Часть 1
26 июля 2017 г. в 19:11
Дазай всё задаётся вопросом, что она забыла в помпезном театре оперы и балета, где потолочные лепнины покрыты позолотой, а проходы в зал завешаны тяжёлыми бархатными шторами с кистями (к слову, кресла тоже обиты бархатом, ярко-красном в свете шикарных люстр). Ответа девушка не находит — косится на своего спутника и вздыхает протяжно, потому что он романтик до кончиков ногтей (идеальная форма и чистота, не то что у самой Осаму — ногти сгрызены, ранки от содранных заусенцев). Свет медленно гаснет, зал погружается во тьму, а Дазай вжимается в спинку кресла и рассеянно думает, что главное не захрапеть — балет не относится к её интересам, она его попросту не понимает. Куникида активно хлопает вместе со всеми, аж глаза за очковыми стёклами вспыхивают; аплодисменты режут слух, давят на гудящую голову, и девушка заранее ненавидит этот треклятый балет, театр и актёров, размышляя, что после стоит отомстить любовнику за эту пытку.
Занавес расходится в стороны, и сцена освещается софитами; Дазай видит, как взмахивает палочкой дирижёр, видит каждое движение музыкантов, и мелодия усиливает головную боль, вонзается в уши каким-то скрипом.
Ладонями закрывая глаза, девушка морщится — в локтях тянет болью исколотая плоть. Ноют мышцы, и Осаму хочется выгнуться, завыть в голос, потому что отголоски ломки появились уже вчера, а теперь лишь усиливаются.
Она бросает мельком взгляд на сцену, собираясь бесцеремонно встать и уйти (Куникида наверняка схватит за руку, громким шёпотом начнёт отчитывать, а затем умолять — старая, проработанная схема). Только глаз Дазай отвести отчего-то не может, не находит в себе сил на это.
Создание, кружащееся на сцене, кажется эфемерным, и у Осаму перехватывает дыхание; девушка двигается плавно, и мерещится, словно вовсе не касается пола, скользит над ним. Волосы у балерины медно-рыжие, собранные в небрежный пучок (вспоминается, что для балета это вроде как неприемлемо), и пряди разлетаются в стороны, создают вокруг лица девушки огненный ореол. Она вскидывает руки вверх — алебастрово-белые, тонкие почти до прозрачности, и Дазай заворожённо думает, что это прекрасные руки. Балерина запрокидывает голову, а на лице её изображена мука, подобная настоящей — у Осаму сердце особенно сильно сигает в рёбра. Воздушная юбка балетной пачки, точно сотканная из невесомых облаков, разлетается, открывая стройные ноги. Девушка порхает по сцене, танцует-танцует-танцует так волшебно и поразительно.
Дазай закусывает губу, решая, что не зря пришла в этот абсурдно роскошный театр.
Решая, что нужно бросить Куникиду, от которого и так уже тошнота подкатывает к горлу.
*
Девушка завершает свой танец вместе с затихающей музыкой и, точно птица из клетки, упархивает прочь со сцены. Наваждение тут же проходит, и Дазай торопливо встаёт, успевая отдёрнуть руку прежде, чем пальцы Куникиды смыкаются вокруг худого запястья. Девушке глубоко плевать, что другие зрители шипят, возмущаясь, и требуют, чтобы она вернулась на место — любовник купил билеты в самый центр, и пока Осаму пробирается к выходу, голова успевает налиться свинцом, и в ушах звенит.
За пределами зала тихо и спокойно — дышать даже легче.
Девушка кружит по театру, ищет путь к гримёрным, и когда находит, то не встречает никаких препятствий на пути (усмешка пристаёт к губам — никто не считает нужным охранять балерин от поклонников?) Дазай не знает имени рыжей нимфы и просто скользит меж людьми, которые внимания на неё не обращают, занятые последними приготовлениями. Из зала вновь доносится музыка — девушка прикусывает губу.
Больно-больно-больно, музыка в сочетании с шумом голосов причиняет боль.
Мышцы тянет и ломит, а Осаму настойчиво ищет свою балерину.
— Прошу прощения, — она узловатыми пальцами своими ломит за край футболки какого-то парнишку. — Мне сказали позвать одну балерину, рыжую такую. Не подскажешь, где она?
Тот смотрит с недоверием, губы поджимает, словно колеблясь, а затем произносит:
— Ты про Чую? Она в своей гримёрке.
Дазай находит нужную дверь почти сразу же: последняя самая. На табличке значится «Чуя Накахара», и девушка беззвучно шевелит губами, проговаривая имя.
Дверь толкает уверенно, точно так и нужно.
*
Чуя зарывается пальцами в распущенные волосы и пропускает пряди сквозь пальцы — от шпилек, таких бесполезных с её-то кудрями, болит голова. Девушка тянется и расслабленно жмурится; следующий её выход в самом конце, время есть. Накахара неторопливо стирает ватным диском с лица грим; уходит неестественная бледность, и тонкие серебристые завитки больше не вьются вокруг глаз.
Дверь открывается, девушка поднимает взгляд в отражении.
Незнакомка выглядит изнемождённой — острые скулы, впалые щёки, запавшие глаза с тёмными полукружьями, плохо скрытыми косметикой, а волосы, до плеч едва достающие, выглядят как-то неопрятно, спутанно, что ли.
— Да? — Чуя не оборачивается, всё так же смотрит на девушку в зеркало, вопросительно приподняв брови. Незнакомка дверь за собой закрывается к ней, взгляд от Накахары не отводя — та внутренне напрягается, руки гусиной кожей покрываются.
— Твоё выступление это что-то потрясающее, — голос у девушки севший будто бы, а губы тонкие, иссушённые. Чуя бормочет «благодарю», а сама не знает, что делать: посторонних людей за кулисами быть не должно, и если она закричит, будет ли от этого толк?
Перед глазами встаёт образ отца, владельца театра; Накахара мимолётно опускает веки, понимая, что крик повлечёт за собой скандал. Отец не простит.
— Простите, вы ведь не работаете здесь? Я вас не помню, — голос в конце фразы предательски подрагивает; на губах незнакомки появляется улыбка, и Чуе становится не по себе. — Если не работаете, вам лучше уйти, потому что до конца выступления здесь не должно быть никого постороннего. Как вы вообще сюда попали? — девушка комкает ватный диск и бросает его на стол; страх затапливает сознание.
Поклонники бывают разные. Те, что тайно проникают к кумирам, ничего хорошего не приносят.
— Ты похожа на нимфу, — собеседница приближается в пару шагов — гримёрная маленькая, позволяет это, — и опускается на одно колено, ловит Чую за руку, поглаживает пальцы. Девушка цепенеет: кричать или нет?
— Уйдите, пожалуйста, — Накахара старается говорить отстранённо, холодно до мурашек, только вот неизвестная, подобная на медленно умирающего, чересчур близко и пугает. — Мне нужно готовиться к следующему выходу. Прошу, уйдите, — Чуя колеблется и наконец говорит чуть мягче: — Вы можете зайти после окончания выступления. Я скажу, что сама пригласила вас.
Незнакомка дёргает рот в счастливой улыбке, и тёмные глаза загораются; она мажет шершавым поцелуем по тыльной стороне ладони девушки и послушно покидает гримёрную, напоследок обернувшись и внимательно поглядев на Чую.
Точно впечатывая её черты в память.
*
Незнакомка и правда приходит: Накахара только ускользает со сцены, как натыкается на девушку у двери в гримёрную. Она держит в руках очаровательный в своей хрупкости букет ландышей (и где только отыскала его в такую пору года). Чуя поджимает губы и шумно выдыхает; ей нужно вывернуться из этой истории. Она не имеет понятия как.
Девушка тянет уголок рта в усмешке, вертит на кончике сразу несколько отговорок и подходит к незнакомке.
Та вручает цветы с фразой «моей нимфе» и спокойно уходит.
Накахара смотрит на ландыши — белоснежные чашечки дрожат, точно мёрзнут. Девушка подносит их к лицу медленно, с осторожностью. Тонкий нежный аромат.
— Кто это был? — интересуется Акутагава, со спины подошедший как всегда бесшумно; Чуя отвечает не сразу, невпопад кивает как-то озадаченно.
— Поклонница, — бормочет и сводит брови. Молодой человек хмыкает будто бы понимающе, Накахара точно просыпается и передёргивает плечами; договорённому жениху как будто есть дело до того, кто дарит ей цветы.
*
Корзина, переполненная крупными кроваво-алыми маками приходит на следующий же день; Чуя замирает на нижних ступенях, вцепливаясь пальцами в мраморные перила, а Акутагава принимает корзину — девушка в этот раз даже забывает довольно заметить, как Рюноске с трудом отрывает взгляд от курьера, светловолосого неуклюжего мальчишки.
Маки раскрывшиеся и пахнут одурительно, до кружащейся головы; Агутагава со смешком предполагает, что прислала их, должно быть, вчерашняя поклонница.
Накахара не верит. Протягивает к цветам руку, в последний миг коснуться так и не решаясь, и не верит. Карточка, найденная среди цветов, подписана Осаму Дазай, которая умоляет хотя бы о единичном свидании.
— Ты же помнишь, что отец запретил тебе встречаться с поклонниками? — молодой человек напоминает об этом формально и совершенно равнодушно, точно выдержку из трудового договора цитирует.
— А если пойду? — Чуя спрашивает с вызовом и смотрит яростно: бирюзовая радужка так и светится. У девушки характер, вообще-то, тот ещё, паршивый до невозможности, да и упрямства ей не занимать. Внутренне она кричит: «Запрети, запрети, запрети, очевидно же, что к добру это всё не приведёт».
Рюноске пожимает плечами, продолжая подниматься по лестнице.
Рюноске полуоборачивается лишь на самом верху, глядя отстранённо, в мысли свои уже погружённый.
— Я тебе пока что не муж, делай что хочешь.
*
«Придурок» — чертыхается Накахара, сдвигая шляпу как можно ниже на лоб.
День солнечный до слезящихся глаз.
«Идиот» — мысленно рычит девушка, оглядываясь по сторонам. Вода в фонтане шумит почти оглушающе, и людей вокруг многовато. Чуя с тоскливым сожалением думает, что жизнь у неё дерьмовая: карьера в балете построена по желанию отца, что за неповиновение спрашивает дорого (девушка машинально гладит себя по предплечью — синяки сошли не так давно, чудом до премьеры успели), под родной крышей находится страшно до дрожащих коленок, а жених и тот фиктивный — отец выбрал, потому что связи у Акутагавы влиятельные (самому юноше, кажется, всё равно, на ком женится, только бы не раздражали). Накахара считает, что выбирал ей партию отец нечестно, по выгоде — у Рюноске диагнозом стоят проблемы с лёгкими и периодический кровавый кашель, и если он умрёт, всё состояние ей перейдёт.
— Нимфа, — голос у Дазай всё ещё хрипловатый, а пахнет от неё табаком и чем-то медицинским, лекарствами — узнаёт всё это Чуя, потому что подходит поклонница со спины, опуская подбородок девушке на плечо. Накахара вскрикивает — люди в их сторону поворачиваются, и она ощущает заливающий лицо жар.
— Одно свидание, — чеканит Чуя недовольно, а девушка улыбается широко, от уха до уха почти что.
Им говорить не о чем; Дазай молчание не тяготит, она жадно вглядывается в свою спутницу, а та чувствует себя как рыба, выброшенная на лёд.
Накахара не хочет признавать, но привыкла она к эрудированным собеседникам из светского круга (пришлось к такому привыкнуть). Осаму выбрасывает редкие фразы, не имеющие ни причины к произнесению, ни завершения; большая часть из них затрагивает смерть, самоубийства и жизнь после смерти.
Чуя не в своей тарелке.
У Чуи мороз по коже.
Спутница внезапно спрашивает, хотела бы Накахара быть ангелом, и та со смешком замечает, что не относит себя к числу верующих, так что нет.
Помолчав ещё с минуту, Дазай замечает, что всё равно из девушки вышел бы чудесный ангел.
«Ангел смерти» — уточняет через короткую паузу.
*
Домой Чуя возвращается под закатное зарево и в одиночестве — Осаму встретила какого-то знакомого с болезненным видом и, едва услышав из его уст «новая порция появилась», рассыпалась в извинениях, покинув девушку.
А перед этим звучно поцеловала Накахару в щёку, оставив на ней след дешёвой бордовой помады.
Девушка сталкивается с Акутагавой у крыльца — на губах у него загадочная полуулыбка бродит, даже взгляд на невесте не сразу фокусируется. Она торопливо, выстрелом вспомнив, принимается активно стирать с щеки помадный след.
— Точно, — молодой человек звякает ключами и мельком окидывает Чую взглядом. — Звонил твой отец и сказал, что бы ты заехала к ним с матерью на выходных, — у Накахары сердце трусливо в пятки уходит: отец нечасто её к себе зазывает, как правило после визита кожа молочно-белая девушки украшена тёмными кляксами синяков. Она яростно выпаливает: «Ты…», а собеседник пожимает плечами: — О твоей поклоннице я ни слова не сказал, если ты об этом.
К одинокому ужину — Рюноске отказывается под предлогом, что сыт — Чуя выбирает белое полусухое вино; еда кажется пресной.
До выходных остаётся два дня.
*
Дальше приходит корзина с кремово-белыми лилиями — пахнут они сладко до приторности, и доставляет всё тот же курьер, в этот раз Акутагаве робко улыбающийся. Накахара фыркает, взволнованно переплетая пальцы — она заранее знает, от кого приходят цветы, и найденная в них карточка не опровергает предположения. Дазай о своём бесцеремонном уходе даже не упоминает, только просит об ещё одной встрече.
«Ни за что» — повторно фыркает Чуя, искоса поглядывая на жениха: он стоит у открытой двери и негромко разговаривает с курьером; тот с ноги на ногу переминается и глаза прячет в пол, изредка лишь поглядывая на собеседника.
«Ладно, может, и встречусь» — вздыхает девушка. Осаму первая, чьё отношение Накахара к себе понять не может.
*
Дазай в театре очутиться вновь и не думала — записка от чудесной балерины пришла неожиданно, и девушке на миг становится неловко читать её в стенах своей дешёвой квартиры, что выглядит хуже некуда.
Принятая с утра доза отодвигает ломку, и Осаму чувствует себя как никогда живой — прячется в полумраке зрительского зала, наблюдая, как на сцене идёт репетиция.
Чуя Накахара ожидаемо восхитительна — кружится вокруг своей оси, порхает по новеньким подмосткам и выглядит неподражаемо великолепно даже без пачки из дорогих материалов.
Режиссёр громко объясняет что-то, жестикулирует бурно, и девушка замечает, как Чуя стискивает зубы и сосредоточенно кивает. Напряжение читается в каждой мышце, в каплях пота на белоснежной коже и плотно сжатых губах. Когда репетиция заканчивается, Дазай не сдерживает себя: подскакивает и громко хлопает.
Накахара на неё взгляд поднимает и слабо улыбается, что подарку подобно.
*
Режиссёр присутствием посторонних недоволен — Чуя ощущает это не только в словах, ранее прозвеневших в кабинетных стенах, это чувствуется во множественных придирках и чересчур изматывающей репетиции. Это чувствуется прямо-таки во всём.
«Ты же знаешь, что если я не скажу, то всё равно кто-нибудь твоему отцу донесёт» — гудит под сводами черепами, и девушка закусывает губу до боли; пальцы дрожат, когда она переодевается, и не сразу удаётся сжать лямки сумки.
Накахара знает — лучше, чем кто-либо, — что приглашать Дазай на репетицию было опрометчиво. Попросту глупо.
Девушка встречает её у гримёрной, ждёт, точно верный пёс; Чуя цепляется взглядом за бинты, что виднеются из-под рукавов пальто — Осаму взгляд этот перехватывает и тянет рукав вниз.
Накахара не спрашивает — очевидность того, что с Дазай что-то не так, зашкаливает.
Осаму тоже не спрашивает — понимает, что тяжёлое что-то гложет нимфу, и говорить об этом не стоит.
Ливень барабанит по крышам, дорогам, превращает городской пейзаж в размытое полотно. Чуя шумно, устало выдыхает.
— Можем вернуться в театр. Я была бы не против выпить чая, — предлагает неуверенно, слыша ломкость собственного голоса.
Осаму не отказывается.
*
Кабинет у Акутагавы тёмный и лаконично оформленный, хозяину под стать.
— Мне нравится Дазай, — заявляет Чуя, сжимая бумажку с номером девушки в кармане.
Молодой человек усмехается и бросает:
— Ожидаемо, — и через миг прибавляет: — Мне в любом случае нравится Ацуши, тот цветочный курьер.
Улыбка, губы Накахары растягивающая, выходит самодовольной донельзя. Она отпускает бумажку и, руки на груди скрещивая, эхом произносит:
— Ожидаемо.
— Счёт один — один, — подводит итог Рюноске. Девушка поворачивается к нему спиной, а Акутагава улыбается той редкой искренней улыбкой.
Оба своим раскладом довольны, если не считать родственников-помех.
*
На пороге родительского дома Накахара топчется несколько минут, прежде чем нажать кнопку звонка. На напоминание Акутагавы о том, что её ждёт отец, девушка огрызнулась. Они с молодым человеком не возлюбленные, но хотя бы друзья. Чуя надеется, что они друзья настолько, что Рюноске однажды поедет к отцу вместе с ней, чтобы рука у того в присутствии постороннего не поднималась для удара.
Дверь открывается, будто мужчина всё у входа сидел и ждал — девушка не удивилась бы.
— Слыхал, у тебя поклонница завелась, — говорит, а звук поворачиваемого ключа пускает холодок по спине.
Накахара молчит.
— Слыхал, ты даже встречалась с ней.
Чуя проходит на кухню; ссутуленная материнская фигура корпит у плиты, а идеальная, почти блестящая чистота пугает.
Девушка знает, какой ценой даётся всё это.
— Даже на репетицию притащила, — отец застывает в дверном проёме, стоит подобно горе и отрезая все пути назад. Накахара всё молчит — с языка рвётся «прекрати». — Я, кажется, ясно дал понять, чтобы ты не таскалась по всяким проходимцам.
— Мы… Просто разговариваем, — придушенно как-то выдавливает из себя собеседница.
Рука матери, нарезающая зелень, замирает.
Чуя прикрывает глаза, внутренне чертыхаясь — она знает, что совершила фатальную ошибку. Как и много раз до этого.
— Маленькая шлюха, — шипит злобно отцовский голос и грубые шершавые пальцы хватают за руку. Всё, что помнит девушка, это вскинуть другую, закрывая лицо. Удар, что пощёчиной должен был стать, приходится как раз на предплечье, и кожа вспыхивает болью. — Потаскушка. Разговаривает она, как же, — мужчина силой отводит руку Накахары, и в голове у неё как-то совсем отстранённо проплывает мысль, что если таки попадёт по лицу, придётся пропускать репетиции, а за это и партии лишить могут, если только хореограф не согласиться отдельно с ней работать (ему не привыкать). Секунда — и между Чуей и её отцом становится мать. От пощёчины голова её в сторону мотнулась, зато хватка с плеча девушки исчезает. Мужчина переключается на мать: толкает её, а когда она падает на пол, не удержав равновесие, с силой озлобленно пинает её, восклицая: — Родила ни на что не способное отребье и ещё смеешь защищать её?
В мозгу у Накахары что-то переключается с громким, оглушительным щелчком — взгляд опускается на кухонный стол, у которого скрючилась бедная женщина. Блеск стали привлекает внимание, и у девушки перехватывает дыхание, перед глазами всё плывёт.
Всё плохое рано или поздно заканчивается, верно?
В себя приводят руки матери, судорожно хватающие за плечи, и что-то липкое тёплое, почти горячее, покрывающее ладони, предплечья. Алый, жуткий алый цвет заполняет всё вокруг. Чуя смотрит ошеломлённо на отца: тело распласталось по полу и окровавлено, кровь продолжает небольшими толчками выплёскиваться. Нож из ослабевших пальцев выпадает; девушка шарахается в сторону и из дома вылетает пулей, не разбирая, что кричит ей мать вслед.
Мобильник из рук пару раз выскальзывает и падает на асфальт — сеть трещин покрывает экран. Накахара не знает, что делать, кому звонить; её мутит от запаха крови и ощущения оной на руках.
*
Дазай мутит от алкоголя, а окружающий мир только приходит в рамки установленного: кайф едва сходит, когда мобильник начинает раздражающе пиликать. Дешёвку в поцарапанном пластмассовом корпусе хочется швырнуть в стену, если бы не имя «Чуя», светящееся на нём.
Речь у нимфы рыжеволосой сбивчивая, заикающаяся, и, кажется, она захлёбывается в слезах; Осаму морщится от тянущей боли в теле и обещает приехать.
Машина у неё старая, грохочущая и, если память не изменяет, угнанная пару лет назад. Девушка приезжает к театру — Накахара почему-то выбирает это место для встречи. Она сидит на ступенях, голову руками обхватив, и руки у девушки по локоть в крови, а лицо распухло от рыданий.
Дазай убеждает, что всё хорошо. Дазай усаживает её в машину и предлагает к чертям свалить из этого проклятого города, обещает, что за его пределами всё точно наладиться.
Чуя соглашается, хотя, похоже, даже не осознаёт, на что.
*
Дорога пустынная, и фонарный свет оставляет на ней медные блики. Они едут уже около часа. Или двух, или трёх. Накахаре без разницы, сколько, лишь бы подальше. Дальше-дальше-дальше. Осаму болтает о чём-то без умолку, потому что радио не работает, а тишина угнетает. Чуя бесцеремонно тянется и открывает бардачок — ей нужно чем-то себя занять, потому что бумажных салфеток, предложенных спутницей, не хватает, чтобы избавиться от кровавых разводов, а безделье заставляет раз за разом проматывать страшную картину на плёнке памяти.
— Ты наркоманка, — констатирует девушка; спокойно как-то, словно полностью не осознавая, что говорит. В бардачке валяются несколько использованных шприцов, ещё несколько в шуршащей упаковке, однако самое главное — пакетики с разными порошками и некоторые с сухими растениями.
— Фи, как грубо, — смеётся Дазай; выходит как-то нервно, взвинчено.
— Дай мне что-нибудь, — выпаливает Накахара и, свозь запинку, уточняет: — Что-нибудь не очень тяжёлое.
Девушка сворачивает к обочине и тормозит. Смотрит на Чую, склонив голову к плечу, и задумчиво вытягивает губы трубочкой. Осаму тянется к бардачку и вытаскивает оттуда небольшую вытянутую коробку — её спутница замечает, как пальцы девушки трясутся. Дазай протягивает девушке хрупкую в своей самодельности сигарету с кривой ухмылкой: «Сама я не умею их делать, один друг в подарок накрутил».
Дым валит во все стороны, и с первой же затяжкой Накахара заходится кашлем; не то чтобы они никогда не брала в руки сигареты, просто травка — или что там ей дали — это немного другое. Девушка вытирает слезящиеся глаза и затягивает повторно, в этот раз удачно.
Страшно. Страх ледяной змеей скручивается в животе и, мерещится, высасывает всё тепло из тела.
*
Веки такие тяжёлые, неподъёмные просто — Чуя глаза открывает с трудом и обнаруживает, что стоят они перед маленьким, явно дешёвым мотелем. Неоновая вывеска периодически мигает, точно вот-вот погаснет. Девушка думает — голова тоже кажется свинцом налитой, — что в таких местах матрасы тонкие, продавленные, и пахнет от них дешёвым кондиционером для белья, а освещение мертвенно-жёлтое, неприятное.
— Мой любовник платит за ночлег, — сообщает Осаму; между пальцев у неё мелькает пластиковая кредитная карточка.
Они берут один номер на двоих — женщина преклонных лет за регистрационным столом смотрит на девушек с подозрением и явным неодобрением (Накахара вяло думает, что правильно сделала, спрятав руки за спину).
Номер оформлен в тошнотворных жёлтых тонах, и Осаму задумчиво, точно с живым интересом замечает, что, должно быть, у дизайнера было душевное расстройство. Чуе всё равно — она валится на постель, от которой пахнет безликой стерильностью, самым простым стиральным порошком. В забытьё сонное девушка проваливается почти сразу, напоследок успевая почувствовать, как Дазай пристраивается рядом.
*
Утро встречает стылостью деревянных нековрованных полов, ранней голубоватой дымкой за немытым оконным стеклом и желчным привкусом во рту; босые ступни шлёпают о пол, а дверь в маленькую ванную открывается с грохотом — Накахару мучительно выворачивает наизнанку, и где-то мимолётно в подсознании проплывает мысль, что повезло не развязать на ночь хвост, в который были собраны волосы. Желудок сдавливают спазмы, а рвать нечем — девушка кашляет, и на глаза наворачиваются слёзы.
— Ты в порядке? — голос у Дазай с утра, кажется, ещё более севший; девушка присаживается на корточки рядом и проводит ладонью по лбу Чуи, у которой всё тело покрыто холодным потом и дрожит. — Неужели из-за травки? Странно, впервые такое вижу, — от Осаму пахнет табаком, и в свободной руке она сжимает дымящуюся сигарету. — Или вчерашнее потрясение так накатило? — рассуждает она вслух, и Накахару от этого мутит: отвратительное ощущение, словно бы она занимательный зверёк.
Девушка поднимается и выходит из ванной; Чуя роняет голову на руки и закрывает глаза. Тяжело дышит ртом.
Собственно, что делать дальше она не знает и не хочет об этом думать. На пальцах миражом остаётся липкое ощущение крови; девушка издаёт непонятный звук, схожий с писком.
Осаму возвращается и протягивает девушке стакан воды и белый кругляшок таблетки на раскрытой ладони. Воду Накахара принимает, а на таблетку смотрит с сомнением; спутница кивает и уверенно произносит: «Обещаю, будешь как огурчик».
На языке остаётся мерзкое горькое послевкусие, и Чую передёргивает.
Приход наступает не сразу; если уж откровенно, то девушка даже не улавливает этот момент и не уверена, что таблетка начала действовать. Накахару просто отпускает, она опускает руки и смотрит в пространство, рассеянно думая, что плитка на стенах тоже дешёвая и ужасно безвкусная.
Смех у Дазай скребёт по ушам, точно камень о стекло; мерзкий звук. Она что-то говорит, однако Чуя не понимает — слова не доходят до неё, застревают в толщах воздуха между ними. Девушку ведёт в сторону, и она опирается руками о пол — холод от плитки стреляет вверх по мышцам рук. Странное состояние заторможенности охватывает; когда Накахара поднимает взгляд, как в замедленной съёмке видит, как её спутница высовывает язык и кладёт на него таблетку. Осаму подмигивает девушке, и таблетка исчезает во рту.
Мысль, возникающая у Чуи, яркая, точно вспышка молнии, и на тот момент кажущаяся совершенно логичной: «Ей-то зачем? Мне… Мне всё ещё паршиво».
Ладони девушка ложатся на щёки Дазай; Накахара не тратится на прелюдии, целует сразу же проникая языком в чужой рот, думая, что успеет ещё таблетку отобрать. Осаму хрипло смеётся в поцелуй и умело отвечает.
Они спотыкаясь, врезаясь в дверной косяк и стены, покидают ванную, падают на смятую постель — Чуя извивается, выкрикивает, шепчет что-то неосознанное, потому что ладони, которыми Осаму её касается, обжигают. Девушке мерещится, что о стенки черепа у неё бьётся какой-то гул, отдающийся вибрацией, а, может, это искажается визг старых матрасных пружин.
Грубо, резко, грязно — таким выходит первый секс у Накахары, в мотеле и в наркотическом опьянении. Она помнит обрывочно, как Дазай целовала, кусала, вела языком, помнит рваные толчки и надрывные стоны — чёрт пойми, какой кому принадлежал. Чуя глаза открывает, когда дурман чуть сходит, и видит лицо девушки напротив — синяки под глазами и бледность лица, кажется, всё заметней, а волосы не просто неопрятные, жирные и на тонкие прядки распадающиеся.
Накахара переворачивается на бок, лицом к стене, подтягивает колени к груди и давится рыданиями.
*
Закат в иронично нежных, в светлых и воздушных тонах; Осаму со своей нимфой встречают его в паре метров от мотеля, на склоне, где трава по концам тронута осенней желтизной.
У них на двоих одна бутылка кислого до омерзения вина — магазинчик недалеко от мотеля маленький и определённо умирающий. Чуя прикладывается к горлу чаще Дазай, предполагая в безнадёжности, что спиртное её внутренне очистит, простерилизует.
Осаму медленно и терпеливо перебирает волосы девушки, хотя они уже пару дней не расчёсаны и окончательно перепутаны; Накахаре думается, что проще их срезать. Совсем. Под корень, в ноль. Ещё ей кажется, что было бы неплохо сгореть вместе с этим закатом, а потом развеяться пеплом над густой травой.
— Дазай, — тянет Чуя и собственный голос слышит как бы со стороны, — дай мне таблетку. Пожалуйста, дай.
*
Для Осаму нимфа прекрасна до сумасшествия — девушка хихикает, когда они возвращаются в мотельную комнату, и, поднимая руки, начинает кружиться в чуть неровном, пьяном во всех смыслах танце. Дазай сидит на холодном полу, прислонившись к кровати, и размеренно дымит, пепел стряхивает прямо на плохо крашенные доски. Чуя становится на самые носочки, разводит руки в стороны, точно крылья, и на мгновение застывает: волшебное зрелище; её спутнице кажется, что подобное полотно должно висеть на стенах лучших картинных галереей.
Танец заканчивается скоро, так же рвано, как и начался; Накахара присаживается на корточки напротив девушки и тянется за сигаретой, коротко затягиваясь.
Говорят, что делить с кем-то сигарету жест интимный, жест доверия — в их случае это скорее наркоманская жадность, потому что цены на травку в последние недели подскочили.
Чуя засыпает, по-детски свернувшись клубочком по центру постели; Дазай накрывает её тонким одеялом и заботливо целует в щёку — смутно помнится, что одна из приютских воспитательниц, молоденькая совсем, так делала. Долго она там не проработала — ушла ещё до того, как Осаму сбежала.
Любить рыжеволосую нимфу для девушки больно, потому что любить кого-то для в неё в принципе мучение. Потому что её никогда никто не любит в ответ, вечно все стараются на свой лад перекроить, грубо перештопать.
Накахара хотя бы это не делает, и Дазай признательна.
Бинты, самые недорогие, перепутывающиеся расплетающимися нитками, с рук сползают неохотно. Девушка сдавленно рычит, упирается затылком в стену ванной и почти срывает их, шипя, потому что вместе с бинтами отстают корочки на порезах и следах от многократных уколов. Кусая губы, кусая до металлического привкуса крови под языком, Осаму думает, что недостойна Чуи Накахары и благодарит Господа, в которого не особо и верит вообще-то, за то, что нимфа позвонила именно ей.
Лезвие упирается в кожу между двумя полосками шрамов — один побледневший уже, заживший, а другому несколько дней, остаётся тонким тёмным отрезком. Дазай прикусывает кончик языка: больно-больно-больно, но порез всё равно больнее. Режет поперёк, оставляет три новые полосы — две на левой и одна на правой.
Резать вдоль будет лучше, наверное, и девушка остриё упирает в вену, обозначенную у самого локтя.
*
Красный бросается в глаза первым делом — Чуя трёт заспанные глаза кулаком и морщится; в комнате темнеет, а свет, из ванной сочащийся, чересчур яркий, до рези под веками. Холодные пальцы ноги девушка практически не чувствует, поджимает зябко и трёт плечи, обнимая себя, идёт к ванной чуть пошатываясь после отхода.
— Дазай? — голос звенит в тишине, а затем следует всхлип. — Дазай?.. — у Накахары садятся интонации, а колени подгибаются. Девушка стукается коленными чашечками о кафель, который от крови влажный, и хватает Осаму за ладони — от вида вскрытых вен мутит, к горлу подкатывает тошнота.
В глазах у Осаму жизнь теплится едва-едва, а щёки мокрые от слёз. Чуя по-животному воет, подхватывает с пола бинты, те, на которые кровь не попала, и пытается закрыть ими порезы, не задумываясь о бесполезности попыток.
Девушка не знает, не понимает, что говорит, не слышит, что бормочет слабо Дазай. Она утыкается лицом в чужое плечо, в котором не ощущает даже той слабой поддержки, что была раньше. Веки Осаму опускаются, грудь едва заметно приподнимается в последний вздохах, и Накахара, о собственные ноги спотыкаясь, выбегает в комнату, дёргает ящика прикроватной тумбы, зная, что девушка там хранила шприцы и дозы.
Нет точных знаний и умений — Чуя вспоминает, как наркотик вводила Дазай, и неуклюже повторяет. На руках у девушки вновь кровь, и липкое отчаяние затягивается тугой петлёй вокруг шеи, сжимает до рёбного хруста грудную клетку. Накахара знает, что разводит много, с излишком, и на то идёт упор — она разом вводит иглу в вену, а когда шприц из пальцев выскальзывает и откатывается в сторону, девушка одной рукой сжимает холодную ладонь Осаму, закрывая глаза.
*
Акутагава читает в утренней газете на первый же полосе, что вечером в придорожном мотеле в сорока километрах от города полиция нашла мёртвую балерину Чую Накахару, что обвинялась в убийстве отца, а с ней также мёртвая неизвестная девушка, наркоманка Осаму Дазай, как оказывается позже. Вечером же хозяйка мотеля поднялась спросить плату за ещё один день проживания — комната забывчиво была не заперта.
Ему через плечо заглядывает Ацуши, упираясь подбородком, и Рюноске газету сворачивает, руку поднимает и рассеянно скользит пальцами по мальчишеской щеке.
— Так грустно, — негромко произносит Накаджима, и в голосе у него читается искренняя печаль; Акутагава в его сторону голову поворачивает и дёргает уголок губ в болезненной, искажённой улыбке. — Я бывал на нескольких её выступлениях. Так восхищался. Жаль, что цветов я ей больше не доставлю, — мальчик щекой трётся о любимое плечо и вздыхает протяжно.
Рюноске с ним мысленно соглашается: в груди щемит больно, а во рту возникает кислый привкус. Отца Чуи похоронили пышно, а мать всё твердила, что девочка её не виновата. Юноша на спинку кресла откидывается и вздыхает, пальцы к вискам прижимая.
Единственное, в чём он Накахару может укорить, так это в том, что она к Осаму Дазай за помощью обратилась, а не к нему.