ID работы: 8753554

Пронзительная игра

Слэш
R
Завершён
46
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
120 страниц, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 19 Отзывы 2 В сборник Скачать

11

Настройки текста
Причин было предостаточно: он один во всём виноват, с ленивым благодушием всё прошляпил, всю жизнь везло, вот и надеялся невесть на что и закономерный итог — сорвался с высоты, на которую забросил случай, загубил бригаду, оказался ни на что не годен. Такого себе не прощают, а тем более не простят те, кто будут судить. Мысль о том, чтобы застрелиться, уже несколько дней бродила у Ивана в голове — шаталась и падала, отгонялась невытравимой пёсьей тягой к жизни прочь и снова возвращалась, словно старый волк, подвывала и грызла, разрасталась и утверждалась и в последнюю ночь окончательно созрела. Но как можно на это решиться? Всё-таки слишком многое привязывало Ивана к земле: любовь и жалость к себе, и Даша, и славное прошлое и сергеево фантастическое будущее, и многие хорошие люди, сложившие драгоценные жизни на алтарь борьбы за правое дело… Но их-то Иван и подвёл. И дальше будет только труднее, и в конце ждут расплата и подлая гибель. И эта осень, и всюду грязь, склизь и холод, и внутри всё болит, тяжелеет и ноет, и устал, израсходовался, застыл, закаменел, озлобился на себя и на всех, потерял всякую веру и всякую надежду, совсем пропал. И промозглая темь ненастных дней, и тощие, словно вытащенная из воды падаль, лошади, безрадостное гулкое поле, над которым едва приподнялось небо, гнилой дымящийся стог и эти оборванные дезертиры перед тем как уйти обругали комиссара и помянули добрым словом комбрига: «век его командования не забудем…» Бывало и хуже. Но в этот миг, словно ослепнув, поддавшись долгожданному порыву всё разом прекратить, Иван выхватил револьвер. Выстрела не случилось, но несколько долгих секунд, а то и часов Иван чувствовал себя вышвырнутым пулей из тела — посторонним, несуществующим, неосязаемым для вечно копошащегося, подобно клубку извивающихся змей, злого мира. Подскочил Вадим, такой невыносимо живой, заговорил, загорелся, забарахтался рядом, запереливался шкурой, как одна из самых ядовитых. Вадим, Вадим. Невинный мучитель, небесное наказание. Не последняя причина для самоубийства… Нет, всё-таки не стоило взваливать на себя этого испытания. Не стоило оставлять его рядом с собой. Одно дело наслаждаться каторгой в цветах и привычных благоприятных условиях, скажем, в Петербурге или на не пыльной службе где-нибудь в глуши, катаясь на кораблях по Волге — без конца испытывать себя на прочность и знать, что можно было бы взять, но не брать — в этом есть особое удовольствие, особое гордое самоистязание сродни веригам. Другое дело — в этом аду. Здесь и без вериг едва шевелишься. И не было бы ада, и не было бы положение столь безвыходным, если бы не Вадим. Кабы бы не Вадим, Иван смог бы не допустить гибели бригады. Наверное. Не встречал бы его, не страдал бы так. Был бы более настроен на дело, более внимателен и требователен к себе и другим, больше бы старался, проявлял бы инициативу и жёсткость, спорил бы с обстоятельствами, не опускал рук, был бы хорошим командиром, а не тряпкой, которую страшно угнетает такая малость… Такая малость — присутствие Вадима. Его волшебное имя, его хмурое лицо и вечно тревожный горестный взгляд, его дразнящая, резковатая мужская красота и неубывающая пленительная сила, его строгое поведение и надменные манеры бог знает какого высоконравственного офицера — таких уж больше не делают, среди всех он выделялся своей статью и какой-то невытравимой элегантностью и разящим достоинством, которое, казалась, было природно ему присуще, как иным присущи секретные клыки или шпоры. И вместе с тем бросалась в глаза его вызывающая хрупкость, его явная влюблённость, готовность на всё и призывная грусть… Въедалась в сознание волнующая мысль, что Иван мог бы всё это взять — только руку протяни. Да и протягивать не надо. Достаточно повелительного кивка, чтобы разложить этого безукоризненного рыцаря у своих ног и взять с него, словно пыльцу с изысканного цветка, всю его бесценную горькую прелесть. Вадим бы всё своё надломленное геройское великолепие без остатка отдал. Какая бы это была награда. Но брать нельзя. Нельзя теперь уже из гордости, уже из противоречия, из самолюбия, из тупого упрямства и нежелания подчиняться приказам, пусть даже это приказ судьбы. Она будто повелевает Вадима полюбить — заставляет, загоняет в угол и не оставляет иного выхода. Но ведь это всё равно что жениться на девушке, которую выбрали родители. Даже если она хороша, она навязанная и ненавистная. А Вадим мало того, что навязался, так ещё и был причиной самого большого горя. Каждый раз взглядывая на него, Иван вспоминал об этом — о дашиных слезах, о пресловутом кладбище на взморье. Оно постепенно скрывалось в прошлом, но Иван сам не хотел, чтобы оно забылось. Ведь если оно перестанет иметь решающее значение, что тогда от Ивана останется как от человека, раз он простит за своего мёртвого ребёнка? Простит самому себе ту свою страшную вину, ту боль, которую причинил Даше, ту прекрасную жизнь, которую сам разрушил? Такого себе не прощают. Вот Иван и не мог и не хотел прощать, всё ещё требовал убийце наказания, хотя бы такого ничтожного: не подпускать Вадима к себе, не вручать ему всего того, что должно было достаться погибшему от его руки. Вадим был только венчающей деталью тяжеловесной неповоротливой конструкции из чувства вины, мук совести, гордости, злости, досады и любви. Казалось, если Иван послушается и покорится переменчивой судьбе, то это будет низостью, слабостью и позорным малодушием. Поступком, мужчины не достойным. Как тут не застрелиться? Особенно если заранее ясно, чем всё кончится. Не сможет Иван отстоять своё право на горе. Даже кладбище на взморье Вадим у него рано или поздно отберёт. И Дашу отнимет, и идеальную жизнь, которой Иван хотел бы жить… И как на Вадима не злиться? Он ворвался, куда его не звали и не ждали, и всё испортил, всё перечеркнул. Если бы не он, всё было бы у Ивана в порядке, но нет, Вадим вторгся — это действительно так, ещё при первом их разговоре Вадим обмолвился, что специально ловчил попасть в эту бригаду. Чёртов дурак. Заявился со своей назойливой любовью, и что же? Всё должно ему подчиниться? За какие такие заслуги? Иван уже отказался от него, причём дважды. И хоть отказаться было достаточно просто, но и весной восемнадцатого в Петрограде, и при случайной встрече на ростовском вокзале, Иван сознавал, какую драгоценность отвергает — другой такой не представится. И уже хотя бы это осознание было жертвой, которую Иван принёс. Такой же жертвой можно засчитать и Сергея, и испорченную теперь службу, и всю загубленную отныне жизнь, в том числе и потерянную легкомысленную способность кем-то увлечься — теперь всякий будет сравниваться с Вадимом и проиграет, но путь так. Пусть никогда не будет больше любви и счастья, пусть. Иван и это снесёт. Так чем ещё нужно пожертвовать, чтобы от Вадима отвязаться? Вес уже принесённых жертв содержит причину, по которой Иван не может сдаться. Ведь если он сдастся, значит всё зря? Значит и ребёнок был зря закопан на взморье? Ну уж нет. Хотя бы это — не зря. Хотя бы это должно оставить неизгладимый след. Есть вещи непреложные. Впрочем, все эти нескончаемые споры — только с самим собой. Вадим сам по себе ничего плохого не делал и никакой любви вовсе не требовал, и даже не преследовал, даже не издевался. Но даже если бы Вадим очень постарался, вряд ли бы он смог измучить сильнее, чем это получалось у Ивана самостоятельно. Одно только имя чего стоило. Вадиму было, похоже, всё равно, он для своего имени оставался неуязвим. А Иван всё крепче увязал в этой сладкой ловушке, погружался всё глубже: «Вадим», «Вадим» — Иван произносил его имя к месту и не к месту, всякий раз, когда обращался к нему, и даже когда его не было рядом. Какое-то помешательство. Всё летело к чёрту, враг прорвал фронт и гулял по тылам, Иван был измотан до невероятия, сказывалась контузия — немудрено что нервы пошаливали. Рассудок давал сбои и этим именем нарекал скверную осень. И склизкую листву, и очередную покинутую деревню, темноту и хлябь, пустой разорённый дом и нескончаемые вечера, сумерки без завершения. Шум ливня по прохудившейся крыше и коптящий на столе огарок, удушающую тоску и скуку и звон в ушах, изматывающую боль во всём теле — как тут с ума не сойти? Особенно если знать, что он рядом. Ходит среди берёз, словно пёс. Стережёт. Только позови его и он будет здесь. Не позвать ли? Безумная ночь так и толкала к этому, но Иван знал, что не позовёт. Знал о себе, что не животное, а человек, и что сам себе хозяин и что не позволит низменным потребностям взять верх над разумом. Пусть даже разум и шатается. Пусть даже потребность в близости доводит до отчаяния. Если подумать, до смешного доводит — если сравнить её с молодыми годами, то, удивительное дело, приходится признать, что никогда она не бывала такой болезненно острой, такой яростной и неудовлетворимой, как теперь, ведь самому с собой не обойтись, и ни с кем, ни с кем на свете… Тут нужен только он, неприкаянно бродящий вокруг дома, несчастный и тоже страдающий, тоже изводящийся — это видно по нему днём, это ясно читается в каждом его беспокойном взгляде: такой он тоскующий и предано ждущий, только позови — такой близкий, такой желанный и послушный, милый и нежный, такая хрупкая веточка… В такие ужасные ночи даже кладбище на взморье теряло позиции. Казалось, пусть, если не хватает решимости застрелиться, то погибнуть хотя бы так… И если бы Вадим пришёл без зова, Иван не стал бы противиться. Хотел бы, но не смог бы. В конце концов, рано или поздно это должно произойти. Неотвратимо, словно смерть среди роз. Так они связаны, как никто на свете, и этого уже никакими силами не разорвать. Околдовывающее имя само складывалось в прикосновении губ к кромке зубов и оплетало язык, готово было сорваться на каждом выдохе. И ладно бы оно ограничивалось чарующим сочетанием звуков, но нет. Каждое произнесение туже затягивало шёлковые ленты, которыми Иван был оплетён со всех сторон. Накладывались петлями неминуемость грядущего нравственного падения и презрение к себе, к своей никчёмности, к своей жалкой природе и неспособности противостоять банальному физическому влечению, к своей беспомощности и своему распроклятому сердцу, которое, задавленное, забитое, скромно помалкивало, но всё-таки билось, подлое, всё-таки коварно ждало, пока капитулируют надёжные непримиримые защитники: доводы рассудка, совесть, злость, упрямство и гордость — все они рано или поздно обессилят, упадут наземь цепи, и судьба победит. Вадим своего добьётся. И тогда будет сердцу майский день и именины. Огромная, безумная, взаимная любовь, настоящая, как раз такая, какая Ивану нужна. Но дорого за неё придётся заплатить. Слишком дорого. Застрелиться — куда дешевле. Рано или поздно это случится, но, правда, случится ли? Вадим хоть и строит из себя невесть что, но только и способен нарезать круги и первого шага не сделает. Иван тоже строит из себя невесть что и возводит в абсолют свои непреложные потери, но надо принимать себя таким, каков есть. Значит таков. Несмотря на все свои моральные терзания, вернее, наравне с ними, наравне с обязанностью не подпускать к себе Вадима, нуждается в нём как сумасшедший и неизбежно теряет терпение. Если бы не было этого спасительного и непреодолимого внутреннего барьера, он уже давно кинулся бы к Вадиму, как какая-то жалкая блудливая собака, и никакие взморья нипочём… Такого себе простить нельзя. Разумеется, какое ему дело до бригады, да прорванного фронта, если на уме такая чушь? И этого тоже нельзя простить. И нельзя простить Вадиму, что он, невинный, такой злодей и в такую загнал западню. А даже если не загонял, даже если лишь поставлен в западне на роль приманки, всё равно тяжести положения это не облегчает… Выстрела не случилось. Кто-то вытащил из револьвера патроны. Неужели Вадим подсуетился? Чёртов дурак. Никуда от него не скроешься. А казалось бы, куда уж хуже? Что ж, всё равно Иван погиб. Всё равно пропал. Его и так где-то там, за линией фронта ждал расстрел, теперь ждёт с ещё большей вероятностью. Был бы на месте комиссара кто-нибудь из тех, настоящих комиссаров, под чьим командованием Ивану приходилось служить прежде и которые погибли как герои, то тогда Иван давно бы уже, лёжа в сырой земле, ни в чём более не сомневался. А тут собралась целая компания слюнтяев и неженок. Впрочем, каков комбриг, таков и штаб, нечему удивляться. Удивляться пришлось потом, когда вернулись в штаб, в деревню. Когда Иван отправился вроде как под арест, ожидать решения своей участи. Он полагал, что комиссару смелости на жёсткие меры не хватит, тем более что Вадим этого ни за что не допустит, так что всё останется как есть. Те же мотания по мёрзлым полям, та же проклятая канитель и вертящиеся по кругу терзания. Но вышло иначе. Вадим вкатился в дом как полоумный. Таким Иван впервые его видел. По Вадиму давно было ясно, что и он измучен, но всё же Вадим прежде держал себя в руках. Теперь же он в кои-то веки потерял над собой контроль и всерьёз сорвался. Весь мокрый и взъерошенный, бледный, он нервничал, трясся, полез даже драться, в сияющих, широко обведённых сизой тенью глазах стояли злые слёзы… Милые его глаза, простые и светлые, от природы печальные и степные, бесхитростно-голубые — чисто василёчки при гаснущем свете дня, испуганные, полные безысходной боли и любви. Иван старался пореже смотреть на него, чтобы не травить себе душу — не замечать его неприметной красоты и утончённой мужественности, его пресловутой хрупкости, стройности и изящества, несказанно хорош он был, но что с того? Вадим любил, но что с того? Иван хотел его невыносимо, но что с того? Что пробьётся сквозь эту ледяную преграду, так прочно их разделившую? Осталось только добить себя. Не жалко. Смотря так близко в его сокрушённое лицо, произнести снова его ведовское имя в незначительной связке с какими-то фразами: «Что дальше, Вадим?», «Ты ничего не исправишь, Вадим», «Видишь, Вадим, нет ничего, что ты мог бы сделать», «Оставь меня в покое, Вадим, прошу тебя, Вадим…» Вадим просипел, что любит, попытался поцеловать, но не справился с собственной дрожью, ткнулся холодными губами в щёку и замер, часто дыша. Это разве поможет? Нет. И всё-таки. Часто ли Ивану такое говорили? Когда-то говорили, но то были глупости. И Даша говорила. Даша, Дашенька, да, она говорила и только она имела на это право. А все остальные не нужны. И Вадим, будь он сотню раз идеален и люби он хоть в тысячу раз горячее, чем Даша, — не нужен. От него Иван признаний не примет. И дело даже не в кладбище на взморье, не в принципах, ни в упрямстве и даже не в гордости. А в том, что любовь только тогда необходима, когда на неё отвечают взаимностью. А Иван отвечать не собирался. Даже если судьба его к этому вынудит — нет. Но почему нет? На несколько секунд Иван прикрыл глаза, вдохнул всей грудью и позволил себе почувствовать, осознать, какое сокровище трепещет изломанной птицей рядом с ним. Как несчастен и загнан этот прекрасный сильный человек, это восхитительное создание… Его колотящееся сердце, его бессильный гнев и отравленные слёзы, трогательная, серебристо-пёстрая седина волос, каких-то всё ещё по-мальчишески непослушных, мокрых от дождя — почему нет? На это есть целое звёздное скопление причин или только одна, неважно. Нет и всё тут. — Уйди пожалуйста, — произнести это было даже проще, чем сбежать с ростовского вокзала. Тут произошло непредвиденное. Вадим швырнул его, да так, что Иван не устоял на ногах. Каким-то безошибочным чутьём Иван сразу определил, что это значит. Смешно да и только. Нет, правда, смешно. Нет, правда, смех так и душит. Дождался-таки, доигрался… Но ведь Иван вовсе не специально. Да, Иван поступал жестоко, но он вовсе не думал этим Вадима спровоцировать на насилие или подтолкнуть к решительным действиям… Или думал? Да нет, нет! Иван был уверен, что Вадим не способен выйти из себя и потерять голову. Впрочем, что он о Вадиме знает? И что знает о себе? О себе приходится знать. Никуда от себя не денешься. Надо принимать себя таким, каков есть. Сам Иван умел и хотел — всегда так было — быть только лишь нежным. Только лишь сахарным, медовым, аметистовым. Сам на принуждение был не способен, да и зачем? Всё всегда само шло в руки, он был достаточно красив, ласков и убедителен, чтобы не получать отказа. Вернее, если где-то ему отказывали в быстрой любви без обязательств, то он так же легко отступался — нет и надо, не очень-то и хотелось. Те дураки, что отказывались, теряли многое, а Иван не терял ничего — приятно было так думать. Всё это шло от гордости, от самолюбования, от потворства своим прихотям и душевному спокойствию, которое прежде никто не нарушал. От того, что Иван берёг себя и никому не позволял себя обижать, а для этого-то и необходимо быть непробиваемо добрым. К тому же, ему гораздо больше нравилось не любить, а быть любимым. Но в этом-то и загвоздка. Быть любимым понемножку — это его устраивало. Быть подлинно любимым — это пугало и вызывало неловкость, но именно это и было ему по-настоящему необходимо, но только не абы с кем, а с совершенным, которого затаённо ждал. Быть любимым — что здесь является крайностью? Надо полагать, наибольшее усилие, преодоление максимального расстояния между объектами — быть взятым против воли. Никогда такого с Иваном не случалось, всё всегда было добровольно и он даже не особо задумывался. Но иногда, наедине с собой, если в духоте летних ночей долго не спалось, если мысли в поисках чего-то сокровенного уходили далеко, к истокам в темноте и глубине души запрятанного трагического изъяна, то натыкались на это — на ненароком подхваченные где-то когда-то, смутные и зыбкие до пленительности образы, на что-то возмутительное, неправильное и возбуждающее — на желание быть принуждённым, обесчещенным и униженным. Конечно воображение и действительность это разные вещи, далеко не все фантазии хотелось бы воплотить в реальности. Выдумки тем и хороши, что могут быть какими угодно — и отвратительными, и аморальными, и бесчеловечно жестокими, и слава богу, что они не покинут пределов головы. Тем более что привлекательное равносильно запретному и наоборот. Чем больше желаешь, например, унижения, тем яростнее противишься ему на деле и тем больше его страшишься — именно потому, что оно, являясь слабостью, обладает властью. Поддаться этим явным страхам, за которыми стоят потаённые желания, и осуществить их — это уже иная, тонкая и сложная игра, доступная далеко не всем, потому как она требует большого доверия, искренней любви и великой откровенности. Ничего подобного у Ивана не случалось. Вернее, была какая-то алмазная крупица, которая воспринималась обжигающе-ярким чудом: Сергей видел его насквозь, слишком хорошо понимал его сущность и слегка касался этой крайности. В любви Сергей бывал грубоват и пренебрежителен, требователен и немного жесток, но вовсе не потому, что был таким на самом деле, а потому что Иван получал от этого удовольствие — от того, что решали за него, от того, что его завоёвывали силой, от резкости, едва-едва переходящей в боль, от иллюзии принуждения и ощущения собственной приниженности. Всё так и есть. Проницательный как дьявол, Сергей умело не переходил той границы, к которой Иван позволял ему приблизиться. Потому им и было так хорошо вместе столько лет — Иван получал желаемое, чего никто другой не мог дать. Если бы Сергей нечаянно перешёл неоговоренную границу и причинил бы настоящую боль, случайно переборщил бы с насилием, то Иван оскорбился бы, испугался и обиделся (и наоборот, если бы Сергей был слишком безобиден, то Иван скоро бы заскучал). Порог доверия прямо пропорционален размеру любви, а Сергея Иван не очень-то любил… Но тому, кого любил бы без оглядки, тому позволил бы больше, от того хотел бы принять настоящее и того пустил бы в те сокрытые от посторонних глаз уголки разума или сердца, или где там хранятся смутные до пленительности образы? Конечно Вадиму там делать нечего. Иван не собирался его любить хоть сколько-то и пускать его куда бы то ни было, не желал ничего ему открывать. Но вот, вышло так, что Вадим угадал. Впрочем, угадать было нетрудно. Впрочем, если бы Вадим ошибся и насилие было бы только насилием и не имело тайного привлекательного смысла, то тогда всё на этом бы и кончилось. Иван не позволил бы над собой издеваться, только всего. Ещё неизвестно, кто из них сильнее, и кто победил бы, дойди дело до потасовки. Но Иван чисто физически не мог сопротивляться. И хотел бы, но не мог. Тело выходило из повиновения и само собой заводилось, подспудное удовольствие от происходящего затмевало разум, потому как против воли — это было гадко и стыдно, но было в этом что-то такое, что прожигало насквозь. Никому по-настоящему не доверяя, Иван об этом никогда не говорил, никого не просил и был бы ужасно раздосадован, если бы кто-то узнал об этой его рабской страсти (Сергей не в счёт) — это было развлечение только для себя. И давно Иван об этом не думал и не вспоминал — не до того. Но если бы вспомнил, то кого поставил бы на место своего хозяина и властителя? Разве Вадим годился на эту роль? Казалось, что нет. Но вот, Вадим проявляет какую-то невероятную решимость, заставляет, дёргает и царапает и в нём просыпается непритворная злость. Не какая-то игривая, а безумная, истеричная и звериная, заранее готовая к отпору, не дающая сделать ни одного самостоятельного движения, торопящая задавить и подчинить, вцепиться изо всех немалых сил, утащить в свою нору и овладеть предметом столь обожаемым, что здесь все способы обездвижить хороши. Лишь бы не вырвался, лишь бы успеть передать свой генофонд будущим потомкам, которые будут прекрасны лишь в том случае, если окажутся результатом соединения с единственно необходимым и любимым. Даже если придётся причинить боль и навредить, даже если придётся кого-то убить или самому погибнуть ради этого — пусть. Нет ничего важнее этого завещанного природой соединения. Иван не мог не поддаться этому наваждению. Это было сильнее его. Словно это и в нём было заложено природой — подчиниться, если заставляют. И природой же брошено щедрое утешение — испытать от этого ни с чем не сравнимое наслаждение. Гораздо большее, чем от умеренных поцелуев и терпеливых ласк — от яростной хватки отчаявшегося маленького хищника, от его страха, что отнимут, от того, что Вадим, такой совершенный, может быть и таким диким. Тут-то и капитулировали все хвалёные непримиримые защитники: доводы рассудка, гордость, возмущение и несогласие — ничего не осталось, кроме желания покориться и получить эту долгую, нестерпимо приятную награду. Не столько в физических ощущениях было дело, сколько в психологических. От Вадима не стоило ждать адекватных действий, он только лишь мешал, но мешал он потому, что страсть лишала его разума, потому что любил он настолько сильно, что терял человеческий облик. Пришлось всё делать самому, но и эта унизительная и болезненная повинность возбуждала. Кое-как подготовить себя можно было только слюной, но о какой готовности вообще могла идти речь. Ни к чему Иван не был готов, много лет у него никого не было (впрочем, неготовность — ничто иное как ещё один атрибут декораций для захватывающей сцены). Иван понимал, как будет больно. Как в первый раз, только ещё хуже. Вернее, лучше, хотя бы потому, что он знает, что на второй раз будет легче. Будет и второй, и третий, и десятый, но чтобы они были, надо сейчас потерпеть и постараться сделать всё правильно. Может, проклятая природа (или только самовнушение) и здесь будет осмотрительной и щедрой, позаботится и об этом, и боль воспримется терпимой. В конце концов, на войне бывало и хуже. Бывало в сотню раз хуже и при том не было такой упоительной компенсации — удерживать его милую руку на свой груди и ощущать на плечах и лопатках его огранённые зубами поцелуи. Грубость Вадима не была самоцелью или случайностью, а была искренней и вынужденной реакцией на его собственные муки. В каждом его резком движении чувствовались любовь и страдание. Его именем приходилось назвать и это. И Иван называл и почти физически ощущал, как это имя откладывается внутри ещё одним — уже без счёта — глубоким отпечатком. Боль не так уж ужасна, если её причиняет Вадим, тем более что именно в ней, реальной, обжигающей, быстрой и живой, Иван нуждался после всей той изматывающе медленной гибельной боли, которой за последние недели наелся досыта. И потом, боль нужна ему как лекарство, как наказание, чтобы хоть как-то, хоть чуть-чуть искупить и исправить собственную вину. Но даже если бы было в тысячу раз хуже, разве мог бы он себя простить? Принять себя таким, каков есть? Значит, таков. Всё ему как с гуся вода. Даже боль, так и не став невыносимой, отошла на второй план перед ощущениями, давно забытыми… Нет, не забытыми. Никогда не изведанными. Что-то похожее было с Сергеем, вернее, с Сергеем были жалкие подобия того, что обезумевший организм выдавал теперь. Всё-таки именно это было Ивану нужно, и то, что он испытывал в этой унизительной роли, он лишь в отдалённой степени чувствовал, когда бывало наоборот. Это было не то что лучше обычного, но как-то иначе, острее, тоньше и тяжелее. Особенно сейчас, когда это было как в первый раз. Может быть, и впрямь в первый. Может, дело в голове, в этой дурацкой склонности быть принуждённым, в потребности быть желанным настолько — вплоть до применения насилия. Может, дело в Вадиме, или в собственном слишком долгом воздержании и пожизненно долгом ожидании, как ни крути, именно его, совершенного, послушного, беззащитного и хрупкого, но вынужденного преодолеть максимальное расстояние и дойти до того, что ему абсолютно не свойственно… Боль уже значения не имела. Было хорошо, да так, что хотелось с криком разорваться на части. Разорвался. Но без крика. Но с его именем. Вот и всё. Внутри разливались восторг и тепло, под конец все мучения из головы вылетели и все мысли. Все, кроме одной: так должно быть всегда. И так будет. Всё пропало. Всё прошлое, все непреложные вещи — ничто по сравнению с этой эйфорией. Наваждение. Дело нескольких минут, пока дыхание не выровняется, пока сердце не успокоится, пока перед глазами не перестанут плыть ослепительные круги и по телу не перестанут пробегать мягко пронизывающие волны… Но они пробежали и ушли, и пришлось вернуться. Пришлось спихнуть с себя Вадима и ещё десяток минут обессилено пролежать в поддельной дрёме, беспомощно цепляясь за скоро остывающую радость, стараясь выбрать её до конца, до дна, нарочно притворяясь, будто всё ещё нельзя шевелиться и тяжесть наслаждения придавливает к полу, словно вся многотонная нежность морей, и будто близость Вадима всё ещё не теряет прелести… Но что толку себя обманывать. От пола сквозило, холодно было раздетым и от одеяло пахло грязной псиной, как, собственно, и от них обоих. Пришли гадкие постыдные последствия, от какого-то неловкого движения взметнулась скверная боль, которая теперь долго не пройдёт. Вернулась и поганая осень, и прорванный фронт, и грядущий расстрел, и бродящие по полям разрозненные толпы дезертиров, перед каждым из которых Иван виноват. Вернулась и злость, и тоска, и тупое упрямство, и даже кладбище на взморье — тут как тут. Гневно фыркнув, Иван будто только сейчас заметил то, что несколькими минутами ранее являлось естественным продолжением свершившегося счастья — Вадим его обнимал, невесомо оплетал рукой живот, прижимался к спине, тоже до последнего делая вид, будто всё это правильно, будто так должно быть и всегда будет. Ещё чего. Чуть ли не зарычав, Иван отбросил руку и отпихнул его, прошипел, чтоб убирался к чёрту и не смел больше приближаться. Будто и впрямь чувствовал себя виноватым, Вадим очень быстро и без единого звука ретировался. Должно быть, тоже понимал, что возврата к прежнему уже не будет. Что произошедшего не отменить, лёд тронулся, сколько бы Иван не оттягивал неизбежное, от судьбы не уйти. Так они связаны, как никто на свете, и придётся-таки Ивану покориться, сдаться, полюбить — не сбежать ему из-под этой награды. Незаслуженной и слишком хорошей, чтобы быть правдой. Впрочем, откуда Вадиму всё это знать? И почему Иван должен на это соглашаться? Нет. Ни за что. Это ничего не меняет. Подумаешь, перепихнулись. Не велика беда. Больше этого не повторится. В конце концов, Иван человек, а не животное, и он сам себе хозяин. Он не даст этому рабскому удовольствию власть над собой. Одного раза хватит. И точка. Так Иван думал весь день, и весь последующий. Постоянно испытываемая боль утверждала его в этом мнении. На Вадима было тошно смотреть. Иван и не смотрел и так свирепо на него огрызался, что Вадим благоразумно предпочёл держаться подальше. При надобности Иван обращался к нему через комиссара. Комиссар же подумал, что комбриг с начштаба после неудавшегося самоубийства переругались вдрызг и только вздыхал, стыдил и плевался. Это продолжалось несколько всё таких же промозглых, голодных и бестолковых дней. На общем собрании решили оставить попытки собрать развалившиеся полки, бросить бригаду, от которой ничего не осталось, и двигаться на восток, искать соединения с боеспособными частями. Но где эти части и где враг? Связи не было никакой в помине, ни оружия, ни продовольствия, вообще ничего. Но им немного повезло — отыскали не до конца разорённую деревню, где можно было хотя бы дать отдых едва живым лошадям и самим дух перевести. И никуда от Вадима не денешься. Иван знал, что он непременно заявится за продолжением и лучшей возможности, чем сейчас, может ещё долго не представиться. Иван знал, что это произойдёт, и за это знание ругал себя, и не хотел этому верить и не хотел ждать. Убеждал себя, что не допустит, что будет сопротивляться, что хотя бы разумными доводами втолкует Вадиму, что так нельзя… Или хотя себе самому втолкует, что необходимо отказаться, что всё ещё больно, всё это унизительно и грязно, и комиссар ещё подумает невесть что — этого только не хватало. За комиссара Иван и цеплялся, как за последнего защитника. Сидел с ним в доме до ночи, обговаривал по сотому разу давно известные дела. Вадим крутился тут же, приходил, уходил, шагал по комнате, сверкал волчьими глазами и, доведя себя до кондиции, сорвался. Дрогнувшим голосом отозвал комиссара на два слова. Когда они уходили, Иван даже хотел было, Вадиму назло, попросить комиссара остаться, даже окликнул его. И кого обвинить в том, что нужных слов не произнёс, а только махнул рукой? Свою подлую натуру? Иван и негодовал на себя, прямо-таки ненавидел, но уже давно, уже много часов разгоралось внутри сладостное нетерпение и желание, или только вынужденность, или только неизбежность остаться с Вадимом наедине. Что-то такое Вадим комиссару наплёл, что тот ушёл и Вадим стремительным шагом вернулся без него. Иван хотел смотреть на него грозно и независимо, хотел с ним спорить. Казалось, сейчас это удастся, ведь в Вадиме больше не было той сумасшедшей ярости, он был почти спокоен и контролировал себя… Но так было только хуже. Вернее, лучше. Движения его были всё такими же резкими, но теперь отчётливыми, уверенными и размеренными, не дающими никакой возможности к противодействию. Вадим всё ещё немного боялся, всё ещё слегка дрожал, но каким-то образом сумел загнать своё волнение и бессилие под покров ледяной строгости. Ничего Иван не смог поделать. От первого же грубоватого и властного прикосновения так растаял — будто отравляющего газа вдохнул, что руки сами потянулись снимать одежду. Пока ещё хватало упрямства отворачиваться и хмуриться, не обнимать, не поддаваться и злиться на Вадима, но огонь по телу распространялся быстро. За считанные минуты весь мир отступил в тень и не осталось ничего, кроме всепоглощающего желания повернуться к нему спиной и ощутить его внутри. Пусть подавится, пусть скорее начнётся и быстрее закончится — но это следовало отнести не столько к Вадиму, сколько к себе. И можно было бы переложить ответственность за этот окончательный провал на непроизвольные реакции организма. Можно было хоть сколько-то утешиться мыслью, что это Иван Вадима использует, а не наоборот, что всё это ничего не значит и что когда необходимое будет достигнуто, когда удовольствие схлынет, получится снова отгородиться непреодолимыми преградами, кладбищами и обещаниями… Но никуда от себя не денешься. И подставлялся, и выгибался так, что самому было удивительно, невольно подстраивался под его движения и стонал сквозь зубы, и даже когда всё закончилось, не смог Вадима прогнать. Вернее, снова сказал, чтоб убирался к чёртовой матери, но сил возвысить голос не нашлось и получилось неубедительно. К счастью, в деревне поднялся какой-то шум, и Вадим отправился разбираться и не пришёл обратно. И Иван должен был радоваться, что на этот раз ещё удалось от него избавиться. Но и это уже плохо получалось. Да и потом, проснувшись перед рассветом, Иван всё равно увидел его, устроившегося немного поодаль, прикорнувшего у стены, такого заморенного и истончившегося, что больно было смотреть. Но он стерёг и чутко приоткрыл глаза на первый же неосторожный звук. Уже не удавалось на него огрызаться. Не получалось держать его на расстоянии — не было больше на то оснований. Вадим сам перестал расстояния признавать и с видом понурым, измождённым и несчастным — таким же, как и у самого Ивана, неотвратимо приближался, продираясь, словно через колючий бурелом, сквозь все воздвигнутые Иваном препятствия. Видно было, что Вадим тоже терзался и будто бы тоже пытался и тоже не мог противостоять притягивающей их друг к другу злой силе. Взгляд у него становился совсем затравленный, глаза были мутны от слёз, очень трудно ему давалось это тягостное завоевание и эта мучительная победа, тем более что Вадим себя не берёг, почти не спал и не ел и при том должен был играть роль надменного насильника, уверенного в безнаказанности своих действий. Мало того, что он переложил на себя практически все обязанности Ивана, так ещё и с неугасающим пылом защищал его, ограждал от всякой возможной беды и от всякого осуждающего слова, которым мог бы Ивана наградить кто-либо из оставшихся бойцов. С обострённым вниманием Вадим следил за каждым его движением и не боялся уже быть навязчивым — возможно потому, что появился страх посильнее — что Иван, улучив момент, снова попытается убить себя. Этого Вадим всерьёз опасался, должно быть, считая теперь себя ответственным за ещё более, чем прежде, подавленное состояние Ивана. И Иван его в этом не разубеждал, тем более что и сам, Вадиму назло, хоть раз в день нарочно подумывал о самоубийстве, хотя бы как о способе от Вадима раз навсегда отделаться, ведь иного выхода не было — или к нему, или в землю… Жалеть Вадима Иван не собирался, никаких поблажек не давал ему, ни себе. До последнего Иван убеждал себя в своём презрении к проклятой слабости, которую не мог преодолеть — будто только благодаря этому он Вадиму и отдаётся — по стечению обстоятельств, по ошибке, по насмешке природы, по необоримой позорной болезни… Кабы не эта клятая болезнь, разве бы Иван его слушался? Да и чего слушаться? Нет у Вадима никакого гипнотического взгляда, а Иван не кролик, у него у самого взгляд такой, что подобным можно калечить, так что удивительно, как Вадим сам до сих пор цел. Нет у Вадима ни силы, ни убедительных доводов, ни угроз. Есть у него любовь и красота, но и то и другое Ивану осточертело. И всё-таки что-то заставляет. Что-то кроме желания удовлетворить проклятую похоть, ведь с ней-то справиться можно — достаточно было бы отвращения к грязи и самоуважения, но нет. Не справиться. И Иван, словно на привязи, идёт, куда велели эти заплывшие страданием, дикие и кроткие глаза. В разорённый сарай на очередном сожжённом хуторе, чтобы упасть на постеленную на остатках гнилого сена шинель и снова погибнуть. Упрямым изничтожающим взглядом потребовать от Вадима насилия, снова поспорить немного и неминуемо сдаться. Поймать его руку, прижать к своей груди, чтобы он непременно чувствовал, как бьётся. Зачем? Иван и сам не знал, но, даже понимая, что Вадим может принять этот жест за ответную ласку, всё-таки делал это и чувствовал себя счастливым, как только звери могут. И уже не пытался Вадима прогнать и оттолкнуть, уже не вырывался из его рук. Вернее, попытался, сел, но Вадим кинулся следом — обнимать, осторожно прихватывать зубами кожу, шептать какую-то нелепицу: «милый», «милый», «сердце моё»… Верно, сахарный, медовый, аметистовый — когда-то Иван таким был. От такого можно было смело терять голову. Но теперь? Теперь Иван стал таким ужасным, что самому не верится. Разве он не сделал всего, чтобы Вадима отвадить, оскорбить и оттолкнуть? Зачем Вадим всё это терпит, где у него-то гордость? Почему он не отступился до сих пор? И когда уже отступится? Неужели никогда? Так и не удалось подняться. Пришлось лечь обратно и снова его принять. Хотя, пришлось ли? Уже без надобности и без принуждения, без застилающего разум желания, почти без страсти, едва ли не с безразличием, долго, муторно и утомительно. И впервые — нежно. И возврата к прошлому уже не было. Через несколько дней случилось то, на что уже и не надеялись. Напоролись-таки в безжизненных степях на одинокий разъезд, были арестованы и доставлены в штаб красного корпуса, тоже непонятно как сюда попавшего, но боеспособного и организованного. Иван даже не особо удивился, когда в штабе этого корпуса столкнулся с Сергеем. Сергей выглядел великолепно, он полностью оправился от прежних ран и потрясений, снова, вернее, только теперь по-настоящему взялся за ум, и немудрено, что добился успеха. За прошедший с их расставания не такой уж долгий срок Сергей умудрился подняться невероятно. Он ещё по дореволюционной службе в кавалерии был знаком с Будённым, а теперь, снова с ним столкнувшись и проявив себя, стал начальником разведки в его конном корпусе. Влияние Сергей имел большое. Вновь их с Иваном положения поменялись. Иван не зависел от него напрямую, но Сергей имел реальную возможность помочь и устроить дело так, будто остатки бригады Ивана соединились с конным корпусом и продолжили выполнять боевую задачу. На этот раз Иван не кинулся к Сергею с щенячьей радостью — та была навсегда утрачена, но обнял его крепко и долго не отпускал. Сергей ласково отчитал его всегдашним «ну что ты в самом деле? Держись спокойнее» — но только в шутку, и хоть прервал объятия первым — положение вновь обязывало, но всё осталось по-старому. Они были родными людьми, бесконечно хорошо друг к другу относящимися. Разумеется Сергей подтвердил, что сделает всё возможное, замолвит слово, поговорит с кем нужно, поручится, так что пусть Иван не переживает, до тех пор, пока он будет числиться в этом корпусе, ничто ему не грозит. Так запросто развеялась опасность расстрела, а вместе исчезли из повестки дня и мысли о самоубийстве, беды и горести уже не казались непреодолимыми и жизнь представилась вовсе не загубленной. И всё это, словно по мановению ангельского крыла, благодаря Сергею. Иван был очень ему благодарен (но держался спокойно). Не только за благодеяния, что будут оказаны, но и за собственное душевное умиротворение, которому достаточно такой малости, или это много? — присутствия Сергея, всё исцеляющего и расставляющего по своим местам, его неоценимой дружбы. А что касается того смешного условия, поставленного при прощании… Это выяснилось только когда выдалась возможность остаться наедине и толком поговорить, не стесняясь чужих глаз, рассказать о том, что с кем успело стрястись. Лошади были накормлены, люди устроены, в помещениях отогрелись, напились чаю и успокоились, убедились, что гибель откладывается. Сергей Ивана не оставлял, обращался с ним бережно, был внимателен и тоже был искренне рад очередному воссоединению. Снова слышался в голосе Сергея мягкий оттенок снисходительности, но раз уж нельзя иначе… Но и от Вадима было никуда не скрыться. Иван уже и не пытался, уже привык постоянно чувствовать на себе его тревожный выжидающий взгляд. Вадим и теперь с унылым видом бродил вокруг — уже понял, что Иван встретил старого, а главное, влиятельного друга. Более того, Вадим не мог не слышать разговора и из него не мог не заключить, что Сергей гораздо больше, чем просто товарищ. Прежде Иван не заставлял Вадима ревновать — не до того было, да и не с кем, а теперь вот пришло в голову, что стоило бы подвергнуть его ещё и этой изощрённой пытке — вдруг отступится? Да вот только поздно. Иван уже сдался, уже потерял охоту его мучить, уже стало всё равно. Беседа затянулась и снова стала односторонней, вновь Сергея понесло в философские дали, и Иван с непроницаемым лицом его слушал, а сам краем глаза косил на Вадима. Тот всё больше темнел и мрачнел, сужал круги и будто нарочно своим вмешивающимся присутствием хотел сделать разговор менее личным и душевным. Сергей в который раз назвал Ивана Ванькой — так уж у них было с давних лет принято, ничего в этом не было обидного, правда, Иван, со своей стороны, нарочно называл Сергея по имени отчеству — но и это было у них принято и в этом уважительном обращении было заключено немало скрытой грустной ласки, о которой Вадим не знал. Но «Ванька» его явно возмущало и, в очередной раз услышав, Вадим из-под козырька фуражки метнул такой откровенно недружелюбный взгляд, что Сергей уже не мог этого проигнорировать. В ответ он насмешливо кивнул Вадиму, тихонько фыркнул и покачал головой. Иван тоже криво усмехнулся и с деланным пренебрежением дёрнул плечом. Вадим, трепетная душа, такого не вытерпел и унёсся. Иван, невольно смутившись, немного испугавшись того, как на мгновение сжалось сердце, опустил глаза. Сергей всегда видел его насквозь. Должен был увидеть и это. Должен был простить и принять и это, и какого ещё терпения, кроме ангельского, здесь хватило бы? Есть с огромными крыльями, а есть без. — Ну и чего тебе, дураку, ещё надо? — всё-таки прозвучала в голосе Сергея лёгкая досада и нелёгкая печаль. Был он только лишь добр и не был против, и всё он прекрасно понимал, и так был великодушен, что не спорил с судьбой, их с Иваном и связавшей, и разделивший. И как всегда готов был культурно уйти по первой просьбе, не оставив после себя беспорядка, и, при надобности, снова вернуться. Готов был уступить — не сменяющимся соперницам и соперникам, а Ивану, которого так хорошо и чисто любил, что принимал его таким, каков есть, и позволял ему самому решать… Или же Сергей сам решал за него, сам взвешивал и сам объективно определял свою ценность меньшей, чем у конкурентов. И не за себя ратовал, а за то, чтобы Ивану было лучше. И условий Сергей не ставил. Нет так нет. Помог бы бескорыстно, ни на что не надеясь или надеясь на переменчивое фантастическое будущее, в котором, может, снова позовут. У Ивана не то чтобы открылись глаза. Нет, он уже и так с Вадимом смирился. Всё ещё грызло душу беспокойство, всё ещё завывали ветра над взморьем, ныла совесть, да и потом Даша. Как теперь с Дашей? Иван всё ещё не мог, да и вряд когда-либо смог бы от неё отказаться. Не видел он своей жизни без неё. Но и от Вадима никуда не деться. С каждым днём Вадим вторгался в сердце всё глубже, приближался, захватывал и Иван уже не видел своей жизни без него тоже. Уже боялся, что Вадима ранят в бою, переживал за его здоровье и благополучие и пока ещё сдерживался, но уже ощущал позывы заботиться о Вадиме, беречь его и утешать. Неужели это всё-таки любовь подкрадывается на мягких лапах? Как же её остановить? Но она уже здесь. Не от неё ли сжимается сердце, не она ли тянет, как магнитом? Не она ли отрывает и отгораживает от Сергея, как от ангела-хранителя, лучезарного и безгрешного, такого доброго и умного, родного и дорогого, но нелюбимого и абсолютно ничего не стоящего по сравнению с Вадимом — и нужно ли Ивану себя за это казнить? Значит таков. Взвешен на весах и найден очень лёгким, эгоистичен, прост и самолюбив, но что же с того? Его и таким любят. Поскорее закруглив разговор с Сергеем, Иван вышел на улицу и к своему тайному облегчению, к своей ещё потаённой радости и к своей уже явной беде ощутил облегчение, когда нашёл Вадима у крыльца. Иван увидел смятение, горе и тревожный вопрос в его глазах и сам всмотрелся в его растерянное честное лицо уже иным, просветлённым и нежным взглядом… Да уж, так его, бедного, застращал, что Вадим постоянно как на иголках. Нервы натянуты как струны, всегда ждёт то ли боли, то ли жестокого приказа, то ли удара грома. Немного его жаль, а это уже плохой признак. Где жалость, там и желание больше его не обижать, а наоборот защищать, а там и рукой подать до того, чтобы жертвовать ради него драгоценным собой, и куда это заведёт? Вздохнул: «я пропал» — уже давно. Иван по-всегдашнему строго позвал его и пошёл навстречу сгущающимся сумеркам, куда-нибудь подальше от людей. Внутри встрепенулось уже одуряюще привычное желание, но сейчас Ивану было нужно другое. Вадим был выдрессирован, словно умный пёс, и без едва уловимой команды ничего бы не сделал, так что можно было не опасаться, что он не так поймёт и бросится. Они уже как-то друг другу доверяли, ещё сами не понимая, как. Можно было уже посмотреть в глаза, можно было грустно улыбнуться и чем-то поделиться. Ещё не друзья, хотя уже одно целое. Правда, сейчас Вадим волновался, не решался спросить, но явно переживал из-за Сергея. Вадим ведь не мог быть уверенным, что не будет отвергнутым ради другого, что Иван не станет крутить с начальником разведки, хотя бы для того, чтобы заручиться его поддержкой и тем самым выгородить свою подлую шкуру… У Вадима были все основания думать об Иване плохо. Но ведь он не думал. Что за милое сокровище. Он любил и готов был на всё. И не стал бы спорить, не проявлял бы ревности, принял бы любое условие, лишь бы только им не расставаться. Как Иван скажет, так и будет. Что же ему ещё надо? Он увёл Вадима к деревьям и в их тени поцеловал в первый раз.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.