Часть 1
3 апреля 2016 г. в 23:21
Кассах Грибакин попросил воды, водицы. Настоящей, мол, а не ржавой гадости из жестяных кружек. Ну, Защёкин и вывел его — закованного, конечно, как полагается, — во внутренний двор. Чтобы тот как следует продрог. Будет ему вода, обопьется. А дождь тогда был — прямо как раз. Горький, хлёсткий, со снегом перемешанный. Как собака, дышал Грибакин, в небо вылупился — серое и клочковатое, совсем как грязное Портовое море — и шептал себе на своем лешином наречии.
И кровь с его побитой морды лилась, ещё бы; может, и не рыдал под дождём Грибакин, как дитя малое, но только больно ему было — видно же, что исстрадался весь. Защёкин угрюмо пнул его в бок.
— Ну, хватит, кассах, будет. Вставай, кому говорю.
А тот упал рожей в землю — и лежит.
Неуклюже перевалился потом на спину от нового пинка. Глянул на него Защёкин и похолодел: белое-белое, еще поболе, чем обыкновенно, лицо кассаха, волосы его грязные, цветом как сырая земля, и какая-то тварь мерзкая, многолапая, из ноздри левой выползает. А сквозь приоткрывшиеся веки и вовсе зеленью шельмовской блестит.
— А-а, скотина, издохнуть в другой момент не мог, что ли? — И вроде как жалко его, да себя еще жальче, вон уже капитан ихний Глазиков идёт, очами сверкает, шинель у него развевается...
— ...Защёкин, очухайся! Ключи где от камеры?.. Я потешаться не намерен. Чего это ты тут устроил?
— В-ваше благородие?.. — Защёкин вытянулся привычно, едва не стукнувшись лбом о каменную перегородку. Вечно он из-за роста бьётся.
— Ты что себе позволяешь, дурак? Ключи давай.
Надо же: сомлел в тепле после холода наружного, сам не заметил, как уснул. Защёкин впотьмах сунул связку их благородию, и сам, чуть очумело на носках покачавшись, нырнул следом в казарменный коридор.
— Грибакин, а Грибакин, — нежно сказал капитан Глазиков, приподнимая кассахскую шлюху за подбородок. Тот, хоть и был уже вовсе не такой писаный-неписаный, как по приезде, но смотрел по-прежнему дерзко, только из-за кровоподтёка не очень-то прямо. — Грибакин, вы куда своих баб деваете, а?
— Че-о...
— Я говорю, девицы ваши почему выводятся? Мне брат с плато писал, что пришли они как-то в одну деревню, а там женского полу — древняя старуха седая вся, да девка не старше десяти лет, по уму — животное. А баб и след простыл, и не пахнет даже духом. Куда вы своих баб деваете?
Грибакин промолчал, потому что говорить не мог.
— А наших куда забираете? В деревню-то не так просто пришли: свои девок искали. Из нашей военной части. Штук шесть их было, да сплыло, можешь себе представить такое?.. Вот эти крестьяне с козлами навьюченными как-то ночью воды попросили, а утром солдаты проснулись — и женщины-то в лагере ни одной. Только поясок на земле валяется. Видишь, какие вы. По больному бьете, по нарыву самому: только найдешь женщину приличную, чтобы не шельма какая была, чтобы нормальная и понимающая, а вы уж тут как тут. На запах бежите. Не люди вы, Грибакин, но и не звери. Звери — это тавры, а вы — грязь меленькая, Грибакин. Жиденькая такая, недостойная.
Грязь-то грязь, думал Защёкин, ёжась от холода на посту и зябко поводя плечами под шинелью. Грязь-то грязь, да только грязи больно, наверное, как негрязи тоже. Нет?..
А тут ещё и товарищ в части, Валька со смешной фамилией Маленький, сам собой гордясь, в пивной слухи плел, что грязь кассахская спуталась то ли с женой графской, то ли с самим графом. Хорошенько спуталась, говорят, вот графское истеричное сердечко и не выдержало такой оказии, да в стыде выставило за дверь. Прямо в ручки Охраны Петербержской.
Да как же, спрашивал Защёкин, получается ведь, что кассахская шлюха не сама огульным путем на бои ходила, а с поощрения графского? Хорошо Защёкин соображал, а ниточки-то всё равно не сходились, слухи это или не слухи.
А то, а то, в ихних аристократических гостиных, говорят, на кассаха смазливого ставки собирали и вообще по-всякому развлекались. А всё-таки с графиней-то... И Маленький складывал похабно пальцы и делал ими неприличные движения. Сам, мол, понимаешь.
«Да едрить тебя в подхвостье!» — горячился капитан Глазиков, прознав про сплетню. — «Мне никуда не упёрлось, что он с Метелиными там крутил. Мне единственно претит то, что он дезертир. Пусть слухи, я это нутром чую. Я бы такую погань», — сплюнул, — «сразу ж-жёг. Да во внутреннем дворе, чтоб другие тоже видели».
Защёкин был в увольнительной, когда это самое случилось. Как понял, что именно про Грибакина шепчутся, шевельнулось в груди досадой-жабой: ну хватит с него, наигрались, вчера еле живой был, даже плеваться не мог. Забава, это понятно. А где у забавы граница между хорошим и тем, что нутру собственному уже противно, лежит, а?
Да только не про забаву слухи пришли, не в этот раз. И Защёкин, встав с утра в караул, увидал: выносили Грибакина, потемневшего всего, а ниже шеи — как тяжёлый мешок. Язык опухший вывален, а на лице с чёрными ломаными бровями и обведёнными спёкшейся кровью губами теперь никакой дерзости, никакой боли нет. Только бессмысленность, как у животного или, например, чучела.
Капитан Глазиков хмуро отдал распоряжения и ушёл в сторону госпиталя, куда несли повесившегося. Оно и понятно, самоубийство в казармах не такое уж редкое явление, а всё же по специальной форме надо составить.
А хорошо, подумал Защёкин, вглядываясь в заметённую снегом рощу (тишина такая, что ветка не вздрогнет). И на душе вроде теперь полегчало, и досады и неловкости от не пойми чего испытывать более не придётся.
Пусть и грязь, а последнее дело по сердцу совершил.
И леший с ним.