***
ночь садится городу на плечи, и глазам остается питаться одними только огнями далеких зданий. на моих коленях — конспекты, меж пальцев кручу маркер, Мик читает что-то бестолковое в одной ладони от моего плеча. мне надоело. я не могу сфокусироваться ни на строчке: они все плывут, скатываются в огромный шар, что так и норовит меня расшибить, и давят, давят прямо в живот, прямо под легкими, мне тошно и дурно и хочется на улицу. — Мик? — мягко пробую воду, кося взгляд от тетрадок, но он на меня не смотрит. — учи. Йен, экзамен завтра. учи, — его голос хочется слушать, его хочется слушать, но еще больше хочется слушать, как он стонет под моими губами и я— я пробую еще раз: — Мик... — нет. нет, Галлагер, ты сидишь на попе смирно и учишь историю, — его ладонь предотвращает влажный, открытый поцелуй, планируемый приземлиться на плечо, — я. все сказал. черт. губы дуются по собственной воле, и руки гуляют по его бедру по собственной воле, и он весь напрягается, сжимается и стискивает зубы, и... боже, мне бы столько воли учиться! пальцы цепко хватаются за кромку футболки, пуская холодный воздух бегать по его животу, и со словами «ой, пошло оно к чёрту» Мик тянет меня за руку, чтобы я своим весом уложил его на кровать, и позволяет себя целовать. как я и планировал, он стонет подо мной, стонет, выгибается и вертится, пока я доказываю, что каждый из нас художник, оставляя палитру неярких меток на моей, и только моей, творческой канве с именем и голубыми глазами. руки теряются в волосах, конспекты падают на пол, а маркер придется искать под кроватью. плевать: сейчас — его кожа и звуки, разрывающие спальню. на следующий день мне стыдно идти домой. Микки сидел на кухне или смотрел передачу про баобабы, и мне, мне было действительно стыдно идти домой. я краснел уже на пороге и хрустел костяшками, надеясь, что сгореть здесь и сейчас — получится. дверь скрипит в тишине моей головы, и Мик поворачивает на меня голову. — ну что, умник? — я провалил, — шепчу, чтобы не услышал; шепчу, чтобы не спрашивал, шепчу, чтобы стать маленьким и испариться. — господи, Йен, иди сюда, — его глаза вдруг очень нежные, и я надеюсь, что он меня успокоит. он дает мне подзатыльник, и я тру больное место. — сам виноват, идиот.***
на улице минус, я завернут в одеяло плотнее, чем удобно, и играю со стенами в минёра. к сожалению, взрываются не они — взрывается моя голова и переферия нервной системы. от неподвижности немеют ноги и колет подушечки пальцев, а на сердце ежесекундно падает тонная гиря — и тут же исчезает. и хуже, хуже всего на свете то, что каждую вторую долю секунды, когда гиря пропадает, мне дается надежда, что я здоров, что мне лучше, что я освобожден — но падает новая, и я понимаю, что только кажется. в горле саднит, в животе саднит, в голове и носу саднит, и я бы двигался, я бы бился о кровать затылком, как сумасшедший, я бы кусал плечо и рвал волосы, если бы мог пошевелить хоть нервом, если бы хоть что-то приводило меня в ярость, или заставляло волноваться, или... хоть как-то трогало. трогает. руки Микки гладят плечи, предплечья, запястья, он садится прямо передо мной. я вижу его, я бы повернул на него взгляд, но у меня нет ни толики сил. — как ты? есть хочешь? — он тихий, тихий, как море, когда закат капает на него персиковой краски; тихий, как спальный район в 5.45 утра, тихий, как шепот охрипшего певца, тихий, как бьющееся хрусталем сердце. — ладно, — он сводит губы и жмет, — ладно, — его рука греет мою шею, скулу, щеку, пальцы щекочут кожу, а я не двигаюсь. — боже, Йен, когда ты уже поправишься... он быстро сводит пальцы на переносице, сжимает глаза и выдыхает. — когда ты уже—, — он дышит, — идиот. сам виноват. его влажные губы крепко касаются моего лба, и он уходит.