ID работы: 4589457

Искра Одетт

Джен
R
Завершён
7
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      В узком коридоре темно, и Клод идет медленно, ведя рукой по обшарпанным стенам и переступая невидимые провалы, которыми пестрит кафельный пол — в последний раз плитку меняли лет десять назад, и многих секций теперь недостает, запнуться проще простого. Бумажный пакет, заполненный под завязку брикетами с печеньем, мягко шуршит, навевая воспоминания о толстых канализационных крысах с облезлыми хвостами, и Клод передергивается и нервно касается лица кончиками пальцев. Дорожки старых шрамов на прежнем месте, разбросаны по щекам и лбу как опилки по столу; думать о них неприятно и немного обидно (крысы, крысы, он ненавидит крыс!), поэтому Клод вздыхает с облегчением, уткнувшись носом во внезапно выросшую перед ним дверь. Он нащупывает теплую латунную ручку в виде львиной головы, совсем старомодную по нынешним меркам, и поворачивает ее, наполняясь предвкушением до отказа. Дверь открывается с приветливым скрипом; из проема льется рыжий свет керосиновой лампы, в волнах которого сумрачный и как будто бы бесконечный коридор обретает привычную строгую форму, и становятся видны тускло поблескивающие номерки чужих квартир.       Клод торопливо шагает в комнату, сбрасывает тесные ботинки и вытертый полосатый пиджак с плеча, вздыхает с облегчением: прогулки по городу — это не для него занятие, и душность родного дома после острой свежести мокрых от дождя улиц действует на него успокаивающе. Он чувствует себя в безопасности — наконец-то.        — Добро пожаловать.       Одетт улыбается, не глядя на него — она всецело поглощена работой. Клод улыбается в ответ и одними губами произносит:        — Я принес печенье.       Шевельнув аккуратным плечиком, Одетт едва заметно кивает. Ее волосы, вьющиеся крупными кольцами, как у дорогой фарфоровой куклы, и в свете лампы отливающие медью, рассыпаются по спине, затянутой в веселенький ситец. Голубые цветы на нем чередуются с красными брызгами — увлекаясь, Одетт перестает следить за собой, но это ничуть не вредит ее очарованию.       Клод ставит пакет с печеньем в шкаф, вытаскивает из-под крышки откидного стола табурет, ставит его рядом с Одетт и садится, согнув спину и забросив ногу на ногу. Это его излюбленная поза — поза внимательного зрителя. Он привык изучать Одетт с близкого расстояния, наблюдать за ней, восхищаться ей, ее отточенными и плавными движениями и сосредоточенностью, которой самому Клоду порою так не хватает. Вокруг Одетт даже воздух особенный: он пронизан карамельной сладостью и солоноватостью влажной кожи, он тягучий, как клейстер, и теплый, будто шерстяной плед. Клод наклоняется вперед, упершись острыми локтями в колени и втягивая в себя ее странный запах; Одетт, заметив его движение, снова поигрывает плечом, и в ее исполнении этот жест выглядит удивительно невинным, лишенным всякой зовущей пошлости. Просто и прекрасно, как все, что она делает.       Как все, чем она является.       Клод замирает на скрипящем стуле, и тишина воцаряется в комнате, но не надолго — свистящий выдох нарушает ее, дробит на части. Это не Клод — он мелко и часто дышит в сцепленные замком пальцы, и не Одетт — ее дыхание неимоверно сложно уловить даже в абсолютном безмолвии. Это — третий персонаж, не житель, но гость комнаты с керосиновыми лампами, это нагая девушка, вытянувшаяся во весь рост на поблескивающем металлическом столе. Ее тонкие ноги в мелких ссадинах перевязаны ремнем, а руки с изящными запястьями свободно лежат вдоль тела. Курчавые рыжие волосы спадают за бортик стола мягким водопадом, и Клод мимоходом думает, что она, пожалуй, тоже прекрасна — красота у нее совершенно иная, нежели у Одетт, но несомненно заслуживающая ненавязчивого внимания. Уголки его губ приподнимаются в ободряющей улыбке, которую девушка не видит, потому что ее бессмысленный взгляд устремлен на потолок с осыпавшейся штукатуркой.        — Она очень сильная, — тихонько замечает Одетт; Клод жадно ловит звуки ее голоса, потому что говорит во время операций Одетт крайне редко, словно покупает слова по завышенным ценам и не стремится с ними расставаться. Сейчас тон ее едва ли не уважительный, и Клод тоже проникается серьезностью ситуации — гостья находится в сознании и, кажется, даже воспринимает происходящее, пусть и не тем способом, что привычен живым и здоровым людям. И вправду сильна. Вот Клод — тот вряд ли бы перенес манипуляции Одетт.       Одетт, словно в ответ на его мысли, бережно раздвигает надрезанную кожу на груди своей подопечной, обнажая ее темное, дышащее жаром нутро. Она делает это так, как не сделает ни один в мире хирург; ее длинные пальцы снимают оболочку, словно дамский чулок, вопреки всему не встречая никаких преград. Если бы Одетт захотела, она бы смогла вывернуть Рыжую наизнанку, она бы вынула трепещущее сердце из грудной клетки, не задев костей, и вложила бы вместо него стеклянный шар, какими хвалятся гадалки. Это Одетт — она может сотворить что угодно. Она гладит лепестки отвернутой кожи с родительской нежностью, потом тремя пальцами оставляет на лбу гостьи красный мазок. Девушка снова рвано вздыхает. Шпангоуты ее влажно блестящих ребер кажутся совсем хрупкими, что неудивительно — она совсем юна, гораздо младше самой Одетт, которая не помнит свой настоящий возраст. И что-то есть между ними, какое-то неуловимое сходство.       Поэтому, наверное, лицо Одетт на мгновение принимает умиротворенное выражение, и ее глаза, похожие на пуговицы из цветного стекла, раскрываются. Не просто расширяются, светясь белками, а раскрываются — так, что и ее нутро обнажается, выставляется напоказ.       В прошлом такое происходило один лишь раз, и Клод вздрагивает всем телом — не от страха, а, скорее, от волнения, потому что он знает, что сейчас Одетт, не отрывая рук от окровавленных ребер Рыжей, повернет к нему голову, и он утонет в ее взгляде, и пропадет и сладкий запах разложения, и лужицы желтого света, и водопад волос…       …и останутся только Клод и Одетт, а потом и Одетт исчезнет вместе с ее ситцевым платьем в красную крапинку, и останется один Клод в собственных минувших днях — тощий и нервный молодой человек, умеющий видеть больше, чем позволяют люди…

***

      Клод не любил цирк. Клод вообще не любил шумные места, а шумные, яркие и дикие — втройне. Вид расписанного всеми цветами радуги купола вызывал у него тошноту, мысль о том, какие ужасы творятся внутри, заставляла сгибаться пополам и хватать ртом воздух. Немногочисленные его знакомые, расплываясь в снисходительных улыбках, с ослиным упрямством твердили, что он дурак, что он лишает себя многочисленных удовольствий и что каждый человек хоть раз в жизни должен посетить цирковое представление. Клод отмалчивался, поджимая обкусанные губы, и запирался в своей комнате, дверью и стенами отгораживаясь от непрошенных советов. Он не хотел чудес; ему не нужны были волосатые карлики, женщины с восемнадцатью грудями и дети со змеиной кожей, прыгающие в огненные кольца. Ему не были милы красивые кресла и запах опилок, который, говорили, уносил с собой во внешний мир всякий посетитель шоу. Ничего ему не было нужно, но вот однажды Клод обнаружил себя стоящим в очереди к билетной кассе. Он едва дышал, сдавленный со всех сторон взбудораженными поклонниками циркового искусства: перед ним стояли вперемешку господа в строгих костюмах и дамы в красивых платьях и с миниатюрными шляпками на модных прическах, а сзади на него напирали рабочие в комбинезонах и домашние женщины в потрепанных одежках-футлярах. И Клод между ними, нелепый в своем полосатом пиджаке и таких же полосатых брюках, выглядел тем еще чудаком. Он даже хотел сбежать, но не смог выбраться из очереди, которая дотолкала его до заветного окошка и едва ли не головой ткнула в него.       Клод чувствовал себя дурно в окружении незнакомых людей и попросил билет в первый ряд, чтобы быть ближе к арене и чтобы перед глазами не мельтешили чужие головы. Ему повезло — господ и дам оказалось гораздо меньше, чем рабочих и домохозяек, и ему досталось хорошее место. Дальше, очевидно, его настиг обморок, потому что очнулся Клод уже под тошнотворно цветным куполом и на том самом хорошем месте. Кое-как сложив длинные ноги под качающийся бортик тревожно-красного цвета, он провалился в недра кресла и заслонился ото всех откуда-то взявшейся в руке программкой с перечнем обещанных номеров. Витиеватые буквы расплывались перед глазами, превращаясь в неразборчивую вязь, не поддающуюся расшифровке, но Клод и не собирался читать. Он просто ждал, когда приглушат ослепительный свет и когда утихнет оживленная болтовня, и в таком мучительном ожидании он провел несколько минут, а потом чей-то хриплый голос громко объявил, что цирковая труппа под руководством господина Мора рада приветствовать жителей сего чудного города. Клод выглянул из-за программки и увидел тучного мужчину с залихватски закрученными усами, который страшно алел обвислыми щеками и тарабанил пальцами правой руки по оплетенной шнуром рукояти кнута, висящего на поясе. Это и был господин Мор, и Клод понял, что никогда в жизни не подойдет ни к этому человеку, ни к тому, кто будет на него похож.       Потом на арену выкатились члены труппы — к радости Клода, не все сразу, иначе бы он точно обезумел. Он плохо воспринимал происходящее и часть представления просто пропустил, но были сцены, въевшиеся в него, как чернила. Например, женщина с пятью ногами и красным ртом, Госпожа-Паук, облаченная в какую-то блеклую сеть — она под восторженные рукоплескания зрителей сожрала несколько милых собачек… Были еще сросшиеся телами девочки, кувыркавшиеся по арене и седлающие то тигров, от одного взгляда на которых Клода начинала бить дрожь, то гиен, то лошадей; был мужчина с резиновой кожей — он дважды, а то и трижды закутывался в себя самого, и Клоду казалось, что вот-вот все его покровы сползут вниз, обнажив плоть и кости…       Много чего было — что-то люди встречали одобрительным гулом и аплодисментами, что-то вызывало у них улыбку, что-то — зевоту (к карликам все уже давным-давно привыкли, и им следовало совершить воистину нечто необычайное, чтобы завоевать внимание публики).       А потом господин Мор объявил выход «Несравненной Одетт».       В полной тишине на арену выскользнула, обтянутая с ног до головы искусственной серебристой чешуей, тоненькая девушка с белой головой и белым же треугольным лицом. Она оглядела людей равнодушно и бегло, и поклонилась, мазнув волосами по опилкам, в которых утопали ее босые ступни. По рядам прокатился шепоток разочарования — «Несравненная Одетт» на поверку оказалась возмутительно непримечательным человечком, и теперь она должна была хотя бы вынуть гремучую змею изо рта и немедленно ее съесть, чтобы завоевать хоть крупицу зрительского доверия. Клод же выдохнул с облегчением — он страшно устал от цирковых чудес и хотел отдохнуть, сосредоточившись на чем-то простом и понятном.       Но Одетт не была простой, и прозвище она получила не просто так — публика поняла это, когда господин Мор вдруг шагнул к ней, взмахнул широким тесаком, который незаметно заменил кнут, и располосовал бедняжку от горла до самого паха. Кто-то позади Клода экзальтированно взвизгнул, а сам он, не понимая, что происходит, уставился на рухнувшее тело и покрасневшие опилки под ним.        — Смотрите внимательно, друзья мои, — прохрипел господин Мор, усевшись рядом с бездыханной Одетт; одну руку он запустил в страшное месиво ее внутренних органов, другую — в нагрудный карман. Зрители замерли в напряжении. — Смотрите — это есть искра несравненной Одетт!       Что-то посыпалось с его широкой мозолистой ладони в расселину в животе Одетт; Клод, сидевший к арене ближе остальных, сумел разглядеть несколько желтых семян. Они упали и затерялись в развороченном нутре, а господин Мор из другого кармана вытащил флягу и полил из нее рану чистой водой.       Какое-то время ничего не происходило, но, как только люди собрались еще раз разочароваться в этом странном номере, живот Одетт как-то зашевелился, хотя вывернутые руки и ноги ее оставались неподвижны, и голова была запрокинута и казалась восковой, ненастоящей. Живот зашевелился, затем края раны сами собой раздвинулись, и из нее — из теплой смеси кишок и костяных крошек, из не успевшей еще остыть крови — потянулись вверх, к цирковому куполу, сочные зеленые стебли. Росли на глазах безыскусные ромашки и робкий лилейник, раскрывались шатры жгуче-рдяных маков и стелились по чешуе бледно-лиловые фиалки… Клод, завороженный их стремительностью и красотой, не сразу увидел, что рука Одетт задергалась, взрыхлила опилки, вцепилась в стебель амариллиса и выдернула его из благодатной почвы. На корешках повисли серые клочья в темных потеках, и кто-то сзади заохал, а кто-то закричал, ничуть не удивленный тем, что девушка еще жива: «Мне, мне, дай его мне!»       И Одетт встала, опираясь на руку господина Мора — вся опутанная зеленью в брызгах крови, увитая цветами, как могильный венок — встала, нетвердо шагнула к краю арены и отшвырнула от себя амариллис так яростно, будто он был ядовит. Красный цветок шлепнулся прямо на колени Клода, не долетев до того, кто кричал, и Клод посмотрел на Одетт — прямо в ее лицо.       Они встретились взглядами: глаза карие, такие до тошноты обыкновенные, мутноватые от усталости, и глаза серые — тоже не редкость, если только в них не отражается, подтверждая справедливость полузабытых поговорок, вся человеческая суть.       Они встретились взглядами, и Клод, поклявшийся много лет назад самому себе, что никогда больше не будет смотреть в чужие лица, не смог отвернуться. Все его естество бунтовало и надрывалось, не желая устанавливать связь между ним и девушкой, сквозь тело которой проросли цветы, но он смотрел упорно, почти до слез.       Они встретились взглядами, и упругая, холодная волна обрушилась на Клода и утянула его со скрипучего сиденья, с которым он успел срастись каждой клеточкой своего твидово-полосатого тела, в скользкий, вьющийся головокружительной спиралью тоннель воспоминаний несравненной Одетт…

***

       — Где твоя искра, Одетт?!       Господин Мор пьян и зол; его щеки раздуваются воздушными шарами и пальцы бегают туда-сюда по кнуту. Семилетняя Одетт, крохотная и тоненькая, как соломинка, смотрит на него снизу вверх большими стеклянными глазами.        — У меня нет искры, — тихо отвечает она. Господин Мор взвывает:        — Нет искры! У нее нет искры!       Он говорит, что Одетт ничтожная девчонка, не заслужившая своего дара; говорит, что она недостойна выступать с его труппой, потому что внутри нее не пылает крохотный огонек таланта и желания показывать себя другим людям.       В ней нет Искры.       Слушая, как надрывается хозяин, Одетт пытается найти в себе хоть одну, пусть даже самую маленькую крошку этого волшебного сияния, которое исправит ее жизнь. Она заглядывает во все потаенные уголки своего тела и своего сознания, но там темно, сыро и тепло, и нет никаких искорок. Одетт уверена, что она просто потеряла свой кусочек пламени, и когда-нибудь он найдется, но кому нужно ее «когда-нибудь»?       Господин уходит, размахивая руками и разговаривая сам с собой, и по дороге пинает одну из собак, которым уготована страшная участь быть съеденными на завтрак девушкой-пауком. Тяжелый сапог с подкованным носком врезается в живот терьера, прозванного Гайкой, и с истошным воплем животное отлетает сторону. Одетт кидается к нему, сперва вцепляется в шерсть, потом слепо шарит руками по песчаной дорожке и за ящиком, о который ударилась несчастная Гайка. Там она находит стеклянную бутылку, которую не с первого раза, но разбивает, и вспарывает ладонь одним из осколков. Кровь выступает мгновенно и обильно, и Одетт вымазывает ей собачью морду. Гайка, скуля от боли, облизывает окровавленные зубы длинным розовым языком и затихает, только часто и рвано вздымаются ее тощие кудлатые бока. Одетт говорит, что Гайке нечего бояться, потому что ее дар — дар, которого она недостойна — сильнее любых ран. Гайке нечего на это ответить, и она смотрит на девочку грустными блестящими глазами.       Потом приходит Бернард, клоун в красивом фраке и с буйной рыжей гривой. Он улыбается Одетт и треплет ее седые волосы, сообщает, что скоро ей нужно идти на арену, и Одетт, обмирая внутри, вытирает изрезанную руку о первую попавшуюся тряпку и спешит туда, где угрожающе качается бархатный занавес и откуда доносится чей-то одобрительный свист. Из прорехи в портьерах высовывается грубая рука; она хватает Одетт за плечо и тащит на свет, заставляет кланяться и шагать к барьеру. Кланяться и шагать, кланяться и шагать, и с каждым разом все ниже и ниже. Одетт задыхается, мысленно просит прекратить, но господин Мор глух и неумолим. Он — глава труппы, душа труппы, цирковой вестник. Он следит за веяниями моды и подбирает для представлений такие номера, которые точно удовлетворят любой каприз публики.       В моде нынче гуттаперчевые девочки, и господин Мор с хриплым криком «Глядите, как она пластична!» складывает бедную Одетт пополам, а потом еще раз пополам. Девчоночьи кости хрустят тихо и влажно, почти нежно, а слух натренированный может уловить в этом приятном звучании еще и некоторую музыкальность, о чем и сообщает господин Мор затаившим дыхание зрителям. И гости мелко ерзают на своих местах, жадно сжимают вытертые подлокотники когтистыми пальцами, возбужденно дышат; едят, пожирают, обгладывают маленькую Одетт, блестя глазами; отрывают от нее целые куски и заглатывают, словно аллигаторы, и просят добавки. Она послушно молчит, ощущая, как дробятся ее кости и как рвется плоть. Когда господин Мор завязывает ее хитрым узлом, Одетт перестает дышать — ее легкие комкаются, как смятая бумага, и рот наполняется кровью и желчью. Потом ей растягивают ноги и руки, сгибают их под всевозможными углами, и зрители даже выкрикивают свои пожелания насчет новых узлов, а господин, конечно же, немедленно бросается их выполнять…       Одетт теряет сознание прямо посреди выступления, и это, наверное, к лучшему. Мор после номера уносит ее вглубь циркового шатра и упаковывает в тесный спальный мешок, и в нем Одетт лежит куколкой несколько часов, пока срастаются изломанные кости и возвращают себе форму и занимают законное место ее внутренние органы. Просыпается она уже здоровой, только во рту остается неприятное ощущение от плескавшейся в нем горькой кашицы, которой была, наверное, ее селезенка. Не желая никого видеть, Одетт притворяется спящей, и члены труппы обходят ее стороной; потом возвращается откуда-то Бернард — и он-то знает, что девочка не спит и даже не дремлет.       Одетт улыбается ему. Старый клоун присаживается рядом и снимает плоскую панаму, а вместе с ней и весь свой сценический образ — вот так просто, одним только неверным движением. И сразу становится понятно, что волосы — не его (да и не волосы это вовсе, а тугие древесные стружки, сбрызнутые рыжей краской), что лицо его не гладкое, а складчатое и серое, изможденное; что щегольский фрак сшит из заплат, а живот под ним — некрасиво выпяченный, болезненно вздутый (Бернард говорит, что что-то сгнило внутри — давным-давно). И рука у него жуткая, вся в язвах и нарывах, в бугристых коричневых наростах и пятнах (зато она сильная — Одетт видела, как Бернард сгибает ею железные прутья).        — Я снова целая, — говорит Одетт. — Но я так и не нашла Искру.        — Ничего, моя милая. Возможно, она ждет тебя где-то еще.        — Тогда я пойду и найду ее, — заявляет девочка, расхрабрившись. Ее тощие ноги путаются в жарких недрах спального мешка. — Ты пойдешь со мной, Бернард?        — Конечно, дорогая.       Они часто играют в эту игру — в-то-что-они-уйдут-навсегда. Строят планы побега, составляют маршруты и списки городов, которые хотели бы посетить просто так, без необходимости кого бы то ни было веселить. Бернард мечтает объехать на поезде весь земной шар, Одетт хочет пойти в школу — школа, от которой стонут малолетние проказники, кажется ей особенным местом, почти храмом, в котором нет ни кнутов, ни сломанных костей, ни жадных глаз.       Вот только игра остается игрой. И у Бернарда, и у Одетт есть свои поводки, намертво припаянные к труппе господина Мора, и никуда они не уйдут без его разрешения. От этой мысли Одетт вдруг становится невыносимо тоскливо, и она морщит острый нос.       Бернард трясет крашеными стружками и гладит Одетт по голове прокаженной рукой; девушка-паук, проходя мимо, брезгливо фыркает и морщит красный, влажный после прилюдной трапезы рот, как будто ей невдомек, что к Одетт не липнут никакие болезни и что ласка этой страшной руки — пожалуй, лучшее, что есть в ее жизни.        — Все будет хорошо, — обещает Бернард.       А через месяц он умирает.

***

      В цирковом шатре стоит невообразимый шум: из оздоровительной поездки возвратился давний покровитель труппы Мора, известный меценат и ценитель искусства, господин Умбра, а это значит, что он может расщедриться и одарить своих любимых циркачей, если они угодят ему. Женщина-паук называет его сухофруктом за то, что Умбра невообразимо стар и сморщен, и вообще отзывается о нем весьма неуважительно, но, тем не менее, готовит новый номер наряду со всеми — ей хочется прикупить себе парочку новых костюмов.       Одетт сбегает от всеобщего оживления в самый темный и сырой уголок шатра, где ее ждет старая Гайка, которой когда-то побрезговала женщина-паук и волосатые карлики. Одетт не любит Умбру. Она вообще, наверное, никого не любит, кроме лохматого терьера, но Умбра среди всех — на первом месте. Ему очень нравился номер с гуттаперчевой Одетт, он говорил, что хруст ее костей — самый сладкий.       Одетт сбегает от всех до вечера, а потом ее ловит господин Мор.        — Ты! — его палец утыкается в ее маленькое плечо. — Почему ты не готовишься к выступлению?        — Я не хочу выступать, — огрызается Одетт; она только-только вошла в тот самый возраст, когда принято дерзить старшим и, не обращая внимания на их указания, принимать решения самостоятельно. — Я хочу лечить.       Господин Мор выглядит так, словно его вот-вот хватит удар, и Одетт чувствует какое-то злое удовлетворение — весьма непривычное ощущение для нее. Она хочет еще сказать, что ей плевать на искры и на поводки, но вовремя сдерживается, ибо у всего должны быть границы.        — Что? — сипит хозяин.        — Я хочу лечить, — повторяет она, всем своим видом: вздернутым подбородком, сдвинутыми к переносице бровями, алеющими скулами и блестящими пуговичными глазками — выражая намерение стоять на своем до конца.       Господин Мор смотрит на нее и дышит тяжело, яростно; бугристая кожа лба собирается складками, делая его похожим на стиральную доску. Кажется, что сейчас он будет гневно кричать об искрах и неблагодарности, хватать Одетт за волосы и складывать ее пополам…       Но он вдруг говорит так сладко и страшно:        — Хорошо, Одетт, хочешь лечить — будешь лечить.       И добавляет спустя пару мгновений — мгновений, за которые Одетт успевает осознать его слова и краткосрочно обезуметь от тяжести счастья, потеряв всякую связь с реальностью:        — Господин Умбра тяжело болен, а нам — нам, знаешь ли, Одетт — нужны деньги на новый реквизит.       И снова молчание, и Одетт понимает, что лучше бы ей держать рот на замке, лучше бы ей покорно лезть в пушечный ствол, переламывая каждую косточку бесчисленное множество раз, лучше бы повиноваться господину Мору, но уже поздно. Свет гаснет, сумрак сжирает и глаза-пуговицы, и красные отвисшие щеки, и в этой темноте фарфорово-кукольное тело бросают на холодный и гладкий металлический стол, и руки ее оплетают полые трубки, и иглы впиваются в белую кожу с неистовостью растревоженных ос. И кровь — винно-вишневая, крепкая — покидает пристанища-вены и вся струйками вытекает в эмалированные тазы. В тревожном мерцании газовых ламп спрядается из ничего черная кривая фигура. Она подплывает к бедной Одетт, обессилевшей и бесстыже разметанной по столу, и превращается в доброго мецената. Господин Умбра, скрюченный старостью, немощный, пахнущий гнилой сосной и разложением, точно старый гроб из раскопанной могилы, глядит на издырявленную Одетт и улыбается. Улыбка открывает его зубы — искусственные белые клыки, кажущиеся бумажными; старик нежно гладит их кончиком серого языка и дребезжит:        — Умничка, Одетт, хорошая девочка…       ...Господин Умбра, посвежевший, сменивший цвет вытянутого лица с землистого на благородный персиковый, сидит в первых рядах и с интересом наблюдает за тем, как воплощаются в жизнь желания зрителей. Новое веяние моды: публика нынче в восторге от расчлененных тел, и им не нужны декорации, коробки, мантии — только хорошая пила да крепкие руки. У Господина Мора руки — крепче не бывает, и он уверенно, словно проделывал это много раз (хотя он и впрямь проделывал это много раз) разделывает Одетт, привязанную к столу на колесиках. Он превращает ее в девочку-конструктор, методично отделяя конечности от туловища, брызгая кровью, разбрасываясь кусками хрящей и ошметками сухожилий. Одетт разбирают и снова складывают, превращая то в увечную многоножку, то в абстракцию с полотен Фернанда Гаусса, которого так любит признанный ценитель искусства, меценат Умбра.       Затем, наконструировавшись вдоволь, под аккомпанемент звучных хлопков господин Мор скидывает холодеющие запчасти Одетт в расписанный звездами ящик, кланяется меценату подобострастно и со скрипом и зовет ассистентов. Ловкие карлики в черном трико подносят голову Одетт к креслу господина Умбры, и тот, покровительственно улыбаясь, треплет шишковатыми пальцами белую девичью щеку.        — Мы будем видеться еще чаще, дорогая моя Одетт, — шепчет он, наклоняясь ближе, ловя мазок своего отражения в серости широко распахнутых глаз. На дорогой ткани его брюк распускаются красные цветы, и тощие ноги его дрожат — Умбра пьянеет от солоноватого запаха жизни и предвкушает новую встречу. Одетт знает: ее кровь принадлежит ему, и это значит, что поводок окреп и вгрызся в ее горло так, что не оторвать. И она беззвучно кричит, потому что у нее нет ни горла, ни легких — только глаза, безумно и слепо обшаривающие зал в поисках милосердия.       Но ничего в нем нет.

***

      Следующие годы калечат Одетт и снаружи, и внутри, и время превращается в один безобразно слепленный ком из мучений и накатывающего сумасшествия. Ее режут, жгут и топят, ее чудесную кровь, заживляющую любые раны, сливают в тазы и отдают господину Умбре, чтобы он мог поддерживать жизнь в своем дряхлом теле. Ее называют несравненной и великолепной. Ей стреляют в голову из револьвера, ее выталкивают на канат, протянутый под самым куполом цирка, хотя Одетт до ужаса боится высоты; с особым удовольствием господин Мор, когда в высшем свете заводится мода на холодное оружие, привязывает ее к фанерному кругу, чтобы слепой шпагоглотатель метал в нее ножи. Ее используют, как анатомическое пособие, и демонстрируют всем желающим ее кишки, желудок и легкие. Ее нарекают Королевой арены, способной на все, а сама Одетт считает себя жалкой девчонкой, которая сгубила свой особенный дар, позволив господину пленить ее. Она пытается свести счеты с жизнью, но это так же глупо, как носить на пожар воду в дырявом ведре.       Годы летят один за другим, и никто не приходит ей на помощь.       Никто не приходил ей на помощь…

***

      Клода выбросило из чужой головы и с силой впечатало в кресло. Часто моргая и шумно дыша, он уткнулся лицом в ладони. Он не желал видеть, слышать, чувствовать — вообще. Все его тело болело и звенело от напряжения, а в ушах до сих пор стоял звук, с каким щелкают кости. Вокруг него шумели аплодисменты, в воздухе витал тяжелый цветочный аромат, переплетшийся с густым запахом крови, но Клод упрямо прижимал руки к лицу и игнорировал все и вся, почти сведенный с ума непрошенными откровениями. Он сидел так, сгорбившись, пока не затихли крики, пока не увяли все цветы и не опустели кресла вокруг. И только тогда, когда на его плечо опустилась тяжелая ладонь, Клод поднял голову.        — Тебе дурно, парень? — поинтересовался у него безносый силач с белесыми глазами.        — Нет, — едва выдавил Клод. — Я просто… был так восхищен последним номером… Скажите, могу я увидеть несравненную Одетт? Я хотел бы поблагодарить ее за доставленное удовольствие.        — Вообще-то этим занимается господин Мор… — верзила почесал покрытый жесткой щетиной подбородок. — Только он решает, можно ли зрителям встречаться с членами труппы лично.        — Тогда могу я поговорить с ним? — трясясь от волнения, спросил Клод.        — Пожалуй. Пойдем, я отведу тебя к нему… Одетт, наверное, будет приятно.        — Наверное, — пробормотал Клод.

***

      Он просыпается в комнате с керосиновыми лампами, одаренный освеженными воспоминаниями и головной болью, и первым делом вдыхает запах Одетт — привычный и необходимый запах ее самой и ее работы. Потом, пытаясь прийти в себя после столь глубокого погружения, наблюдает за тем, как рука ее, гибкая, будто пластилиновая, проскальзывает в щель между ребрами размеренно дышащей Рыжей и ощупывает все, до чего только может дотянуться. Клод не представляет, на что похоже это ощущение — когда чужие пальцы копаются в твоей грудной клетке, вороша ее содержимое (хотя у Одетт очень чуткие пальцы, это вряд ли так уж приятно), а Рыжая, видимо, уже не чувствует ничего. Она слегка пьяна — изо рта ее торчит вишневая трубка, из которой прямо на язык выкатываются соленые капельки, и распахнутые глаза в обрамлении слипшихся ресниц мутны и как будто даже счастливы.       Через пару мгновений (а может быть и через минуту) Одетт меняется в лице и вытаскивает руку из чужой груди. К пальцам ее прилипло что-то черное, гадкое, пузырящееся — она брезгливо стряхивает это в металлические лоток и накрывает его крышкой, будто опасается, что найденная мерзость сумеет самостоятельно оттуда выбраться.        — Все, — резюмирует Одетт и сразу же натягивает на себя привычный покров потустороннего спокойствия, в котором ей уютно. Она сдвигает лоскуты кожи на груди Рыжей, полощет руки в ванночке с теплой водой, греет их махровым полотенцем и уходит за печеньем — после всего ей просто необходимо съесть что-нибудь сладкое. Клод остается сидеть у металлического ложа; он следит за тем, как зарастают надрезы. Происходит это медленно, крайне медленно — даже несравненная Одетт не может быть всесильной, но Клод готов поспорить (сам с собой, разумеется), что уже через каких-то три часа девушка, которой напророчили смерть, соскочит с хирургического стола и бросится искать свою одежду, краснея от чужих взглядов. И будет благодарить Одетт — Одетт, которую когда-то в газетах прозвали «несравненной убийцей» за то, что она жестоко расправилась с главой известной цирковой труппы и их покровителем, благочестивым меценатом и любителем абстракционизма.       Это, конечно, была ложь, ведь газеты лгут чаще, чем говорят правду. Одетт никогда не посмела бы убить или даже покалечить кого бы то ни было. Дар ее, чудесный дар, божий дар, ее истинная Искра, которую она так долго искала — он позволял ей исцелять людей, и это так впечаталось в ее сущность, что никакие мучения не заставили бы ее поднять руку на их источник. Все, что она могла — молча ждать, когда кто-нибудь придет ей на выручку и разорвет ненавистный поводок.       Она ждала.       И дождалась.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.