ID работы: 7886095

In Brutus Veritas

Слэш
NC-17
Завершён
59
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 12 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
С каждым днем проходить свою Милю становится всё сложнее. Милей называются те несколько метров от двери спальни до лестницы, за пределами которой заканчивается свобода от внезапных утренних вторжений жены или детей. Сначала Дину надо открыть глаза. Потом сбросить с себя душное одеяло и накинутый сверху плед (жена заметила, что ночью он постоянно дрожит и пытается сжаться в позу эмбриона, игнорируя её теплое тело). Потом спустить ноги с кровати, скрипучей, как старый вяз под окнами. Этот вяз качается, ветви его, наклоняемые сильным ветром, скребут острыми концами по стене дома — Дин ясно слышит это. Он бы не слышал и знал бы только по постоянным царапинам на свежей краске, если бы не страдал бессонницей. Милю пройти нужно — сказаться больным не вариант. Дражайшая супруга тотчас же кинется к телефонному аппарату, сообщит обо всем Полу или кому-нибудь еще, а Дину сейчас не хватало только волновать Эджкомба, у которого, вероятно, и так слишком много проблем. Стэнтон не привык приносить неприятности опекающим и любящим его почти по-отечески людям. Благодаря этой лишь мысли он, наконец, избавляется от одеяла, под которым все тело покрыто испариной, и дотрагивается кончиками пальцев ног до холодного, промерзшего пола. За стеной доносится слабый стук и тихий смех — дети играют. Дин чувствует, что теряет истину — она ускользает из его пальцев, подобно песку или воде, а он не в силах её удержать, потому что это выше возможностей человека. Раньше казалось, что истина всегда где-то рядом с ним. Она заключалась в жене и двух мальчиках, катающих по полу деревянные машинки. Заключалась в порции дымящихся оладий на блюде, в капельках воды на крупных ягодках клубники, в сладости меда на языке. А в последнее время ему кажется, что он разговаривает не с людьми, не с семьей — с манекенами, которые призваны сюда держать его в полной уверенности, что дальше этой зоны комфорта выходить не стоит, потому что там ничего нет. Темнота. Значит ли это, что Дин блуждает в темноте? Значит ли, что румяные оладьи и джем не существуют? А если и существуют, то в его голове? В его молодой и горячей золотоволосой голове, в которую ни с того ни с сего недавно вселилась внезапная мысль — им нужен третий, чтобы избавиться от этого чувства пустоты. Как будто бы ты продал старый бабушкин комод, а теперь на его месте новенький диван, но ты видишь там голую стену. Да. Определенно третий. Они с женой пытались прошлой ночью — наверное, оттого он и мокрый от пота, что после получаса бессмысленных и ставших как будто бы неловкими телодвижений, свалился обратно в ворох подушек, заведенный, но более не способный удовлетвориться плотью, которая каждый день спит с ним в одной постели и и дается слишком легко. И хотя Дин всё еще уверен, что им необходим третий ребёнок, его подсознание с ним всегда честно, и эта честность выходит на уровень жестокости, обращаясь вкрадчивым голоском, который смеется над тем, как он пытается себя одурачить. Этап с кроватью пройден почти успешно, да и в ванную идти, кажется, легко — причесаться и умыть лицо, заодно попытавшись как-нибудь скрыть следы бессонницы. Заметно не сильно, но Дин любит, когда всё гладко и идеально. Он подставляет руки под ледяную струю, а потом нечаянно поднимает взгляд на зеркало. Проходит всего секунда, прежде чем он опускает глаза, перебирая слегка нервно голыми ступнями, по-мальчишески торчащими из-под пижамных штанов. — Дин? — жена заглядывает к нему, улыбаясь — словно бы ничего ночью и не было. На ней домашнее платье и выцветший передник, и от неё пахнет оладьями, под одним краешком губы капелька джема. Может быть, она испачкалась случайно. Может быть, намеренно. Дин улыбается ей, проходясь расческой по волосам. — Сейчас спущусь. Ему приходится почти пообещать, потому что он вдруг полюбил сбегать на работу через дверь, ведущую на внутренний дворик. Перелезать через невысокий заборчик — и к машине. Дело сделано. Всего лишь два больших шага и с полдесятка маленьких, незначительных, вроде подойти к машине, сесть на сиденье и завести двигатель. Он сбегает от неё, потому что чувствует в чертах этой женщины что-то незнакомое и далекое от него самого. Ему нравится спрыгивать на покрытую легким инеем траву, которую вскоре всё равно прогреет солнце, и нравится вслушиваться, как хлопают на ветру стиранные простыни, но сидеть за обеденным столом в праздничные ужины он почему-то не в силах. Будто бы некая злая, темная магия притягивает его к блоку Е, к мрачной работе, о которой говорят «выбирать не приходится», ко многому, на самом деле. Уж в этом он честен с собой и останется таким до конца, и, возможно, в награду за это страшное притяжение оставит его в покое. Но если Брут… Если Брутус… Дин позволяет себе эту мысль как-то нерешительно и со страхом. Оно и неудивительно, потому что эта мысль собой символизирует полное безрассудство и готовность бросить все на свете ради её осуществления. Он уже, казалось бы, выбрал свою дорогу — по ней идет его новая семья, которую он создал, и сам Стэнтон тоже идет по ней. Как по Зеленой Миле, до электрического стула, которым станут безрадостная и скучная старость рядом с нелюбимой женой, а ведь он совсем, совсем недавно осознал, что не любит. Что женитьба была тем еще выходом — последним, после которого другие двери уже не открываются. Брут ни о чем не подозревает, и только это успокаивает Дина. Когда он жарит с детьми кусочки зефира у костра, когда едет на работу, когда сидит чуть позже за рулем, уронив голову на подставленные руки и дыша, как загнанный олень, и плевать ему, если вдруг Перси решит выйти и прогуляться в его направлении, чтобы сунуть нос не в свои дела. Дин ему этот нос расквасит — и к черту работу. А Брут опять будет смеяться и поправлять галстук у него на шее, опять захапает себе всё печенье с сыром, опять станет шутить так, что у Дина уши горят. Брутус не женат и может позволить себе такого рода шутки. И когда их со Стэнтоном оставляют дежурить в блоке, когда они сидят и едят принесенные Дином из дома кукурузные лепешки, Хоуэлл любит обсудить прелести дамочек. Для него это естественно и привычно. Бруту нравятся стройные и невысокие, хрупкие, что оберегать хочется так же ревностно, как фамильный хрусталь. Вот такие ему нравятся. Не Дин — Дин, который мужчина, который, хоть и ниже Брута, не любит считать себя миниатюрным, хотя привык к добрым шуткам насчет своего мягкого мальчишеского лица. Дин чувствует себя лишним, когда говорят о девушках. Оладьи съедаются без аппетита, спешно, с одной целью — поскорее очистить тарелку. Стэнтон быстро целует жену — этот поцелуй отдает холодом и жаждой сбежать, вновь натянувшейся тонкой нитью, которая идет от самого стола дежурного в «Колд Маунтин», но конец её обвязан вокруг пояса Дина, и ничего с этим не поделаешь. Много раз он пытался порвать нить, однако это не принесло ничего хорошего. О детях он уже не думает — ни о первом, ни о втором, ни тем более о третьем, которого не существует. Он заскакивает в машину, чувствуя, что тот жгучий стыд при виде одного только взгляда супруги, который выдавал волнение и непонимание, покидает его, унося вместе с ветром, врывающимся сквозь опущенное стекло, оставляя только мечты о Брутусе. Из динамиков радио мурлычет Джин Остин, и карандаш шелестит по бумаге, изредка прерываясь, потому что Брут всегда норовит послюнявить его кончик — дурацкая привычка, в глазах Дина, подобно камню, который точат ветер и вода, превратившаяся во что-то особенное и приятное. Еще один штрих к чужому портрету — глупая привычка. Истина в Бруте. Да, пожалуй, так и есть. — Дин? Он поднимает взгляд на скрип двери — моментально, и на миг становится заметно, как настороженное выражение сходит с его лица, как расслабляются мускулы на бычьей шее, как он начинает улыбаться и показательно откидывается на стул, потянувшись рукой к ручке приемника и сделав громче. При всей своей неповоротливости он более чем ловок, Дин знает это. Однажды Стэнтон выронил папку с делом очередного смертника, но Брут, находившийся рядом, сделал тогда что-то… что-то настолько красивое, что и припомнить получше было трудно. Вот, кажется, перед взором проносится картина его немного согнутых коленей, его высокой фигуры, преобразившейся в одно мгновение — особенно благодаря тому, что бедерные мышцы вздулись, твердые, как сталь. Он поймал тяжелую папку ладонью, даже не напрягая руки, смеясь, и смех у него был тоже особенный. Грудной, идущий откуда-то изнутри, отрывистый, местами похожий на собачий лай. Тогда Брут выпрямился и вручил ему папку, и Дин, на мгновение дотронувшись до его пальцев, едва не умер со стыда от собственной дрожи. Брут двигается как кот — большой и сильный. Поступь у него мягкая, но не вкрадчивая, не мерзкая, как у Перси Уэтмора. Он знает, как ходить, чтобы Дин взгляда не отрывал. — Как ты здесь? — спрашивает Стэнтон, присаживаясь на край стола. Этот вопрос глупый, потому что Брут явно весел, а музыка и вовсе делает его похожим на какого-то умиротворённого, но могучего воина-мудреца. — Пока тебя не было — не жаловался, — отзывается Хоуэлл, но спустя секунду уже смеётся, наблюдая, как вытягивается удивлённо лицо Дина. — Да ладно, ты же не всерьез предполагаешь, что я тебе не рад? — Не знаю, — тихо отвечает Дин, качнув головой, и положил на крекер кусочек сыра. — Иногда случается… Глаза у Брута становятся в тот же миг серьезными, внимательными и немного виноватыми. Дин все ещё сидит на столе, жуя печенье, и смотрит на него в ответ. Для него блок Е в последнее время как будто выпадает из реальности. Здесь она своя, другая. Здесь пахнет сыром, и потолок над головой порой кажется таким высоким… Дин иногда разглядывает его, едва обращая внимание на лампочки, отбрасывающие на зелёный линолеум кружки света — думать становится значительно легче, когда есть на чем остановить глаза. — Ты же понимаешь, сейчас не лучшее время для смеха, — поясняет Брут. — Не так много причин для улыбок… С такие моменты Дин особенно остро ощущает себя посторонним среди них всех — среди Гарри, Пола и Брутуса уж точно. Ему постоянно кажется, что не хватает опыта, что он надеется непонятно на что. Дин постоянно оглядывается, опасаясь увидеть в чужих глазах тень снисхождения. Так они относятся к Перси, когда пытаются перевоспитать его, что у них, в общем-то, слабо получается, потому что Перси — чертова безмозглая скотина, которую не переучишь. Но он, Стэнтон… В отношении него ведь время еще есть? В какой-то момент мурлыканье Джина Остина становится почти раздражающим. Обманчивое спокойствие, обманчивое счастье — всё такое же обманчивое, как оладьи на тарелке и улыбка жены. Мужчина должен быть счастлив, если у него хорошая и понимающая жена. Это так же закономерно, так и то, что мужчина, влюбленный в другого мужчину, всегда несчастен, ведь это из него стыд просто так не выгонишь. Подчас сдвигать предметы взглядом легче, чем прогнать это смятение, прогрызающее в тебе дыру, как червячок в спелом яблоке. — Понимаю, — отвечает Дин, в то время, как горло его странно немеет, и язык будто атрофируется, отказываясь шевелиться. — Если я тебя обидел… Брутус, несмотря на свои же слова, улыбается. Значит, у него все-таки есть какая-то привычка, разве не так? Дин, который не может смотреть на это вот так просто, напрашивается на любую работу — ему легче осознавать, что он чем-то занят, что у него есть поручение, которое надо выполнить, ведь когда есть чем заняться, то о Хоуэлле как-то не думаешь. Почти. — Слушай, Дин, — Брут вдруг перестает почесывать подбородок кончиком карандаша. — Тут есть одно дельце… — Да? — оборачивается Стэнтон. — Скорее личная просьба. Мне отсюда отлучаться нельзя, пока Пол не придет, а в прачечной грязная форма… Если тебе нетрудно, разберешься с ней? Его сердце сбивается с привычного ритма. Брут просит о чем-то таком личном. О том, чтобы прикоснуться к его одежде, чтобы выстирать её… Он раньше никогда об этом не просил, но Дину это видится первым скрытым звоночком. Он не может ничего прочесть в глазах Хоуэлла по одной простой причине — тот улыбается. А когда Брут улыбается, то анализировать его бесполезно, какой бы эта улыбка ни была — горькой, фальшивой или веселой. Это его такое оружие, наряду с чудовищной силой и кулаками, которые он охотно готов пустить в ход, если выхода не остается. — Хорошо, — соглашается Дин, не замечая, как собственный голос почти выдает его волнение. Выстирать одежду — пустяковая просьба для двух близких друзей, служащих в одном учреждении, где это считается почетным занятием, как бы глупо это ни звучало. Но разве Брут ни разу в своей жизни не задумывался, что… Неважно, о чем именно. Просто эти чертовы рубашки должны быть чистыми — вот всё, что от него зависит. Это странно, однако… — Вот и славно, — Зверюга улыбается, делая радио чуть громче. — Когда справишься — награжу тебя одной вкусной штучкой. Истина в Бруте. Да-да. — Ты иногда такой странный, Хоуэлл. — Без этого никак. Держи крекеров на дорожку. В подставленную мягкую ладонь ложится пяток квадратных кусочков, едва-едва пахнущих сыром. Дин прячет их в карман и улыбается. Но разворачивается он как-то механически, пряча улыбку под плотно сжатыми мягкими губами, и выходит через другую дверь. Когда захлопывается дверь, затыкает свой чертов рот и прикусывает сладкий язычок и Джин Остин. Дин идет, раздумывая над поручением от Брута. Крекеры в кармане совсем не крошатся — он даже съедает один, пока блуждает по коридорам «Колд Маунтин», натыкаясь на редких людей и глядя на них не узнающими глазами. В ход идет второй крекер. Жаль, что не взял сыр. Он грызет одно печенье за другим, и руки у него дрожат, как у неврастеника. Пол сказал бы, что это непростительно для человека, который работает, охраняя опаснейших преступников. Здесь опять же можно сослаться на собственное чувство неопытности. О, Дин в последнее время просто обожает лгать Полу. Или Бруту. Второму, конечно реже, по вполне понятной причине… Как у тебя дела дома, Дин? Спасибо, Брутус, всё замечательно. Ложь. Ты всегда норовишь пойти со мной в одно дежурство. Боишься наших гостей? Да, Брутус, просто я не так долго здесь работаю, и… Ложь. Это стыдно и неправильно. Как часто бывает, всё неправильное и стыдное кажется лишь более приятным по сравнению со всеми прочими вещами. Ты пытаешься строить из себя святого, но ты не святой. Святые не влюбляются в мужчин настолько, что готовы всё к черту бросить. Правда, Дин? Вот и дверь прачечной. Он берется за ручку — открыто, как и всегда. Никто не запирает прачечную, потому что это будет выглядеть слишком странно. Что ты там прячешь, приятель? Уж не пакетик ли первосортного кокаина? Вовсе нет, сэр. Всего лишь горка грязных мыслишек о здоровяке на дне моего разума. И нет, вы никогда не узнаете, что для меня это и есть первосортный кокаин. Вещи Брута легко отличить по размеру — наверное, во всей «Колд Маунтин» не найдется человека выше и грознее, чем он, потому и одежда у него соответствующая. Эту рубашку Дин мог бы использовать, наверное, вместо одеяла, если бы захотел. Если бы Брут… Стэнтон скользит кончиками пальцев по ткани, задумчиво нахмурившись. Слава богу, что у рубашки нет глаз, которые могли бы глядеть на него осуждающе. Особенно если бы это были глаза Брутуса. Нет уж, черт подери, он бы этого не пережил. Дин мягко сжимает рукав, переворачивает его слегка, замечая небольшое пятнышко от чернил и затертые черные места. Признаться, стол дежурного — кладезь карандашного налета и прочего мусора, который не видно на поверхности, но вот в одежду он прочно въедается, делая стирку бессмысленной. По крайней мере, Дин так думает. Пятнышко чернил. Наверное, Брут старался писать быстро. Что бы это могло быть? Рапорт начальнику тюрьмы? Пометка в журнале посещений перед тем, как спасти кусочек сыра, рискующий упасть с края бутерброда? Или он вернулся домой в этой рубашке и ему нужно было срочно что-то написать? Дин садится на шаткий табурет, неизвестно что забывший в прачечной, отворачивает воротник рубашки. Вот оно, это местечко, где сильная шея, на которой порой вздувается венка, соприкасается с тканью. Здесь желтое пятно пота и едва уловимый, витающий призрак запаха одеколона. Или это вовсе не духи? Вот то, в чем Дин всегда путается. И всё же это не «Жики» от Эме Герлена. Это другое. Тяжело-сладкое, манящее его всё ближе и ближе, заставляющее склонить голову низко, прижаться носом к этому месту, закрыв глаза, отрываясь от прочего мира. Ему нужно выстирать эту рубашку, но никак не… — О, Боже… — шепчет Дин, и влага на его висках соединяется в мелкие капельки, потом в крупные, и стекает к щекам, по скулам. Табурет едва-едва скрипит под весом, пальцы вцепились в рукав с одним чернильным пятном и темными потертостями. Есть много вещей, в которых Стэнтон не хочет признаваться — например, в том, что так давно молил об этом шансе. Ведь Брута не так часто доводится обнимать, и это объятие длится мгновение, его недостаточно, чтобы упасть в бездну совсем. И он так сожалеет об этом, что уже не может приказать себе остановиться. Как справишься — награжу тебя одной вкусной штучкой. Всегда ли это звучало так похабно? Может быть, только сейчас? В этот момент, когда Дин водит кончиком носа по ткани, стискивая рубашку в одной руке, сминая во вспотевшей ладони, пока другая нерешительно скользит ниже своего кителя, по поясу, звенящему цепочками и прицепленными ключами от камер, ниже, еще ниже… Он чувствует себя как в дурмане. Это лихорадка, мираж, в глубинах которого кроется то, чего он так жаждет — и Дин впервые за долгое время перестает ощущать стыд. Это всё равно что выпить таблетку от головы и получить долгожданное облегчение. То, что сковывало его столько времени, пропадает. Награжу тебя… — Награди… — просит Дин, и жар растекается по всему телу, стоит мягко взяться за пуговицу форменных брюк и расстегнуть. Вот так… Что там было про первосортный кокаин? О, дружок, ты не знаешь всей истины. Признаться, ты совсем ничего не знаешь. И Брут не знает. Пускай он будет продолжать смотреть на миниатюрных и хрупких девиц, но Дин будет смотреть на него — пока не излечится или… …одной вкусной штучкой… Он чуть было не вздрагивает, когда ткань рубашки шелестящим прикосновением скользит по сжатому в руке члену. Дин едва ли не пищит. Истина в Бруте. Так страшно и так приятно это осознавать, что мурашки бегут по коже. И он, словно бы действительно под порошком, не замечает, как пролетают минуты, а за ними и часы. Два часа, может, три, но Дин сдерживает себя. Ведь после придется все-таки выстирать эту проклятую рубашку и тогда всё закончится. Тот мир, который он выстроил для себя в этой комнате, рухнет. Нет, нет, нет… — Дин, ты еще не?.. Ужас похож на ведро ледяной воды — Стэнтона окатывает им без предупреждения, совсем как во времена детских шалостей, и он рвется вперед, ведомый, вероятно, скрыть преступление поскорее. Табурет, отброшенный силой оттолкнувшей его ноги, летит в угол. Рубашка прикрывает голые бедра, ложится как раз тем одеялом, о котором он подумал в самом начале, когда… А когда всё это вообще происходило? Дину дурно и страшно. Ткань будто обвивает его, не давая больше сдвинуться с места. Он сидит на холодном полу, поднимая взгляд медленно и нерешительно. — Брут… — шевелятся пересохшие, искусанные губы. Зверюга Хоуэлл знает, когда надо появиться вовремя и застать за нехорошим делом. Дин понимает, что оно нехорошее. В глазах Брутуса смятение и как будто бы испуг. Возможно, Стэнтон и впрямь похож на мечущегося в бреду человека — мокрый, в расстегнутом кителе и рубашке, где в разрезе проглядывает смугловатая грудь. Глаза мутные, затянутый пеленой, ладонь шарит по рубашке, стараясь натянуть повыше, но что толку, когда Брут ясно видит его спущенные брюки, когда Брут не вчера родился и всё понимает? — Пол уже пришел и сидит вместо меня в блоке, — произносит он медленно, делая шаг вперед. — Ты… — Нет, — и снова шевелятся одни губы. Ни звука собственного голоса, который может его подвести. — Не надо, Брут. В глазах Дина — отрицание, колени невольно подгибаются, пальцы продолжают комкать рубашку. Хоуэлл его не слушает — разумеется, он не стал бы делать этого, потому что всегда думает по-своему. Так, как не думает никто. И делает то, чего не сделают другие. Присаживается перед ним на корточки, улыбнувшись. Дина накрывает внезапно какой-то глупый страх — это последняя улыбка Брута, подаренная ему. — Так не пойдет, Дин, — он еще улыбается, однако голос твердый. — Я ведь не Уэтмор. Ни разу не обидел тебя ни словом, ни делом. Попросил об одном одолжении, а ты подводишь меня. — О чем ты? — не понимает Стэнтон, но через секунду вспоминает всё. Рубашка, стирка… — Об этом. Хоуэлл продолжает улыбаться. Его ладонь ложится поверх члена Дина, скрытого тканью. — Ты обещал мне, — серьезно говорит Брут. Как будто бы ничего не замечает. Но его рука сжимает член довольно ощутимо, не желая причинить боль, а скорее просто так, слегка припугивая. Стэнтон слушает Хоуэлла зачарованно, поминутно пытаясь облизать губы, но шершавый и сухой язык этому не помогает. Брут начинает следить за тем, как меркнет ужас на его лице, уступая место страху. Неприятно чувствовать себя загнанной ланью, однако все это выглядит именно так. Брут гладит его член сквозь ткань рубашки, так бережно, как будто это его собственный, и Дин позволяет себе откликнуться на это медленное движение руки, желая, чтобы Зверюга хотя бы сейчас понял все. Все и даже больше. — Прости, Брут, — шепчет он, решаясь вступить в эту игру. — Прости, что я не справился с твоей просьбой во-о-о-… В сочетании со стоном слово «вовремя» растягивается на неприлично большую длину. Это звучит даже пошло, разжигая потухший было огонёк стыда, но Брут как будто заставляет его потухнуть, придвинувшись ближе. Как он может улыбаться? — Ты же знаешь, что простым «прости» дело не обойдется, — он качает головой. — Я не хочу спрашивать тебя, Дин, о том, что здесь происходило. Возможно, потому что я и без этого всё прекрасно осознаю, а возможно… Стэнтон ловит каждое его слово, не пропуская ни одного, приоткрыв губы. Брут накрывает его щеку свободной ладонью, заставляя смотреть на себя и никуда больше. Другая рука так и не сдвигает в сторону рубашку, не сбрасывает, и то, что раньше приносило удовольствие, теперь кажется мучением, ведь по сравнению с тканью пальцы Брутуса были бы в сто раз лучше. Эта мысль не дает Дину покоя, но высказать он её не решается. — Осознаешь, — соглашается он, слабо кивнув. — Более чем… Брут долго смотрит на него — в его глазах смешивается что-то, похожее на грусть, понимание и как будто бы сочувствие. Однако Дину это не кажется чем-то неприятным. Потому что лицо у Хоуэлла продолжает хранить какую-то доброту и изнутри излучает что-то… что-то такое, отчего голову Стэнтона пронзает невозможная догадка, которая всё равно исчезает в волне ощущений, и он напрочь забывает о ней. — Я все-таки сделаю для тебя еще одно доброе дело на сегодня, — шепчет Брут своим низковатым, сумасшедшим баритоном, с хрипотцой, наклоняясь к красному уху. — Побуду твоей крестной феей, называй как хочешь. Потом я пойду к Полу и скажу, что тебе стало нехорошо и ты уехал домой. И когда мы вместе с ним придем сюда стирать наши рубашки — тебя уже нет. Ты понял меня, Дин? — Да, да, — лихорадочно кивает Стэнтон. — Я понял. — Хорошо… Он вновь дергается со стоном, когда сжатая в кулак рука скользит по члену, что скрыт под рубашкой, и так же резко откидывает её в сторону. Брут цокает языком, держа Дина уже за подбородок, и скользит к скуле поглаживающим движением, тихо усмехнувшись. В прачечной пахнет мылом, пахнет потом и Хоуэллом, который встает уже на колени, потому что на корточках жутко неудобно. Но он всё так же грациозен, и Дина это убивает. Ничего подобного нет ни у Эджкомба, ни у Гарри. Возможно, Перси мог бы сравниться с ним, да и то Стэнтон яростно отказывается в это верить. Он отказывается верить и в то, что язык Брута скользит у него во рту, изучая каждый уголок. Конечно, жене нравились такие поцелуи, но инициатором всегда был Дин. И её язык мягче, слаще, ни в какое сравнение не идет с таким, как у Хоуэлла, который преодолел слабое, деланное сопротивление без всяких проблем, и целует его прямо сейчас. Дин задирает подбородок, тянется, ругаясь про себя, что Брут настолько огромен, что до него так просто не доберешься. Вместе с тем в этом есть что-то необычайно приятное. В том, как они целуются. В том, как пахнет от Брута, просидевшего несколько часов в жарком помещении блока Е, где не один Пол обливается потом, страдая от своей инфекции. О, если бы Зверюга хотя бы наполовину понимал, насколько всё это обжигает, пугает, но заставляет тянуться, будто бы Стэнтон — мотылек, порхающий у огонька свечи. Шершавая ладонь скользит по бедру, на мгновение оставляя член в покое, а потом возвращается, и Дин вздрагивает, стонет в поцелуй. Его руки медленно обвивают шею Брута, тянут ближе к себе, когда он задает вопрос, который до него самого доносится едва слышно, потому что в ушах нестерпимо шумит: — А вдруг зайдут… — Я закрыл дверь, — отвечает Хоуэлл, и тянет его на себя, заставляя уткнуться на миг лицом в широкое плечо, а потом снова вернуться к своим губам, как к самому главному. Ладони скользят вверх, задевают тазовые косточки, потом ведут к ребрам, задирая рубашку и китель, что нынче в беспорядке. Брут отрывается от его рта так плавно, будто всё и должно так быть, и целует Дина в шею, а его пальцы мягко царапают безволосую грудь, оголяя её всё сильнее и сильнее. — Брут… — шепчет Стэнтон, и гладит эту широкую медвежью спину, комкая темно-синюю ткань и вслушиваясь в звон цепочек на ремне. Если бы кто-то знал, как он любит смотреть на высокую, могучую фигуру, которой так чертовски идет эта форма и особенно этот ремень. — Здесь нечего бояться. Нет никаких страшных заключенных, мальчик. Никого. Только я и ты… Дину в это не верится. Он будто бы на границе между двумя мирами — собственной фантазией и реальностью, где настоящий Брут не стал бы прикасаться к нему так, не стал бы целовать, не стал бы обещать наградить вкусной штучкой… Брут называет это добрым делом. Он делает это так, будто занимается подобным каждый день. Каждый день лапает таких золотоволосых, согретых солнцем Юга мальчишек, как Дин, которых вытаскивает из лап буйных убийц, пытающихся задушить их цепью. И даже то, как замахивается Хоуэлл дубинкой, кажется красивым. Истина — это всегда красиво. Истина в Бруте. Рука ласкает член, будто бы специально вынуждая Дина уткнуться носом в блестящую от пота шею Зверюги, закрыв глаза, и стонать, подрагивая, пока пальцы его, держащиеся за ткань формы, тоже трясутся, и весь он трясется под наплывом тех чувств и ощущений, на которые не надеялся. Он шепчет, как любит его, Брутуса, и зарывается носом в коротко стриженные волосы за ухом, слыша где-то рядом хищное рычание, от которого все волоски на его коже разом встают дыбом, и темп движений бедер сбивается с размеренного моментально. Он слышит, как Брут смеется. Этот грудной, приятный звук окончательно добивает Дина. Стэнтон дергается, протяжно и глухо застонав, и смотрит своими расширенными глазами перед собой, буквально через секунду прикрывая веки и выдыхая почти блаженно, шумно. Брут оставляет на его шее след от зубов — как раз там, где можно легко прикрыть воротником. Они застывают так, оба тяжело дышащие. Дин, прижавшийся к чужой груди и держащийся за спину Хоуэлла, и Брутус, вытирающий грязную ладонь об собственную нестираную рубаху, и её же краем скользящий по головке члена, приводя Стэнтона в порядок. — Брут?.. — шепчет Дин охрипшим голосом. — М? — отзывается Зверюга, натягивая на него брюки, точно на маленького. Но Дин вместо слов только целует его, где достанет, пока Брут застегивает пуговицы, заправляет одежду, звенит бляхой ремня. И под конец приглаживает его светлые волосы. Это он тоже делает так умело, что вскоре ничего в Стэнтоне больше не выдает случившегося в прачечной. Уходит, кажется, даже запах — запах морской соли, пота, мыла и крекеров с сыром. Брут касается губами его скулы, прежде, чем подняться, а потом и Дина потянуть наверх. — Помнишь уговор? — спрашивает он негромко. — Да, — отвечает Стэнтон одними губами. — Приболел. Уехал домой. — Всё верно. — Брут? Зверюга приподнимает брови. Он весел, как будто бы не было всего этого. Дин откашливается. Он понимает, что это наглость, и его просьба, учитывая результат после часов, проведенных в прачечной, попросту глупа. Никто не может требовать награды за не сделанную работу. Хоуэлл будто читает его мысли. — Ах, да… — кивает он, с видом человека, который о чем-то забыл, но вспомнил, как только ему намекнули. Брут стоит к нему полубоком, запустив руку в карман форменных брюк. Он разворачивает мятный леденец из обертки, пока Дин следит за ним, точно окаменев и не в силах хоть шаг сделать с места. Зверюга откашливается, бросая ловким и небрежным конфету под язык. Ну конечно, решил лишить Стэнтона обещанного. Дин смотрит на Хоуэлла, поджав губы, и не осознает, что тот высчитал всё до мелочей. Вплоть до того, насколько нужно шагнуть, чтобы в одно мгновение оказаться очень близко и с ума свести. Брут крепко хватает его за запястье, заставляя испуганно вздрогнуть. Лицо Зверюги близко — и Дин смотрит ему в глаза, не подозревая, что уже попался. Еще один поцелуй, быстрый, направленный только на одно. Язык Брута, толкнувший леденец, задевает кончиком нижний ряд зубов — легонько, но чувствуется, что это сделано нарочно. И точно так же неожиданно, как начался, поцелуй разрывается, оставляя в воздухе между ними лишь эхо мятного аромата. — У тебя пять минут, Дин, — Брут усмехается уголком рта. — Я все-таки думаю, что ты неплохо справляешься со стиркой рубашек. Он уходит, чтобы, оказавшись за дверью прачечной, сменить улыбку на лице сосредоточенным, задумчивым выражением и сообщить Полу, что Стэнтон сегодня, к сожалению, захворал и дежурить не сможет, и он, Брутус Хоуэлл, как хороший товарищ, готов его подменить. Или Гарри. Да-да, точно, именно он. А они с Эджкомбом возьмутся за грязную одежду. Правда, у Зверюги похуже будет, это уж точно. Держа леденец на языке, Дин на не дрожащих ногах выходит в коридор. От свежего, прохладного воздуха болят легкие. Запах Брута — вот каким должен быть воздух для него. Что-то столь же необходимое, как и истина.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.