Он всегда приходит после вечерней молитвы; гулко идет между рядами скамеек, и звяканье шпор взлетает вдоль стен храма, поднимаясь, кажется, до самого Теуса; садится напротив и говорит негромко:
– Простите, святой отец, ибо я согрешил.
И смотрит внимательно в глаза, будто резная решетка исповедальни для него – не препятствие.
Я давно не отвожу взгляд, хоть так и не принято – смотреть на того, кто пришел излить тебе душу ради отпущения грехов, ради совета и успокоения. Потому что Андрес Густаво де Вега приходит сюда не за этим.
Откровенно говоря, я не знаю, зачем он приходит.
У него в глазах – тоска. Надлом, который я ни с чем не спутаю, слишком долго смотрел на людей, одинаково несчастных в осознании своей греховности. В его глазах – горечь, черное понимание неотвратимости наказания и – мужество. Такой человек способен принять и признать свой грех сам, без помощи посредника; такому человеку не нужна Церковь, чтобы общаться с Теусом. И все же он раз за разом приходит ко мне.
Как будто слабый человек может в самом деле отпустить ему грехи.
– Зачем вы приходите, сеньор де Вега? – интересуюсь я, когда он в очередной раз закрывает дверцу исповедальни и смотрит сквозь решетку.
Он улыбается с той же горечью во взгляде. Я никогда не видел у него такого взгляда на людях: наследник богатого рода, военный, прошедший войну с Монтенем, он смотрит вокруг спокойно и жестко, без снисходительности, но и без показного дружелюбия, никого не подпускает близко к себе и никого далеко не отталкивает, держа всех знакомых в поле зрения. И только наедине со мной он такой – ломкий, опустошенный, но словно недостаточно сильный, чтобы рассказать о настоящих своих грехах.
Недостаточно сильный команданте де Вега – что за дикость.
– Это ведь исповедь, святой отец, – говорит он. – Я прихожу за прощением.
– Я не могу вам простить то, чего вы сами себе не прощаете.
– Возможно, – легко соглашается он. – Но это не значит, что не стоит пытаться.
И рассказывает – вновь что-то неважное, мелкие досужие грешки, которых у каждого за пазухой по мешку; за этой завесой слов я пытаюсь рассмотреть, расслышать то, что он хочет сказать на самом деле, собираю оговорки по крупице, но – мозаика не складывается. Команданте де Вега тщательно оберегает свои тайны даже перед тем, кто эти тайны призван хранить.
Может, боится, думаю я временами. Столица полна порока, какой бы набожной страна ни была, – представительская роскошь зачастую переходит в представительскую похоть, и с этим, увы, ничего не сделать. Я, как никто, знаю, насколько глубоко проникли пороки в структуру Церкви, как пронизали ее, оплели щупальцами морского чудовища; знаю, сколь многие идут по пути Церкви только затем, чтобы добиться власти, влияния, почестей. Это не имеет отношения к Теусу, но таковы люди – слишком слабые существа, чтобы сопротивляться порокам. Возможно, команданте де Вега опасается именно этого.
Он ведь не знает, что свою стойкость я измерил до донышка очень давно, и с тех пор – предела у нее нет.
А иногда мне мерещится другое. Мнится во взглядах, слишком долгих, слишком пристальных, чудится в разговоре и даже в этой его нерешительности, такой для него нехарактерной – мелькает, смущая, сбивая с толку. Будто он не хочет рассказывать о своих грехах – настоящих, тех, что его угнетают и мучают, – именно мне. Особенно мне.
Будто я для него – больше, чем священник в приходском храме. Больше, чем наперсник и друг.
Но это, конечно же, глупость.
*
– Простите, святой отец, ибо я согреши-ил!.. – летит громкое, издевательское под свод храма, эхом отражаясь от расписанных фресками стен, и следом за ним – грохот разрубаемой, ломаемой мебели, треск рвущихся тканей, стоны расшатываемой исповедальни.
Это ведь так легко – врываться туда, где двери держат всегда открытыми, и глумиться над святостью.
Это ведь так легко – вчетвером нападать на одного безоружного.
Это ведь так легко – бить того, кто не может ответить.
Пережидая боль в вывернутых руках, в очередной раз напоминаю себе: нельзя. Этих молодчиков, крушащих алтарь, поймает потом стража, и пусть даже их лица скрыты платками, от гнева Инквизиции это не убережет. А пока их пьяная выходка грозит только мебели, мне вмешиваться нельзя. Не для того я столько лет зарабатывал безупречную репутацию, чтобы все разрушить в один миг.
Очередной удар прилетает под ребра; булькаю, задыхаясь. Нельзя.
Ногой в лицо – больно, но боль несущественна. Нельзя.
Кашляю, сплевывая кровь. Нельзя…
– Пошли прочь! – взлетает властное под своды храма, и сквозь гром пульса в ушах я различаю шаги – слишком знакомые, с призвуком шпор и металлическим шелестом вытягиваемой из ножен шпаги.
Падаю на пол – молодчикам больше не до меня; и пока пытаюсь подняться, слышу – звон шпаг, ругательства, топот, грохот выстрелов – раз, два, и следом…
– Падре! – эхом в ушах, гулким, долгим колокольным звоном в голове, и черное дуло, нацеленное на меня, медленный щелчок затвора…
И свет. Много света, жара такого, что глазам больно; отшатываюсь, зажмурившись на миг, падаю на едва оставшуюся целой скамейку и зажимаю уши от диких криков – мимо, стоит открыть глаза, пробегает объятый пламенем человек, второй горит и бьется в агонии у моих ног. Ноздри забивает отвратительный запах жареного мяса, уши – новый грохот выстрела: пуля сразила того, что бежал, у самого входа. И треск. Сухой треск горящего дерева.
Команданте де Вега поворачивается ко мне и смотрит с тоской обреченного на казнь.
– Простите, святой отец, – хрипло произносит он, – ибо я согрешил.
И теперь я вижу этот грех – он обнимает руки команданте жарким пламенем Эль Фуэго Адентро.
Медленно поднимаюсь, подхожу к нему, глядя в глаза – наконец-то не через решетку. И усмехаюсь, не обращая внимания на то, что из уголка рта по подбородку стекает кровь.
– Теус всемилостив, – отвечаю я. – Отпускаю тебе грехи, сын мой.
И сквозь разъедающий жар пламени касаюсь его руки.
*
Когда-то, уже пройдя Посвящение в Рыцари Креста и Розы, я задавался вопросом – стоило ли оно того. Но теперь я знаю, что стоило.
Целый мир стоил того, чтобы спасти одного человека.