ID работы: 9042226

Призрак

Слэш
G
Завершён
163
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
163 Нравится 13 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Перестань, — закатывает глаза Бестужев-Рюмин, сидя на широком подоконнике в комнате Сережи и свесив ноги наружу из распахнутого окна, — Мне уже давно не вредно. Муравьев-Апостол только машет на него рукой, скидывая сумку куда-то под стол и стаскивая с себя мокрую насквозь рубашку. Майские грозы, все дела, ага. — А я говорил тебе, что дождь будет, — флегматично вздыхают с подоконника и Сереже очень хочется чем-нибудь запустить в настырного соседа. Настроение у него препротивнейшее и теперь, наконец, можно расслабиться в одиночестве и выпустить все то, что копилось почти неделю, поэтому Муравьев только поскрипывает зубами в такт стуку капель по стеклу пока переодевается в сухое. — А Николаю Павловичу ты зря ту идею подкинул, — опять подают голос с подоконника, — Он же теперь этот твой вопрос в зачет включит. Паша тебе потом такое спасибо скажет, — Миша еще что-то неразборчиво мычит, видимо представляя в красках, что такого может сделать Пестель. Противно скрипит открытое окно, на пол медленно начинает капать вода, натекшая на подоконник. И все это Сережу до крайности раздражает. И погода противная, и друзья, отбитые на всю голову, и предстоящие зачеты, и вот это вот недоразумение, угнездившееся на подоконнике и выстужающее всю комнату неприятным сырым ветерком. — Ты сегодня поразительно разговорчивый, — шипит Муравьев, что-то открывая на ноутбуке и раскладывая по стопкам конспекты совсем уж старых лекций. — Тебе, mon ami, не угодишь, — щурится Миша, поудобнее подгибая под себя ногу и прислоняясь головой к оконной раме, — Молчу — плохо, говорю — еще хуже. Реши уж, окажи милость. И ведет плечами. Потягивается, как кот, пригревшийся на солнце, разминает спину, плечи, вытягивается весь, отворачиваясь от Сережи, прогибается в пояснице и фыркает довольно. «Ну точно, кот» — думается Муравьеву. Раздражение никуда не исчезает, но перестает быть таким обжигающе-кипучим, желающим вырваться наружу, выплеснуться на кого-то неосторожного. Один неосторожный тут неподалеку есть. Болтает ногами в воздухе и тянет ладони вверх, ловя на пальцы капли дождевой воды. Сущий ребенок. — Просто сейчас ты не вовремя, Мишель, — смягчается Сережа, делая над собой усилие, — Сам же видишь. — Вижу, — улыбаются с подоконника, — Заработался ты, Сереж. Нельзя так. Муравьев только устало трет глаза, сдерживая страдальческий стон и опуская голову на скрещенные на столе руки. Сейчас его еще учить будут. Сам-то птенец еще. Нахальный, наивный и нагловатый. Почему все на «н»? Непонятно… Мысли текут как-то вяло, нелепо и совсем уж о какой-то ерунде. — Иди гулять, — слышит Сережа. — А ты? — мычит куда-то в сгиб локтя, не поднимая головы с рук, Муравьев. Все тело кажется ватным каким-то, как будто и не его вовсе. — А я к Кондратию, — копошится где-то за спиной Миша. Сережа чувствует, как он протягивает руку к его плечу, но не касается, отдергивает и смахивает прядь волос со лба, — Он давно звал. — Ты вон лучше Трубецкого вытащи, а то на него смотреть страшно, — скалится Бестужев и хлопает окном. В комнате становится тоскливо и тихо, и Сережа удивляется сам себе: такой тишины он хотел весь день? Надо сказать, что Трубецкой действительно выглядит потрепанным и до такой степени это противоестественным кажется, что Сережа сначала зажмуривается, потом вздыхает и почему-то все-таки вытягивает своего тезку на улицу. Они шатаются неприкаянными по центру города, разглядывают группы шумных туристов, заходят изредка в какие-то магазинчики с сувенирами и дружно смеются над теми, кто серьезно эту всю дребедень покупает. Отчего-то становится легче, отступает противное настроение и хочется чего-то веселого и сумасшедшего. Парни сидят в каком-то маленьком скверике под зацветающими кустами и медленно цедят каждый свой кофе. Сидеть в кафе не хотелось, поэтому предпочли переместиться сюда. В воздухе пахнет озоном и робкой весенней зеленью. Гул города остался далеко позади, тут, в тени плотно стоящих домов, окружающих маленький островок зелени только они вдвоем и компания детей у аккуратного фонтанчика. И как-то совсем спокойно становится, даже разговаривать не хочется, поэтому сидят молча. И так друг друга прекрасно понимают. В общагу Муравьев возвращается поздно. Он вваливается в комнату свежий, пахнущий кофе и питерской сыростью, а главное, Миша это ясно видит, отдохнувший. И это приятно почти до дрожи. Одного призрака в комнате им и так за глаза хватает, второй ни к чему. Тем более у второго на носу парочка зачетов и свидание с очаровательной Анечкой Бельской. Бестужев видел ее мельком. Симпатичная студентка филфака с милыми ямочками на щеках и светлыми волосами цвета плавкого золота, точно корона. Из хорошей семьи девчонка, умная, красавица. И все-таки было в ней что-то что настойчиво шептало Мише «не то». Ну вот не подходила она Муравьеву. Он с ней рядом превращался из лощеного, уверенного в себе лидера всего потока в домашнего щенка. Она его сдерживала временами, но как-то, неправильно что ли. А Сереже, кажется, вообще все равно было. Он в последнее время жил на автопилоте. Любые повседневные действия совершенно не затрагивали его души или сердца. И вот это как раз было страшно. Бестужев корил и себя частично за такое состояние Муравьева, но отдавал себе отчет, что там вины его соседа все-таки поболе будет. Загнал он себя сам, пусть сам и разруливает. Так Мише думалось исключительно дважды в день: когда он имел удовольствие наблюдать опять не спавшего всю ночь соседа с самого утра, или, когда видел, как тот что-то тихо обсуждает с Трубецким, придерживая его за плечо. Тут у них одна проблема на двоих была. Только у Трубецкого — хуже. Он все никак не мог примириться с Рылеевым, вот и страдал: сам себя поедом ел, и Кондратий его не щадя наказывал. Судя по внешнему виду, в самоистязаниях Трубецкому равных не было. На его фоне даже Сережа выглядел свежим и отдохнувшим. Радостно скалясь где-то рядом постоянно ходил Пестель. Ему как раз было замечательно. Судя по лицу вообще становилось ясно сразу: живу прекрасно, совестью не мучаюсь. Его недовольным взглядом провожал только их декан — Николай Павлович. Он вздыхал устало, жмурился на пару минут и опять принимался за работу, изредка прерываясь на чтение нотаций всем накосячившим по любому поводу. А Сереже не до смеха было, и теперь уже не до учебы почти. Собственно, учить что-либо было крайне проблематично, когда по комнате опять гуляет прохладный ветерок из распахнутого окна, а на подоконнике все также свесив наружу ноги сидит Бестужев-Рюмин. Сидит до ужаса расслабленно, небось ногами в вечернем воздухе, как в воде болтает. И не боится ведь гитару уронить, которую ласково по боку оглаживает перед тем, как струн коснуться. Тишину разбивают первые аккорды какой-то старой песни про офицеров, честь и славную победу, сдобренную хорошей порцией шампанского. Сережа сдается. Откладывает все то, что честно пытался выучить и поворачивается к поющему соседу. У того заходящее солнце в волосах запуталось и голос мягкий, то ли убаюкивает, то ли наоборот, зовет, тянет куда-то. Муравьев сам не замечает, как проваливается в беспокойный сон, уронив голову на руки, сидя в ужасно неудобной позе за столом. Подскакивает он среди ночи, судорожно хватая ртом воздух и ощупывая шею. Жуткое ощущение затягивающейся веревки все никак не пропадает и Сереже приходится почти по пояс высунуться в так и оставшееся открытым окно, хоть немного остужая разгоряченную голову. Он жадно вдыхает ночную свежесть, постепенно приходя в себя и резко оборачивается, когда слышит шаги босых ног по полу за спиной. Посреди комнаты стоит Миша. Расслабленно так стоит, голову чуть набок наклонил, в своей манере. И смотрит на Сережу. Глаза в глаза, серьезно, без тени привычной усмешки или легкого нахальства. У него свободные штаны, подкатанные почему-то почти до колен, свободная белая рубашка полурасстегнута и взгляд тоскливый. В свете уличного фонаря он совсем эфемерным кажется. Тонкий, изящный до невозможности. Призрак. — Прости себя, — одними губами шепчет, подходить не решается. У них таких разговоров стабильно три раза в неделю. И все одно каждый раз. — Я не могу, — Муравьев качает головой, дрожащей рукой ищет пачку сигарет в куче вещей, потом зажигалку. Все что угодно, чтобы на парня перед собой не смотреть. У того багровая полоса на шее и тонкие-тонкие пальцы. — Почему? — Миша прохаживается по комнате, разглядывая фотографии и плакаты на стенах, — Я же смог. Припечатывает. Разворачивается резко, шагает к замершему с сигаретой в руке Муравьеву, встает прямо перед ним. Мог бы, встряхнул бы как следует, но нет у него такой власти, нет. — Я не могу! У Сережи глаза расширяются, он почти сипит, так его изнутри рвет на части. Апостол пополам сгибается, обхватывает себя руками в попытке согреться, съезжает спиной по стене, головой в колени утыкается, дрожит весь. — На. Меня. Смотри, — шипит Бестужев и над головой у Муравьева разбивается о стену то ли чашка, то ли блюдце какое-то. Он вскидывается в шоке, отпихивая ногой особо крупный осколок, останавливая истерику. — Если не отпускаешь, то смотри! — почти плюется ядом Миша рядом, — Наслаждайся, подполковник! Если хочешь могу с Кондратия пример взять! Буду появляться в каждой тени, с ума сводить своим видом одним только! Хочешь?! Он кричит так, что еще немного и, кажется, стекла зазвенят. Сережа моргает, трясет головой, а когда опять поднимает голову на поскрипывание пола, перед ним тот Бестужев, которого он так давно не видел, по которому скучал сам и болело сердце его. Сапоги офицерские тихонько поскрипывают в такт шагам, шпоры звенят, и поблескивают эполеты в ночном свете. — Чего ты хочешь? — устало разбивает тишину хриплой фразой Сережа. Он сейчас кажется бесконечно уставшим. Таким, каким всегда бывал после пары бессонных ночей, которые проводил за важными бумагами или решением дел в полку своем. Миша тогда приезжал, он вообще тогда часто в разъездах бывал, что ему молодому пара сотен верст до соседней Васильковской управы, вытаскивал почти скрипящего в суставах подполковника из-за стола и тащил в поля, подальше от всех забот. — Дальше хочу, чтобы ты жил спокойно, — садится рядом Бестужев. Он снимает мундир, кидая его куда-то в угол и оставаясь в легкой белой сорочке, — И простил себя наконец. Сколько можно? — Как я могу, Michelle, — Сережа опускает голову, ерошит волосы руками нервно, — Ты понимаешь? Бестужев рядом откидывается на стену и пару раз прикладывается затылком. Жаль, боль физическую уже почувствовать не может. А хотелось бы. — Кретин, — как-то слишком весело ухмыляется Миша, — Чистой воды кретин. Я прихожу к тебе, заметь, честно прихожу, открыто. А мог бы между прочим и по ночам цепями греметь. В прямом смысле, кстати, они их с меня так и не сняли. Так вот, прихожу я к тебе честно, давай поговорим, все проясним и доверимся судьбе нашей. А ты меня уже полгода при себе держишь. Муравьев поднимает удивленные глаза на соседа. — То есть как я держу? Ты же сам ко мне приходишь. — Я прихожу, потому что уйти не могу. Ты меня то своими снами обратно притянешь, то самобичеванием, — Бестужев вытаскивает из лежащей рядом пачки сигарету и медленно затягивается под взглядом подполковника, — Мазохист ты, однако. Любой нормальный человек уже уехал бы куда подальше, а ты все Питер, да Питер. Воспоминания у него, блин. Сережа вытягивает длинные ноги и забирает у Бестужева сигарету тоже затягиваясь. — То есть ты мне хочешь сказать, что я тут тебя имею честь лицезреть исключительно потому, что считаю себя виноватым в твоей смерти? — он приподнимает бровь и продолжает светским тоном, — Ты хоть умер нормально. Бестужев под боком хохочет, и Муравьев чувствует, как трясутся от смеха его плечи. — Да если бы! — пытается перевести дух Миша, — Я только попытался уйти, смирился, успокоился, как ты перед вторым разом пообещал то ли найти меня, то ли рядом быть. Так что тут ты сам виноват, Сереж. Нечего клятвы на смертном одре раздавать. Сережа не выдерживает — смеется. Отдаленно понимает, что истерика, но поделать уже с собой ничего не может. В открытое окно заглядывает тонкий месяц, шелестят листьями деревья за окном, гуляет по комнате ветерок, ероша ласково волосы. — — И что я должен сделать, следуя твоей логике? — глядя куда-то в потолок подает спустя пару минут голос Муравьев. — Ну смотри, — Бестужев уже опять в своей излюбленной белой рубашке и подкатанных штанах возится рядом усаживаясь поудобнее и подбирая под себя ноги, — Вот за что ты себя винишь? Конкретно. И смотрит испытующе, Сережа это кожей чувствует. Разглядывает пушистые ресницы, тонкие губы, тени на скулах. Он сейчас почти произведение искусства, таким только для скульпторов позировать. Ну или художников. — Почему ты так хочешь уйти? — задает встречный вопрос Муравьев, все еще не отрывая блуждающего взгляда от потолка. Трещины он там считает что ли? Миша вздыхает, закатывает глаза и отворачивается. — Это дурной тон отвечать вопросом на вопрос, — хмурится немного, прикусывает губу. — Брось, — машет куда-то в темноту рукой Сережа, — Я хочу знать. Бестужев почти забыл, каким бараном бывает Муравьев. Парень силой воли унимает желание еще что-нибудь разбить, желательно об голову этого несносного офицера. — С чего ты взял, что хочу? — наконец, подает голос Мишель, — Совсем не хочу. Но и вот так существовать не могу. Видеть, слышать и совершенно не жить. Чего ты хочешь, чтобы я смотрел как ты дальше делаешь попытки жить? А это именно попытки, Serge, ничего более. Ты вон на свою Бельскую смотришь, а думаешь о том, насколько у меня с ней цвет волос отличается. И да, ты очень громко иногда думаешь. Сережа было вскидывается возмущенно, но тут же успокаивается, чему-то улыбаясь уголками губ. Миша почти физически чувствует, как он вспоминает счастливейшие годы свои. Жара, большой меловой карьер, они тогда еще все вместе были, молодые, сильные, страстные. Река неподалеку и холмы, заросшие какой-то желтоватой травой. Невысокая она, но цепкая, местами не пройдешь, не продерешься. А как на какой-нибудь из этих холмов взберешься, ляжешь на мундир и на небо посмотришь, так кажется, что тонешь, захлебываешься в этой глубине бескрайней выси. — Твоя очередь, — нарушает тишину Миша, не позволяя Муравьеву совсем уж в свои мысли уйти. Сережа вздыхает и возвращается в реальность. Черты лица его сразу заостряются, становятся хищными, но в глазах безнадежно гаснет что-то. Бестужев своими глазами видит, как внутри всегда уверенного, всегда все знающего Сергея ломается что-то намного важнее костей, рвется что-то, что боль причиняет большую чем рана от любого оружия. И Бестужев себя почти ненавидит за все то, что заставляет чувствовать одним своим присутствием. За каждую мысль, возникающую в голове его офицера, при взгляде на багровую полосу на шее. — За что я себя виню? — хрипло повторяет вопрос Сережа, — За то, что тебя не уберег, что слеп был настолько, что позволил умереть за меня. За солдат, которых обманывали, которые на веру шли. За семьи за наши, Мишель. Ты о них думал когда-нибудь? Бестужев морщится. Не о чем ему тут думать. В гробу он видел и слышал все, что его отец сказал о выходке сына. В прямом смысле в гробу. — За такую любовь, Сереж, и умереть не страшно было, — выдыхает Рюмин, кусая губы, — И не жалко. И за страсть такую тоже. Мы ведь жили, понимаешь? Мы живые были. Свободные, любящие и любимые. Мы хорошо жизнями своими распорядились, не напрасно. А я, я все равно бы не жил после тебя. У Муравьева в горле сухо, как на учениях в самую беспощадную жару, когда команды отдаются, срывающимся голосом, и форма неприятно к мокрой спине липнет. — Это страшно, Мишель, — Сережа впервые за весь разговор отрывает взгляд от трещин на потолке и впивается глазами в знакомое до мельчайшей веснушки лицо, — Страшная это любовь, больная. А тебе вообще умирать за что было в твои двадцать четыре? За любовь что ли эту? Неразумно все это, мой друг, ужасно неразумно. Он как-то рвано смеется, а глаза ледяные. Морозят, под кожу пробираются, иголочками озноба проходятся вдоль позвоночника, с места двинуться не дают. Миша поднимает на него глаза. И он сейчас несмотря на всю свою тонкость и бледность настолько живой, что Сережа почти задыхается, глядя на него. Страстный, вдохновленный, хлесткий и резкий порой. Молодой до безумия, хотя их и разделяют-то всего несколько лет и одна война. Две. — Большая часть того, что делает нас счастливыми, неразумно, — сухо роняет Бестужев, отворачиваясь спешно от проницательного взгляда. — Монтескье, — узнает когда-то слышанную уже цитату Муравьев, — Ты прав. И я прошу в последний раз у тебя прощения за все, что причинил и за все то, чего причинить не успел. О втором я, пожалуй, грущу куда больше, чем о первом. Сережа роняет последнюю фразу осторожно, как будто на минное поле ступает. Но глаз не отводит, сидит с прямой спиной, наблюдает за реакцией. А у Миши ком в горле стоит и глаза так не вовремя слезятся. Он только и может, что всматриваться в родное лицо напротив, и видеть. И нежность, и строгость, и любовь ту самую, за которую и в огонь можно, и в воду. И там, и там они были, кстати. Бестужев только чувствует, как невероятно легко ему становится в собственном теле, как радость поднимается в груди. Он встает с пола, улыбается солнышком карманным и сам не замечает, как на ресницах слезы собираются. Муравьев прикрывает глаза, понимая, что все закончилось. Он только чувствует тихое «спасибо» шепотом и целомудренный поцелуй в лоб. Порывом ветра до него доносит запах сирени с улицы и тихий шум просыпающегося города. Уснув на полу, впервые за долгое время без кошмаров, Муравьев с чистой совестью появляется в университете только к третьей паре. Он идет по коридорам под неодобрительное ворчание торчащего тут с самого утра Трубецкого и ощущает себя поразительно свободным. Как будто могильную плиту с груди сбросил. Точно. Трубецкой не успевает его остановить, когда они выходят на улицу покурить, и Сережа на лестнице налетает на какого-то первокурсника, разглядывающего старое здание их университета. Посмотреть, конечно, есть на что. Тут тебе и колонны, и старый камень, и еще много чего, что может только наметанный взгляд ребят из художественной школы через дорогу заметить и восхититься. А парнишка только возмущенно вскидывает голову, готовый ругаться и спорить. И Муравьев так и замирает. Они смотрят друг на друга пару минут (целую вечность). Веснушки, копна непослушных волос цвета спелой пшеницы на голове и веселый с хитрыми искорками взгляд. И улыбка у него как всегда, то ли пьяная, то ли счастливая. — Здравствуй, Serge, — и светится весь, еще чуть-чуть и смотреть больно будет. Трубецкой только и может, что сделать пару шагов назад, наблюдая счастливые объятия после стольких лет и ощущая у себя на плече прохладную узкую ладонь того, кого он сам так и не смог отпустить.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.