Часть 1
1 апреля 2019 г. в 00:52
Воздух в зале пахнет каменной пылью, пластиком и металлом. Или должен так пахнуть, но людям это все напрочь забивает аромат корицы, по-настоящему пряный и абсолютно искусственный. Он расходится от зала волнами, заполняет лифтовые шахты и лестницы, говорит всем прохожим: ничего необычного. Просто кто-то перестарался со специями.
Генерал не уверен, откуда ему это известно.
Для него все вокруг насквозь провоняло плесенью и сладковатой гнилью: стены в розовую прожилку, костюмы и платья всевозможных расцветок, пламя кремовых в алые сердечки-задницы свеч. Потеки крови на мраморе, кое-где совсем теряющиеся в переплетении светлых линий. Две жертвы — или то, что от них осталось. У демонической силы нет никакого запаха, но эта пародия на неё — искорёженная, буквально вывернутая наизнанку, — безо всяких преувеличений смердит.
Генерал улыбнулся бы, если бы мог — поэтому он улыбается.
Прозрачно-алое зависло под потолком обманчиво безобидной медузой, и глаза закрыты у всех (кроме той, пожалуй, у кого глаз больше нет вовсе), но даже будь оно наоборот, едва ли кто-то кроме него самого смог бы увидеть это. Щупальца обвиваются вокруг чужих глоток будто в желании прочувствовать каждое слово, с наигранной осторожностью скользят вдоль живых тел — и жадно вгрызаются в куски мертвых. Наливаются алым, передавая его выше, разбрызгивают кровь во все стороны, но поглощают всё пролитое ещё в полёте. Это, с одной стороны, неплохо: на голубом платье одной из женщин красный смотрелся бы омерзительно.
Это не имеет никакого значения: в конце концов он на этом платье все равно будет.
Пение ласкает слух: мелодичное, синхронное, отработанное. На вид это не настолько приятно — большая часть тел уже вверху, в алом месиве, но Генерал все равно видит, как печально примостившийся возле колонны глаз за несколько мгновений превращается в невнятного вида кашу, а по другому щупальцу вверх плывет длинный зеленый волос. Он, конечно, был и не при таком.
Но в том, что ему почти жаль это прерывать, самая важная часть — почти.
Последнему шагу Генерал все же позволяет прозвучать, и тот звучит — отражается от стен эхом, вплетается в ход этого обряда — ха! — фальшивой нотой, заставляет голоса затихнуть на полуслове. Жалеть неуслышанной песни можно сколько угодно. Только вот в последний раз, когда такое случилось, ради того, чтобы не позволить Сатане прийти на зов, Люцифер пришлось объединиться с Младшим — и даже этого едва хватило, чтобы его удержать. Младшему было больно.
— И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный, — говорит Генерал тому, что недавно было человеком, смотря ей глаза в отсутствие глаз — негромко, но безглазой и безлицей голове в центре зала это все равно более не услышать ушами; она — почти закланная, и жаль только, что не "как бы": жаль только, что хуже, — имеющий семь рогов и семь очей, которые суть семь духов Божиих, посланных во всю землю.
Когда Младшему больно, Отцу больно тоже — а этого допускать нельзя.
Генерал не уверен, почему.
Когда он наконец поднимает взгляд, то понимает: песня.
Конечно же, их скрывала песня. Если не считать лицом кусок кожи, аккуратно брошенный в угол: в этом веке люди не убивают просто так, но просто они не убивают тоже, — или ту самую голову, которой на пару с копной зелёных волос этот кусок когда-то принадлежал, то с того момента, как Генерал вступил в зал, лицо человека напротив — первое лицо, которое он видит. Видит; не знает, что, гипотетически, оно там есть, и что глаза на нем закрыты.
Он осматривается, и вокруг больше нет ни одной пары закрытых глаз — только в другом углу еще одна мертвая.
Под ногами Генерала не видно крови: почти вся она над его головой, мягко колышется, полная фальшивой жизни, и, кажется, совсем не чувствует угрозы. Мертвые глаза смотрят из темноты угла укоризненно, и в свете одних только свечей их цвета не разобрать даже ему. Никто из демонов не думал последовать за зовом сам, в своём уме — кроме него, но и он, пытаясь сначала найти хрупкую, дрожащую подобно струне нить, а потом её не потерять, опоздал тоже. «Мне жаль», — хочет сказать Генерал, и он не уверен, в чем причина. Он же демон; он ведь видел и не такое.
«Этого больше не повторится», — думает он, но сам не знает, чего в этом больше — мольбы о прощении или обещания.
Нить зова, которая привела его сюда, оборвалась вместе с чужим ядовитым пением — но она больше и не нужна. Никто из демонов даже не думал последовать за ней сам, и это может значить только одно: никто этого зова не ощутил — никто, кроме него. Генерал не уверен, в чем причина, но, пожалуй, благодарен и этому. Пять совсем других нитей — тех, что уходят в пустоту, заканчиваясь в Демонии, которая отсюда на расстоянии в крошечную бесконечность, — он чувствует, как самого себя, и знает: стоит позвать, и они придут.
Пусть даже до одной из них он не посмеет дотронуться и под страхом смерти.
Пусть даже убить сорок с хвостом человек для него дело пары минут максимум (или, возможно, именно поэтому).
— И всякое создание, находящееся на небе и на земле, и под землею, и на море, — Генерал тянется чернотой ауры к покореженной двери, распрямляя её и заставляя захлопнуться за спиной. То, что он почти в центре зала, не делает это сложнее — но, кажется, страшнее все-таки делает. Фигуры вокруг него больше похожи на восковые, чем на настоящие. — И все, что в них, слышал я, говорило: Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь, и слава и держава во веки веков.
Убить мать на глазах сына? Убить сына на глазах матери? Генерал, правда, видел и не такое.
Он не хотел бы никогда больше такого видеть.
Поэтому он почти закрывает глаза — только вот резкое движение на периферии застает его врасплох. Остановиться Генерал просто не успевает. Только думает слегка остраненно: узнай об этом любой из тех, кто сейчас где-то на концах пяти нитей — засмеял бы его до смерти.
— Он, — выдыхает мужчина-старик-червяк будто одной из женщин (или просто глаз почему-то вновь цепляется за голубое платье), сползая с отростка его ауры и комкая на груди рубашку, которая превращается из серой в коричневую. Последние слова. Это была случайность — только вот есть ли разница, раньше или позже, если все они были мертвецами с самого начала? — Я помню его голос. Это он. Мы...
Даже сам Генерал — мертвец уже почти двадцать лет. Мертвец, который просто не может вспомнить, кем он когда-то был. Почти каждое его сомнение, практически каждое «не уверен» — отзвуки прошлого, память, не утонувшая до конца. Генерал — демон.
За все эти "почти двадцать лет" он ни разу не чувствовал себя демоном.
Алое и фальшивое над головами присасывается к червяку, который теперь больше старик, чем мужчина; Генерал не умеет убивать — и не стыдится, потому что Отец, на самом деле, этого не умеет тоже. Он не уверен, почему это так важно; он не уверен, почему ему так важно, чтобы это не менялось. За двадцать лет можно научиться многому.
— И двадцать четыре старца пали и поклонились Живущему во веки веков.
Скорее всего, чем больше крови, тем алое становится сильнее. Генерал может удерживать их всех — сорок два вместо двадцати четырёх и ни один не склонившийся добровольно, — аурой практически вечность, но не умеет убивать правильно.
Он — не умеет.
— И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, — Генерал не повышает голоса, но слова все равно разносятся эхом по залу, множась. Он тянет за одну из пяти нитей — она будет первой — и знает: будь она настоящей, от шипов на его ладонях не осталось бы живого места. — И я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри.
Смотри вперёд, иди вперёд, никогда не останавливайся. Генерал не священник — о, нет. Просто каждому герою нужно представление, а он никогда не был против побыть голосом — в кадре или за ним.
— Я взглянул, и вот, конь белый, — шаги за его спиной можно спутать только с другими, ставшими за столько лет слишком похожими. Но он знает, кого позвал, да и похожие — не одинаковые. — И на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец.
— Опять твои штучки, Генерал Олень, — Один смотрит мрачно и насмешливо; цепь и кольца поблескивают в неверном свете свечей.
Генерал улыбается в ответ чуть виновато и заканчивает:
— И вышел он как победоносный, и чтобы победить.
Он знает: этого достаточно.
Алое беспорядочно тянется щупальцами во все стороны — не нервно, но будто обиженно. Оно хочет крови и пения; оно хочет жрать и расти, потому что все этого хотят. Когда щупальца касаются ауры, пытаясь дотянуться до чужих шеи-бедра-глаз, Генералу едва удаётся подавить дрожь отвращения и ещё чего-то — не определить так просто, чего именно.
Ухмылка Одина острее, чем все ножи, что сложены в одном из углов аккуратной стопкой, вместе взятые (хотя их явно использовали не один раз). Из них пятерых Один умер-и-появился первым, но все равно не успел срастись с временно взятым именем. Хотя он говорит, что никогда не смог бы.
Ещё он говорит, что вспомнить одно лишь имя было бы достаточно — но вспоминается что угодно, кроме имени.
— И что, убить их всех?
Спину жжет не по-детски испытующий взгляд с совершенно детского (и совершенно мертвого) лица. Генерал отрицательно качает головой — «не сейчас» — и все же закрывает глаза. Потом морщится, когда алое вновь пытается облапать его ауру — вместе со всеми платьями и костюмами, — отбивает щупальце куда-то в сторону...
...и вздрагивает, когда алое воет (звука не услышать, но дело-то ведь не в звуке) и бьет по свече — так, что та влипает в стену куда-то под потолком и гаснет.
Воск течёт вниз: кремовый, кремовый, красный, он похож на кровь — как птенец вороны похож на горгонзолу. Алое воет и трясёт щупальцем, осыпающимся гнилым пеплом; платья и костюмы в ужасе обмякают в путах ауры (их теперь должно бы быть проще удерживать, но разницы никакой). Большинство съеживаются, взглядом поедая место, где в ровном круге свеч теперь зияет дыра.
Остальные — голубое платье, один чёрный костюм и четыре почти чёрных — пытаются проесть взглядом их.
Круг свечей — человеческая придумка, и алое, кажется, их пламя любит не слишком. Что же. Если им нужен огонь, он знает, где огонь можно достать.
— И когда он снял вторую печать, — произносит Генерал размеренно; в почти-двадцать-лет он никогда такого не слышал и не читал. Он не уверен, откуда ему известны эти слова, — я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри.
И только поэтому знает точно, откуда.
Эта нить обжигала бы пальцы, облизывала бы пламенем костяшки и отсутствие перепонок, заставляла кожу лопаться снаружи и изнутри — от жара. Генерал знает: будь она настоящей, его ладонь навсегда стала бы лишь обычным куском мяса.
Генерал знает: это бы того стоило.
— И вышел другой конь, рыжий.
Шагов не слышно, но до скрытности им все равно как до Демонии — небольшая бесконечность: такой же рыжий, как тот конь, Четыре под слитный выдох вышагивает из черноты почти в середине зала. Он никогда не умел в незаметность — хотя бы потому, что ему и не нужно в неё уметь.
— И сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга.
Четыре может казаться сколько угодно наивным и непонятливым — или таким быть, Генерал до сих пор не уверен точно, — но сейчас ему достаточно одного взгляда. Голова в середине вспыхивает огромным костром; глазницы в удивительно прямом смысле загораются адским пламенем. Алое не вспыхивает, только обугливается с лихорадочно мечущихся во все стороны щупалец до вершины и воет-плачет-кричит — надрывно, но без единого звука.
«Интересно, на что оно могло быть способно», — думает Генерал, но даже в его голове фраза истекает сомнением, как аккуратно отпиленная верхняя половина по-детски припухлого тела с черными (все же не голубыми) глазами — кровью.
— Инстинкты, — отвращение в голосе Одина подобно лаку на трещинах: теплоты за ним не услышать, но Генерала это не обманывает.
Он улыбается:
— И дан ему большой меч, — и Один даже не пытается сдержать хохот.
Пепел падает грязным снегом на гаснущие одна за одной свечи и головы. Четыре хищником лавирует между сплетениями его ауры, и на каждую потухшую свечу из воска загорается кусок кожи, плоти или и того и другого одновременно. В предвкушении хорошего пожара он чаще всего улыбается.
Крошечная ладонь в огне — как старый кленовый лист, которому при жизни не хватало света; на лице Четыре что угодно, но только не предвкушение.
— Отомри, Генерал Олень. Или шоу должно продолжаться?
Это не самый плохой вопрос. Генерал не умеет убивать правильно и не хочет этого уметь, но вой затихает с последними проблесками алого в облаке пепла. Кому теперь какая разница, сколько крови прольётся, если поглотить ее некому.
Впрочем, всё, на самом деле, очень просто. Зеленые волосы, черные глаза; Генерал понятия не имеет, какие именно звуки вырвутся из его глотки, если он действительно отомрет — только знает, что определенно что-то страшное.
— И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри.
Фантомные разряды пробегаются по всему телу; как Четыре не посягает на лавры Принца или Маммона, так и Два далеко не наравне с Младшим — но и этого более чем достаточно, чтобы оставить его тело на земле бездыханным. Будь эта нить настоящей, конечно же.
— Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей.
Или, может, все ещё проще: когда нет своих слов, возьми чужие (даже если не помнишь, откуда они берутся).
Если это не помогает — ты взял недостаточно.
Все в пятнах пепла, но до сих пор без единой капли алого, голубое платье подобно кусочку неба. Чужие лица почему-то расплываются перед глазами.
— И слышал я голос посреди четырех животных, — Генерал чувствует себя мухой, завязшей в смоле, — говорящий...
Мухи здесь — Вельзевулы, оба, Владыка и Младший; какой бы красавицей ни должна была вырасти Принцесса (или уже почти выросла), стать членом королевской семьи — последнее в списке его желаний. Или первое в списке нежеланий, потому что список желаний состоит из одного пункта: «вспомнить». Вспомнить, например, почему же это так странно — то, что он нравится воспитаннице Отца.
Как расплетаются, отпуская всех из своей клетки, нити ауры, Генерал скорее видит, чем чувствует. Это... неправильно — и каждому из костюмов и платьев нужно что-то сказать-прошипеть-выкрикнуть, пока появился шанс, пока...
— Говорящий... — повторяет он бессильно.
— ...хиникс пшеницы за динарий, — продолжают из-за спины, — и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай.
Все замолкает, вновь спелёнатое чёрным — будто ничего не было. Будто ничего не случилось. Разве что чёрное это больше не его, вот и все.
— Серьезно, Генерал? — насмешливо интересуется Два со спины, и рука, оплетенная аурой, опускается ему на плечи. — Голод? После всего, что я для вас сделал?
Само его присутствие сейчас как разряд тока — пробуждающее. В этом Генерал, конечно же, никогда не признается (разве что поблагодарит — когда-нибудь потом, когда никто уже и не вспомнит, за что именно).
— Помнится, один мудак как-то раз спер у меня почти все бананы, — бормочет Один.
— Как-то раз. И я их потом вернул.
В Демонии нет бананов, думает Генерал — и это даже не как ледяная вода в лицо: с водой бы он справился, воду бы он подчинил. Нет.
Это как кислота.
Один и Два, почти сорок лет бок о бок (и это только после смерти), походка — не одинаковая, но все равно невыносимо похожая. Общие шутки, общие дыры в памяти, разные желания — Один мечтает вспомнить своё имя, а Два («здесь оно ничего не значит») параллельно, — и одни цели (хотя Генерал понятия не имеет, какие у них цели). Один босс, вспоминает он. Ему
(не)
смешно.
Зал пропах плесенью, сладковатой гнилью и жженой плотью; Четыре — пять лет в почти-одиночестве и двадцать — с ними, «я давно все вспомнил» и «пусть остаётся так, не собираюсь быть только один с именем». Улыбка-ухмылка-оскал на слове «Отец», поровну азартная и непостижимо мягкая, и ответная усмешка вокруг «Четыре»; шутка и драки на двоих. Четыре — скала, поддержка и защита одновременно.
И зависть-почти-ревность, которой Генерал — как бы он ни старался не — ему за это отплачивает.
Голубое платье, все в пятнах пепла, похоже на океан — не угадать, где можно коснуться дна, а где можно лишь пойти к этому дну топором.
— И когда Он снял четвертую печать, — говорит Генерал бездумно, хватаясь за нить, как за последний спасательный круг, — я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри, — а вокруг тишина — будто вода залилась в уши и сомкнулась над головой.
Три — «имя? Что-то цветочное» и их общая на двоих растерянность.
— И я взглянул, и вот, конь бледный...
Три — «говорят, мы должны вспомнить сами».
— ...и на нем всадник, которому имя «смерть»...
Три — одна из четырёх колонн, и слишком хрупкая крыша не может без неё удержаться (как и без любого из них, впрочем).
— ...и ад следовал за ним...
Три — ночные посиделки и молчаливая поддержка, когда мир ускользает из-под пальцев. Три принимает чужие слабости и не пытается скрыть от них свои. «Больше», — думает он, и сам не уверен, что именно больше.
— ...и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными.
Генерал знает: будь эта нить настоящей, он бы, может быть, выплыл.
— Эй, — говорит Три, сжимая его ладонь — и настоящей эта нить становится.
В зале удивительно тихо. На какое-то мгновение Генералу кажется, что он снова там, под водой — но пламя потрескивает, отгорая, а дыхание Одина и Два сливается в привычный ритм, старательно негармоничный, настолько, что порой он кажется единственной возможной гармонией.
Вода больше не может убить его — все, что угодно, но не она. В последнее время Генерал забывает это все чаще.
— Я не хочу знать, почему здесь так?..
Три морщится, и вопрос повисает в воздухе.
— Смердит, — любезно подсказывает Два.
— Не то слово.
— То слово, — поправляет Один.
Генерал улыбается — едва заметный изгиб губ. Они не меняются, пусть даже за полчаса максимум они и не должны были поменяться.
— Так что, убьём их всех? — продолжает Один.
Генерал перестаёт улыбаться.
Что бы он себе ни говорил, он умеет убивать. Нет ничего сложного-невыносимого в том, чтобы переломить хребет, свернуть шею или вытащить сердце; нет ничего мерзкого-отвратительного ни в распоротом от паха до горла животе, ни в лице, синем от удушья, ни в кислоте, так недолго способной бежать по венам.
Генерал не умеет убивать правильно — так, как убивают демоны. Он не способен смаковать чужую боль, как вкуснейшее в мире карри, или оставаться к ней равнодушным.
Но забавная, на самом деле, вещь.
Когда они вместе, это перестаёт иметь какое бы то ни было значение.
— И когда Он снял пятую печать, — он выскальзывает из-под давно уже не чужой руки Два и шагает вперёд; позабытая, казалось, ярость поднимает голову и ласково улыбается его губами. — Я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели.
Теперь — о, теперь он мог бы многое им сказать. Голова и сердце (особенно сердце, пусть демонам оно вроде как и не полагается) у него битком набиты словами. Но сорок две пары глаз смотрят на него по-разному: с ненавистью, со страхом, с презрением, кое-кто даже с насмешкой, — и в то же время совершенно одинаково. С полным пониманием того, что они сделали. Что они делали. Что они собирались сделать.
И — с полным отсутствием этого понимания.
Генерал знает: бешеных животных уже давно не отстреливают. Но люди — люди всегда были исключением.
— И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?
Действительно, доколе?
Голубое платье, все в пятнах пепла — просто платье. Не в нём дело. Но, соскальзывая с лица — около тридцати на вид (значит, около пятидесяти в действительности), голубая помада, ничего, что сейчас могло бы быть примечательно, — взгляд возвращается к нему, как мошки летят к свету.
Говорят, случайности не случайны.
Ещё, говорят, у воды есть память — и если это правда, хоть у кого-то из них она есть. У воды есть память, у Генерала есть вода. Не так уж мало.
Может быть, это что-то значит.
Чтобы свеча упала, много силы не нужно, даже если свеч этих больше десятка; воск растекается по плитке и пеплу с такой готовностью, будто давно ждал этого момента — и, наконец, дождался. Пламя в центре вспыхивает в последний раз, пожирая само себя. В темноте не отличить настоящий — человеческий — пепел от фальшивого и когда-то алого. Хорошо, что это никому и не нужно.
Генерал цепляется аурой за пародию на подсвечники и взлетает под потолок — первым. Нити ауры Два расплетают свою паутину, змеями соскальзывают с запястий, щиколоток и глоток. Стекло сыпется вниз подобно дождю, и Один, оказавшись рядом, ухмыляется. В зале нет окон; кажется, именно он сделал так, что света ламп в нем теперь не будет тоже.
Те, кого Генерал отказывается признавать людьми, сами загнали себя в ловушку.
— Эксперименты, — смеется Два едва уловимо — не звук, а дуновение воздуха, — Люблю эксперименты.
Им не нужно слов, чтобы понять не-чужие намерения (Генерал не уверен, что это — двадцать лет вместе или все же что-то другое). Но — никто из тех, кто внизу, теперь не сможет их увидеть.
Они сами себя-то увидеть не способны.
Зал взрывается голосами: слова льются из чужих глоток водой из прохудившегося крана, — и топотом: кто-то, похоже, надеется, что дверь окажется открыта. Они как испуганные звери, мечутся во все стороны.
В этом нет никакого смысла.
Аура (не понять уже, чья) ласково гладит одну из грудных клеток — а потом так же ласково обнимает чужое сердце перед тем, как перекинуть его на руки соседу. Женщина вскрикивает; кусок мяса влажно шлепается о плитку.
— «И чтобы убивали друг друга», — шепчет Два с притворным изумлением.
Четыре кивает, но не оборачивается.
Вот что забавно: когда убиваешь вместе с кем-то, порой забываешь, что этот другой убивает тоже; что оружие можно обратить не на жертву, а друг против друга. Генерал забыл уже давно — но ему это простительно: одиночки существуют, конечно, только вот они пятеро не из их числа.
Металл скрипит по металлу, и этот звук — как скрежет крушения иллюзий. Не то чтобы у него раньше были какие-то иллюзии. Не у него. Никто здесь не похож на испуганного зверя, мечущегося во все стороны в поисках выхода: они и есть эти звери. Испуганные — и смертоносные.
Ножи в чужих руках не бликуют — но это только потому, что бликовать нечем.
— И когда Он снял шестую печать, — говорит Генерал устало — эхо отвечает со всех сторон, и не будь это он сам, никогда не понял бы, откуда именно оно начинается, — я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение, — им даже ничего не надо делать, — и солнце стало мрачно как власяница, — он бы, может, позволил кому-то уйти, только вот теперь точно видит, что был прав: некому позволять, — и луна сделалась как кровь.
Зеленые волосы матери; черные глаза ребёнка. Это как кривое зеркало.
Три любит детей — и Отца, кажется, любит тоже. Никто из них никогда об этом ей не расскажет.
Три единственная не смотрит вниз, а оглядывается по сторонам, будто ищейка, будто компас в круге магнитов — с самого начала оглядывалась.
Последнее тело падает, и рубашка вместе с животом распороты уверенным движением мясника. Платье в темноте серое, но Генерал точно знает, какого оно на самом деле цвета.
— Выходи! — рычит женщина: лет тридцать на вид и шестьдесят — максимум, голубая помада, лицо, расплывающееся перед глазами. — Я выбралась с этой помойки не ради того, чтобы сдохнуть!
Платье, как Генерал и думал, все в крови, серое на светло-сером — но она сделала это сама. Нож из руки упавшего перекочёвывает в её руку безо всякого пиетета.
Для человека в полной темноте она двигается удивительно уверенно.
Для леди из высшего света (а других сюда бы не пустили) её хватка на рукоятках ножей — просто слишком.
— Выходи, — повторяет она с нажимом — и злостью, в которую так удобно заворачивать страх. — Если ты думаешь, что я не смогу убить тебя ещё...
Три вздрагивает, разворачиваясь всем телом: магниты падают со стола; ищейка нападает на след.
— И когда Он снял седьмую печать, — говорит Отец, и метки выстилаются перед ним красным сияющим ковром, — сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса. Не понимаю, — добавляет он беспечно, — почему оно тебе нравится, олень, но уж лучше это. Вельзи любит Шекспира, вы знали? Хильда чуть не свихнулась, пока он не привык читать сам.
— Если Вельзевул-младший когда-нибудь сменит Владыку, Демония превратится из казино в театр, — бормочет Три едва уловимо — уголки губ у неё подрагивают.
— Это мы уже проходили, — но Отец слышит, даже почти из центра. — Вы будете неплохими актерами.
Конечно же, он слышит.
— Ты же! О, и ты тоже, — шипит женщина яростно-изумленно. — Кто бы сомневался, где один, там и второй — ах, нет, ведь там тебя не было. Реликт из прошлого, глупая сказка, «он был лучшим, Хисако». Ты выглядишь в точности как на фотографиях, знаешь, совсем не изменился. Хотя — где ты потерял своего ребёнка, нянька-уголовник из Чертокамня?
Убить тебя ещё, почему-то крутится в голове, а ещё — там и (теперь) нянька-уголов... Контроль над всем подряд, от ауры до дыхания, вновь ускользает — и открывает глаза Генерал уже на полу, оплетенный совсем не чужим чёрным. И почему-то руками Три — тоже.
— До того, как вы его оторвали? Он читал, — сетует Отец, — про то, как умер правитель. А потом умерли все остальные. Встречный вопрос, Хисако, — та вздрагивает; когда они с Отцом успели оказаться так близко? — Где ты потеряла себя?
— Я сделала себя, — голос сочится гордостью-высокомерием.
Два оттягивает их с Три с меток к стене — Генерал смотрит, и сорок одно тело и одно сердце складываются сами в себя, сгорая. Разряды потрескивают у самого пола, превращая тела в пепел, а пепел — в пыль. Генералу страшно думать, какая для такого должна быть скрыта мощь в этих крошечных молниях — поэтому он не думает.
— Верно. Ты унесла эту помойку в себе и — да-да, все сама, я помню — превратила в кладбище. Скажешь, сколько ты убила?
Хисако улыбается, лениво и зло.
— А сколько пока ещё собиралась убить? — и улыбка становится шире.
Генерал знает: не будь все определено с самого начала, это был бы её приговор.
— Ты меня не тронешь, — а вот ей этого никто не сказал.
— Знаешь, — Отец говорит с мертвецом, думает Генерал — но тот понимает это и сам. — В нормальной драке нет места смыслу. То есть, знаешь, конечно. — та кивает, и глаза её полны торжества. — Только вот смерти в ней места нет тоже.
Правильных демонов не волнует смерть — или волнует, но волнение это по другую сторону спектра. С этим Хисако не повезло: дивизия четырёх столпов Генерала Оленя состоит из сплошных неправильных — и отвечают они только двоим. Один из этих двоих такой же — исключение, пусть даже все еще смеется со страшных рож и любит Шекспира. Второй, если верить слухам (и тому, что Генерал видит своими глазами, и необъяснимой — опять — уверенности) — второй не демон вовсе. Они понимают.
Младшего расстраивают плохие драки? Дивизия Генерала Оленя готова лично уничтожить все, что его расстраивает.
Жаль только, здесь это определенно больше не понадобится.
Улыбка сползает с голубых губ, как старая шкура. Она будто начинает понимать.
— Ты меня не тронешь, — неужели совсем никто ей не рассказал, что злость — слабость гораздо хуже страха? — Нянька-уголовник никогда не дрался с женщинами. И право сильного: я осталась. Я ещё здесь.
Улыбка Три — широкая и все равно какая-то тайная. Отец кивает — согласный поворот головы; Генералу почему-то до боли обидно, что он не может видеть его лица.
— Все так. Но в одном ты ошибаешься.
Метка расползается под Хисако медленно, но неумолимо. Генерал бы, наверно, улыбался.
— Это не драка, — говорит Отец, — это королевская казнь.
В его голосе нет и намёка на улыбку.
Два хохочет — коротко и невесело, будто больше от неожиданности — и подталкивает Генерала вперёд, когда Отец протягивает руку в его сторону. Генерал не знает, что думать.
Отец — первое лицо, которое он увидел, почти так же протянутая рука и имя-не-имя, которое с первой секунды приросло так, что не отодрать. Отец — «ты сильнее, чем думаешь», «будешь нашим с Вельзи Генералом?» и сто сорок пять (уже сто сорок шесть) встреч за почти-двадцать лет, которые он почему-то считает. Отец — по крайней мере треть его понимания с Три и зависть-почти-ревность к Четыре, вся без исключения.
Дурацкий импринтинг, мог бы подумать Генерал — если бы не был так ясно и бесповоротно уверен, что это от правды дальше, чем Демония. В бесконечного размера бесконечности.
— И третья часть моря сделалась кровью, — произносит Отец, когда Генерал приближается — так тихо, что интонации не разобрать вовсе. Он не уверен, почему для понимания ему этого достаточно.
Хисако не дергается, когда вода заливает её туфли, колени, юбку — но это лишь потому, что вряд ли она вообще может дернуться. Каждый раз, когда Генерал останавливается — колени, пояс, грудь, плечи, — Отец безжалостно кивает: «продолжай» — и он продолжает. Руки почему-то дрожат все сильнее с каждым мгновением. Генерал никогда не видел, как кто-то тонет.
Не видел — потому что закрывал глаза и не хотел этого видеть.
Подол голубого в алый платья колышется пятнистой медузой. Хисако мечется из стороны в сторону — змея, запертая в аквариуме; сомкнуть веки почему-то не получается, но перед глазами все равно темнеет и кружится голова (будто в знак солидарности). Тени ложатся на лицо Отца причудливой маской, набрасывая вуаль всех его лет, на которые он обычно не выглядит.
Хисако слабо мажет ногтями по горлу — пузырьки нестройной цепочкой плывут к поверхности. Окажись Генерал на ее месте, он смог бы дышать (вода ему едва ли не ближе воздуха).
Но Генерал все равно откуда-то знает, каково это — оказаться на её месте.
— Я утонул, — бормочет он лихорадочно.
Вода тяжело смыкается над головой, и воздух уплывает куда-то вверх, вверх; Генерал тянется...
— Не совсем, — Отец на него не смотрит, — Если бы это был несчастный случай, ты бы давно всё вспомнил. Как То... Четыре с его пожаром. Поэтому я понял.
Но на Хисако он не смотрит тоже. Генерал видит: пальцы, порывающиеся сжаться в кулак, кривящиеся губы, голова — самую малость до запрокинутой. Хисако кривится тоже — жмурится, мотает головой, всплескивает руками.
Генерал помнит: вода тяжело смыкается над головой, и он тянется — в никуда (что говорить о пальцах, когда он не может даже моргнуть).
— Я утонул, — повторяет он — и только когда слышит слова, понимает, что ждал лишь невразумительного бульканья. — Из-за неё.
Будто это он здесь под водой.
— Да, — говорит Отец — и аквариум Хисако взрывается электричеством.
Генерал не успевает и моргнуть: в одно мгновение свет слепит глаза, а в следующее — вода заливает ботинки, и пепел темнеет под их ногами. Потеки крови на мраморе стен не заметить в переплетении светлых линий.
На полу крови давно не осталось.
— Это ведь Япония, — произносит Один, когда они приближаются — и голос у него удивительно неуверенный. — Может?..
— Может, — эхом отзывается Три; Четыре кивает.
— Это, чтоб ты знал, читерство, — равнодушно сообщает Два, — И этого твоего особняка уже может не... Впрочем, мне так-то без разницы.
— Когда это у тебя были проблемы с читерством?.. — с уже более знакомым возмущением отзывается Один. Но все равно даже не пытается превратить это в привычный спор — только косится на них с Отцом.
И это неправильно, это все совершенно неправильно: им нужно бы вернуться в Демонию, проверить, в порядке ли Сатана, в порядке ли Люцифер, в порядке ли Младший (Генералу почему-то хочется сказать «Вельзи»), в порядке ли он сам. Но Отец пожимает плечами тоже, и если Генерал скажет, что они возвращаются, они вернутся.
Поэтому он молчит.
В зале пахнет озоном и — едва уловимо — плесенью. Когда они выходят, в нос ударяет искусственный аромат корицы; единственное тело остаётся за дверью в битом стекле и пепле. «Мне жаль», — думает Генерал — снова. И в черных глазах, что клеймом отпечатались на внутренней стороне век, будто больше нет укоризны.
Генерал вспоминает: когда он шёл к залу, возле баков на десятках пачек из-под кремовых в алые сердечки-задницы свеч было написано: «корица».
Когда-нибудь — и, судя по взгляду Отца, скорее рано, чем поздно — на все остальные его «не уверен» тоже найдутся свои ответы.