Часть 1
31 марта 2015 г. в 11:16
Хакутаку приходит в себя от головной боли, разламывающей голову на куски. Сначала он грешит на похмелье, шарит руками вокруг себя в поисках стакана с водой, но чувствует только пустоту. Он лежит на узком, холодном… столе? Алтаре? Пальцы цепляются за железные ножки, и когда он пытается сесть, что-то давит на грудь.
Вдох, выдох.
Он открывает глаза, с трудом разлепив веки, и липкая лента неприятно цепляется за ресницы, когда он пытается моргнуть. По щекам стекают капли – вокруг ужасно влажно и ужасно темно. Ужасно – потому что Хакутаку впервые за тысячу лет начинает паниковать. У него в запасе сотни вариантов побега, но он не знает, где оказался, а голова вот-вот лопнет, выпуская наружу чудовищ.
Вдох, выдох.
Надо сосредоточиться на собственном дыхании и вспомнить, что было до этой кромешной тьмы, но на ум приходят только петляющая дорога до дома и почти опустевшая бутылка сакэ.
Вдох.
Прикосновение, слишком внезапное, чтобы напугать, заставляет Хакутаку задержать дыхание и распахнуть остальные глаза. Вокруг все еще темно, но теперь он способен хотя бы различить силуэт.
– Хозуки, – не столь уж удивительно, даже вполне предсказуемо, и Хакутаку, наконец, выдыхает.
– Ты быстро очнулся, – от его голоса по телу бегут мурашки.
– У меня довольно много талантов, – как-то невпопад, с трудом удается подобрать слова.
А Хозуки тем делом ведет рукой от колена выше, царапает бедро и складывает руку на живот. Он кажется обжигающе-горячим по сравнению с холодом вокруг, и Хакутаку словно бьют легкие разряды тока там, где они соприкасаются.
– Я бы посоветовал тебе не дергаться. Ремни, которыми я тебя пристегнул, изготовлены лично мной, их невозможно разорвать.
Хакутаку купается в его голосе, наплевав на смысл сказанного.
– Слишком…
– Больно? – кажется, Хозуки, переживает – он склоняется так близко, что Хакутаку чувствует прикосновение его рога уголком правого нижнего глаза. Надо зажмуриться, но противоестественный страх потерять его из виду беспокоит гораздо сильнее страха потерять глаз. – Страшно? Чувствительно?
Он не переживает – внезапно осознает Хакутаку, его голос сочится предвкушением, едва заметными нотками торжества.
– Неожиданно, – наперекор собственным мыслям, просто чтобы позлить.
Хозуки не обращает внимания, приоткрывает рот – его губы чертовски медленно скользят по коже, и кусает.
Больно. Слишком больно.
Мысль вспыхивает, подобно яркому софиту, где-то на границе сознания, вытесняя пульсацию в висках. Бок горит от бедра и до ребер, а Хакутаку может думать только о том, что Хозуки дышит слишком часто, и его дыхание щупальцами обвивается вокруг члена, стискивает, давит до боли, до отупляющей одержимости – ну же.
Он входит – его берут сухими губами в обхват, Хозуки не давится, пропускает головку так глубоко, что Хакутаку вновь забывает о том, как дышать. Он чувствует небо, гортань, мягкие ткани миндалин, и хочет глубже, пытается вскинуть бедра, но Хозуки так крепко держит его, что может раздавить. Плевать, плевать, лишь бы он не останавливался, лишь бы.
Хозуки отстраняется, вытирает слюну с губ большим пальцем и накрывает Хакутаку всем телом. И это так странно, так страшно – то, что он совсем беспомощный, то, что ремень пережимает грудь, не давая отшатнуться, то, что Хозуки.
Входит, так дразняще-медленно входит, будто сам не хочет, не сбивается на хриплый рык и не царапает рогом шею. У Хакутаку так мало слов в голове, что он не чувствует себя самим собой.
– Еще! – тянет, как заклинание, вытягивая последнюю букву на пару октав выше, чем считается возможным.
Так ведь нельзя, Хакутаку ненавидит быть снизу, поэтому спит с девушками, но кожа горит, мысли путаются, а Хозуки. Хозуки кусает за ключицы, впивается острыми клыками под кожу и рвет лоскутами такое хрупкое человеческое тело. Хакутаку не больно – он чувствует, как начинается обращение, и это совсем, ни капельки не больно.
Хозуки успевает отскочить всего за секунду до полного обращения, а вот Хакутаку не успевает. Он ревет, пережатый ремнями, воет в голос, и светящийся сок, сперма зверя, стекает у него между лап. Запрещенный прием, Хозуки любит пользоваться тем, что запрещено, он аккуратно собирает жидкость в пробирки. Смотрит прямо перед собой и совершенно не стесняется ни собственной наготы, ни все еще стоящего члена. Хозуки не умеет стесняться – Хакутаку знает об этом лучше всех, поэтому изворачивается, перебирая в воздухе лапами, жмуря глаза на боку от тающего блаженства, тычется носом в пах Хозуки.
– Я могу помочь, – довольно бормочет он, обвиваясь хвостом вокруг ног. Хозуки сейчас кажется таким маленьким, таким беззащитным, что инстинкт самосохранения насмешливо прячется среди других человеческих чувств.
Хозуки не отвечает, молчит, пока убирает пробирки в сумку. Такой надменный, такой безумный, что Хакутаку надоедает подыгрывать, и он проводит шершавым языком у него между ног.
А вот это должно быть больно, но Хозуки почему-то не боится. От него несет жадной похотью, от него несет бешенством и агонией. Хакутаку вдыхает эти запахи, внутри него все еще что-то так горячо плещется в крови, и он вылизывает Хозуки торопливо, шало, боясь опоздать.
Когда Хозуки кончает, его запах горчит, он совсем не похож на райские персики, на пряные духи женщин, от него несет серой и адским пламенем, но это именно то, чего сейчас так не хватает. Хозуки откидывается назад, опираясь на хвост Хакутаку, и закрывает глаза, все еще продолжая играть в молчанку.
Кажется, он выглядит довольным.
– Может, отпустишь меня уже? – в комнате слишком мало места для зверя, да еще и ремни.
– Кто тебе сказал, что я собираюсь тебе отпускать? – потянувшись, Хозуки наклоняется за одеждой, совсем не боясь поворачиваться спиной. – Я бы предпочел, чтобы ты остался здесь еще ненадолго. Не уверен, что мне хватит ингредиентов.
При желании Хакутаку мог бы разорвать ремни и разнести все вокруг в клочья. При желании.