ID работы: 8675037

Буто

Слэш
NC-17
Завершён
334
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
334 Нравится 15 Отзывы 66 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Ван Ибо любит танец. Для него танец почти синоним жизни. Танцем можно передать все: им можно выразить любые чувства, через него можно показать события, отношение к ним — свое или отношение целого мира, — показать желания, намерения, показать движение и одновременно застылость, выразить саму жизнь и пережить в танце смерть — собственную, чужую — жизнь и смерть звезды, жизнь и смерть человека, вселенной, бога; все в непрекращающемся движении тела, которое одновременно и творец, и творение, и инструмент, и идея — все в одном, сложенным и соединенным, как образы на картинах Дали, погруженным друг в друга, как китайские шары.       Танец — совершенное искусство. Кто-то в Европе писал, что музыка — это совершенный вид искусства, идеал, высшая точка всего, что мог создать человек, но Ибо не согласен. Для него вершина мироздания — танец — эфемерная и одновременно осязаемая материя, произведение искусства, которое рождается при первом движении — даже порой без движения, а в одной только застывшей позе, — существует, развивается, растворяется своей бытийностью в настоящем, которое никогда не перетекает в будущее, и погибает в последнем движении, в последнем вздохе танцора, замершего перед тем, как покинуть зрителя.       Танец — это прекрасное, красноречивее любого текста и ярче любой картины, неуловимое, как мотылек, и такое же недолговечное. Все, что на записи — мертвечина, считает Ибо. Настоящий танец — только здесь и сейчас. Невозможно удержать в ладонях воздух, как и невозможно заставить настоящее искусство застыть на записи. Оно сразу становится фальшивкой, оно сразу умирает. Но Ибо никогда не выскажет такого мнения — не в его это ситуации, не в его условиях вообще высказываться по такому поводу, когда из раза в раз записывает на видео свои танцы, когда уже бесчисленное количество раз танцевал перед объективами камер и будет танцевать еще больше. Не ему, звездному мальчику, развлекающему толпы, говорить о настоящем искусстве, которого он едва ли касается. Настоящее искусство не для толпы. Оно для единиц. Настоящее искусство никогда не будет массовым. А он — продукт масс-медиа. Ван Ибо — бренд, продукт, поп-арт. Он не искусство. И его танцы не искусство. Кроме тех, что видят действительно единицы, когда везет. Иногда не видит никто: история рождается, рассказывается теням на стене, целый мир выгорает и стекает каплями пота по его коже, так и не увидев свет чужого взгляда — того, который все поймет, того, чьего обладателя прошьет разрядами тока от понимания всего, что ему говорит каждый шаг, каждое движение бедер или изгиб кисти. Сколько таких глаз было в жизни Ибо? Десятки. Он помнит каждые, помнит все выхваченные мельком эмоции в них. Но особенно ярко засели в его памяти только одни глаза. Именно они смотрели на него последнее время: около полуночи, после съемок очередного эпизода «Неукротимого», в тускло освещенном репетиционном зале с зеркалами, когда в теле сил почти не было, все мышцы аж гудели, но какие-то необъяснимые чувства не давали успокоиться, вспенивались внутри, выносили волнами шипящие вздохи на губы, и не оставалось ничего иного, как потащить с собой того зрителя, который точно поймет все правильно, который вообще захочет смотреть, даже когда ему хочется рухнуть на постель и забыться сном до трели будильника; а потом репетиционка от агентства, та же просьба «посмотри на меня, пожалуйста», на которую точно не откажут — Ибо знает, что не откажут, — и вновь что-то едва осознаваемое, дрожащее на коже, будто холодный февральский ветер, оседающее снегом, но до тихих стонов приятное и значимое, выворачивающее в его очередном безумном творении суставы, тянущее жилы на тренированных ногах, пока на него вновь смотрят и, кажется, даже не моргают.       Таких «пожалуйста, посмотри на меня» было без малого десяток, и будут еще, пока Ибо видит, как эти глаза следят за ним, ловят каждое движение — доведенное до конца или замершее в начальном импульсе, но так и оставшееся лишь потенциальным, зацементировавшимся в самом себе; пока обладатель этих глаз будет срываться среди ночи или ранним, еще темным утром, пока обладателю этих глаз будет хотеться видеть в Ибо не мертвечину, фальшивку, продукт, поп-арт, а невообразимо прекрасное, живое, горящее тысячью солнц искусство; пока Ибо видит себя произведением искусства в этих глазах, пока в них он все: покой и движение, свет и мрак, боль и экстаз, жизнь и смерть; пока он видит в этих глазах самого себя, вывернутым наизнанку, искреннего, каким он зачастую не может быть, даже если очень хочет; пока видит в этих глазах желание видеть — не смотреть, а видеть.       Он сам не знает, почему однажды доверился Сяо Чжаню, почему начал с ним говорить про танцы (Сяо Чжань же давным-давно сказал, что в танцах не силен и это вообще не совсем его), почему первый раз попросил посмотреть. Он не выглядел сильно заинтересованным в нем еще тогда, на съемках, он был заинтересован ровно до уровня «мы должны показать лучшую игру, мы должны прочувствовать этих персонажей, мы должны прожить их жизни на съемочной площадке — вместе», но не собирался нырять глубже, потому что все, что глубже, его не касается, и оба это понимали. Но кто-то случайно заплыл за буйки, а после — вниз, в пучину. Не столько в беседах и шаблонно-анкетных расспросах друг друга о чем-то, сколько мельком, в случайно брошенных фразах, движении бровей или улыбке как реакции, вскользь упомянутых вещах, и так погрузились до странной почти что философии, которая не в книжках прошлых веков и не за выпивкой на кухне, и до искусства. И если Сяо Чжань больше горел актерской игрой и театром («можешь считать старым дураком, но театр — это самая правильная вещь, там ты проживаешь все только один раз, нет никаких переснятых дублей — есть один дубль, есть только здесь и сейчас, Бо-ди, вот что поражает по-настоящему»), то Ван Ибо — танцами, но и то, и другое было об одном, хоть и в разной форме, разными способами, на разных языках. Но об одном. И однажды он утянул Сяо Чжаня с собой и танцевал — одновременно для него, для себя и самого танца ради.       Сяо Чжань вряд ли когда-нибудь сыграет в театре — он сам не верит, что сможет, но у него и не сильно душа болит за это, ему и так хорошо. Любовь любовью, но он туда не бросится, потому что, как однажды сказал, можно быть без ума от скульптур династии Тан, но это не значит, что нужно непременно становиться скульптурой династии Тан.       Когда Сяо Чжань говорит ему «посмотри на меня», Ибо почему-то не теряет дар речи и не удивляется ни капли, как будто зная, что однажды это произошло бы. В конце концов, сколько он уже показывал Чжаню себя, сколько выворачивался нутром перед ним, раскладывал себя словно карты на столе — рубашками вниз, все раскрытые, — даже когда не находил вербального выражения тому, что чувствовал и показывал. Да и на кой черт нужны танцу слова? И кажется, Чжань достаточно на него насмотрелся, чтобы начать отвечать, чтобы не мучить нервы Ибо этим нескончаемым монологом, а наконец построить диалог, дать ответную реплику, дать ответ на все.       Однажды они уже говорили про модернизм в Азии — вскользь почти, за кофе, после фанмитинга. Чжаня так непатриотично, как в шутку заметил тогда Ибо, потянуло в японскую культуру. «Это можно понять без либретто, только если ты в момент просмотра сам находишься в том же состоянии», — вот что он тогда сказал о буто. Ни кто был родоначальником, ни где первый раз танцевали и кто танцевал, ни характеристики, которые можно найти в сети или каком-нибудь культурном справочнике. Ибо подумалось тогда, что именно за это он в первую очередь и полюбил Сяо Чжаня: за то, что он говорит то, что чувствует и думает сам, а не то, что звучало бы правильнее (во всяком случае, с ним всегда именно так). Пока не запнулся о слово «полюбил» и не подавился кофе.       Чжань надолго увяз в этом танце, в его эстетической и философской составляющей, и когда он позвал посмотреть, Ибо уже представлял, что увидит. Во всяком случае, примерно. Потому что они оба знают — чувствовали, пережили, — что какой стиль ни припиши танцу или какую технику не закрепи за картиной, техники и стили живут отдельно, где-то в вакууме, делая вид, что объединяют разных танцоров или разных художников, но посмотри на картины двух художников, размывающих акварель лужами и каплями, и если можешь видеть, поймешь, что это две не пересекающиеся истории, посмотри на двух танцоров буто, и увидишь, что у каждого свое буто. Чужое друг другу. Какими могут быть чужими друг другу две жизни.       Чжань молча снимает с себя футболку — Ибо садится у противоположной стены и смотрит, не моргая. Кажется, даже дыша через раз. В широких хлопковых штанах Чжань выглядит еще более худым и высоким, еще более нескладным с этими узковатыми для мужчины плечами, плоской, совершенно не накаченной грудью и выделяющимися локтевыми суставами — он знает все это, но не стыдится своего тела. Не сейчас и не перед Ибо, который смотрит на его искусство, а не оценивает привлекательность тела. Ему не нужно, следуя стереотипам — не традициям, — бриться наголо и обмазываться белым, чтобы показать эту приземленную телесность и передать через нее нечто выходящее за ее пределы.       Когда Чжань опускает плечи и весь сгибается вниз, замирая в начальной позе, Ибо сам замирает, прижавшись лопатками к стене и отстраненно подумав, а репетировал ли он это, можно ли это вообще отрепетировать, но теряет мысль при первом же движении тела напротив, первом движении мышцы над четко очерченной в рассеянном горчичном свете лопаткой — едва уловимый жест тела встревоженной птицы, готовой вспорхнуть.       В голове деревянным стуком тайко сам собой отбивался ритм, то замедляясь, то ускоряясь до сжимающего нутро напряжения — телесного и эмоционального. Он слышал его уже, Чжань однажды давал ему послушать музыку, но сейчас музыки не было, и ритм существовал только в самом Ибо, обостренное восприятие которого отзывалось на все, что он видел.       Чжань чувствует, но почему-то не слышит, как голые ступни скользят по полу, зато слышит свое дыхание — то замедляющееся, то ускоряющееся, то вытягивающееся чувственным легато, то сбивающееся торопливым, неритмичным стаккато. У него не было и нет музыки, но его дыхание и есть его музыка, оно стало ею — ломанным фортепианным перебором как в джаз-модерне, витиеватым долгим тоном третьей струны гуциня — все одновременно. И Ибо словно застыл нефритовым обломком, не моргает. Чжань отрывками, сквозь полуприкрыте веки видит его отклик: раздувающиеся шире и резко сужающиеся крылья носа, крепче сжатые челюсти, стиснувшие край толстовки пальцы. И дыхание — громкое, частое, дрожащее — как фон для солирующей скрипки, как основной тон на картине, на который ложится остальное — музыка его собственного дыхания.       Движения и звучание — все сливаются в одно, происходят, рождаются друг из друга, из дрожащего в агонии тела Чжаня, повинующегося мысли, повинующегося желанию быть понятым и просто быть чем-то большим, повинующегося его чувству — одному огромному, единому и одновременно разбитому на осколки, разворачивающимся то одной, то другой гранью перед Ибо, чтоб обрушиться разом, погрести под собой, отдаться.       Ибо бездумно, на одних инстинктах и чувствах подается вперед всем корпусом, когда Чжань, стоя на коленях, отклоняется назад и едва-едва касается кончиками пальцев пола меж своих широко разведенных бедер. Ибо видит, как его трясет всего и от всего разом: напряжение тела во время танца, переизбыток эмоций, волнение, возбуждение, натянувшее спереди просторный хлопок и оставившее темное влажное пятно. Чжань сказал все и даже больше, столько, сколько Ибо не сказал за все его монологи телом, когда чувствовал, но не осознавал толком, что именно, потому что ничего не ведал о том, что танцевал Чжаню, потому что все было для него слишком ново и путано, но сам Чжань это все уже успел познать за свои годы. И он сказал все: от «ты необычный, ты вызываешь во мне интерес» и «мне настолько комфортно с тобой, что я не могу не тянуться к тебе все сильнее» до «мне страшно, я не знаю, чем это закончится, что нас ожидает завтра, у меня есть только настоящее, «здесь и сейчас», которое я могу предложить тебе» и «ты хочешь меня, ты примешь меня?», которое застыло неподвижностью в теле Чжаня и немым вопросом в его рваном дыхании.       Ибо казалось, что тело деревянное, медлительное и нереально тяжелое, еле тянущее свои конечности, когда он в полузабытьи на четвереньках, не посмев даже подняться выше, подползал к Чжаню, когда тянул руку к его дрожащим пальцам, чтобы быть схваченным ими — дорвались, наконец. Чжань поднимает его руку к своему лицу, и сначала Ибо ощущает на костяшках жаркое дыхание, а после чувствует — не видит, до сих пор не видит, застыв взглядом на совсем почерневших глазах напротив — немного шершавые, обветренные, но безумно горячие губы. По поцелую на основании каждого пальца, по выдоху на каждый поцелуй и вдоху — между ними. Выворачивает кисть другой стороной, целует ладонь — бугорок под большим пальцем и самую середину — и ведет языком по запястью. Ибо выворачивается из захвата мягко, но быстро, сам опускается на колени перед Чжанем и тянет его к себе и на себя — за руки, за бока, вдавливая подушечки пальцев в ребра, хватаясь за талию (запястье холодит от слюны, а ладони горят от прикосновения к голой коже Чжаня), за штанины, — пока наконец не вжимает в себя, не приклеивается ладонями к спине, а губами — к шее. Шея у Чжаня влажная и остро пахнущая им самим — ни намека на парфюм или что-то еще постороннее, — а еще соленая, если провести по ней языком, скользнуть по ней зубами, но так и не укусить, зато заставить Чжаня ахнуть, откинуть голову назад и вцепиться пальцами в волосы, чтобы притянуть ближе. Ибо позволяет понукать, позволяет цепляться за себя, пока сам вылизывает испарину с кожи и спускается ниже — шея, ключицы, впадинка между ними, грудь, — и Чжань приподнимается на его бедрах, подставляет себя под этот жадный рот. Ибо позволяет сжать волосы больнее, когда сам перестает лизать и прикусывает сосок, позволяет потянуть вверх, как марионетку и сразу скользнуть языком в открытый рот, чтобы принести понимание, что все его немногочисленные поцелуи до — не поцелуи, а нелепая имитация. Никто не целовал так, чтоб стонать в рот, чтоб мурашки пробегали по коже от влажных звуков и чтоб низ живота ежесекундно вздрагивал от кратких спазмов. Чтоб хотелось всего себя отдать за такой поцелуй. Так целует только Чжань. Целует и одной рукой тянет за толстовку вверх, чтоб хотя бы немного, хотя бы животом прижаться к голой коже.       Толстовку Ибо снимает сам, дергано и быстро, отбрасывает в сторону, перехватывает руки Чжаня, который вцепился в уже расстегнутые джинсы, и перекладывает себе на шею — держись. Поменять положение, уложить Чжаня на спину — все торопливо, через дрожь в конечностях, но идеально в итоге, потому что теперь можно прижаться открытым ртом к его животу, совсем рядом с впадинкой пупка, почувствовать, как сокращаются мышцы под губами, провести языком у самой кромки штанов и наконец стянуть их к чертовой матери. Под ними — только возбужденный Чжань, который скулит, цепляется пальцами за плечи и вскидывает бедра навстречу, когда Ибо широко и жадно проводит языком по впадинке в паху у самого основания бедра. Ибо окончательно накрывает от вкуса кожи в этом месте, от ее терпкого запаха и ломаного стона Чжаня, когда опускается ниже и прикусывает внутреннюю сторону бедра. Он приподнимается на одной руке, второй сдергивая с себя джинсы вместе с бельем насколько хватает — почти до колен, — и опускается на Чжаня сверху — губы к губам, грудь к груди, живот к животу, — целует и стонет в губы от ощущения прижатого к чужой горячей коже члена. Настолько феерично, что, кажется, большего и не надо, только прижаться чуть сильнее — и спустит тут же. Но Чжань не позволяет, больно хватает за волосы на макушке, оттягивает, глядит в глаза (Ибо и не знал, что его так мажет, не знал, что все настолько в тумане) и дрожащим шепотом просит «отсоси, пожалуйста, отсоси». И не ждет ответа, а просто тянет за волосы вниз. Ибо бессильно сползает, едва улавливая собственную пугающую и возбуждающую одновременно мысль, что вообще-то это и есть первый секс в его жизни. Вот такой, когда во рту солоноватый вкус чужой смазки, когда кончик носа проезжается по жестким паховым волоскам с каждым движением, когда больно от удерживающей за волосы руки Чжаня, и в голове едва не звенит от его высоких стонов. Он пропускает момент, когда его самого скручивает — когда ощущает, как с губ уже сплошным потоком течет слюна, или когда стоны Чжаня начинают раз за разом складываться в его имя, — но перед глазами все идет цветными кругами, бедра против воли вскидываются, бьют по воздуху, и вот-вот будет хорошо так, что — он чувствует — отключит. На самом деле отключило бы, но снова больно тянут за волосы, уже вверх, с придыханием шепчут в ухо его же имя, а член толкается теперь в горячую, влажную ладонь. И реальность сносит волной первого пережитого с кем-то оргазма.       Возвращается реальность с аккуратных, но неловких поглаживаний по затылку и плечам — руки Чжаня до сих пор пробивает дрожь. Своих рук Ибо не чувствует, как и тела вообще первое время.       – Бо-ди, – сипит голос Чжаня над ухом. – Бо…       Ибо лениво нащупывает подушечками пальцев губы Чжаня и не дает больше говорить.       – Я все понял.       Ван Ибо любит танец. Он видит в танце совершенное искусство, которым можно выразить все.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.