***
Лондон, полтора года назад. Когда за последним юнцом захлопнулась ветхая дверь, Генри закрыл лицо руками и покачал головой: — Проклятье, все не то! Бусины в углах, ломберные столики — на зеленом сукне хорошо виден мел; зеленый же сюртук в прихожей… Это место давно стало могилой, на которой вырос ирландский мох. И Генри закапывал себя все глубже, все яростней, и вот уже звонили по нему — а он и не хотел слышать. — Это был чужой, — сказало отражение, выглянув из зеркала. Генри усмехнулся — конечно, чужой. Генри уже давно вел собрания и знал каждого участника в лицо: все юнцы, самому старшему лет двадцать семь; и все прилично одеты, тщательно выбриты. Ни у одного из искателей комара не было таких дерзких глаз. Они боялись необъяснимого. Новоприбывший смотрел равнодушно и почти зло — он обнимал юнцов и сжимал кулаки в нужный момент, но все-таки не сумел солгать. И Генри смотрел прямо на него, пока говорил, а он даже не заметил, весь поглощенный презрением к джентльменам. После ухода всех гостей в комнатах стало холодно. Генри не хотелось больше ждать — он мог выбежать сразу, схватить чужого в первом же переулке и выбить из него истину. Но тогда исчез бы комар. И Генри выждал целых восемь минут, все время поглядывая в окно. Чужой не должен знать, что за ним следят. Нет, он должен оглядеться, увидеть только пустоту, завернуть за угол, а потом еще несколько раз — и оказаться у себя дома. Чужой не должен смотреть в окно, как Генри; ночная погоня спугнет комара. Но выйти все-таки пришлось, иначе Генри упустил бы человека. Сперва он шел медленно и крадучись, а потом посмотрел вверх и понял — на улице нет никого, кроме луны. Не зря Генри выбрал такое место для собраний: приходилось скрываться от властей, а сюда не захаживали даже констебли. Ни поздней веселой толпы, ни перепуганной женщины, что бежит от какого-нибудь убийцы… Генри пошел на север и не пожалел: вскоре прямая улица изогнулась, разорвала себя надвое и утонула в куче домов. В одном из таких мог прятаться и комар. Генри свернул за угол, а потом еще несколько раз. Улицы уже не осталось, только тропинки меж домами; над головой — развешанное белье, под ногами — брошенные кем-то игральные карты, вытесанные из дерева игрушки, снова белье. Генри подобрал чью-то рубаху и положил ее на крыльцо. Никто не поблагодарил его; в домах было так темно и тихо, что даже луна не смотрела в окна. Но нет — в одном из домов горела свеча. На втором этаже: Генри поднял голову и вгляделся. Он не собирался догонять и тем более требовать истины; но чужой сам пришел к нему, сам оказался единственным, кто зажег свечу в темноте. Генри встал под окном и долго рассматривал силуэт этого чужого. Тот писал, но недолго; вскоре свеча переместилась вглубь, и силуэт пропал вместе с ней. Генри усмехнулся — если это письмо владельцу комара, то завтра все станет ясно. Почтальона легко разговорить, а десятки или сотни миль не имеют значения: Генри проберется куда угодно, если будет знать, что там его ждет обломок янтаря с сокровищем внутри. — Эй! — донеслось вдруг сверху. Генри вздрогнул, но сразу же отступил, не поднимая головы. Чужой высунулся из окна и разглядывал улицу: — Эй, покажись! Какой черт принес тебя под мои окна? — И не черт вовсе, — пробормотал Генри, все еще не глядя вверх. Так и не показав лица, он начал отступать — и вскоре завернул за угол, а чужой кричал ему вслед какие-то ругательства. Генри так и не вернулся домой в тот вечер. Он долго бродил по улицам, под мертвым светом луны, и бессмысленность жизни душила его до неприятно горячих слез. А утром он перехватил письмо и узнал, что чужого зовут Эдвард «Перепелка» Бейкер, а писал он в лечебницу «Потерянные души». На север Йоркшира. Туда, где спрятался драгоценный комар. Через несколько дней, уезжая в Йорк, Генри отправил в холодный черный дом близ Гайд-парка два письма. Одно — короткое и сухое — для отца. А второе для Энни: длинное и полное сомнений. Генри никогда не тянуло к людям, но простая девушка с любопытными глазами успела стать ему другом за месяцы службы. «Быть может, я неблагодарный сын: ведь жду встречи не с отцом, а с тобой», — так он закончил письмо. Генри и сам не знал, насколько искренни эти слова.***
Кэтрин все еще смутно понимала, где они находятся и куда должны идти, но шла вслед за всеми, будто ее снова призывала скала. Быть может, в наружном мире есть собственные скалы — и зов здесь гораздо громче, и не скрыться от него. Ей оставалось только думать. Она пыталась найти сравнение, но не получалось: наружный мир не был похож ни на что. Уханье сов далеко на западе, летящие над барьером птицы, запах от рубашки Дэниела — Кэтрин собирала эти крошки в подол и думала когда-то, что поймет наружный мир сразу же, ведь она в нем родилась. Но ее обманули все. Питер говорил, что здесь холодно и сыро, а над головой вьются мухи — переносчицы безумия; и лишь крепкие, привыкшие к вылазкам старейшины выдерживают эту пытку. Кэтрин не видела мух, а холод, сковавший ее тело, оказался обычным. Даже приятным: наконец-то она что-то чувствовала. Дэниел говорил о поездах, о цветах в Йоркширском саду, о громадной дымной Англии (и еще много-много имен и названий, которые Кэтрин не запомнила). В те недолгие мгновения, которые им удавалось провести вместе, Кэтрин просила рассказать что-нибудь — и нет, ей не хотелось узнать о наружном мире. Ей хотелось послушать голос Дэниела, его тихий и певучий голос. Но здесь не было дыма и цветов. Кэтрин видела маленькие дома — и несколько больших, из крепкого темного дерева; удивленные лица в окнах; запоздалое веселье на площади возле трактира, которое заинтересовало деревенских; редких собак, что мерзли у крылец и лаяли вслед Крепышу. Молли назвала это место «городком». Она была единственной, кто прижился в наружном мире — незнакомые старик и старуха оглядывались так же боязливо, как и деревенские. — Нет уж! — заявила Молли, когда они прибыли к домику с покосившимся забором. — Вся деревня сюда не поместится. Деревенских не интересовал ночлег. Они остановились у забора и оглядывали дом, двор, светлеющий горизонт и санки у крыльца. Фонарь выхватывал из предутренней тьмы то испуганно поджатый рот, то сложенные в молитве руки, то дрожащий подбородок… Кэтрин поискала глазами Дэниела и нашла его в сердце толпы, с той незнакомой старушкой. Она обнимала Дэниела за плечи и заглядывала ему в лицо. — В час ужасный… — забормотал кто-то. — Проклятье! — оборвали его из толпы. — Закрой рот, Дуглас! Скала вышвырнула нас! Это был Кевин. Он очнулся первым — и место, куда они попали по собственной глупости, ему явно не понравилось. Городок мало-помалу просыпался, и вот уже люди выходили из домов, опирались о прутья заборов, оглядывали странную толпу. Кевин замолчал, увидев хозяев этого места. А они просто смотрели — без осуждения или гнева, но и без радости. — Что, решили не по одному бегать, а всей деревней? — раздалось откуда-то сбоку. Ответить никто не успел — посыпались другие восклицания, вопросы: — И много же там рыжих! Сначала парни, потом эта с ружьем… — Откуда вы все взялись? — Из леса… Из того самого леса, откуда приходили к отцу Беатрис. Кэтрин заметила, что никто не смеет шевельнуться. Все ждали чего-то — не то одобрения, не то криков и факелов. Молли растерянно открыла калитку и впустила Крепыша, а вслед за ним вошли Кэтрин, Дэниел с незнакомыми стариками, обессилевший Том. Остальные все еще ждали. Дом оказался небольшим и холодным. У камина стояла ель с опущенными ветками, на которых висели бумажные шары. Опрокинутый табурет, обеденный стол с неубранной посудой, брошенная посреди комнаты коробка с какой-то надписью — вот и все. Когда зажгли свечи, стало немного уютнее, но Кэтрин не могла избавиться от мысли, что из этого дома бежали впотьмах и в ужасе. Прежние хозяева тоже ушли в наружный мир. Но что же было их барьером? Стариков усадили у камина, который Молли кое-как растопила. Кэтрин встала у окна и смотрела теперь на горизонт, надеясь поймать рассветные лучи. Прежде она чувствовала холод, и это подбадривало ее; согревшись, Кэтрин перестала ощущать себя человеком. Она словно укрылась сотней одеял, и разговор Молли и Дэниела долетал гулкими обрывками. — Это не мое дело, — твердила Молли, бросая в камин полено за поленом. Дэниел стоял рядом и подавал ей дрова: — И не мое, но чье же? — Их собственное! — а теперь Молли копошилась у стола, стряхивая остатки ужина с тарелок. И Дэниел снова был рядом: — У них никого здесь нет… — У меня тоже никого не было! — выкрикнула Молли так яростно и звонко, что пузырь, в котором Кэтрин дремала, неожиданно лопнул. Она явственно слышала каждое слово — каждое из этих едких грубых слов. — Да будь она проклята, эта деревня! — кричала Молли, протирая тарелки и глядя Дэниелу в лицо. — Они сломали мне спину, сломали всю мою жизнь! Их старейшина измывался надо мной, как над коровой, а они молчали… Я забрала их золото, да-да, я натаскала много золота в свою нору, только вот сюда утащить не смогла… Но ничего! Я убежала оттуда и не вернусь больше. А они пусть замерзают насмерть, не мое это дело, Кривая Молли им не помощник! Кэтрин только сейчас заметила, как Молли изменилась в наружном мире. Ее вечно серое лицо порозовело, руки так и порхали над разложенной посудой, а искривленная спина будто и не болела вовсе. Стоящее в углу ружье, камин, дверь, которую деревенские уже не смели открыть без стука… Молли нашла здесь дом и не собиралась от него отказываться. — Я пошла туда за тобой, — Молли кивнула Кэтрин, — и за Дэниелом. Откуда мне было знать, что увяжутся все эти безбожники! Она застыла, будто вспомнив что-то, и лицо ее вмиг побледнело, а руки опустились. Кэтрин подошла к столу и взяла Молли за плечо: — Что случилось? Молли молча бросила тряпку, вытерла руки о подол и покачала головой: — Он не выбрался?.. Кэтрин поняла, о ком она говорит: о странном пришельце, который стрелял в Могучего Билла уверенно и с пугающим безразличием. Безымянный и юркий, он первым оказался у реки, но барьер его не выпустил. Его не было в толпе, которая растерянно брела по лесу наружного мира. — Мы не знаем, — Дэниел опередил Кэтрин. — Он всегда исчезает. Молли снова покачала головой и, зачем-то схватив ружье, выскользнула в зимнее утро. Дэниел и Кэтрин не стали ее останавливать. Дэниел и Кэтрин теперь смотрели друг на друга. Уже окончательно рассвело, и Кэтрин видела тени под его глазами, устало опущенные руки, напряженно сжатые губы… Она вспоминала тайны, которые почему-то отступили далеко-далеко и перестали иметь значение. Кэтрин уже не хотела знать, почему небо такое высокое и голубое, а птицы облетают барьер по кругу. Она шагнула к Дэниелу, но скрипнул табурет у камина — старики смотрели на них запавшими жадными глазами. Тогда Кэтрин увлекла Дэниела сначала в крохотный коридор, а затем — в первую же пустую комнату. Там стояло зеркало. Платяной шкаф разворошили, оставив только одиноко висящий розовый наряд; на кровати валялись письма. Они целовались у шкафа — дыхание срывалось, а сердце летело в колодец без дна; потом у зеркала, а потом — сидя в обнимку на кровати, сминая и сбрасывая чужие письма. Кэтрин чувствовала и тепло незнакомого дома, и легкую сырость его покинутых стен; звуки летели на нее, цвета становились невыносимо яркими, а шуршание писем — невыносимо громким. Ей хотелось спать, есть, бежать по городку в этом розовом платье и плакать, плакать ужасно долго и ужасно громко. Она оживала, как согретая ласковыми руками зимняя птица. — Не сейчас… — Дэниел прервал очередной поцелуй и обнял Кэтрин. — У нас еще будет время… много времени и много таких комнат. Весь мир… Его сердце стучало так громко, так радостно. Кэтрин положила голову ему на грудь и, слушая этот успокаивающий стук, смотрела на розовое платье. В комнате еле различимо пахло цветами. И внезапно Кэтрин вспомнила девушку, которая снилась ей душными летними ночами в таком же платье, с ярко-желтым куполом над головой. Девушка стояла за барьером, и мир ее колыхался в столбе жаркого воздуха, но она тянулась к Кэтрин и всегда успевала коснуться ее руки. Осознав, кто жил в этой комнате до вторжения деревенских, Кэтрин вскочила. Она не успела ничего сказать — Дэниел поднялся вслед за ней, держа одно из писем, почти порванное на сгибах. — Дорогая сестра! — начал он, и Кэтрин опустилась на кровать, неожиданно обессилев. — Пишет тебе моя дочь Беатрис. А сам я стар и болен, не вижу почти ничего, не различаю цвета. Мир стал таким серым и холодным, дорогая сестра! Беатрис пообещала положить это письмо в почтовый ящик, когда ее пройдоха-муж выберется в Йорк. Боюсь, это последнее письмо, другого я уже не успею написать. Мои дни сочтены. И хоть бы увидеть тебя еще разок! Другого я и не желаю. С тех пор, как отец купил у старьевщика это чудище в смоле, все пошло прахом. Я сторожу эту проклятую скалу и ее детей уже много лет, дорогая сестра, хоть и не решался признаться тебе прежде. И они платят мне чистым золотом! Я обменял его на серебро и сложил в сундуки, но оно теперь достанется Беатрис и ее пройдохе-мужу. А я ухожу прямиком в ад, дорогая сестра, ведь теперь я и сам тот, кто заповедям враг. Дочитав, Дэниел бросил письмо на кровать: — Стихи, Кэтрин, любимая! Стихи! Она покачала головой, снова окруженная тем пузырем, который разбила с таким трудом. Дэниел пытался что-то объяснить, пересказать чужие слова, брошенные впопыхах столетия назад, а Кэтрин смотрела на него с дрожью и тоской — и понимала: это ее любовь, но уже не ее тайна.