Часть 1
17 декабря 2012 г. в 13:25
Она берет в руки гитару и плачется. Словно обнаженная перед всеми - но грустит не об этом: об Альпах, что умоляют снять с себя больше, больше. Альпы смотрят ей в спину, вырастают за занавеской и прожигают платье только что обрезанной сигарой. Она плачет, а пламя добирается до муара и бежит по воланам, окружает, не двигайся, не двигайся! Она рыдает, а не поет, и если гитара разобьется от ее горя вдребезги, то кому предъявит счет хозяин? Альпам и ее наивности. Спущенным чулкам...
Пламя по нитке сдернет нижнюю юбку и спросит у нее ехидно: "Что-то пошло не так пару лет назад, правда?" И она в ответ тряхнет растрепанным уже "бубикопф", прошепчет: "Обманчивой слезой не выскажешь всего, не перескажешь песней нежной..."
Альпы любят влюбленных, а она поехала туда по глупости. Ей не занимать этой глупости: восторженных глаз, горящих щек и дрожащих пальцев. Позовешь ее - и она побежит весело, вернется потом - отмолчится. Скажет: "По набережной гуляли". Но ведь и вправду гуляли - взгляд сверкает, кольца вдавлены в белые плечи, - строила дурочку из себя (или вжилась и смирилась), целовалась, смеялась: "Я артисткой буду, вы верьте". Здесь все верили, звали не иначе как Ирочка-актрисочка, прочили Александринский, а она сбежала в Альпы. Как теперь ей верить, осунувшейся и похудевшей, с яркими губами и глазами пустыми-пустыми?
Вернулась и сразу к гитаре, двух слов не сказала, вцепилась в струны и запела. Порвет кожу, прольется клюквенным сиропом на ковер - может, тогда успокоится. А пока лишь красные пятна помады у смазанного рта.
В гостиной война после стихов Бунина, визгливых и смешных, под гитарные судороги встает Кандинский: натюрморты ломают линейки нот, и шампанское брызжет на угол холста - сквозь вас пробираюсь я к центру. Туннели петляют, за каждым поворотом - тупик. Возвращаюсь на исходную, боюсь испачкаться о вас, разогретых, разодетых. Кто-то сказал, что встречать гостей в домашнем - моветон, а вы забудьте, уйдите за край искрашенной бумаги, там еще лед и бутылки. Я буду стоять так, в центре, в свободном и шелковом, слушать и дышать.
Вдыхала на ней Францию. Тогда локоны еще стелились по родинкам на спине, и Эйфелева башня, превратившись в маяк, наблюдала за нами, подопечными Лесгафта. Смущалась она перед гигантской доминантой, шепотом называла механическим фаллосом (от этого слова в комнате становилось душно, крупчатые тела валились на нас из рамы "Композиции 6" и хихикали над неопытностью), а после засыпала на краю узкой кровати.
Поздно узнала ее настоящий запах, долго отучала от приторных заграничных духов. Она слушала, слушала, слушала, но нужно было говорить; нужно было дать ей микрофон, вырванный с контактами из телефонного аппарата, вытолкнуть на балкон - исповедаться. Услышала бы себя, догадалась, что звучит фальшиво, небрежно берет верхи, рушит мелизмы... осталась бы.
Но не услышала, и на меня не обернулась на вокзале, когда забиралась в красивый вагончик, в котором так хотела прокатиться с детства...
Она пахнет клюквой. Томной, пьянящей клюквой; и ее сочный сок пили Альпы, поливали им свои белоснежные вершины, выдавили столько, что нам только капли слизывать с края. А мне мало, мало!
Она уже на полу, сгоревшая в пожаре, для которого нужна была лишь правильно зажженная сигара, и я прохожу мимо, "тили-тили-бом, загорелся кошкин дом..." Мы не курсистки с ней уже, она сама так решила, она сама сдала все экстерном и убежала. Она не смотрит умоляющим взглядом, она не просит, у нее отняли гитару и сломали голос. Ирочка-актрисочка хочет маску, где любимые комедии? Г д е к о м е д и я ?
Сколько смотреть - не насмотреться, сколько дышать испарением ягод, лужицами варенья на простынях - сойти с ума, сказать что-то о любви. Испуганные глаза и что-то вроде "нет-нет-нет, ты не можешь, ты не можешь..." Она не смеялась первый раз за месяц долгих ночей, разговоров и единого дыхания. Может, там, на вершине, в мороз, она думала, что я во всем виновата. Может, я думала так у себя внизу, в теплой гостиной за кофе и книгой спустя два года. Тили-бом, тили-бом - когда рассматривала новую живопись и дорисовывала красные сладкие мазки на теле Обнаженной, вместо синяка на левой груди - тили-тили-бом - когда ходила в театр на премьеру, она была в роли мальчика-приказчика. В моей голове.
Молчит, еле дышит. Черные слезы засыхают на коже, а на меня не взглянет, да даже если бы - не побежала б. На моем кисейном фишю уже набухают клюквенные разводы от одного ее присутствия, я пропиталась ею насквозь, но мы не курсистки уже, и в ее губах те же слова.
Я стою в центре войны и дышу пушечным дымом альпийских высот, вы все же успокоились и выпили? Давайте унесем гитару, она расстраивает Ирочку, давайте нальем девочке шампанского, давайте я отведу ее домой - нет, ты слишком прокуренный, человек из-за занавески!
Она сидит раздавленная всеобщей заботой, как кровяное пятно из-под каблука, как маленькая мышка в мышеловке. Хозяин гитары и мой гладит ее плечи, знал бы он, что эти плечи принадлежат нашей семье! Я, это была я.
Она осталась Ирочкой, я сделалась Александрой - разве не повод пройти мимо, в кухню, чтобы оставить за поворотом, в очередном тупике, ее и родинки?
Она не придет больше, она снова уедет в Альпы. Она погибнет там вместе с этим человеком, она никогда не станет артисткой.
Ее кровь смешается с обломками взрыва, когда человек с сигарой только выйдет из душа... и я подумаю, что клюквы в моем доме всегда было мало. А сейчас можно съесть несколько ложек, пока она не ушла.