***
Один или несколько раз (на что еще способно его больное воображение?) Гилберт замечает — хотя ему это только кажется, определенно точно — как блестят серые, настоящее грозовое небо, глаза Энн Ширли-Катберт. Блестят в его сторону, исподтишка, отчаянные, с венком пушистого ореола красных волос; стоит ему чуть повернуть голову, становится ясным, что девочка, уткнувшись в свои книги и в свою меловую доску, не собирается больше никогда возвращаться в их дурацкий бессмысленный мир. Один или несколько раз Гилберту Блайту кажется, что Энн всхлипывает, но ее лицо высечено из белой древесины липы; он думает, что по пути домой мог подхватить лихорадку или вовсе сойти с ума — иначе как объяснить то, что эта девочка, такая восхищенная в своем многословном, но не слишком информативном письме про золото, теперь, когда они читали поэму какого-то давным-давно мертвого лирика, блестела глазами в его сторону? Ему стоило бы сказать себе: эй, друг, пораскинь мозгами! Ей сто лет не до тебя! И он говорил, но реальность обманывала его, а воображение рисовало многочисленные воспоминания, где пестрят лисьи волосы дурной Энн. У него напрочь испорчено настроение, а еще он сбит с толку — в Авонлеи столько всего изменилось; однако страшнее, что еще больше осталось неизменного. Въевшегося, грязного — многолетний засаленный жир, поросший голубым мхом плесени; Гилберт был в разных местах и видел много, и отчего-то Авонлея казалась ему хуже всех городов вместе взятых. Может, это оттого, что здесь он по-настоящему все знал, а не просто видел. Мистер Филлипс стал злее, Билли Эндрюс самоувереннее, Руби Гиллис настырнее (он боялся взглянуть в ее сторону, ведь все занятия она сидела, развернувшись к нему и не сводя с него глаз), Джози Пай энергичнее; Энн, кажется, осталась прежней, только ее волосы… ее хлесткие тонкие косички, которыми она обнимала солнце, исчезли. И Гилберту стоит надеяться, что это жесткое лицо у нее только сегодня, только из-за какого-нибудь не слишком несчастного случая, связанного с потерей прекрасных ее, тюльпановых кос. Ему, конечно же, никогда не узнать, из-за чего у этой девочки на самом деле такое лицо. Ведь Энн ненавидит Гилберта Блайта за то, что тот посмел вернуться; вернуться тогда, когда она даже не могла снести все ехидство Джози, этой мерзостной королевы желчи — не то, что его присутствие или его бегающий взгляд.***
Энн Ширли-Катберт уверена, что это самый худший день в ее жизни — даже издевательства приютских девчонок и первые дни в школе не были так ужасны, как этот. Она уверена, что хуже уже быть не может, и даже замечание учителя по поводу ее новой прически, даже глупые шепотки позади их с Дианой партой не могли бы теперь задеть ее достоинства. Она не слышала, вернее, теперь ей было все равно; утром Энн казалось, что Джози Пай — самый ужасный человек на свете, и встреча с ней представлялась такой страшной; теперь же Джози делалась настоящим ангелом в сравнении с Гилбертом Блайтом, глазевшим на Энн со стороны мальчиков. Не может быть ничего хуже этого — также уверена Энн, стискивающая челюсти и пытающаяся записывать все, что диктовал мистер Филлипс. Она готова была каждый день приходить в школу с отрезанными волосами, нет, она готова была облысеть и слушать насмешки одноклассников утром, днем и вечером до конца своей жизни; она могла бы стать еще уродливее, лишь бы не терпеть этого здесь и сейчас, это единственное, гложущее и душащее чувство, живущее где-то под гребнями костей. Диана уверяет ее, что волосы не зубы, и они отрастут — Энн в ответ запальчиво мямлит, что в таком случае можно было бы обойтись и без зубов. Диана не понимает — мистер Филлипс кричит — Энн непривычно молчит, а в классе впервые так тесно. Ей кажется, что она сидит вплотную с Гилбертом Блайтом, лицом к лицу, нос к носу, и что он, Гилберт Блайт, смеется над ней и ее внешним видом, над ее ужасной прической, разыгравшимися веснушками и красными горящими щеками. Ей кажется, что он заодно с Джози Пай и всеми остальными, но лучше бы ровно так и было — тогда его можно было бы начать ненавидеть; но Энн встречается с темно-карими глазами и понимает, что Гилберт — все тот же самый Гилберт — в недоумении и, наверное, в ужасе. Энн становится хуже, и обед свой она не ест.***
Фонарик бумажный, такая глупая — убегает за ручку со своей пташкой-соловьем, Гилберту остается только смотреть. Он уже почти сказал свое: эй, Энн! — но не успел и не понял, почувствовал облегчение или жалость. Билли хватает его за плечо: — Ну, что, Гил, ты идешь? У него еще так много дел. Ему с трудом удается поверить, что когда-то находилось время и на этого отморозка с его компанией ублюдков. — Нет, извини. Когда-то они были даже похожи; когда-то Гилберту казалось, что тупоголовость Билли пройдет с возрастом, и они даже смогут стать друзьями — когда-то. Но потом появилась одна сирота, одна выскочка, прочитавшая все существующие на свете книги, и Гилберт понял, с кем на самом деле он похож. И он уходит — под недоумевающие взгляды — уходит один, теряясь среди сугробов и бесчисленного множества зим, что видела эта земля. Черное пятно на белом фоне, нелепая в развалку клякса, пародия на жителя заснеженной Авонлеи. Энн следовало бы поднять его на смех, а она убегает; Гилберт потешается сам над собой, потому что слишком уж много чести, друг — она бежит от глупой толпы и от громких голосов, а про тебя она, наверное, даже ни разу не вспомнила. У него есть, и правда, дела поважнее; сквозь время, что его здесь не было, пробираться к домашней двери так тяжело.