ID работы: 9008339

avant-garde de la confrontation

Слэш
R
Завершён
66
автор
Размер:
10 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
66 Нравится 16 Отзывы 11 В сборник Скачать

Day 2.

Настройки текста
** Его голос никогда не спотыкается. Ему нравится выстраивать мизансцены, нарушая каноны и пропорции жанров. Мистерии, миракли, моралите, квипрокво — лишь бы захватывало и привлекало. Он ищет в других хоть какой-нибудь отпечаток себя, чтобы не подбирать простые слова в разговоре. Чтобы иметь возможность без опаски повернуться слепой стороной своей души. Он вычерчен по лекалу свободы. Проходя каждый день по разъёбанным улицам, он слышит перевранные мелодии этого мира и пытается не подчиниться дикарской глухоте, которая позволяет другим слышать в них красоту. Иногда ему хочется послать этому миру порнографическую открытку. Точно в коллажах Кэти Акер, в его сознании сплетаются Жорж Батай и акафисты к Богородице, хоральные прелюдии и попса, революционные флаги и красная помада. Искусство — это не зеркало. Искусство — молоток, разбивающий зеркало. Поэтому из реальности он берёт только её настроения, в ней же обретает голос и ярость. Этот незнакомец весь — музыка, чистая мелодия первозданного мира. А любовь и музыка — суть одно взрывчатое вещество. Он тянется к нему, как бледное растение к свету. Его душа — шкатулка с простым секретом, который он в состоянии разгадать. Его привлекает то, что он такой же чужой, одинокий пассажир в этом городе бесконечного снега. Ну, и безупречная механика гибкого юного тела. *** Утро не стирает вчерашний вечер из памяти. Небо за окном по-прежнему серое, словно солдатская шинель. Вновь играет музыка — тревожная и честная, не стремящаяся понравиться, и он понимает, что в её пространстве обретается душа его нового знакомого. Сотканная из жестокости и красоты этого мира. День длится долго, как полёт камня, падающего в бездну. Совершив вояж до ларька, он возвращается с солидным алкогольным запасом, пьёт пиво, сидя на широком подоконнике, щурясь от внезапного яркого солнца. Задумавшись, обжигает пальцы догоревшей сигаретой. Напевает Je te rends ton amour, вспоминая старый клип Милен Фармер, в котором её обмазывали кровью. Сквозь захватанное чужими пальцами стекло, улица кажется странно пятнистой, и он долго трёт его поверхность тыльной стороной ладони. Столько ненужных движений, совершаемых в ожидании вечера. Вечером он поднимается в квартиру сверху, прихватив с собой алкоголь в качестве повода. И упаси Бог его думать о смысле своего поступка. Ещё вчера он решил, что будет пить весь последний день в этом городе, поэтому равновесие его тела то и дело становится прерывистым. Он знает, что ему откроют. Его скулы могут обрезать душу. Он улыбается, делая приглашающий жест. Комната кажется пустой и неуютной, в не занавешенные окна льётся вечерний свет, драпируя окружающие предметы мягкими тенями. Ему нравится сидеть на полу, прислонившись спиной к дивану, и он увлекает его за собой. Они смотрят старый фильм с плохим переводом. Тусклый экран поглощает зрение, и картинка распадается то ли на степь, то ли на пустыню — сейчас его глаза видят чуть хуже, чем обычно. Цвета кажутся объеденными временем, наводя тоску. Сидящий рядом перематывает один и тот же эпизод несколько раз, пространно объясняя его смысл. Он же тщетно ищет в себе кнопку «отмена», чтобы восстановить спокойное сердцебиение. — Трагедия Эдипа в том, что он с самого начала был уверен: его ум настолько высок, что способен постичь истину. — Тебе нравится греческая мифология? — спрашивает он, желая узнать о нём как можно больше. — Вся жизнь это греческий миф: сначала Хаос, а потом смерть. ** Каждый час — смена действия, словно в экспериментальном театре. Но мизансцены слишком несовершенны, и он недоволен этим. Слишком скучно, слишком похоже на семейный ужин без ужина. Придуманный им танец пульсирует в груди лишним сердцем. Босые ноги, длинные рукава, мягкий вечерний свет — нужна только музыка. В квартире хуёвая звукоизоляция, и любой звук может быть триггером для соседей, но сейчас ему всё равно. Он выкручивает громкость на максимум, и, чуть театрально вскидывая руки, выходит в центр комнаты. Этот внезапный перформанс — только для его гостя, смотрящего сейчас совсем в другую сторону. И он знает: эта безумная музыка развернет его голову в нужную сторону. *** Это похоже на грохот перекатывающихся камней. Даже ему, взращенному тяжёлым металлом, становится не по себе от режущей слух раскатистости музыки. Но стоит увидеть его танец, как музыка отходит на второй план. Сначала ему становится смешно от резких, нелепых движений, контрастирующих с её тяжеловесностью. Но ритм выравнивается, и он завороженно смотрит, опустившись напротив. Он кажется то веной, убегающей от иглы, то бьющимся во все стороны огнём, то тенью, стремившейся покинуть границы света. Этот танец — пьянее его собственной крови. Густой, тягучий голос медленно распевает что-то, похожее на мусульманские нашиды, сменяющиеся какофонией гортанных выкриков. Кажется, что ещё немного — и его лицо перережут судороги арабской вязи. Камни уже не перекатываются, а падают. Он словно танцует на раскалённой площади перед мечетью, и эти камни летят в него за непристойную красоту движений. Над его танцем плакали бы даже чеченцы, а маленькие стадионы сами собой собирались бы в один большой стадион. Игла этой музыки проходит насквозь, и он не сразу понимает, что трек закончился вместе с танцем. — Мне удалось украсть твою гетеросексуальность? — насмешливо спрашивает он. Но насмешка кажется неуместной. — Дай-ка подумать… Это была тщательно продуманная и великолепно исполненная кража моих барабанных перепонок. Чудовищная музыка. Он смеётся. — В древней аттической комедии этот танец нарекли бы кордаксом. Поэтому с музыкой я не промахнулся. — Тогда это было здорово. Он отвешивает глубокий поклон. Закатное солнце подсвечивает его насмешливо изогнутую фигуру, и он понимает, что цвет этого наголо обритого потешника — красный. Цвет революционного знамени. Безответной страсти. Озлобленных диких роз с острыми шипами. Советских звездочек во лбу кровавых масодовских пионерок. Цвет ризы Христа, сходящего в ад. ** Время уходит вместе со снегом. Взгляд то и дело падает на дисплей: через несколько часов рассвет заберёт этого человека, сидящего сейчас на полу с бутылкой честной русской водки, прозрачной, как линзы из слёз. Да, глаза слезятся то ли от пыли, поднятой ступнями, то ли от мучительности присутствия его рядом. Он — плавучий островок света в стремительных сумерках. Слишком подробное зрение жадно выхватывает из полумрака комнаты каждый рисунок жеста, каждый поворот головы, каждую составную часть движения. Алкоголь — это смелая вода, и он пьян настолько, что может честно отказаться от совершенности выстраиваемых им мизансцен. Стать настоящим. Можно положить ноутбук на колени и сесть с ним рядом, прямо на пол. Меняя дорожки треков одну за одной. Шуберт уступает Мадонне, а русские народные распевы сменяют мертвенно-прекрасных Swans. Они молчат — слова кажутся мишурой ненужного праздника, но время от времени с губ срываются отдельные фразы. — Бах — норм. — Я угадаю эту мелодию с первой ноты. — Ну, это какое-то недоразумение из плохого звука. — Я тоже пишу музыку, но у неё всё ещё слабая архитектура. Не давая себе времени передумать после этих слов, он включает своё, бездвижно замолкая на полу, отодвинувшись от него на максимально возможное расстояние. Темнота тут же смывает его лицо, но это даже к лучшему. Не видеть, не смотреть, не ждать ответа. — Бля, только молчи, пожалуйста. Просто слушай. *** Шёлк его рубашки на мгновение касается обнажённой кожи запястья, и это прикосновение обжигает. Они синхронно отодвигаются друг от друга. Так спокойнее. Он закрывает глаза. Веки изнутри рассекает пульсирующий красный цвет, так подходящий к этой музыке, словно вобравшей в себя все кровавые ритуалы, очистив их от темноты и смерти. Этот напевный, высокий голос красив даже в плохой записи. Открыв глаза, он косится в его сторону — лицо похоже на лик святого, расцвеченный электронным сиянием. Здравый смысл начинает сдавать позиции, уступая желанию, усиленному алкоголем. Он думает о том, что ещё не встречал таких людей. Вероятно, этот человек пришёл в мир пассионарием, в нём — бесконечная борьба вертеповерного язычества и отрешённого христианства. И он не знает, что сейчас перевешивает. Но всё равно пододвигается ближе, разворачивая его лицо к себе на последних нотах. Гонг сердца с силой ударяется в рёбра. Свет от ноутбука танцует в его глазах. Он смотрит на него так долго и пристально, что ему мерещится собственное изломанное отражение в расширенных зрачках. Ему кажется, что он сейчас запутается в собственных пальцах, стоит протянуть руку к лицу его, холодному и бледному, точно мрамор. Но он тоже тянется к нему с улыбкой, похожей на оскал. Его кожа пахнет вереском и ладаном. Словно в замедленном трансе, их губы встречаются одновременно, но тот сразу же отстраняется. — Это твоё мнение о моей музыке? Вместо ответа он тянется к ноутбуку и снова включает запись. В потоке этой музыки ему проще вновь прикоснуться к его губам, уместить ладони на спине, щетинившейся позвонками даже сквозь одежду. И в этот раз они целуются по-настоящему, без всякой страсти, целомудренно, словно на театральных подмостках. Он целует не человека, а ту красоту в нём, что проясняет зрение не хуже снега. Тот вновь отстраняется. Сейчас его взгляд тяжёл, как сизифов камень, — бесполезно выдержать. — Блаженный Августин уместил свой пустяковый грех в трёх строчках. Зато основательно потрудился над описанием раскаяния, — медленно говорит он, словно читая проповедь. — И к чему это? — смущение в его голосе борется с раздражением. — А ты не напишешь потом семь глав раскаяния в этом поцелуе? И они начинают смеяться. То хрупкое волшебство между ними разрушено. Произошедшее кажется обоим древним ритуалом, совершённым под велением не плоти, а чего-то свыше. Смех расслабляет натянутые нервы, разряжает атмосферу в комнате. По очереди они допивают противно тёплую водку, говоря без остановки. Между грудными клетками утекает время, забирая с собой темноту ночи. ** — Скоро рассвет. — А что мы говорим рассвету? — Не сегодня. — Неправильно. Это мы говорим сексу. — Как в тупом ситкоме. Он усмехается. Пусть думает, что ему смешно, пусть держит дистанцию. Искусство начинается с утраты. Эфемерность любого чувства обращается в быт. Как и в искусстве, в чувствах есть та точка, к которой они стремятся. Нужно постоянно изобретать новые понятия, избегая трюизмов, парить над точкой, встречаясь лицом к лицу с беспомощностью. Только в отличие от чувств, искусство стремится к пределу. Чувства равны вдохновению, а вдохновение желанию. Но всё в итоге сводится к тому, чтобы пересилить мрак. Благодаря этому человеку, дни снова становятся внятными, теперь он знает, о чём будет его новое искусство. Орфей всегда делает выбор не в пользу Эвридики. — Будешь в наших краях — заходи, — он пишет название бара на его руке, с силой обводя буквы. — Ты всегда сможешь меня найти, — украдкой он стирает буквы, елозя рукой по грубой ткани джинсов. Гелевую ручку легко стереть с кожи, она никогда не сопротивляется. — Так и не скажешь своё имя? — в полумраке прихожей его светлые глаза кажутся чёрными из-за расширившихся зрачков. Вместо ответа он походит к нему вплотную, не в силах отказать себе в этом последнем причастии. Его имя вплавляется в губы вместе с поцелуем. Он горек, и ранит, словно терновник. — Думаю, после моего ухода ты сядешь за первую главу раскаяния, — говорит он, закрывая за собой дверь. И жаль, что он не помнит слова Николая о нереальности ночи.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.