***
Энни сидела у очага и штопала чулки, когда соседский мальчишка передал ей письмо от сестры. Это был потрепанный клочок бумаги, на котором выцарапали: «Я в Йорке приезжай быстро. С собой ничего не бери. Прикрой лицо. Встретимся в привокзальной гостинице». — Откуда это у тебя?! Мальчишка пожал плечами. Его хмурое рябое лицо и грязные руки раздражали Энни — ее младшие сестры, целый день бегающие по улочкам Ист-Энда, выглядели так же. — От какого-то оборванца. Он приехал вечерним поездом. Дай пенни! Энни фыркнула и сунула мальчишке кусок хлеба. Когда он убежал, Энни перечитала письмо и прижала руку к груди: сестра пропала четыре года назад, и вот она объявляется в сырой зимний день и требует неизвестно чего. Может, письмо и не от Эмили: кто станет писать в прокопченную комнатушку у кладбища? Все же Энни оставила чулки на табуретке и выбрала дорожное платье. Отец запил окончательно: из таких ям, полных джина, он не выкарабкивался неделями. А сестры позаботятся о себе сами — все же их чуть ли не целая дюжина, и каждая умеет попрошайничать, а самая младшая — даже таскать носовые платки. Марта, третья сестра, появилась к вечеру. Энни уже приготовила ужин, убралась в комнатке и сидела у окна, сжимая узелок с нехитрыми пожитками: чужой носовой платок, истерзанное за годы письмо от Генри Райли, белье и чулки. Марта — костлявая, чуть ли не на голову выше Энни — подскочила к ней и ткнула в бок: — Куда ты собралась? Снова в горничные? — Хватит с меня господ, — бросила Энни. — Они все какие-то чудные. Убить меня хотели… Нет уж, милая, я поеду в Йорк одна и не стану там никому прислуживать. Я поеду искать нашу сестру. Марта ухмыльнулась: — Нет, никого ты там не найдешь. Снова пропадешь на месяцы, как тогда. Когда ты исчезла, я все ждала и смотрела за угол — вдруг оттуда выедет повозка? А внутри еще один господин в плаще и с тоскливыми глазами. На этот раз — за мной. — Мала ты еще, чтобы разгадывать господские секреты, — Энни встала и направилась к двери, и руки ее уже не дрожали. — Когда заявится отец, постели ему в углу. Мы должны лавочнику шиллинг и два пенса, так скажи ему, чтобы ждал меня. И постирай одежду своих сестер, тебе уже шестнадцать, хватит разгуливать по улицам и воровать. Марта выпрямилась, похожая на юношу в поношенном отцовском сюртуке и в его же штанах, и проводила сестру тихим посвистыванием. Энни вышла из комнатки, заваленной тряпьем и пахнущей мылом, и свернула за угол; Ист-Энд расступался перед ней — громадный и грязный. Она огибала старух, стирающих белье, детей, что копошились под ногами, и редкие пьяные парочки; наконец дорога вывела Энни к еврейскому кладбищу, а оттуда — на улицы прямые и широкие, на улицы, где никого не убивали, кроме рыжих красавиц и заблудших джентльменов. Сестра просила приехать быстро, но у Энни не было денег на поезд. Чтобы накопить на билет до Йорка, ей пришлось бы провести в прачечной, где она теперь работала по девять часов в день, несколько месяцев. Энни пересчитала свои несколько пенни и, вздохнув, отправилась искать попутчиков. Большую часть дороги ей все-таки пришлось пройти пешком. Телега, подвернувшаяся в Лондоне, оставила Энни на полпути, в какой-то безымянной деревне, где бродили коровы. Энни купила хлеба на местной ферме и, крепко сжав оставшиеся монетки, пошла на север — она помнила, что Йорк там, хоть ей и не часто доводилось выезжать из родных краев. Сумасшедший Ричард Райли и ее собственный пьяница-отец были похожи: оба не хотели уходить с насиженных мест, покидать крепко вцепившиеся в них кусты терновника. Энни тоже не любила переезды. Даже в чистой, пахнущей розами комнате прислуги в доме Райли она не могла уснуть. Все время смотрела в окно и, сурово сжимая губы, думала об Ист-Энде. Он стоял перед глазами и сейчас, в зимнем мареве: десятки рук над котлом с супом для бедняков, десятки развешанных серых простынь — они летают в ветреный день, и кажется, что запертые в клетушках души решили поразвлечься. Энни любила смотреть в единственное окно их собственной клетки и думать, что вылетит оттуда однажды и будет носиться по свету, быстрая и невидимая. В такие мгновения она понимала, что Эмили наверняка умерла, и даже немного завидовала ей. Энни не любила сестру. Та была старше, умнее, суровей, сильнее… Поэтому Энни намеренно рвала чулки, когда играла на улице, и съедала лишний кусок хлеба, чтобы досадить сестре. Эмили носила красный шарф, который одна из сестер стащила у какой-то дамы, и всегда у нее в корзинке находилось что-нибудь съестное; Эмили была толковой, куда толковей маленькой глупой Энни. Но именно она, старшая и сильная, исчезла в ветреную ночь, ушла неизвестно куда с господином, о котором и сказала-то всего два слова — грустный и молодой. К Энни тоже явился такой господин, напоминающий черта. И Энни поддалась ему сперва, почти уснула под его речи о комарах, колдунах и скалах; а много месяцев спустя она бежала из черного дома, а вслед неслись выстрелы. Порой Энни недоумевала — почему именно они? Их отец, некогда клерк, пристрастился к бутылке после рождения Марты, а когда умерла мать — и вовсе обезумел. Все называли его Герберт Деревянная Нога, хоть ноги у отца были целы; а под ворохом тряпья в своем углу отец хранил маленькую шкатулку с письмами, которые ни он сам, ни его дочери не решались читать. Да и фамилия у него была коротенькая, скудная — Браун. Герберт Браун, пьяница без прошлого. И дочерям он не смог дать ничего: ни семейной тайны, ни привидений, ни наследства. В редкие мгновения трезвости он рассказывал, что отстал от братьев, которые бежали на север непонятно от чего лет тридцать назад; их было трое — два брата и сестра, и вот остальные спаслись, а он осел в Ист-Энде подобно копоти, и не отмыть его теперь. Энни усмехалась, вспоминая эти слова на заснеженной дороге в Йорк. Она добралась до города через две недели после того, как получила письмо от сестры. Привокзальная гостиница с потертой доской вместо вывески, толпы людей у ее дверей, шум и суета вокруг — Йорк ничем не отличался от Ист-Энда, полного криков и гомона бедноты. Но здесь было холоднее, а с севера тянуло чем-то иным: быть может, то ветер шумел в заколдованном лесу или призраки шептались о своем… Энни сидела во дворе гостиницы, постелив старый платок на большой камень, и ждала. Она ничего не ела с прошлого вечера — пенсы закончились давно, и последнюю неделю Энни перебивалась подачками, но вот иссякли и они. Мимо сновали люди с чемоданами, собачками, тростями и моноклями; они не обращали внимания на истерзанную дорогой девушку, что сидела на камне, собираясь упасть в обморок. Какая-то старушка, впрочем, протянула Энни кусок пирога, завернутый в носовой платок. — Тебе некуда идти, милая? — Есть, — бросила Энни, вспоминая свое жалование в доме Ричарда Райли — куча фунтов стерлингов, которые отец умудрился пропить за пару ночей. От прежнего богатства осталось несколько шиллингов: они лежали в углу комнатки, в той самой шкатулке, где отец хранил письма. Отец никогда не решился бы ее открыть. Старушка ушла. Все уходили, исчезали в гостинице, и вот закрылась дверь за последним усталым пассажиром — наступила ночь. Энни давно доела пирог и теперь, развернув носовой платок, водила пальцем по вышитым буквам. Насквозь промокшее, отяжелевшее платье не могло согреть, и Энни уже хотелось спать; она просыпалась время от времени, растерянно оглядывалась — и дремота вновь тянула ее прочь от земной жизни. Поэтому Энни не сразу почувствовала, что ее кто-то держит за плечо. — Тихо! — шепнули сзади знакомым голосом. — Не называй меня по имени! Энни застыла, вспоминая, как Эмили ругала ее за мелочи, как давала деньги на хлеб, как приходила поздним вечером с работы — усталая и очень, очень бледная. Они спали все вместе, укрывшись одним лоскутным одеялом, и Энни на всю жизнь запомнила запах своей старшей сестры: тяжелый запах мыльной пены и чужих затхлых простыней. Сестра изменилась за четыре года. Обернувшись, Энни увидела тощего юношу в рваном коричневом сюртуке, который сползал с его плеч, и в подвернутых штанах. Из-под кепки выглядывали пряди грубо обрезанных волос. Юноша покачивался — не то от слабости, не то от холода — и все держал Энни за плечо, хоть она и не собиралась сбегать. — И зачем ты меня вызвала? — фыркнула Энни, вставая. Ответа не было. Они молча пошли к воротам, молча обогнули гостиницу и остановились под фонарем, и тут Энни разглядела синяки под глазами сестры, а еще — темный шрам на ее шее. — Где ты была?! Эмили пожала плечами. — Что случилось с тем господином, который увез тебя?.. Что он с тобой сделал? Она не отвечала ни на один вопрос, а Энни задала уже много — они лились, эти бессмысленные вопросы, и таяли в ночи вместе с редким снегом. Эмили только покачивала головой и улыбалась. Вдруг появилась ужасная догадка: а вдруг она сошла с ума?.. Энни замолчала, пораженная этой мыслью, и долго они стояли под фонарем и смотрели на снег… а потом Эмили заговорила. — Я тебя не затем звала, чтобы ты меня допрашивала. На то и констеблей довольно. Ты должна мне помочь. — Не буду я тебе… — Вот что, — Эмили, не давая ей вставить слово, схватила Энни за плечо и потащила ее в темный угол. — Когда я тебе написала, тот господин только-только появился здесь. Я увидела его в вокзальной толпе. Совсем он отощал… Я долго искала старика, почти все четыре года, но он исчез, в городе его было не найти, и я надеялась… Думала, может, сын отыщет своего отца. Но потом и сын пропал! Где они были — неизвестно, кто кого убил — неизвестно… Но вот в газетах пишут, что хотят повесить сына, Сайласа Мура, а ведь не за что его судить! Ведь это все отец… Энни вырвалась — сестра совершенно точно бредила. Чужой город вдруг надавил на плечи, и Энни тотчас представила, как ее замерзшее тело находят утром в переулке. Марта не справится с семьей, отец пропьет последние шиллинги, и оставшиеся сестры — слишком маленькие, чтобы за ними приехали господа с секретами — окажутся в самой глуши Ист-Энда. Захотелось бежать, но справа был забор, слева что-то бормотала обезумевшая Эмили, а впереди чернела пустая улица — совершенно незнакомая. Энни стало жарко от страха. Сжав носовой платок, она отступила на шаг, и тут сестра, склонившись к ней, прошептала: — И поэтому нам надо найти труп, похороненный вчера или сегодня, и вырыть его. Энни вдруг показалось, что сестры тут на самом деле нет. Точно — она стоит в темном переулке совершенно одна, а фонарь освещает пустую улицу, и шепот про тела и могилы — только выдумка уставшего сознания. Она покачнулась, и Эмили взяла ее за плечо, поддерживая. Рука, вцепившаяся в Энни, была холодной, но настоящей. Энни хотела что-то сказать, возразить, протестовать, драться… Но почему-то ни губы, ни руки, ни ноги не повиновались ей. Пришлось идти за сестрой, взяв ее за руку, по длинной черной улице, мимо домов с пустыми окнами — к кладбищу. Энни шла, и тени от фонарей казались ей призраками, которые приходили к умирающему от перепоя отцу в его безумных жарких снах.***
Дэниел и его друг, этот пройдоха-моряк, ушли, обнимая своих любимых женщин. Генри видел, как они обогнули первый вагон и оказались на путях — там, где лежала мертвая девушка; но, чем-то обеспокоенные, они пробежали мимо и исчезли в толпе у дилижансов. Все это время — в деревне призраков, в городке странных смешливых людей, даже в Ньюкасле — Генри был вместе с ними, но теперь стало ясно, что он снова одинок. Его не покидали, нет, но он не смог бы пойти вслед за Дэниелом и Перепелкой сейчас. Перепелка наверняка испугается, вспомнив «Потерянные души», трупы психиатров и спасительный щелчок револьвера. Перепелка не узнает, что Генри не собирался стрелять в него. Генри стоял у вагона, спиной прижимаясь к обледенелому железу, и носком сапога чертил на снегу букву «Р». Отец спал в поезде — крушение не разбудило его, безнадежно больного. Элиза Баркли ухаживала за ним, ведь все остальные собирались у постели Тома. Эта женщина, маленькая и седая, почему-то пугала Генри тем, что постоянно молчала и смотрела куда-то вдаль. Может, его мать была такой же в последние дни своей бессмысленной жизни за барьером. Может, она так же иссохла, согнулась, почти ослепла… Генри не знал ее юности, пылкой и сильной, не видел ее лица; отец описывал ее тонкой и хрупкой, как бабочка, и такой же непостоянной. Молли, сперва последовавшая за Дэниелом и его друзьями, вдруг развернулась на путях. Генри заметил это и замер. Она приближалась — сперва нерешительно, потом все быстрее и быстрее, и вот она подбежала к Генри и встала у обледеневшего вагона. Она куталась в старую шаль: платье не согревало ее даже в деревне, где никто не чувствовал холода. А здесь, в краю туманов и влажного снега, Молли постоянно дрожала. Генри положил руку ей на плечо. Она не стала отодвигаться. Они редко говорили — и в деревне, и здесь; слова казались слишком броскими, ненужными в их странных отношениях. Генри вспомнил, как Молли выстрелила в него у старого дуба, и поежился: плечо, плохо зажившее, все еще ныло. И внезапно появились те самые ненужные слова. — Почему ты меня пощадила тогда, в хижине? Молли повернулась к нему, и Генри вдруг отдернул руку, пронзенный ее чистым взглядом. — Я тебя не щадила. Я просто не собиралась тебя убивать. Живое должно жить. — Во мне мало живого, — усмехнулся Генри. — Я бреду по жизни как слепой. Некуда мне приткнуться. — Так пойдем с нами! — вспыхнула Молли: кажется, это признание обрадовало ее. — Скоро отъедут дилижансы в Йорк. Беатрис упала в обморок, они поедут впереди, а мы следом… Только нужно вынести Тома… Нет, все же не нужно было говорить: Генри почувствовал вдруг, как между ними вырастает стеклянная стена непонимания. Нерушимая, как барьер. Молли говорила о мире настоящем, о расстояниях, которые можно измерить милями, а Генри думал о вечности. Да, он поедет с ней в Йорк, сейчас он поможет разбудить и вынести Тома, сейчас они сядут в дилижанс… а после? Револьвер щелкнет раз, другой, третий, а в четвертый раз он не подведет, и долгожданная пуля вонзится Генри в правый висок и вылетит из левого. Его распластанное тело найдут в гостинице Йорка или в дебрях лондонских трущоб, в меблированных комнатах или в поместье отца. Отец умрет следом — если не опередит сына — и род Райли угаснет, как брошенная в снег свеча, а наследство достанется Сайласу, если он еще жив… или самой Молли. Генри бормотал все это, пока Молли тащила его к Тому, а после — в сторону дилижансов. Старики шли сзади, покачиваясь от холода и сонливости; Том опирался на плечи Генри и что-то шептал в полубреду. Ему стало легче на свежем воздухе, этому странному юнцу с пятнами от угля на рубашке. Генри видел его рисунки — сплошь о барьере и о деревне: черные силуэты на фоне клубящегося снега. Рисунки человека, видевшего смерть. Они усадили Тома, помогли взобраться старикам, сели… А потом была дорога в Йорк — всего миля, но такая долгая, что старики успели задремать. Генри смотрел на сугробы, а Молли взяла его за руку и держала до самого города, и в шатком дилижансе с дырявой крышей стало неожиданно тепло. И на этой ухабистой дороге, в толпе усталых людей, в теплом от их дыхания дилижансе Генри впервые не думал о пуле, что вонзится ему в голову. Он представлял, как растает снег и появятся цветы, как зазеленеет Англия, как в поместье приведут лошадей… Он вспоминал запах сырого дерева, которым пропитался дом, бой часов, гудение ветра в зимние вечера, плед, руки отца… и видение собственной смерти растворялось в снегу за окном. И появились другие слова, уже нужные, ужасно важные, и много позже Генри отыскал Молли в коридоре йоркской привокзальной гостиницы, чтобы высказаться. Она торопилась к Тому и к Беатрис, но остановилась на мгновение и пытливо посмотрела на Генри. Она ждала слов — тех самых, красивых и чистых, но они вдруг испарились, и Генри молчал, сжимая ее руки. — Вот мне уже тридцать лет, — начал он невпопад, разглядывая серую от времени стену, чтобы не смотреть на Молли. — Я… Была одна девушка… Ее звали Энни. Она из Ист-Энда, там живут бедняки и воры, но она мне казалась другой. Совсем молоденькая, правда. Сам не знаю, отчего я ее выбрал в сиделки отцу. Она ничего не смыслила в комарах, совершенно ничего не понимала, потому-то я и решил — когда придет время, ей и действовать. У нее фамилия Браун, точь-в-точь как у жены прой… Перепелки Эдварда. — Ну и прекрасно, — бросила Молли, вырывая руки. — С чего ты мне все это рассказываешь? Я должна помочь Беатрис, бедняжка едва оправилась. Генри хотелось ощупать эту стену непонимания и разбить ее ударом кулака. Но она, совсем как барьер, не поддавалась человеческой силе. Молли уже собиралась уходить, вскоре коридор поглотил бы ее, а Генри почему-то казалось, что именно сейчас он должен все рассказать. Как назло, он будто разучился связно говорить. — Я не поеду с вами дальше, Молли. Я не могу. Мы с отцом вернемся в поместье, к деду, наверное… Старый Бенджамин Райли еще жив, да… Отец никогда не рассказывал мне о нем. Кем он был, какие преступления совершил, за что заточил себя в каменном доме?.. Как-то он решил утопиться, этот Бенджамин Райли, и вот мы — мне было всего двадцать — поехали его спасать, и вид у него был устрашающий, истинное чудище: волосы дыбом, глаза горят, ногти желтые и длинные… Тогда я еще не умел убивать, и я его испугался. Слуги шептались, что в юности он женился на какой-то девушке, которую привел к нему домой сумасшедший слуга. Но жена сбежала от него — да и я бы сбежал от такого-то упыря — и вышла замуж за некоего мистера Мура… А мой дед женился еще раз, на девице молоденькой и пугливой, и она стала призраком его замка после своей скорой смерти. Вот к кому я поеду, Молли, вот кого стану терзать после своей кончины — ведь он во всем виноват, у него была первая книга… и кто знает? Быть может, он и был первым убийцей. Молли вздрогнула. Гул коридора, шум поезда снаружи, ветер — все стихло, и остались только слова, наконец-то правильные, и они лились свободно, а Генри все приближался и приближался к Молли, пока не прижал ее к стене. — Отец мой все говорил — сын мой, нет другой истины, кроме поиска комара, и нет иного пути, кроме этого. Но я нашел свой путь, я стал убийцей, и скала приняла меня, и барьер открылся. Кто знал, что выход в безгрешности! Вы — чистые души, вам все известно, вы все разгадаете когда-нибудь, поймаете первого грешника, вздернете его на виселице. Вот бы мне качаться на ней! Энни — пустое, блажь, далекая мечта; она была слишком умной и угадала, что я ее не полюблю. А что же ты?.. Молли уперлась кулаками ему в грудь, но Генри не отступал. Был уже вечер, темнело. Его зрение ослабло после выхода из деревни — Генри едва мог разглядеть лицо Молли в потемках. Она, кажется, хмурилась. — Я так красиво говорить не умею, — буркнула она, уже не пытаясь вырваться. — Нечего мне тебе сказать. Отпусти. — Нет, — усмехнулся Генри. — Ты мне точно не сестра. И, успокоив себя этим домыслом, Генри склонился к Молли и поцеловал ее в дрогнувшие послушные губы.