Alai Oli — «Снег и пепел» — сегодня больно, а завтра уже пройдет.
Стертые сотнями шин и подошв незаживающие ссадины Петербурга — проглядывают сквозь снежные бинты сизые асфальтные синяки — обращаются кровеносной системой: артерии оживленных улиц. По венам автострад — шуршание колес и визг тормозов.
По автострадам вен — горячая, в агонии смертельной бьющаяся надежда, слепая и безрассудная — «авось как-нибудь получится».
— Получится? — хрипловатое в телефонную трубку.
— Да, договорились, — в Лерином потрепанном ежедневнике пустые строки свободного времени торопливо исчезают под натиском чернил.
Строки — свободные, а вот яренько-рыжее сердце, трепетно собранное заново из оскольчатых кусочков на клей-момент общих моментов — нет.
Порезаться о стеклянные обломыши Саше не страшно, но твердо знать, как сильно разлетится новенькое Лерино сердце в случае очередной не-победы — невыносимо.
Раньше на молочно-белой странице ее ежедневника обязательно бы синело что-то вроде «индивы» и/или «классы».
Сейчас — нарисованное наивное солнышко: такие рисуют по уши влюбленные девчонки. А Лере ведь давно не семнадцать, Господи.
Именно поэтому проклятое «по уши» превращается в окончательное «взахлеб»: утонуть бы.
Недолюбленность прежних не-отношений сквозит в каждом пугливом «правда?» на очередное предельно искреннее Сашино «с тобой хорошо» — порой кажется, никого рядом нет и быть не может, и осязаемо-мягкое касание подушечек пальцев по изящному тонкому запястью — просто фантомный призрак фантазийно-больного, вышедшего из-под контроля прошлого.
Жизнь (уже не существование) — на постоянной игле: ярко-солнечный воздушный шар безоблачного счастья в рискованном балансе между острым «не твое счастье» и «твое (не)счастье».
Впрочем, Лера раз за разом выбирает второе, решительно стирая объятую скобками частицу объятиями вполне реальными.
И желто-ониксовое окно кухни на третьем этаже перестает делиться с ночным лазуритом теплом и светом: не для кого и незачем впустую тратить драгоценное. А вот сэкономленное — в очередном касании по тонкой талии, пока закипает чайник.
—
Люблю тебя,
—
родное сердце, — перестук бешено бьющегося и номинально чужого (по факту — самого близкого) под хрупкой девичьей ладонью и собственным рёберным корсетом: туго затянутые росчерком кроваво-алых ссадин эмоции и позабытые, думалось, чувства. — Не выпущу, — то ли шутливая угроза, то ли признание.
И верить сейчас хочется, и верить страшно. Но куда страшнее — момент упустить.
— Осторожно, — Лера едва заметно отклоняется назад, безуспешно сдувая спадающую на глаза прядку волос. Улыбается. Теплом совершенно не чужих рук (что бы ни говорила ебанутая Вселенная) окольцована: перелетная птичка, оставшаяся зимовать.
— Помню, — опасная близость Сашиных льдисто-серых к янтарно-карим: стереть бы и сантиметры между. Трепетно заправленная за ухо рыжая прядь: пальцы не слушаются совсем и после — тянутся невольно к пионово-румяным с мороза смуглым щекам, чуть выпирающим скулам и губам, покрытым только гигиеничкой и сеточкой мелких шрамов. — Какая же ты у меня красивая, — полушепот с затаенным дыханием — боязно.
Боязно и птичку спугнуть, и к себе приручить: хэппи-энды в таких историях не случаются. Чаще — разлучаются. Разлетаются по разные стороны и на кусочки. А Саше с Лерой друг для друга (давно стали «пере») хочется цельного.
Хочется пресловутого «принадлежать» от Вселенной, но в реальности принадлежность ограничена немыслимой взаимной привязанностью и тяжелой рукой в точеной впадинке талии.
В паре десятков квадратных метров, правда, чувствуют эфемерную защиту и изредка позволяют себе короткие, горящие физической болью для Саши и эмоциональной для Леры мелкие поцелуи.
После — Лера, едва не плача, свежие ссадины на розовых губах обрабатывает заботливо, пока Сашка от шипящей перекиси морщится.
Каждый раз проклинают себя: Лере больно делать Саше больно, а Саше — за Леру.
Приручены, но не к неволе: выжить на свободе трудно, когда тебя постоянно нагоняют и жалят ядовито: «не твое». Но вместе, думается, отпор дать сумеют — парная работа, и на то, что «не пара тебе» — плевать.
Врут.
«Монополия» в детстве игрой казалась захватывающей, но, столкнувшись сейчас с монополией жуткой дуры Вселенной отнюдь не в игре оба знают: заведомо поражение.
А на кону давно стоит все.
//
Ближе к Новому году Петербург одевается в пушистую светлую шубу против обыкновенной серо-грязной. Сияет светлячками гирлянд, а снег все летит и летит зимними мухами, заботливо укрывая стылую землю: спи, мое сердце.
Саша в полутемном коридоре то же самое Лере говорит, голые плечи сжимая холодными подушечками пальцев, к себе притягивает осторожно.
— Знаешь, о чем я действительно жалею? — помолчали. — Только о том, что едва не вычеркнула тебя из своей жизни, — Лера поводит плечом, а в вырезе майки звонко горит розовым крошечный цветок. Улыбается — чуть потресканные от зимнего мороза губы без грамма косметики.
Тут и захочешь — не вычеркнешь: наносить тон ежедневно проблема гораздо меньшая, чем каждое утро/день/вечер стараться забыть.
Да оно и ни к чему больше.
— Но это может сделать за тебя она, — сорвавшееся ненароком с языка вместе с выразительным кивком в сторону прошитого нитками снегопада вечернего неба за окном — лишнее напоминание. Заигрались в запрещенное — попасться с поличным легко.
— Не может, — впервые Лера говорит твердо, отрицательно мотая головой. Босые ноги замерзают на холодном от сквозняка ламинате.
Но Саша только усмехается мелко, с ненавистной горечью отодвигает ворот кофты.
Секундная пауза — отодвинутое (о)сознание возвращается громом.
— Прости, — жалобный скулёж и ладонь на ключице, поглаживая — прячется с глаз долой длинная дорожка ноющих и уже подзаживших синяков.
С глаз долой — из сердца вон, но не в этом случае: впивается в бито-склеенное (снова) сердце уколом уродливо-чернеющих пятен. Вантаблековые круги зрачков до предела расширены, но Лера всматривается в ткань кофты так, словно ее и нет вовсе.
Перед глазами все еще горят следы собственной привязанности на
чужой светлой коже.
— Тебе не за что извиняться, — бархатное. — Общий выбор.
Потому, что любят. Потому, что хотят. Потому, что терпеть готовы.
— До завтра, — резко потускневший перебитый голос пугает гораздо сильнее, чем перспектива потеряться в снежном вихре по пути в квартиру (дом остается здесь).
— Лер, пожалуйста, — хрипло-недосказанное замирает на плечах судорожно вцепившимся. Саша почти встряхивает идеально-фигуристое тело, беспомощно заглядывает в выгоревшие карие.
— Все нормально.
Оба знают, что нормального тут и на кило не потянет — миллиграммы «правильного» в сложном растворе бесконечно кипящего запрещенного «вместе»: поймают — пощады не жди.
Впрочем, риск, думается, оправдан.
— Холодно, — оправдывается Лера за мелкую дрожь. Разумеется, врет.
Без вины виновата — разве ее преступление в том, что «взахлеб»?
«На Бога надейся, а сам на плошай». Но где тот Бог, так проповедующий любовь, если очевидного не замечает?
А Саша замечает — стирает выступившие в уголках широко распахнутых глаз слезинки: острая обида перехватывает горло. Потому и целует мягко Леру в лоб — выпить бы всю боль, о которой она молчит, и от всего зла уберечь.
— Это насилие какое-то, — Лера медленно на крепкое плечо голову кладет, пока Саша уже механически-привычно слизывает с губ выступившую капельку.
— Нет, Лер, — замирает ненадолго.
Потеряться в вихре снежном — задача немыслимая, какой бы сильный буран ни был. Просто потому, что
розовый вихрь теплом окутывает и выпускать из
дома рук не спешит.
Просто потому Саша, будто разрешения спрашивая, аккуратно по талии тонкой вверх скользит, меж остро выступающих лопаток вырисовывает кривовато-любящее сердце — свое дарит. Запястье Лерино сжимает до хруста суставов, пока темный и почти просящий взгляд из-под ресниц ловит молча.
Прекратить бы обоим — пытка абсолютная и запрещенная.
Но какого-то черта Лера поддается и позволяет, а Саша о последствиях не думает и думать не хочет. Может, потому, что у каждого и Бог свой — даже если черт.
Даже если хриплое протяжное «Боже мой» и судорожно вцепившиеся в кожу пальцы не в сторону привычного всем образа обращены: любовь грехом считать, наверное, нельзя.
Впрочем, даже если грех — пусть так.
Сердце к сердцу: так близко, что бешеный перестук в ушах грохочет и всполохами молний под тонкими веками взрывается.
Все равно расплачиваться — терять нечего.
Зато есть кого.
Вселенская несправедливость оборачивается мучительной саднящей болью, разливающейся пьянящим винным по порезанным Сашиным губам, и напрочь сбитым дыханием — горячее и горящее исцелованное смуглое тело на белоснежном постельном что на снегу.
А снег за окном искрится серебряными звездочками, и черничное небо окончательно проглатывает последний ломтик алеющего заката вместе с остатками самообладания.
Наверное, в их случае это правильно: слишком долго играли друг с другом и Вселенной в кошки-мышки. Хотя и квартирная нора площадью в тридцать квадратов не спасет — пойманы окончательно.
Капкан зажимается вместе с крепко-нежно сжатым горлом, широко распахнутыми едва не светящимися в темноте янтарными глазами кошачьего разреза, опальными огнями темных синяков и парой бордовых капелек, сорвавшихся на грудь и выше — прямо на розовый цветок на гладкой коже.
Не насилие — любовь.
//
Лера просыпается поздно и без давно позабытого чувства присутствия в квартире кого-то еще — в первую минуту кажется, просто сон. Только вот мелкие сине-вишневые следы по шее вполне реальной тупой не-болью отдают.
Лера, думается ей, такая же глупая: мысленно проклинает себя за слабость, усаживаясь на кровати и растрепанные спутавшиеся волосы пальцами расчесывая.
Слабость Сашина кровоподтеком застыла где-то у ключиц, запятнав цветочек между, но Лера грязной себя не чувствует — исполнила и исполнилось.
Сбежать хочется, только чтобы не видеть последствий. Как минимум из квартиры, как максимум — от себя самой. Забывает, что в собственном доме находится.
А вот что сказать, когда Саша в комнате появляется — не находится вообще.
— Привет, солнце, — за аккуратно задернутыми уже утром и не Лерой шторами пасмурно и вьюжно, но это и неважно.
— Привет, — поспешно в одеяло заматывается: кокон, внутри которого — бабочка прекрасная.
— Как ты? — внимательные серые подмечают и нервно закушенные губы, и сжатые до впившихся в ладонь ногтей кулаки, и испуганно скользящий по темной футболке сумбурный взгляд — на неприлично красивое Сашино лицо смотреть боязно.
Лере по всем правилам бы вскочить, извиниться и вежливо двери вслед закрыть насовсем, но Вселенную слушать она не хочет: приказам не повинуется. Резко встряхивает рыжей копной волос, взбунтовавшись:
«Отъебись», — Вселенной.
— Хорошо, — Саше кротко улыбается и все еще опасливо глаза поднимает выше.
Улыбка талой снежной водой сбегает с побледневшего лица.
— За что, блять? — полустон-полувыдох. Ладони на глазах — не видеть бы.
— Заживет, — Саша на кровать опускается осторожно, кисти девичьи в руках сжимает: сжимается сердце болящей точкой. — Это мелочи.
Саше бы по всем правилам такую же точку поставить — окончание сочинения. За собственное мнение — кол от строгой училки-Вселенной: принципиальная сволочь.
«Да на кол тебя посадить мало.»
Лера сбивается в счете после пятнадцати, а в выдержке — после пяти, неверяще скользя подушечками пальцев по светлым Сашиным плечам, шее и груди. Бессильно кладет ладонь туда, где под кожей бьется часто-часто и рвано — в клочья перебитое.
— Я не хочу больше так.
— Так не будет, — обещание вместе с сиплым шипением: синяки саднят, а разодранные до мяса исцарапанные губы щиплют от ранок.
Молчат. Думают.
Лопается мыльным горьким отравленным пузырем единственно возможный, по всей видимости, выход.
Проще выйти прямиком в окно, но Лера в себе силы находит:
— Никак не будет, — отстраненно-прохладное: порезаться о стеклянные обломыши Саше действительно страшно не было. По-настоящему страшно становится сейчас.
Никак — синоним никогда и несчастья: «не» уже вполне реальное и без скобок.
— Лер, это все, — красноречиво закусывает губу. — неважно, — важнее только пресловутое «треснувшее и расцветшее» под ребрами у обоих. — И прости.
— Дурак. За что?
— Потому что не могу сделать тебя счастливой, — а готов хоть что отдать. И сейчас — потерянно скользит взглядом по любимому, красивому, точеному.
—
#Леравсчастье, — усмехается в ответ криво, пока тянется за майкой. — А если серьезно, то спасибо. — искренняя абсолютно. — Оно действительно было.
Было. Впереди на двоих — поровну поделенное, выедающее и воющее волком предельное (не)принятие и (не)привыкание: друг на друга, как на наркотик, подсели, иглами касаний по венам растекаясь. С одним отличием: здесь в кровь попадают всегда.
Знают точно: ломка будет жуткая, с литрами выпитой боли и килограммами сожранной соли.
Надеются, с другими (и это уже не те) получится подсластить сахаром.
Только вот оба в курсе, что в смеси выйдет грязно-пепельная гадость: подавись и сдохни от удушья.
Душит что Леру, что Сашу почти физически: на ней майка и засосы по шее, на нем — зимнее пальто и Лерой подаренный шарф.
Горло перехватывает.
— Говорят, сегодня вьюга, — полузаботливое. — Ты иди сразу домой, — последнее слово отсекается дрогнувшим голосом.
Лере дом без Саши — уже просто квартира, а ему квартира без Леры — не дом.
Молчат.
Испытующий взгляд задерживают, серые в карих, карие в серых: вместе цвет мутного снега и пепла.
Погорели.
(Не)счастье ожидаемо-(не)-последним ломким поцелуем с привкусом исцарапанности все-таки выхватывается из предательски дрожащих издевательски-заживших губ на прощание вместе с маленькой алой каплей.
Гремит щеколдой дверь и металлически-кипящие температурой плавления замки (не воздушные): друг друга спрятали в сердце и заперли крепко-накрепко: самое сокровенное.
Глубокие царапины скребут коркой не только на Сашиной коже.
А на улице действительно снежная вьюга — уже совсем не розовый вихрь.
//
И все таким глупым кажется — уже столько расходились, сходились и снова разбегались, что совсем не верится в «насовсем»: Вселенная любит сталкивать лбами.
Сотрясение мозга, тела и души — действительно ломка.
Лера опять избегает даже опускаться на собственную кровать и спит на диване, Саша — словно не спит вообще: бесконечный онлайн горит зелёным кружочком.
Конечно, Лера не проверяет специально: просто так получается.
А больше не получается ничего: отчаянно валится из рук все подряд, пока Саша валится с ног от усталости.
Взаимозамена безуспешна.
И нет больше дурного «позже попробую с кем-то ещё»: обоюдно и почти одновременно решают сохранить(ся) в памяти друг (у) друга пятном последним — ярким и невыцветающим.
Под Новый год краски становятся ещё ярче: витрины, гирлянды и золотисто-фольгированные звезды по черному мареву неба.
Только тускнеет сильнее с каждым днем в противовес принарядившемуся Петербургу натянутая улыбка: держать марку и трудно, и не хочется.
Держать себя в руках ещё сложнее — если «себя» готовы подхватить и уберечь, жить становится легче.
И, когда тридцатое машет оторванным листком и приглашает на застолье к тридцать первому, Саша понуро щелкает пультом телевизора, а Лера без умолку щебечет по телефону, планируя праздник.
«Уезжаем, улетели, не отмечаем».
Планы имеют свойство не сбываться.
Новый год обещает быть восхитительно одиноким: как встретишь, так и проведёшь.
И, в общем-то, даже не обидно: сидеть с бутылкой и абы с кем — вариант не худший из возможных, но в сравнении с уютом не-дома проигрывает.
Так же, как Саша и Лера — Вселенной. Счёт три-ноль.
Обойтись решают без украшений, салатов и подарков: незачем и не хочется. Молчаливо остаются по квартирам, слушая под окнами взрывы петард и смеха.
Пить в одиночку — алкоголизм, а компании не предвидится.
Лера, около десяти вечера заглядывая в шкаф в поиске любимого платья — настроение бы поднять — натыкается на пакет на нижней полке. Рассматривает внимательно, мысленно примеривает. Почти шипит озлобленно — бессмысленные старания забыть насмарку.
«У меня твой кардиган, забери при случае.»
Случится, думается, не случайно: интуиция подводит редко. Впрочем, ответа все равно нет, хоть онлайном метка о непрочитанном и стирается.
Плевать.
Конечно, ложь.
//
Звонок в дверь разрезает звук включенного фильма напополам, едва не проливает горячий глинтвейн из стакана и снова разбивает рыжее, еле собранное дрожащими руками, на осколки.
Колкий мороз проходит в квартиру первым, а за ним — Лере не верится, но почти ревется — проползает Сашка.
— Сука, Перцев, — она нервно смеётся, сжимая пальцы в кулаки — еле удерживается, чтобы не врезать. Или на шею не броситься драгоценным камнем.
С таким и утонуть не страшно, и повеситься не жаль.
— Случайно проезжал мимо, — лживо хрипит простуженный голос: шарф Саша больше не носит. Вежливое и нескрываемо-(без)эмоциональное под аккомпанемент истеричного грохота сердца и тяжёлого кашля.
— Окей. Ты бы только одевался теплее, — Лера знает, что в этом случае шапка согреть не сможет. Кардиган — дело другое, да и тепло он способен подарить не только Саше.
Под отсветом включенного ноутбука темное платье едва поблескивает серебряной нитью. Таким же тонким серебром связаны собственноручно: даже Вселенной не разорвать.
— Ну заходи, раз уж пришёл. Или у тебя планы? — щурится Лера недоверчиво, кивает в сторону комнаты, противоречиво протягивая кардиган, вытащенный из пакета.
Не знает, хочет ли избавиться или укутаться в мягкую ткань.
— Планов нет, — Саша решительно скидывает пальто. — Вообще, — добавляет, помедлив.
— А если у меня есть?
— Тогда бы не предлагала пройти, — внимательно оглядывает Лерино платье. — Одна отмечаешь?
Отмечает каждый гребаный день в календаре — бесконечная считалочка для взрослых.
— Не праздную, — улыбается кривовато Лера в ответ, швыряя кардиган обратно на полку в шкаф. Включает свет — теплый желтый струится из-под лампы солнцем. И квартира, кажется, снова становится домом.
— Почему?
— Не сложилось.
Ничего и никак — безуспешные попытки решили оставить оба.
За пару недель не-присутствия в Лерином доме не поменялось ничего — отмечает Саша про себя. Только бы не поменялась и сама Лера.
Переклинивает, глючит и выламывает отчаянно — так те самые сторчавшиеся наркоманы смотрят на очередную дозу, которую достать не могут: средств не хватает.
Перепробовано все, и Саше верится, единственный недостаток Леры — ее недостаток в Сашиной жизни. А Лере не верится ни во что — остаточные проявления чистейшего мазохизма и одержимости старательно запихнула подальше в шкаф вместе с кардиганом: не забыть бы отдать.
Просто потому, что не любит, чтобы в квартире был беспорядок — вещи должны быть разложены по местам. Да и самоличного присутствия хозяина достаточно — не поймать бы передоз.
Впрочем, поздно: калится воздух острой иглой. Попадешь в вену — смерть.
Но Саша, равно как и Лера, теоретически давно ничего не боится. Практически — (не)возможность окончательно лишиться шанса на (не)счастье приводит в животный ужас.
Стало быть, гибель потере — синоним.
Ан(т)онимы мысленно отправляются на почту к Вселенной: «какая же сука.»
//
— Что нового? — разряженный нехваткой кислорода вздох разряжает обстановку.
— Всё по-прежнему, — выразительное из Сашиных уст звучит сойкой-пересмешницей: «всё», равное окончанию, не тождественно «всему», равному целому миру.
Лере с Сашей остановиться стоит на первом, но, знают оба, в их всём — отклик второго.
Трепетные глупости — неслучайная случайная встреча в одиннадцать оборачивается бездумным «собираешься отмечать Новый год по дороге домой?» и безрассудным «я приехал, чтобы встретить его дома».
— Дурак ты, — старательно прячет улыбку Лера, но уголки некрашеных губ упрямо ползут вверх.
И то, на что так упорно забивалось и забывалось, оба знают, прорвется однозначно. И есть ли смысл бежать?
— Какие цели на год? — Лера меланхолично болтает ложкой в стакане — блестят глаза.
— Главная — остаться в трезвом уме, но с этим я уже проебался, — хрипло смеется Саша, отпивая из стакана пряный глинтвейн: куранты отбили полночь полчаса назад.
— С Новым годом, что ли, — первая за вечер нескрываемая полупьяная полуулыбка распускается персиково-бледным.
— И тебя тоже, — кукольно-серые глаза, чуть прищурившись, изучают Лерино лицо. — Красивая, — негромкое и совершенно не забытое.
Лера комплименты получать привыкла, но не верила ни разу — корыстная цель. Сейчас же — на мгновение опускает короткие ресницы и быстро отбрасывает со лба рыжую волнистую прядь.
Как в первый раз, ей-богу — неловко смущается и часто-часто нервно кусает нижнюю губу.
— А вот если бы ты мог что-то изменить, что это могло быть? — дурацкие разговоры ни о чем, пока за окном гремят салюты и воются пьяные песни.
В ожидании — стандартное «изменился бы сам» или «сделал по-другому вот тогда» — лишь бы, думается, «тогда» относилось не к Лере.
— Я бы приехал раньше. Или не уезжал вообще. Ни разу, — горечь льется гвоздичным и кардамоновым по полузажившим губам.
Лера только выдыхает шумно:
— Так не уезжай, — тут же прикусывает язык и испуганно смотрит-смотрит-смотрит на Сашку.
У него в резко потеплевших серых — тающие ледники, легкое удивление и безнадежная, обреченная на вечное существование любовь — глядит-глядит-глядит в ответ.
— Но мы ведь не будем так всю жизнь? — имеет в виду бесконечный бег по кругу друг к другу и от себя самих. И не только.
— Не знаю.
— А что ты загадала в двенадцать? — бархатное внезапное.
— Не скажу, а то не сбудется, — ничего страшного нет в том, чтобы сказать, что в чудеса и нашептывания под куранты не верит, но расстраивать не хочется. — А ты?
— Секрет.
— А зачем спрашивал?
— Интересно, похожи ли желания, — кажется глупым признаваться, что уже и в такую ерунду готов поверить, лишь бы сбылось.
Саша с Лерой в (не)удачливости по-настоящему похожи, а желание так вообще — на двоих одно. И вслух поделиться и стыдно, и боязно.
— Уже поздно, — напоминание о сне в пятом часу утра под слипающиеся серые глаза и тяжелый вздох — бретелька платья сползает с плеча.
— Надо бы ложиться спать, — Саша через стол тянется к смуглому Лериному плечу, поправляет лямочку. Пальцы останавливаются у ключиц, остро выделяющихся под кожей. Переебывает нещадно, пока замирают оба на секунду.
Лере бы оттолкнуть, а Саше, как ошпаренному, руку отдернуть.
Но он только подушечкой указательного слегка нажимает в ямочку между косточек на розовый цветочек и сиплое «как же я рад, что ты есть» выдает.
Сейчас Лера именно «есть» — просто существует, что хочешь делай.
Хочется, откровенно говоря, умолить наконец Вселенную сжалиться.
Хочется, чтобы эти полупытки прекратились — Саша, вздыхая, со стула поднимается, упирается ладонями в стол. Вариантов немного.
— Я поеду, — позорное непростительное бегство.
— Хорошо, — конечно, плохо.
— У меня нет для тебя подарка, так что…
— Спасибо, что отметил со мной. Это лучше, — Лера моргает часто-часто, тускло тянет уголки губ вверх — знает, что сейчас, если распрощаются, то уж точно насовсем.
Саша, впрочем, тоже — невыносимо скребет в подреберье. С наступившим годом тигра, что уж тут.
— ...Так что, если хочешь, оставляй кофту, тебе же понравилась, — прикрывает глаза на секунду, коротко улыбается — момент, помнится, был замечательный: осенний холод и горчичный кардиган в квартире без отопления вкупе с рыжими волосами, что огонь.
«Не кофта мне нужна.»
— Забирай, — Саша знает, почему. Оттого и не противится, послушно запихивает кардиган в рюкзак.
— Спасибо, было хорошо, — благодарность за праздник тает в гораздо более широком смысле.
— Пожалуйста, — вроде и сказать больше нечего, а потому Лера вместе со словом только кивает и трет покрасневшие глаза, едва не размазывая тушь. Конечно, не плачет — просто устала и хочется спать.
— Ну, до встречи? — медлит Саша, голову чуть склоняет в сторону. Ждет.
Лера — дух несломленный, камнем, кажется, обращается: упрямо вздергивает подбородок в молчаливом протесте к Вселенной, мол, не на ту напала.
Саша ждет, потому что знает, что кто-то все равно не выдержит. Упорно сверлит взглядом розовый бутончик меж изящных девичьих ключиц.
Молчат. Слишком умные дураки.
Дураки, конечно, больше.
Шаг короткий — рюкзак падает у дверей, и Сашино хриплое сорванное «Боже, как я тебя люблю»: не набожный, но совершенно уверенный, что в ней — вселенная, а она — центр его собственной.
— Только не трогай, — умоляющий полушепот: Лере боли для него не хочется, но талию обхватить теплыми ладонями позволяет безвольно.
— Последний раз, — недопросьба, не требующая ответа — касание нежное кончиком носа по щеке и глаза в глаза — наркотик пущен.
Искрится и по венам разливается белой горячкой — каждую секунду считают оба, выхватывая жалкие мгновения у вечности.
— Прекрати, — шипит Лера, резко отшагивая назад — и так грешница. — Обработаю?
И Саша, конечно, кивает обыденно, и улыбается виновато, и во взгляде — голодно-замерзшие серые волки, и пересохшие губы облизывает, и ждет, что снова почувствует солено-слезливые алые капельки на истерзанной коже.
Но, кажется, на губах — только пряная сладость бесцветного бальзама и терпкий глинтвейновый след.
Кажется (?)
Лера не замечает.
Саша не знает (что и думать).
— Вселенная, может, не такая и ебанашка? — неверяще-напряженное, когда Лера возвращается с ватными дисками и привычной перекисью.
— Что? — до боли закушенные нежные губы во избежание боли от мелко трепыхающейся кучи битого стекла в груди.
— Не смей, — восклицает Лера, от себя отпихивает, пока Саша осторожно и торопливо целует в щеки, в нос, в лоб — боязливо проверяет показавшееся.
После она только обреченно в пол смотрит:
— И зачем?
Но Саша молча за подбородок Леру к себе тянет, голову поднять заставляет — улыбается тихо.
Она, присмотревшись (безмолвный вопрос в карих), взвизгивает коротко, ладонями глаза закрывает — дрожат плечи, и опять бретелька платья ползет вниз. Не верит, конечно.
Поверить, впрочем, трудно обоим.
Просто потому, что ждать устали: самоволие, как известно, обычно вознаграждается больно. Но — неужели выигрыш? Неужели заслужили, отбили и выдрали исполнение общего на двоих желания, снегом и пеплом утонувшего в наполовину пустом стакане?
И, боясь, что это очередная наебка Вселенной, Лера чутко скользит кончиками пальцев по Сашиным скулам, пока он ее к себе притягивает еще ближе — вдох.
До облитых кипящей смесью любви и азота легких горит пламенем обоюдно безболезненное на губах.
Бог — вот же он.
Выдох.
И все равно мало, Господи.
Вдох.