ID работы: 2173631

Исповедь отверженного ( Мой последний грех).

Слэш
R
Завершён
38
General_L бета
Размер:
389 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 21 Отзывы 11 В сборник Скачать

33.

Настройки текста

33.

« Далёк ли путь для мальчика, смотрящего парад, До острова пустынного на юге»? « Ах, матушка, забудьте. Он не придёт назад… И кто ж весною думает о вьюге»? « Близко ли до эшафота мальчугану за игрой»? « Но зачем об этом думать, ведь ему весь мир открыт»? « Мать, скорей окликни сына, позови его домой. О зиме не помнят, если май царит». « Близко ли от эшафота до высоких райских врат»? « Этого никто не знает, и никто не может знать. Ты порядком нарезвился, все твои игрушки спят. Так сложи под сердцем ручки, – время спать»! Из народной поэзии. Непременно нужно изложить мне теперь произошедшее со мной после отплытия небезызвестного Ральфа Ровера и прочих из тех мест, где находился я в ту пору, какая была одной из самых отвратительных и неприятнейших в моей жизни. То, что я почувствовал и пережил тогда, во многом определило и мой сегодняшний нравственный облик, и, несмотря на все старания, это просто невозможно позабыть или, выражаясь иначе, вытеснить из памяти. Случившееся и испытанное мной тогда во многом заставило меня отнестись к собственному существованию немного иначе, хотя и после я порой недостаточно осознавал дурные последствия некоторых своих поступков, и нельзя сказать, что и в дальнейшем я не совершал значительных и непоправимых ошибок или не сворачивал с прямого и надлежащего пути. Поначалу моё положение казалось мне не особенно невыносимым, но после, когда всё значение содеянного мной и сложившихся условий открылось передо мной, те тоску и беспокойство, причиняемые совестью, которые я познал после гибели Саймона, можно было бы сравнить с легким утренним туманом при сопоставлении его с мрачным ненастьем бушующего шторма. Неизвестно, сколько времени прошло после того, как я перестал обращать своё внимание на творившееся на берегу, но когда я вновь обратился к нему, он был пустынным, причём мне показалось, что в гораздо большей степени, чем за всё моё прежнее пребывание здесь, судна, так неожиданно нарушившего своим прибытием задуманный ход событий, уже не было видно, и морская гладь была чиста. Огонь совершенно потух, и о том, что здесь ещё недавно бушевало пламя, напоминали лишь песок, во многом вокруг почерневший от покрывавших его золы и пепла, да обугленные деревья по сторонам от меня. Как известно, только три из них остались нетронутыми, у подножия которых я и находился, склонившись над лежавшим среди них Роджером. Жгучая досада наполняла меня из-за того, что объект моего вожделения так неожиданно скрылся, лишь непредвиденная случайность помешала мне осуществить желаемое, и то, что задумывалось мной, стало, несомненно, бессмысленным, бесполезным и напрасным. Ведь то, что я старался предотвратить, непременно должно было теперь произойти, а помешать этому я уже не мог. В том, что Ральф разгласит всё, чему был свидетелем, не исключено, что даже с превратными толкованиями, сомневаться не приходилось. Очевидно, что было глупо и нелепо вообще давать повод для таких мнений, но тогда я особо не задумывался об этом. Возможно – по причине нехватки времени, посвященного преимущественно обеспечением выживания меня самого и немногого числа окружавших меня верных, которые и те меня теперь покинули, возможно – ещё из-за чего-то. И сам я был поражён тем, что позволил из-за собственной небрежности и несдержанности уличить себя в таком неоднозначном поступке, совершившимся почти на глазах у тех, кто вообще не должен был стать очевидцами этого, подтвердив тем самым и всё остальное, что они подозревали относительно меня. Необдуманное движение привело к тому, что совершилось преступление, а то, что имело место именно таковое, молчаливо доказывал торчащий прямо из спины Бешеного Пса мой кинжал. Осмотревшись, я опустил взгляд, и он остановился на том, что ещё недавно было моим верным слугой, моим лучшим и, как казалось когда-то, единственным другом. Но почему же другом и почему непременно лучшим? Разве в самый неподходящий час он не выкликнул совсем другое имя? Разве нельзя было это назвать предательством? Мне представлялось вполне возможным, что это было именно так. И теперь он лежал там, передо мной, распростёртый и безмолвный. Что вообще было известно мне о нём? Сколь часто я не общался с ним, теперь я вдруг понял, что всё же многое в нём осталось неизвестным и отныне пребудет таковым навсегда. Кем же на самом деле являлся этот Роджер Честертон? Где он родился? Кем были его родители? Точные ответы на эти вопросы, к сожалению, получить было уже невозможно. Годом его рождения, о чём свидетельствовал его примерный возраст и его собственные предположения, вероятнее всего мог быть 1604. Фамилия же его, о значении и происхождении которой, о том, откуда она у него и почему именно такая, он мог лишь догадываться, вероятно, указывала на место его рождения. Корень « честер», без всякого сомнения, происходивший от римского « каструм», что обозначает « лагерь», имеется в составе названий многих английских городов, тогда как вторая часть его имени, конечно, не что иное, как просто «город». Была в числе всего прочего и вероятность, что его предки происходили из Манчестера, в котором как раз в 1604 году свирепствовала чума, та самая, которая унесла из мира живых сэра Эдварда, знаменитого графа Оксфорда. Возможно, что болезнь погубила и родителей Роджера, оставив его в этом мире круглым сиротой, а были они, надо полагать, людьми, наверно, не последними. С другой стороны они могли остаться живы, но потерять сына в таких неблагоприятных обстоятельствах, когда из заражённых городов начиналось повальное бегство, и сотни, если не тысячи, людей покидали давно знакомые места, оставляя свои дома, своё имущество, своих родственников. Близкие и родные друг другу горожане разлучались страшным недугом, и пути их расходились настолько, что долгое время они затем оставались в совершенном неведении об их дальнейшей судьбе, о том, где они, живы ли и здоровы? Не исключено, что Роджер, счастливо избежав всех этих бедствий, находился в пору своего раннего младенчества в совершенно других краях, где воздух оставался здоровым, и благополучию его и тех, кто дал ему жизнь, ничто не угрожало. Но он, в конце концов, мог быть просто похищен из дома какими-то недобросовестными любителями обделывать тёмные делишки в таинственную пору. Ночью кто-то мог проникнуть в дом и вынести оттуда младенца. Мне приходилось неоднократно слышать о подобных случаях, сильно поражавших моё восприимчивое детское воображение. Какими мотивами руководствовались похитители, то есть, зачем им нужен был ребёнок, и к кому он после попадал, проследить и узнать было трудно, несмотря на все старания служителей порядка. Причины и следствия этого могли быть самыми различными. Кто-то добывал младенцев для выкупа, кто-то – для использования различных их частей для волхвования, а кто-то – ещё для чего-то. Так или иначе, но ответить однозначно на этот вопрос не представлялось возможным, тем более что при такой ужасающей нищете, в которой проводило свою жизнь немалое количество простых людей, некоторые из которых ещё, в довершении ко всему, были обременены многодетностью, воровство чужих детей из богатых семей оказывалось просто бессмысленным и бестолковым занятием. Так или иначе, но Роджер утратил в самом раннем возрасте всякие родственные связи и оказался брошен в самую пучину людских бедствий, словно древесный лист в полноводную реку. Течение жизни подхватило и вынесло его на самое дно человеческих взаимоотношений. Слабость и неопытность его во многих житейских делах, которая была совершенно естественной и практически неизбежной при сложившейся подобным образом судьбе, дали соблазн людям, среди которых он оказался, к дурному и беспорядочному с ним обращению, которого, быть может, он вовсе не заслуживал по своему происхождению. А всё это время его отец и мать, люди без сомнения родовитые, именитые, пытались, хотя и безуспешно, отыскать его. И вот теперь они уже точно ничего не узнают о своём сыне, не произойдёт радостной встречи, воссоединения семьи. И всё это лишь из-за моей поспешности! А даже, если и узнают хоть что-то о своём сыне, как огорчит их, несомненно, правдивое известие обо всём, здесь случившемся! Ведь немало есть тому примеров, когда тайное, пусть и через немалое количество времени, всё же становилось явным. Поистине, гнев имеет такое свойство, что каждая его вспышка подобна искре, которая, например, попав в наполненную трухой судовую каюту ( крюйт-камеру), способна погубить весь корабль или даже, если корабли стоят относительно близко друг к другу на рейде, целый флот. Да, быть может, по природе своей Роджер был мне равным в большей степени, чем я подозревал об этом, а я с таким пренебрежением относился к нему! Но был ли он на самом деле дворянином, или мне только хотелось думать так? Новый осмотр вызвал противоположные этому утверждению мысли. Да и всё, что я уже знал о нём, это не подтверждало. Прирождённое благородство чувствуется всегда, несмотря на любое воспитание. Но есть немало примеров, когда среда и обстоятельства жизни оказываются сильнее родства и крови. И каждый может отвечать на этот вопрос, как ему угодно. Вот так и с Роджером. Беглый взгляд на него заставил подумать об обратном и засомневаться в рождённых скорбью мечтах. Разум стремился найти хоть какое-то оправдание совершённому мной, пытался ослабить и уменьшить возникшие тогда сожаления. Скорее всего, родителями Роджера были люди, проводившие свою жизнь в том же окружении, что и он сам в раннем детстве, такие же нищие, бедные в духовном и имущественном отношении. Роджер стал казаться мне отпрыском каких-то беднейших поселян, или же бродяг с попрошайками, порождением прямо-таки вора и потаскухи, которые, вероятно, могли даже продать своего сына каким-то случайным мошенникам и подлецам всего лишь за бочонок бренди. Его смерть вполне была, как я подумал, достойна такой подзаборной дряни, какой он должен был являться. Но если всё это и было именно так, то даже и в этом случае мне не стоило так обращаться с ним. « Заслужил ли он этот удар»? – спрашивала беспокойная совесть. И не без основания, ибо позднее пришла убеждённость в том, что ни род и знатность, ни распорядок в вере, ни прочие качества, из которых проистекают наши суетные различия, определяют подлинного человека, а лишь его доброе имя, честь и достаточный ум, удерживающий и направляющий, куда следует, нашу волю. А ведь Роджер принёс мне немало пользы и радости, так что было чёрной и вопиющей неблагодарностью поступать с ним так, как поступил я, лишив его жизни, а возможно, и загробного блаженства, разлучив его душу с телом так торопливо, не дав ему ни возможности, ни времени подготовиться к своему смертному часу, как нужно всякому живущему на земле человеку и, в особенности, христианину. Земная жизнь его по моей лишь вине оказалась такой непродолжительной и потому ничтожной. Он бы мог ещё жить и радовать меня и всех прочих своим существованием, стать кем угодно и измениться к лучшему. Да, Бешеный Пёс не многим был лучше меня. Что он сделал с малышами? А тот дурачок и камень из пращи? И не он ли предложил мне заставить одного из родных братьев истязать другого? Но каким был я, таким был и он, и винить его я был не вправе. Мы были так запятнаны бесчестием и всякой грязью, что очиститься было крайне трудно, и всей жизни могло не хватить, что бы искупить то, что натворили мы в то краткое время, когда по выражению моего друга, « так славно повеселились». Несмотря на всё это, на мне теперь было больше вины, и я не должен был бы клеветать и лгать, приписывая Роджеру не вполне ясное предательство, так как сам, по всей вероятности, предал его. Мне и самому, едва я смог лучше разобраться в своём душевном состоянии, с трудом верилось, что всего несколько самых безобидных слов могут так подействовать на меня. Причина всего этого, как мне представляется более вероятным, находилась в большей степени во мне, чем в моём друге. И почему же я должен был полагать, что сказанное им можно истолковать так однозначно, одним единственным образом? Встреча с неожиданно посетившими остров военными, конечно же, изумила Роджера не меньше меня. У него были свои способы взаимодействия с людьми подобного рода, которых он и избегал, и ненавидел, и боялся. Но выбежав прямо навстречу офицеру, разглядев, что наша добыча теперь находится под его защитой, он намеревался выйти из затруднения привычным путём, воспользовавшись хитростью, которая, видно, не раз выручала его, и была совершенно в духе подобного ему юного воришки. Или же от страха и замешательства он высказал первое, что пришло ему в голову, и в этих словах, что прозвучали в ответ на вопрос, заданный тем человеком, была несомненная правда… Да, Ральф даже после всего, что произошло, оставался, в некотором смысле главным. Главным, разумеется, не надо мной и прочими, и даже не над немногочисленной кучкой своих единомышленников, из которых и вовсе затем остался один Сэм. Просто он понимал, для чего нужна власть, и что означает по-настоящему быть главным. Всеми силами он стремился к выполнению общей задачи, подлинным намерением его было лишь достижение общей для всех пользы и благополучия. А я, со всем своим могуществом, качествами и навыками, небольшим опытом, даже со званием « лорда-протектора», которое мне дали мои же вроде как бы друзья, был слишком увлечён собой и занят какими-то долговременными, направленными в туманную даль отвлечёнными умозрительными теориями и идеями. Да, я создавал нечто новое, укреплял занятое положение, что сказывалось, на мой взгляд, положительно на моих спутниках. Между ними я насаждал дух товарищества, некую сплочённость и единство, что давало им множество новых возможностей. А что им мог предложить взамен Ральф? И всё же, предаваясь таким размышлениям, скоро я почувствовал всю их лживость и неправдоподобие. Что-то неотступно напоминало мне, что я лгу самому себе, что всё, что я делал, могло лишь ухудшить, нежели улучшить жизнь остальных ребятишек. Боль, унижения, принуждение грубой физической силой – разве это путь достижения общественного спокойствия, согласия и процветания? Но до окончательного признания многих своих ошибок было ещё очень далеко. И всё же, случившееся ясно доказывало истинную сущность отношений между мной и так называемыми друзьями. Только Роджера и можно было назвать « другом» с большей уверенностью, да и то, мы относились друг к другу совершенно по-разному и вкладывали, как оказалось, в понятие дружбы совершенно различный, свой для каждого смысл. И вот теперь – потрясающее разочарование. А остальные? Едва они завидели взрослого, так тотчас же забыли о своём прежнем « господине», куда важнее была появившаяся так неожиданно возможность убраться отсюда и отправиться домой. К примеру, Моррис. После меня и Роджера он стоял на третьем месте, разделяя всё, что бы мы вместе ни предпринимали. А теперь он вновь натянет личину добропорядочности, будто ни в чём не бывало, и постарается даже не вспоминать меня. Теперь, видно, он сидит на палубе уплывающего в привычный и обжитой мир корабля, сытый и довольный, умытый, переодетый во всё чистое, с аккуратно подстриженными ногтями на руках. Ему, без сомнения, как и остальным, дали выпить горячего поссета ( традиционный английский напиток, смесь отваров корней orchis masculi, zingiberis officinalis, коры cinnamomi veri с молоком и мёдом, на Востоке известен под названием салепа), и теперь он вполне может не заботиться ни о чём в ближайшее время и вскоре хорошо выспаться на настоящей постели, и, конечно, меньше всего его теперь волнует моя судьба. И Роберт и даже Генри во всём, скорее всего, уподобятся ему. А какой уж радостью всё это стало для малышей и Уилфреда! Было вообще прямо-таки чудом, что ни один из них за всё это время не умер, к примеру, от укуса ядовитой змеи или насекомого, или не отравился разными фруктами, или не испустил дух от какой-нибудь болезни, хотя рвота и поносы, сопутствовали многим из них, в особенности, самым младшим, и голода. А теперь они, ничтожные, веселились, что уцелели и смогли дождаться так удачно подвернувшегося случая. От одной мысли об этом я с трудом удерживался, что бы не рассердиться. Но сердиться в действительности было не на кого. Разве только на собственную глупость… И вот теперь я оказался почти один, и все меня бросили. Столкнувшемуся со мной корабельному командиру я показался до того противен, что он не пожелал ни под каким видом брать меня на борт своего судна, несмотря на все уговоры Ральфа, который, кажется, что-то предлагал офицеру относительно меня. Да и что меня ждало там? Страшно и подумать. Да ещё и в ощутимом присутствии ненавидимого мной человека! Не мне было жаловаться на то, что я был теперь всеми оставлен. Не я ли сам собирался покинуть многих здесь таким же образом, едва только было бы завершено строительство лодки? « И никто из них мне теперь не нужен», – решил я. Но решение это плохо меня успокоило. Роджер был мёртв – вот, собственно, что не давало мне покоя. В остальном же моё положение не заключало в себе особых тягот. Роджер мёртв, а Ральф остался жив. И пусть он утратил некоторых из своих друзей, пусть он теперь далёк от радости и наслаждения, но он жив, а верный мне Бешенный Пёс лежит недвижимым грузом под палящими солнечными лучами и больше никогда не сможет участвовать в этом пёстро сменяющемся беге земного бытия. Если Роджера нельзя было возвратить к жизни, то тогда и Ральф должен был бы навеки оставить мир живущих. Оставалась надежда, хотя и слабая, что корабль, на котором он тогда плыл, попадёт в бурю и затонет. Тогда бы с ним, вероятнее всего, погиб бы и мой соперник. Но, по стечению обстоятельств, всё могло сложиться иначе, благоприятным образом – для него, и неудачным – для меня. И этого-то я и не мог перенести. Стараясь не думать о том, что было вне пределов досягаемости, я вновь нагнулся над Роджером. Даже мёртвый, он сохранял тот вид, что когда-то был для меня приятен. Черты его лица выказывали, помимо подростковой незрелости, уже и очевидную возмужалость, о коей, прежде всего, свидетельствовал пушок, черневший у него над верхней губой. Прикоснувшись к нему, я отметил, что тело его всё ещё сохраняет мягкость и гибкость и достаточно ещё тёплое. То ли он таил в себе остатки живого тепла, то ли просто был нагрет солнцем, – одно из двух. Цвет лица его не сильно изменился, но был близок к тому оттенку, что имел в ту ночь, после того, как тот явился ко мне в пещеру, подслушав прежде разговор Саймона с неведомым у свиной головы. Я слегка потряс его, несмотря на это, он никак не ответил, его мышцы продолжали быть безвольно расслабленными. Я взялся за рукоять кинжала и осторожно потянул на себя. Лезвие кинжала, как некое одушевлённое существо, без особого желания выходило из плоти, в которую ещё недавно было с такими силой и лёгкостью погружено. Наконец, я извлёк клинок полностью, окровавленный и тускло поблескивающий из-под покрывавшей его маслянистой жидкости, и сразу же отбросил в траву, чуть в сторону, будто опасного гада. Из небольшого продолговатого отверстия, вернее разреза, медленно потекла вязкая густая тёмная струя, впитываясь, сбегая со спины и уходя в песок. Затем я, обхватив Бешеного Пса за плечи, осторожно перевернул его на спину, тщетно стараясь привести его в чувство и вернуть ему, хотя бы ненадолго, дыхание жизни. « Друг мой, вернись ко мне, – взывал я, – открой свои глаза, посмотри на меня и скажи главное, заветное слово»! Но губы и веки Роджера оставались плотно сжатыми. Только чудо могло избавить Роджера от сковавшего его оцепенения. И, одновременно чувствуя, что ничего нельзя поправить, я не хотел верить в это, как и в свою причастность к тому, жертвой чего стал этот несчастный паренёк. Он выглядел просто спящим, и казалось, что он только ранен, что в моих силах вернуть его к бодрствованию, хотя ничто не позволяло мне особо на это надеяться. И всё же я хотел, что бы надежды эти оправдались, вопреки тому, что обычно не доверял всяким чудесам и даже упорно изгонял их из пределов собственного восприятия. Но теперь я мог убедиться лично, во что превращается вся наша жизнь, если из неё исчезает всё чудесное, всякая тайна. Оставляя загадочность лишь для себя, я упорно отказывал ей в праве существования в остальном, окружающем мире. И я, поколебавшись, отшатнулся от этих попыток, отбросил такие приёмы. Ведь на что же надеяться, если это – плод деятельности, прежде всего, меня самого. И никто не избавит меня теперь от этого, если я сам не в состоянии избавиться от этого постигшего меня и Роджера несчастья. Не было сомнений, Роджер не просто умер, а был убит, и убил, как бы я не винил в чём угодно всех прочих, именно я. Да, я стал убийцей. И если гибель Саймона не так тяготила мою совесть, то это потому, что содеянное творилось не мной одним. Роджер, Моррис, Роберт разделили со мной его. Да и остальным кое-что перепало. О шуте же я и вообще мог не беспокоиться, хотя и одобрил затем расправу Бешеного Пса над ним. Легко спрятать свой страх за улыбками приятелей, за весёлым смехом, обратить всё в шутку в тесном кругу единомышленников. Совершенно иначе обстоит дело, когда злодейство такого рода, что можно точно утверждать, кто это сделал, и что виновен в нём лишь он один. Ужасно остаться наедине с сотворённым самим же злом. И я ощутил, помимо жалоб совести, необычайно острое чувство одиночества. Это было подобно разлуке с Эдвардом, но тогда он перешёл в иной мир без малейшего моего участия. И вновь мне предстояло вкушать всё то, что приносит с собою утрата. Кроме того, теперь я хорошо знаю по опыту, что когда умирают наши друзья, то нет для нас лучшего утешения, чем сознание, что мы ничего не забыли им сказать и находились с ними в полнейшей и совершенной близости. Некоторых же из нас, смертных, угнетает и внушает тоску большое число людей вокруг, связи, условности, суета, и тогда просит и жаждет душа уединения. Но и полное одиночество в некоторых случаях становится истинным бедствием. Ведь человек полностью становится таким и соответствует своему названию лишь в обществе себе подобных. Человек может быть механическим часам уподоблен, ибо, как ни искусна была рука часовщика, часы, которых не заводят, становятся предметом бесполезной роскоши и жилищем пауков и прочих неприятных и схожих с ними существ, в том числе насекомых. Так и человек, который, от самого рождения своего будучи изъят из окружения человеческого, лишается многих возможностей для своего развития и остаётся таковым лишь по внешности. Имея от природы вложенные Творцом в него прекрасное телесное здоровье, задатки многих способностей и качеств, он не раскрывает ничего из этого, и все широкие возможности пропадают в нём даром. Всемогущий Создатель наделил его даром членораздельной речи, подвижным языком и губами, но и этим он никогда не овладеет и будет нем, поскольку и говорить нужно учиться, но научиться чему-то нельзя, если некому научить. Назначение часов – показывать время, назначение же человека – познавать окружающий мир и жить разумно, в согласии с самим собой и окружением. Но исправные часы без заведения не отличаются в главенствующем смысле от сломанных и времени не показывают, а человек без воспитания разумом своим не пользуется и подобен природному глупцу, хотя и не обделён ничем при своём рождении. Устроено это по воле предвечной мудрости так, надо считать, для того что бы люди стремились к взаимопониманию и хранили между собой доброжелательность, так как один не может обойтись без другого. И потому многим так затруднительно выносить одиночество, так как состояние это есть состояние не свойственное человеческому существу при обычных, благоприятных условиях. Скука и тоска, возникающие тогда, имеют то же значение, что и боль при прикосновении к горячему или острому, сообщая нам об опасности подобными знаками и предохраняя нас от вредного нашей натуре. И теперь положение моё было одним из худших, потому что помимо одиночества в сознании моём примешивалась к общему недовольству ещё и тревога от неизвестности относительно будущего, которое, по крайней мере, ближайшее, по некоторым признакам обещало быть суровым и не менее мрачным. Вновь мысленно я углубился в причины, что довели меня и остальных до подобного состояния. Главным здесь, конечно, была война. Я чувствовал что-то, будто несообразное во всём ходе недавней истории, всё воспринималось как сон, как наваждение, словно помимо этой существовала какая-то, по меньшей мере, ещё одна, другая дополнительная действительность, в которой такой длительной войны не было и вовсе, а мир с Испанией был бы заключён в самом начале настоящего на то мгновение царствования, в самом скором времени после смерти прежней королевы. И тогда, конечно, нас никуда бы не повезли, я бы не оказался здесь и не встретил Ральфа, всё было бы хорошо, и я мог наслаждаться полным счастьем и спокойствием, начиная свой собственный жизненный путь. Но ведь и там, вероятно, нашлось бы место для ненавистной мачехи и её сыночка, которые постепенно, как мне стало казаться, вытесняли меня из сердца отца и занимали там моё законное место… Много хорошего никогда долго нигде не бывает. Зло никогда не может быть надёжным источником человеческого счастья, и одно деяние не проходит бесследно, доброе ли, или же нет, – оно возвращается к нам подчас самым неожиданным образом. Ощущение подобной раздвоенности, существование двух схожих и, вместе, различных миров не покидало меня. Опять моя жизнь сблизилась с театром, с понятием представления в нём. И дело здесь не только в том, что моя судьба была подобна судьбе игранного мной мавра и в том, что я теперь был как бы Яго и Отелло в едином лице, просто вся жизнь моя была тогда и, может быть, осталось, игрой, притворством, полностью вытесняющим подлинное бытие. И лишь смерть друга, который всё же был мне чем-то дорог, заставила меня вновь вспомнить, что за драпировками, кулисами и дощатыми стенами условного театрального здания есть не менее занимательная истинная жизнь. Жизнь в её подлинном смысле. И вот я лежал на почерневшем и покрытом кровью песке, сознавая, что настал внезапный конец игры, и повторения уже не будет и не может быть, а ещё недавно здесь разыгрывался бурный маскарад, в котором я ухитрился получить главнейшую роль. И вся наша жизнь на острове, средь ещё недавно не тронутой человеком природы, была какой-то чудной игрой перед Богом в Господних угодьях. И лишь теперь мне стали видны мои заманчивые заблуждения. Всё это время, если не считать борьбы с Ральфом, я воспринимал жизнь на том острове, как нечто идиллическое, пасторальное, невинное. Да, я готов был объявить всё это почти буквальной буколикой. Однако страсти и пороки человеческие в подлиннике несравненно сквернее и гаже, нежели те, какие изображаются в комедиях и трагедиях. И затем, когда всё это закончилось, и остался лишь Роджер и пепел, я в этом достаточно убедился. На самом деле никакое воображение не может порой дать сколько-нибудь правдивого представления о том, что преподносит нам порой действительность. Пастух не всегда весел, а часто и мрачен, и пьян, а иногда даже колотит свою пастушку. Да и подруга его вовсе не часто походит на ту воздушную красавицу, которую на все лады превозносят художники и поэты. Это всё маска, а когда маска вдруг отстаёт от лица, через этот зазор, через эти щели можно увидеть такое, от чего нет никакой возможности отгородиться, всяческую черноту и мрак нашей души и жизни. У всего есть много различных сторон, и не всегда самых привлекательных. Память, Мнемозина, всё же мать не одних только муз, но и немилосердных, грозных фурий, эринний со змеями в волосах. И внимая их укорам, я сокрушался, полный заунывных жалоб на собственную глупость и самонадеянность. Отрок лукавый и неразумный! Повозка, в которой некогда восседала празднующая свой триумф Победа, опрокинулась, и все мечты, все стремления юности оказались в жирной грязи. Так вот, где таилась смерть! Вот что обозначал её облик, показанный мне когда-то регентом ночью на постоялом дворе в Рединге. К чему же я в итоге пришёл? И отчего всё так вышло? Не от того ли, что я определял свою судьбу по « Государю» и внимал вредным советам Макиавелли? Удобнее всего было винить во всём именно « неправильные» книжки, которые якобы развращают нас. Но нет, вывод напрашивался сам собой: виноваты не книги, а мы сами, принимающие без сомнений чужие мысли как собственные, вероятно, из-за бедности своего мышления. Если то, что мы прочли в книгах, становится нашей путеводной нитью и изменяет жизнь, становясь невысказанным правилом, которого мы почему-то придерживаемся, – значит, мы этого достойны. Я привык считать, что цель оправдывает любые средства, но цена оказалась слишком высока, а того, к чему стремился, я так и не достиг. И вот передо мной предстали, в качестве закономерного завершения беспорядочной пляски мыслей и рассуждений, мёртвый Роджер и сожжённый остров. И подумав об этом, я невольно спросил себя о том, сколько же времени потребовалось на всё это, что бы позабыть и утратить то, что нужнее всего человеку, увлечься поисками ложной цели? Оказалось, что со времён крушения « Единорога» прошло где-то примерно полтора года. Полтора года! И этого времени с избытком хватило, что бы я смог так низко опуститься… Надо ж так было одичать, дойти до такого!.. В том числе, до полного смешения своих и чужих. Я, вообще-то ничего не перепутал, но удар, назначенный Ральфу, всё же поразил другого, сожаления о чём не покидали меня всё последующее время. Они напоминают мне о себе и теперь. Ошибка ли это? И вот тогда я осознал, что мне не о ком больше заботиться, и некому больше заботиться обо мне. Тяжёлое открытие! Мне приходилось убивать и позднее, а о том, что предшествовало этому моему поступку, я уже упоминал, но ничто не сравнится с той печалью, всё остальное лишь усиливает её. Саймон, шут, иные мои жертвы в разные годы и в различных частях света используют это событие, как рычаг, наваливаются на него, будто это для них – точка опоры. Да… Как низко я пал! Ни выпивка, ни притворство не становятся при всём старании длительным утешением в этой моей беде. Упоённый обретённой свободой, я ещё и не подозревал, что свобода, как и любовь, как счастье, как многое в нашей жизни, то же может оказаться мнимой. И я желал, что бы что-то, хотя бы отношения с Роджером наполнили меня. И вот я, едва почуял пустоту, поспешил наполниться хоть чем-то. Но это что-то оказалось самым скверным, что можно было только себе представить. Подготовляемый родными и обществом к служению Богу, я готов был служить кому угодно, но так вышло, что служил я в первую очередь собственным страстям и неумеренности. И было ли во мне что-то тогда, кроме этого служения, или оно поглотило всё лучшее, что во мне, несомненно, находилось? Все эти мысли заставили вспомнить школу ( в который уже раз!), Уэбстера, « Герцогиню Амальфи», Боссолу. И вот теперь я мало чем отличался от этого презренного наёмника, Антонио Боссолы! Игра превратилась в жизнь. Венецианский мавр, так же наёмник, был чёрен лицом, но бел внутри, а я, изображая его, хоть и был бел снаружи, оказался чёрен изнутри. И чёрт был когда-то духом света! Вот, так, как и у Отелло, у меня погиб тот, кто был дороже всего в жизни. Моя Дездемона снова погибла, но на этот раз совсем не по-театральному. А ведь я хотел образовать с ним семью, иметь общих детей, и вот оказался не лучше того самого тёмного язычника, занёсшего нож над беззащитной пленницей, из моего видения! Теперь же мне самому пришлось убедиться, что я уж не так и далёк от него. Отелло Шекспира, Боссола Уэбстера… И не только. Я был похож ещё на одного из персонажей трагедии « Герцогиня Амальфи», на брата заглавной героини, герцога Фернандо. Как известно, через некоторое время после того как он замучил до смерти собственную невинную сестру, превосходившую его в несравнимо большее количество раз по своим душевным качествам, это не осталось для него безнаказанным, и у герцога надолго помутился рассудок. Погубив сестру, поглумившись вдоволь над её душой и телом, он, по всей видимости, перешагнул ту грань, что отделяет человека от зверя, ибо жестокость его с сестрой была поистине нечеловеческой, а сам он так увлёкся своей беспощадной и жуткой в своей крайности охотой. « Больным овладевает Отчаянная страшная тоска. И кажется ему, что стал он волком. Больной на кладбище крадётся ночью И вырывает трупы из могил. Два дня тому назад был пойман герцог За церковью святого Марка в полночь, Он на плече нёс ногу мертвеца И страшно выл, и говорил, что волк он – С той только разницей, что у него Под кожей шерсть, у волка же – снаружи; Просил взять меч и тело вскрыть его, Что б посмотреть», – говорится в трагедии. И всё это – следствия гордыни и необузданного гнева. « Орлы обычно летают в одиночестве. Только вороны, галки да скворцы сбиваются в стаи». Но чем выше полёт, тем ужаснее падение. Высокий статус не приносит никому пользы, если всячески выпячивать это достоинство и кичиться им. Подлинное золото драгоценно и тогда, когда сокрыто от людских взоров. И никакое бахвальство, хвастовство и зазнайство не прибавят ценности человеку. Вместо этого не лучше ли направить все усилия на сохранение чести уже с юных лет, чем потом предаваться таким сожалениям? Если мир лишил кого-то целомудрия, ему не станет легче, от того, что он, этот кто-то, отберёт его у другого. Заёмное целомудрие существует лишь в поражённых невежеством и алчностью умах и не сделает их обладателей счастливыми. А я вовремя не руководствовался такими мыслями, почему и осталось мне повторять: « Ибо, говорю вам, если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное. (Мф. 5, 20). Все мы сделались нечистыми, и вся праведность наша – как запачканная одежда; и все мы поблекли, как лист, и беззакония наши, как ветер, уносят нас». (Ис. 64, 6). Да, праведность моя, о которой я так много говорил, оказалась ложной и замаранной. Истинный праведник не тот, кто кричит всем об этом и громче всех обличает чужие грехи. Непорочность сердца таинственна и незаметна для толпы, и уж тем более, для того, в ком она незримо пребывает. Моя ошибка была в том, что я искал, в чём бы упрекнуть кого-нибудь из ближних, а собственного сора перед глазами не замечал. И находил в порицании других, на какое не имел ни малейшего права, неизъяснимую отраду. Так, притесняя невиновных, я стремился уничтожить в себе некоторую неуверенность, упрямо твердя о постоянной своей правоте. И вот правота эта, лживая праведность, лицемерие и ханжество создали слой нечистот вокруг души моей, наполняя сильным ядом сердце. И вся эта оболочка окутывала, сдавливала и теснила меня, будто драконья чешуя. И я вспомнил ещё одну пьесу. Ведь то, что происходило со мной, напоминало случай с Юстэсом Скраббом, не известным монахом-пиратом, конечно, а одним из сыновей Джайдеса Скрабба из пьесы Томаса Хейвуда « Четыре лондонских подмастерья». Подобно мне, этот мальчишка так же отличался зазнайством и упрямством, нагло передразнивал всех и любил смеяться над слабостями других, не замечая собственных, – тот самый, что жаловался в одном из своих монологов: « Я выдержал бы как-нибудь семь лет, Не будь учитель так суров и грозен. С утра пораньше завтракать иду С компанией других учеников, – Кричит: « Зовите Юстэса ко мне»! С приятелем едва лишь соберусь Размяться в фехтовальном зале, здесь же « Где Юстэс»? – на всю улицу кричит. Мне не даёт ни отдыха, ни срока. Пойду с друзьями в мячик поиграть – Он хмурится, пойду глазеть на танцы, – Так нет, ему я нужен позарез… Нет, я признаюсь, это прямо ад. Когда б не это, я учиться рад»! ( « Methinks I could endure it for seven years, Did not my master keep me in too much. I cannot go to breakfast in a morning With my kind mates and fellow-prentices, But he cries Eustace, one bid Eustace come: And my name Eustace is in every room. If I might once a week but see a tilting, Six days I would fall unto my business close, And ere the week's end win that idle day. He will not let me see a mustering, Nor, in a May-day morning fetch in May. I am no sooner got into the fencing-school, To play a venue with some friend I bring, But Eustace, Eustace, all the street must ring. He will allow me not one hour for sport, I must not strike a foot-ball in the street, But he will frown: not view the dancing-school, But he will miss me straight: not suffer me So much as take up cudgels in the street, But he will chide: I must not go to buffets; No, though I be provoked: that's the hell, Weren’t not for this, I could endure it well»). ( 1592 г. Акт I, сцена 1). В пьесе этой действие происходит в ту пору, когда многие храбрые и знатные люди в Европе, и англичане в том числе, отправлялись в Палестину, что бы отвоевать у арабов-сарацин Святую Землю. Там показано, как Джайдес, богатый лондонский ремесленник, цеховой старшина, имевший четырёх сыновей, каждый из которых обучился определённому занятию: портновскому, прядильному, сапожному и бакалейному, благословил их принять участие в дальнем походе и ратных подвигах. И хотя они были происхождения неблагородного, всё же они могли приложить все свои силы на пользу такого значительного общего предприятия. В пути Юстэс, отстав от своих братьев, где-то в Сирии обнаружил наполненную золотом пещеру, но едва он, подстрекаемый собственной алчностью, прикоснулся к скрытым сокровищам, как превратился в дракона. Вот и со мной произошла подобная метаморфоза, прямо по Овидию, хоть в переводе Голдинга, хоть в оригинале. Любое толкование не изменяло самой сути постигшего меня преображения. Но не об этом же я думал и не этого хотел, чтобы ( что бы) быть смешанным с шекспировским Калибаном из « Бури» и оказаться в итоге грязным чудовищем, от которого отвернулся в ужасе чуть ли не целый мир. Теперь иного исхода ожидать было нельзя. Утрачено было всё: невинность, праведность, честь, близкий человек. Глянув на Роджера, я вновь ощутил в себе глубочайшую печаль. Хотелось петь и плакать. Вспоминались различные стихи. Слабое утешение, но всё же… Иногда поэзия приходит к нам на помощь. « Каким обманом, хитростью какою, Каким путем окольным Ты мною овладел, коварный гений? Как мог я стать предателем невольным Своих благих стремлений? Что было мне обещано тобою? Что я смогу в покое Свободным созерцаньем насладиться И на твои деянья подивиться. Меж тем, о лжец, мне шею Ты цепью, чувствую, сдавил своею. А впрочем, не тебя винить мне надо, — Я сам всему виною: Я не дал твоему огню отпора, Я допустил, чтоб вышел из покоя И, руша все преграды, Поднялся ветер, гибельнее мора. Теперь по приговору Разгневанного неба умираю. Но я боюсь, лихая Судьба моя не даст, чтобы могила Мои навеки муки прекратила», – подсказывала память слышанное или прочтённое когда-то ранее. И иногда волнение превышало волю, и из груди моей вырывался стон, а слова сами собой складывались в своеобразный плач: « Как мы дружили, как рядом шли, Как рядом были в любой дали! О том сегодня, почти невольно, Вновь я вспомнил, вновь я вспомнил Наши дни... Те наши дни... Больше не встречу, такого друга не встречу, Такого друга, как ты, дарит жизнь только раз. И не излечит, ничто печаль не излечит, Мою печаль о тебе память сгладить не даст. Кто прав из нас был, а кто не прав, Решить сейчас бы нам в двух словах. Теперь всё поздно, и все вопросы Стали просто, стали просто Ни к чему, Всё ни к чему. Больше не встречу, такого друга не встречу»… У Данте в Италии была Беатриче, у Петрарки – Лаура, у нашего Кристофера Марло – Мэри Пембрук ( Герберт по мужу, Сидни в девичестве). И они лишились тех, кого любили. Они знали, они чувствовали всю душевную боль, когда теряли возлюбленных. А у меня был Роджер. И я его не сберёг… Но те великие поэты и прочие творческие люди утратили близких себе всё же не по своей вине, а я же, что было вдвойне тяжелее, сам убил того, к кому испытывал любовь… « А была ли собственно любовь»? – поразмыслив, спросил себя я. Нет. То была не любовь! Была всего лишь страсть, губительная и противоестественная. И в ушах зазвучали неопровержимые слова древней и мудрой книги, которую я знал, в основном, наизусть, часто повторял некоторые изречения оттуда, какие, впрочем, слабо определяли моё поведение. И лишь теперь всё это стало для меня не просто словами: « Не ложитесь с мужчиной, как с женщиной, ибо это мерзость. Вэт захар ло тишкав мишкэвей иша тоэвах хи» ( Экскламавит, 18,22). Да, тогда я живо ощутил, насколько мерзко было всё, что я творил до этого. Вот лежит распадающийся труп того, кто ещё так недавно был приятен мне, вот зримое воплощение этой мерзости. Одно из самого худшего, что только можно себе представить, – это не одухотворённый логосом эрос. И вот, всё подобное оставалось и вновь и вновь представало перед глазами. « Как же греховно было моё существование»! – подумал я и от одной этой мысли содрогнулся. Напрасно я называл своё порочное стремление дружбой и любовью. Разве не стремился я к обладанию им, разве не был зависим от Роджера так, как и он от меня? Но при этом мы были лишь нужны друг другу, пользовались друг другом, а меж нами не было подлинной взаимности. « Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам всё имение моё и отдам тело моё на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Если я говорю на всех человеческих языках, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий». « Да, звонкая медь, которой более никто здесь не услышит, – мыслил я, повторяя вслед за апостолом Павлом, – передо мной – лишь пепел, а вокруг – пустыня, бескрайний океан. Звук пропадёт, едва родившись, ибо я лишь песчинка в этом мире, которая недостойна того, что бы её заметили и услышали». И к чему было кичиться многими познаниями, владением греческим, латынью, еврейским, обольщаться всякой мирской философией, если это скрыло от меня опасность и сделало нечувствительным к пороку и всякому беззаконию, которые я заметил в себе слишком поздно? « Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». А Ральф, вероятно, как представляется мне теперь, всё же имел в себе эту любовь. Но довольно об этом! Как бы хорош бы он ни был, каким бы низким не казалось даже мне самому моё отношение к нему, но я желал его смерти, потому что не мог так всё это оставить. Я был связан с Роджером клятвой и, даже признавая греховность всего остального во мне, далёк от милости к нему и признания его правоты, несмотря на то, что время от времени я начинаю замечать обратное, разбирая мысленно события прошлого. А, между прочим: « Кто говорит: “ Я люблю Бога”, а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит»? ( Иоанн. 4. 20 – 21). Так неужели всё это ложь? И перед Господом, и перед самим собой. Но если, несмотря на все усилия, я и против Бога, то он, всемогущий и всесильный, имеет высшее право изничтожить меня и обречь на вечную погибель. В этом случае справедливость не будет нарушена, а большего мне и не надо. И долго ли мне ещё противиться воли Божьей, искренне полагая порой, что я исполняю её? Возлюбить Ральфа свыше моих сил, потому что он не возлюбил меня так, как я хотел, и не стал для меня тем, кем я хотел, что бы он таким сделался, от него. Но нельзя же силой и принуждением добиваться того, что обретается лишь взаимопониманием и прощением? Кто я, что бы призывать всех вокруг к порядку, как я его понимаю? А всё из-за гордыни. Ведь любя ближнего, мы на самом деле не тело его любим, а образ и подобие Божье в нём, бессмертную душу. Можно уподобить нашу природу в отношении просвещённости состоянию находящихся в платоновской пещере. Так происходит со всеми нами, когда мы принимаем тени предметов и понятий за подлинные явления. Хотя нам нравятся тела, души, доставляет наслаждение чьё-то нахождение подле нас, на самом деле мы любим вовсе не это. Любя всю эту красоту, мы любим лишь тень или отражение истинной красоты, стремясь всем сердцем к тому, что это порождает, но не имея возможности познакомиться непосредственно с этим. Луна, как известно, не излучает собственного света, но распространяет вокруг себя отражённый свет Солнца и немедленно скрывается, блекнет при первом появлении настоящего светила. То, чем некоторые из нас привыкли восхищаться, не является главным носителем красоты, оно всего лишь несёт на себе отпечаток того блага, к которому, безусловно, стремится наше чувство. Влюблённые заблуждаются, стремясь жить лишь друг другом, ведь на самом деле любовь вызывает не возлюбленный, а нечто, отражающееся в нём, словно в зеркале. Поэтому вероучение, которое мы знаем, как только можно ценит и восхваляет любовь, но в то же время мудро своими правилами ограничивает влечение людей друг к другу. Глупо было бы целовать зеркало только за то, что оно отражает подлинный предмет нашей любви. Так делали некогда идолопоклонники, воздавая почести изваяниям божеств, вместо их самих. Любовь – это желание радоваться красоте, красота же есть некое сияние, влекущее человеческую душу. Внешняя красота ведь есть не что иное, как само сияние, проявляющееся в привлекательности красок, форм, линий. Красота же души есть сверкание, происходящее от сочетания в ком-то близких чувствующему нравов, согласия между собой и другим. Замыкаясь друг в друге или в самом себе, что бывает одним и тем же, люди лишают себя вечной радости, теряют нечто большее, что они могли бы постичь и обрести. Вот, в чём несчастье. Человек вовсе не мера всего в мире и не всегда – венец природы, он подчинён замыслу того, что породило его и всё живое на земле, не говоря уже о ней самой, о Вселенной. И всё в ней имеет свою цель. Женщина создана для мужчины, мужчина для женщины. Любовь между ними служит в числе прочего и продолжению рода. Но сама любовь, конечно, выше всякого понятия о полезном и навязанного ей кем-то назначения, любовь заключается не в обладании, а в обмене теплотой сердца, чувствами, мыслями – то есть самым лучшим, что мы можем дать друг другу. Любящий должен прежде отдавать, а затем уже присваивать. И глупо использовать не по назначению то, что дано нам природой совершенно для другого. А я всё мыслил о себе, и в Роджере видел лишь себя, свою красоту, силу, разум. И почему-то я видел в этом непревзойдённое совершенство, хотя, как оказалось, это было далеко не так. Стремясь к сближению с существом одинакового со мной пола, я словно погружался внутрь себя, и внутренний мир мой словно был призван заменить вокруг меня всё внешнее. Конечно, и в женщине можно погрязнуть по уши, но это хоть можно оправдать тягой плодиться и размножаться, а вот что касается другого мужчины… Иными словами, я вдруг стал убеждаться, что представляю собой в некотором роде своеобразный центр Вселенной. И вот в этом-то и была скрыта не замеченная вовремя опасность и первичная моя вина. Всё от гордыни. Мы презираем женщин, но что бы заменить влечение к ним, пытаемся обладать другими мужчинами, так как ими, то есть присваиваем себе незаслуженное право судить, кто из нас есть настоящий муж, а кто нет, и пытаться сломить тех, кому мы своенравно отказали в мужественности. И вся жизнь так может пройти в подчинении, подавлении, навязывании собственной воли всему мирозданию! Но ведь, как оказалось, значу я не так уж много, как думал до определённого времени. И тщеславие, гордость, высокомерие делают для нашего повреждённого нечистого сознания непроницаемым мрак невежества, заслоняя от нас свет вечной мудрости, тоска по которому всё же остаётся в нас и причиняет временами ощутимую боль. Но разве со мной одним произошло такое? Во все времена, во многих странах гордыня двигала людьми, возводила города, снаряжала корабли, ковала мечи и доспехи. Не на ней ли, иногда прикрытой пресловутыми « лучшими побуждениями», основан весь наш мир? Не самолюбие ли строителей и приходского клира повелело подняться шпилю на соборе в Солсбери, словно Вавилонской башне, и разве не стоит он вот уже почти триста лет, вздевая свой указательный перст к небесам, поддерживаемый одним лишь тщеславием? « Не стремитесь быть первыми, дабы не стать вам последними». « Всякий, возвышающий сам себя, унижен будет» ( Лк. 14. 9 – 10). « Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» ( Еф. 5, 21), – вот о чём пришло время подумать, но вдвойне было бы лучше для всех, если бы все эти фразы, полные простой и безыскусной истины, воздействовали на меня сильнее и раньше. Теперь поздно было во многом что-либо предпринимать. Почему мы часто утешаемся, когда обнаруживаем, что не одним лишь нам присущи свойственные нам пороки, что есть иные, в некотором смысле худшие, чем мы, люди? Полезнее забыть в этом отношении о других и направить все силы на исправление собственной нравственности и восстановление первоначального душевного согласия… Но вместо этого почему-то появляется мысль о других. « Не я один пал», – вот что вспоминается легче всего. Тысячи подобных мне в той или иной мере подвержены этой вреднейшей и гибельной нравственной болезни. Это так, и всё же голова у каждого своя, и дурной пример нисколько не оправдывает собственных прегрешений и не уменьшает их тяжести. Но, так или иначе, сотни и тысячи смертных продолжают возноситься и утопать в безмерном чувстве собственного превосходства. Древняя басня по-прежнему не торопится утратить свой близкий многим из нас смысл: « Упали в реку яблоки. Они, В ней бурным увлекаемы теченьем, В воде держались, словно пузыри, И вдаль неслись в стремительном движенье. И конские там были экскременты, По виду – яблоки. Торжественность момента Передалась и им. В заносчивости важной Они вопили громко и отважно: « Мы яблоки и среди них плывём, И хоть на ветках часа не висели, Своей заветной мы достигнем цели И океан Атлантов перейдём»! Но что же было дальше? Средь порогов Их размягчила быстрая вода, Им не вести уж больше диалогов С плодами яблонь, – скрылись в никуда. Их нет уже. Но с ними приключенье Нам обратить неплохо в поученье». Сия дерзость на свете весьма обыкновенная, что всякий дурак никого лучше себя на свете не ставит. Он и подобные ему ко всякому слову говорят « мы», также во всякие случаи и ко всякому человеку в дела вплетаются, будто бы без них обойтись было нельзя, а ежели на них при свече без очков посмотреть, то никуда не годятся и выеденного яйца не стоят. Как лошадиные экскременты в одной басне « мы» кричали, так многие самых нижних чинов служители властно то ж делают и, наподобие них, говорят: « Мы, копиисты и писари; мы, приставы, ходоки, сторожа и рассыльные; мы, трактирщики, торговцы, возчики; мы, казённых львов и медведей водители; мы, сапожники, повара и портные; мы, вольные каменщики, трубочисты, коновалы, изготовители доспехов, создатели шпалер, мастера лепнины, сгибатели луков, поставщики тетивы для них и добытчики стрел, стряпчие, пекари, колокольных дел мастера, брадобреи, оружейники, чесальщики льна, переплетчики, пивовары, мясники, шапочники, плотники, возчики, каретники, оклейщики, изготовители постельного белья, свечники, сапожники, угольщики, резчики гребней для расчесывания шерсти, повара, бондари, башмачники, торговцы мукой, мебельщики, изготовители одеял, дубильщики, ножовщики, драпировщики, портные-перелицовщики, красильщики, вышивальщики, кузнецы, рыбаки, рыбники, литейщики, птицеловы, сукновалы, изготовители ленчиков, изготовители поясов, стекольщики, перчаточники, золотобиты, золотых дел мастера, бакалейщики, щепетильники, содержатели гостиниц, коробейники, пахари, фонарщики, скобари и торговцы скобяным товаром, столяры, парикмахеры, жестянщики, шляпники, изготовители шлемов, ложкари и изготовители музыкальных инструментов, чулочники, латунных дел мастера, мраморных дел мастера, моряки, коновалы, мукомолы, торговцы тканями, купцы, мельники, менестрели, монетчики, гвоздильщики, игольники, изготовители органов, маляры, изготовители пергамента, мостильщики, штукатуры, водопроводчики, носильщики, горшечники, изготовители кошельков, птичники, изготовители сумок, клепальщики, канатчики, седельщики, шорники, торговцы солью, изготовители соусов, пильщики, швеи, стригали, изготовители ножен, корабельщики, корабельные плотники, кожевники, продавцы пряностей, изготовители шпор, портные, скорняки, обойщики, трепальщики пеньки, черепичники, кровельщики, лудильщики, токари, изготовители ковров, изготовители церковных облачений, виноторговцы, водоносы, прядильщики, колесники, волочильщики, продавцы вайды, упаковщики шерсти, шерстобиты, строители и им подобные светила света сего». Таким образом подлый народ везде, а особливо в республиках и избирательных королевствах поступает и со своим безумным « мы» в важные дела вмешивается. « Мы это сделаем», – говорит глупый и грубый подлый народ в своей необузданной дерзости, а чрез то государственным чинам и знатным особам немалый ущерб чести и славе их делает, которые в достойное за оскорбление своего высокого чина и преимущества назидание могут ему сказать: « Вы – баснословным экскрементам подобные скоты, вы – пьяницы и драчуны, вы – плуты и ленивцы, вы – бездельники и тунеядцы, вы – бездушные твари, глупые мухи и всякий, навозу подобный, сброд и прочие». Близкое соседство Ральфа вредило и угрожало моему не в меру разросшемуся самолюбию, а теперь, хотя я мысленно и осудил, и имел твёрдое намерение его оставить, отдельные кусочки кичливости не пропадали, вспыхивая, будто уже начавшие потухать уголья при повторном раздувании, от одного лишь сознания, что ни убийство, ни предварительная дефлорация тревожившего меня так долго человека не состоялись. Хотя что мне тогда уже было в ней, в этой самой дефлорации? Нет, даже думать об этом не хотелось. Но опять и вновь я возвращался к тому, что Ральф должен умереть. Чувство, липкое, как терпкая, с вяжущим вкусом ягода, всё время напоминало о себе. « Гордыня, зависть, – как давно во мне всё это»? – спрашивал я себя и не находил ответа. Привычка считать себя лучше многих других сопровождала меня до этих пор достаточно давно, принимая порой совершенно причудливые обличья и становясь настоящим обольщением чувством собственного величия, доводя меня даже до того, что я обыкновенные природные явления начинал считать за знаки, имевшие непосредственное отношение ко мне или моей судьбе, будто у высших сил, занятых, в том числе, движениями светил, иных небесных тел и надземного пара, не было других дел, кроме как посылать мне различные сообщения, предостережения и прочее. Но многое происходит в воздухе, совершенно не имея никакого отношения к человеку, и не для человека всё это порой предназначено. Радуга и то странное свечение, и молния на лугу: множество неправильно истолкованных мелочей. Ничтожный и слабый, я пытался зачем-то влезть в один ряд с библейскими пророками, античными философами и полководцами, и нашими славными предками… И вот теперь делами своими очернил и своё имя, и родовую честь, которая ещё оставалась. Достоин ли я после этого хотя бы имени своего отца? Что бы я ни чувствовал раньше по отношению к нему, а тогда, над телом Роджера, мне вдруг стало больно и стыдно за всё, что я сделал или не сделал, но был в силах. Каким позором я покрыл себя вместо желанной славы! Стыд и срам стали моим уделом, но мне было необходимо как-то уйти от этих неприятных переживаний. Не всё же человеку, пусть и отъявленному мерзавцу и негодяю, стыдиться? И я, пытаясь найти в себе хоть что-нибудь утешительное, обратился к своим воспоминаниям. Вспомнил я отца, наш общий дом, словом, то, что было со мной в самом начале моей сознательной жизни, ещё до школы. Мой отец, ещё молодой человек, примерно в то время, когда в его жизни появился я, вернулся в родимые края и поселился в одном из своих доменов, доставшихся ему от его собственного родителя. Дом, который я считал родным для себя, можно сказать, возникал, строился и рос вместе со мной на моих глазах. Вначале это была скромная каменная прямоугольная постройка времён Генриха VI – монастырская сторожка на границе между полями или охотничий домик, выстроенный представителями какого-то древнего, давно угасшего рода, которому в незапамятные времена принадлежали эти земли. Всё это перешло в нашу собственность незадолго до кончины королевы Елизаветы при весьма своеобразных обстоятельствах, о которых мне распространяться совершенно ни к чему. Упомяну только, что получение их моим дедом было связано с мятежом, случившимся за два года до смерти королевы. Некоторые полагают, что мятеж этот разразился только потому, что некоего графа лишили права винного откупа. Но каковы ни были истинные причины этого события, в этом, конечно, на стороне законной власти, принял участие один из моих предков, за что получил в награду возможность расширить свои угодья. Но, как следует, распорядиться своей наградой он не успел. Его единственный сын в то время как раз окончил один из наших университетов и после кончины своего отца вошёл во владение оставшимся от него немалым состоянием и, едва было оглашено завещание и получено движимое имущество, отбыл в Лондон. Однако вскоре внезапно покинул его и направился во владения отца на севере Англии. Из всех подходящих он выбрал именно этот надел местом своего пребывания, хотя отец его не успел ещё как-то обустроиться здесь. После завершения царствования Елизаветы отец мой, как и многие молодые дворяне в северных графствах, в незначительной мере осыпанные милостями покойной королевы, живо приветствовал приход к власти представителя новой династии Стюартов. К тому времени он поселился в этом, более чем скромном доме, начал вести обычную жизнь сельского сквайра и значительно перестраивать и улучшать своё жилище. Работы по расширению родительского дома были полностью закончены, лишь когда мне исполнилось шесть лет. Я помню, как он со всех сторон был окружён строительными лесами, по которым сновали то вверх, то вниз каменщики и другие рабочие. Почему-то в нашей округе распространялось поверье, что прикосновение к людям строительной профессии сулит удачу в любом начинании. Не знаю, для чего была мне нужна эта удача, но если разделять это суеверие, то в детстве я должен был бы быть самым везучим и счастливым человеком на свете, по крайней мере, в тех краях. Да и они были расположены ко мне в известной степени любезно: мне были почему-то приятны их грубоватые шутки и песенки, которые часто раздавались за их работой. И я частенько принимал в дар от этих сезонных работников различные мелкие поделки: глиняные свистульки, фигурки людей и животных и многое, тому подобное. Мне нравилось проводить время неподалёку от этих лесов, поблизости от устремлявшейся вверх свежей каменной кладки, хотя отец и был против такого сближения с простым народом, не разрешая мне особо подходить к этим людям или взбираться наверх возводимой постройки, опасаясь, что я испачкаюсь или, что ещё хуже того, расшибусь, что может быть небезопасно для моей жизни. Няня или кое-кто из слуг тогда, когда мой отец обращал их внимание на меня, немедленно, невзирая на любое сопротивление с моей стороны, отводили меня домой, во внутренние помещения, куда не имела доступа пыль и извёстка. Двухэтажный дом, увенчанный треугольным фронтоном, с нашим фамильным гербом, получивший в ходе капитальной перестройки фасад в ордерном духе, выглядевший, как слабое подражание римским и древнегреческим образцам, был, несмотря на свою новизну, каким-то тёмным и мрачным. Его тёмно-коричневые стены казались даже закопчёнными. Объяснялось это просто: камень и кирпич получали из развалин старинного аббатства, поэтому они были изрядно тронуты временем. И это нравилось отцу по двум причинам. Во-первых, было недорого, во-вторых, придавало дому отпечаток благородной древности. В отвалах от стройки, у дома, попадалось немало примечательного, поражавшего детское воображение: отбитые каменные персты и носы, вероятно, старинных статуй, долженствовавших изображать собой каких-то святых, – словом, отслуживших свой срок каменных истуканов прежних времён. Да и внутри моего жилища была немало интересного и странного, постепенно всё это перестало вызывать во мне удивление, но по мере умственного развития, после сличения с другими подобными явлениями, стало вновь на какое-то время изумлять. Несколько комнат выходило в почти всегда плохо освещённый, несмотря на висевшие на его стенах тяжёлые кованные канделябры или подставки для факелов и свечей, заполненные ими, узкий коридор, разделявший всё здание как бы на две половины, если не считать гостиной и передней, от которых шла лестница на второй этаж. В простенках между дверями в нижних покоях в коридоре находились для всеобщего обозрения различные рыцарские доспехи от кольчуг до настоящих тюдоровских цельнометаллических лат, которые уже никто давно не надевал. В этом не было никакой нужды, и что за странная мысль могла прийти кому-либо в голову, что бы ему они вдруг пригодились? Но отцу моему они, как и многое, перевезённое из других мест, ему принадлежавших, достались в наследство от предков, и он хранил всё это, как память о славной старине и просто занимательные редкости. Там же развешано было немало портретов наших праотцов и праматерей, преимущественно с суровыми или грустными ликами, в чёрных рамах и на таком же фоне, подписанных затейливыми золотистыми готическими буквами или вообще неподписанных. В гостиной, где в глубоком кресле любил отдыхать и читать отец, чернел широкий проём камина, над которым на стене был устроен раскрашенный горельеф с нашим гербом, по обеим сторонам от которого располагались свирепого вида старцы-щитодержатели с непременными опоясаниями из листьев на бёдрах. Над этим лепным украшением висел ещё один щит побольше с тем же геральдическим рисунком, о котором, после всего случившегося со мной, нет смысла упоминать. Из-под покрытого яркой эмалью щита, перекрещиваясь, виднелись два коротких меча. Они были деревянными. Однако сделанными так тщательно и с таким мастерством, что издали вполне могли быть приняты за настоящие. Я помню, что отец проводил большую часть свободного времени, когда не ездил по делам в деревню, не посещал детскую и хозяйственные постройки, в гостиной лицом к камину. И когда я был совсем мал, позволял сидеть у него на коленях. В памяти хорошо запечатлелись его большие руки, массивный серебряный или железный перстень на одном из длинных пальцев. Даже теперь и тогда, перед мёртвым Роджером, в памяти то и дела представал и предстаёт этот самый перстень, как напоминание о безнадёжно опороченной чести. Но об этом достаточно… И всё же прикосновение этих рук, к сожалению, всегда со мной, что бы ни происходило вокруг меня, куда бы только я ни попадал. А тогда всё это лишь вселяло во мне чувство уверенности и давало надёжную защиту, которая, как видно, была мне тогда особенно необходима. Отец мой, вообще, славился немалой силой, атлетическим телосложением, несмотря на которое выглядел чуточку грузным. Для всех не было тайной, что он мог запросто смять серебряный шиллинг, а распрямить подкову без горна и клещей или завязать кочергу замысловатым узлом для него не составляло особого труда. И всё же был он человеком мягкого нрава, покладистым, легко соглашавшимся с теми, кто его о чём-то просил или что-то ему советовал. Поэтому во многом проявлял он какую-то задумчивость, неуклюжесть, тяжеловатость манер и речи, часто пребывал « не в духе», то есть в мечтательном и подавленном настроении, предаваясь смутной тоске и даже лёгкому унынию, которым мы, англичане, так гордимся и смело именуем сплином. Но настроение, надо отметить, менялась у него не намного реже, нежели погода. Вспыльчивость, резкость, грубоватость порой возникали в нём без особой видимой причины и так же затем надолго пропадали. Но в такие часы он совершенно менялся. Поэтому и для меня он казался каким-то духом в человеческом облике, несомненно посвящённым в тайны обитателей небес, если не одним из них, тем более, что он и сам любил часто потолковать о божественном и первоначально относился ко мне, как к живому подтверждению получения им высшей благодати, а к моему появлению у него – как к драгоценнейшему дару Божьему. Как древний Юпитер, так и этот могучий знатный муж, обладавший геркулесовой мощью, мог долго и незаметно копить гнев и раздражение, что бы затем, как огромная грозовая туча, разразиться ими, как молниями, над головами порой совершенно случайных и даже невиновных людей. И, несмотря на все эти здравые рассуждения, несмотря на свою значительную образованность, часть которой передалась и мне, он был порой до смешного тревожен, боязлив и суеверен. На окне детской, то есть моей комнаты, как, впрочем, и на всех остальных окнах в доме, были толстые крепкие железные решётки, и устроено это было для нашей общей безопасности, так как отец вечно опасался чего-то, а вернее кого-то, вроде разбойников, кто мог бы похитить меня или каким-нибудь другим путём причинить мне вред. В начале, до известного времени, он постоянно страшился со мной навсегда разлучиться. Но мне этот страх не был свойственен в такой мере, и всё это меня не особо волновало. Некоторые основания для его опасений всё же имелись, какими бы слабыми они не казались при первом знакомстве с ними. Молодости свойственно счастливое неведение, а зрелости и, в особенности, старости присуща осторожность и осмотрительность. Происходящее вокруг менее всего располагало к беспечности. В 1607 году неожиданно вспыхнуло крестьянское восстание на Юге недалеко от нас, в Мидленде, а именно Нортхэмптоне, быстро охватившее ещё три графства, под руководством мятежника и бродяги Джона Рейнольдса. Лишь благодаря усилиям доблестного сэра Эдварда Монтегю возмутительный бунт подлого народа удалось вскоре подавить, применив те меры, которых зачинщики его заслуживали. И отец очень волновался за меня и за свою жизнь, хотя, как истинный дворянин, не терял самообладания и успешно скрывал от посторонних свои чувства. Однако он не вмешивался в сам ход этих событий, предпочитая оставаться от них в стороне, тем более что, несмотря на известную близость опасных земель, известия о происшествиях в них доходили к нам довольно глухо, в виде не всегда достоверных, а иногда и расцвеченных народным воображением слухов. И всё это почти совершенно не затрагивало меня, лишь со временем, в школе, я узнал о восстании во всех подробностях, но уже только как о достоянии новейшей истории нашего Отечества. Дни мои протекали спокойно, большую часть своего времени проводил я, как и положено, в детской, обитой зеленоватым сукном, где находилась моя кровать, слишком великоватая для ребёнка моих лет, однако значительно меньшая, к всеобщему, то есть моему и отца, облегчению, чем знаменитое « Прокрустово ложе» с постоялого двора «Белый олень» в Уэре, должное которому отдал бы даже сам Огг, царь Вассана. Снабжена она была, как водится, резными колонками и тяжёлым парчовым пологом, под которым было так удобно прятаться во время разнообразных игр, регулярно мною устраиваемых. Вообще, я чувствовал необыкновенную любовь к уединению, тем более что и общаться было особо не с кем, потому, исключая время, проводимое с отцом, няньками, кормилицами и прочей челядью, я развлекал сам себя тем, что находил для себя удобным и приемлемым, подолгу оставаясь в своей комнате в одиночестве. Тогда было достаточно одного лишь слова, и прислуга стремительно исполняла мой приказ и покидала мои покои. На полу лежал пышный ковёр с длинным ворсом, на который падали по утрам сквозь чёрную оконную решётку золотые солнечные лучи. Когда я просыпался, это всегда радовало меня, и я мог подолгу смотреть на то, как постепенно светлое и мелко рассечённое пятно перемещается, переползает с места на место, то есть его положение изменяется с течением времени. Но долго лежать в постели не приходилось. Я одевался и спрыгивал с кровати, а потом принимался за книжку или игрушки: посеребрённых и позолоченных лошадок, повозочки, которые можно было катать по земле, так как они были снабжены вращающимися настоящими колёсами, только очень малых размеров, солдатиков, разные головоломки и прочее, рассматривал себя в большом толстом муранском зеркале, висевшем напротив окна, забавляясь со своим отражением, или же просил няню или кого-нибудь ещё, кто случался рядом, рассказать какую-нибудь занимательную историю, – сказку или стихи, – и слушал. Не помню, когда я научился читать. Иногда мне кажется, что я читаю с тех же самых пор, что и дышу, вижу, слышу, хотя это, разумеется, не так. Но произошло это, думаю, очень и очень рано, гораздо раньше, благодаря стараниям отца, чем у всех прочих детей, по крайней мере, мне известных, не говоря уже о том, что не все взрослые это умеют, а иные начинают читать и писать лишь в глубокой старости, когда уже их время не целиком поглощает борьба за пропитание, и они могут позволить себе жить на то, что накопили в молодости, или пользуясь заботой своих друзей и детей, словом, обеспечив себе неизбежное наступление преклонного возраста, – я разумею здесь преимущественно представителей неблагородного сословия. Мой отец, а вслед за ним и другие, рано стал подчёркивать моё особое предназначение и необычность, усиленно занимаясь со мной и развивая во мне те качества, для проявления которых, по его мнению, я и родился. Он относился ко мне, как к какому-нибудь библейскому пророку, угадывая уже в моих младенческих чертах несомненные знаки высокого призвания, и требовал от меня соответствующего отношения к себе и миру. Во многом он, как показали дальнейшие события, грубо ошибся, но что-то определил верно. Так, например, он обнаружил во мне невероятную восприимчивость к языкам, позволив мне так овладеть помимо родного, ещё латынью и греческим, что вскоре я был вполне способен на них свободно общаться так же, как и на английском. Общался я преимущественно с отцом, который лично и давал мне сам всё это образование. Утром после завтрака он входил прямо в детскую, приветствовал всех присутствующих возгласом « salutem omnibus ( всем привет)», раскрывал книгу и либо задавал по ней несколько вопросов, что бы проверить мои знания, либо читал что-нибудь из Плиния, Эмилия Папиниана и Юлия Павла, а если ещё остававшаяся в комнате нянька или ещё кто-нибудь, присматривавший за мной, из женской прислуги докучали нам чем-нибудь, обычно сидя за пряжей, он решительно изгонял их вон. В других случаях по особому распоряжению меня, наоборот, чаще после обеда, приводили к отцу в гостиную, и я, успевая уже соскучиться по отцу, спешил туда, как мог, в первые годы даже немного путаясь в своих детских платьицах, которые носил по нелепой причуде отца, следовавшего безумной и непонятной моде, пока не подрос, и меня не стали одевать более удобно. Там учёные беседы возобновлялись. С особой радостью, что было даже некоторой неожиданностью для не в меру обнадёженного папаши, я выказывал ему всё новые и новые познания, объявляя например, в ответ на заданный вопрос, кто были Цицерон и Квинтилиан: « Cicero et Quintilianus - oratoribus et rhetoribus Romae ( Цицеро ет Квинтилианус – ораторибус ет реторибус Ромэ – Цицерон и Квинтилиан – ораторы и риторы Рима)». И отец долго хвалил меня, восхищаясь моей сообразительностью и чётким и ясным произношением. Если же происходила какая-то ошибка, отец прилагал все усилия, что бы не рассердиться, но иногда, как бы он из последних сил ни пытался не быть суровым со мной, раздражение прорывалось наружу. В большинстве же случаев он ограничивался всего одним высказыванием: « Да, сынок, тебе ещё многому предстоит выучиться». Прогуливаясь со мной вокруг дома или проходя через коридор и любуясь из окна мастерством строителей, до того, как всё было закончено, он сообщал мне различные полезные и приятные сведения, обращая моё внимание то на одни, то на другие явления и предметы. « Зодчий есть руководитель сооружения дома, он руководит постройкой по образцу, который заранее выдумает или нарисует как набросок. Это называется предварительное представление, план или модель. Зодчий строит при помощи рабочих, топором и молотом исполняющих свои работы. Каменщик из плит, приготовленных каменотёсом, по отвесу и перпендикуляру строит стены и штукатурит известью или гипсом. Плотник, укрепив бревно железными скобами, по отвесу обрубает топором, причём летят щепы и щепки, сверлит сверлом, поднимает блоком, соединяет в стены и скрепляет, вбивая гвозди. Лес, что бы не портился, рубят после полнолуния. Дровосек валит деревья, обрубает их, пилит пилой ( опилки падают), молотом вгоняет клин и рассекает, складывает в кучу, как и связки хвороста. Столяр строгает доски стругом, соединяет шипами, склеивает клеем, покрывает лаком. Кузнец в кузнице раздувает огонь мехами, размягчённое железо придерживает щипцами и куёт на наковальне, плющит и преобразовывает в листы и жесть. Слесарь пилит пилой ( остатки суть опилки), а напильником уравнивает и сглаживает, что бы металл блестел. К тому же принадлежат медники, механики, кровельщики; так же бочары, токари, стекольщики и канатчики, которые вьют канаты. Подёнщиков нанимают за плату, что бы прислуживали, передвигали тяжести рычагами, коромыслами и прочим. Если где-нибудь есть недостаток камня, обжигаются кирпичи. Это обожженные бруски из вымешанного ила, то есть глины. Гончар лепит из неё черепицу, горшки, кружки и другие изделия. Дом с хорошим фундаментом, искусно построенный, на углах хорошо скрепленный и поддерживаемый колоннами или столбами ( столб состоит из одного камня и стоит на своей пяте, подпорки состоят из большего числа камней), держится весьма долго. Иначе он рушится, и образуются руины и пыль. Поэтому качающийся нужно подпереть столбами и другими подпорками, падающий разрушить, обрушившийся или срытый восстановить, воздвигнуть и возобновить. Крыша лежит на стропилах (с уклоном или в одну сторону, или в две, или в четыре) и покрывается дёрном, черепицей, или гонтом, или шифером. Это всё кладётся на балки, балки – на стропила. Разбегающиеся в стороны сопряжения стропил лежат на перекладинах, перекладины в свою очередь лежат на тонких бревнах. Они тянутся в длину, образуют широкую свободную крышу, особенно на колоннадах, предназначенных для прогулок, или над висящей открытой галереей (или верандой), или над выдвинутым угловым балконом. Человеческая прилежность побуждала строить и в труднодоступных местах. Это подземные коридоры и помещения, трапезные под открытым небом, располагающиеся высоко над домами, башни с высочайшими крышами, пирамиды, обелиски и колоссы, которые вызывают удивление своей грандиозностью, лабиринты, передвижные дома и так далее. Просторное жилище делает жизнь удобной, тесное – неудобной. Гинекей ( женская половина) имеет своё украшение, матроны – прислужниц». И я соглашался с тем, что он говорил, хотя для меня был не менее важен успокаивающий звук его голоса, чем содержание его речей. Вот, собственно, что составляло мой день, мою жизнь, в которой важное место занимало общение с отцом. Он был почти единственным, с кем я мог тогда поддержать сколь-нибудь продолжительный разговор. Томас был почти всегда занят, а все остальные были людьми малограмотными и простыми, отчего они делались для меня скучны. Оставались ещё друзья отца, изредка посещавшие наше внушительное жилище. Но они заслуживают особого и отдельного упоминания. Гостеприимство было не самым заметным и редко проявляющимся душевным качеством отца, в нём он был не более последователен, чем в других своих занятиях. Но несмотря на тот вид, который он обычно и часто принимал, иногда с ним случался просто приступ чрезмерной открытости и дружелюбия, а то и отзывчивости. К тому же чувства благодарности и уважения по отношению к некоторым ему известным лицам случайным образом и внезапно начинали о себе напоминать. И тогда он приглашал к себе соседних землевладельцев, знакомых по университету, а частенько и малознакомых, и вовсе известных лишь по рекомендательным письмам, которые от их имени ему приносили. Нередко приглашённые гости приводили с собой незваных, что несколько смущало отца, так как он чрезмерно боялся оказаться к таким визитам неподготовленным. А уж он стремился к тому, что бы все оказались довольны таким приёмом. Потому не были редкостью за общим столом невостребованные приборы, которые, едва в них со всей очевидностью отпадала необходимость, поспешно и стыдливо уносились Томасом или ещё кем-нибудь, кто прислуживал нам за столом. На стол, что бы ни у кого не возникли ложные подозрения о нашей бедности и подобном тяжёлом положении, в котором мы вовсе не находились, выставлялось всё лучшее. На изысканно сервированном столе выставлялись дорогой хрусталь, старинная серебряная утварь, привозной фарфор из Нидерландов с тёмно-синим рисунком на всех предметах сервиза. Томас с белоснежной салфеткой и в парадной ливрее расхаживал, поднося то одно то другое угощение, вдоль маститого, тёмного дерева длинного обеденного стола, за который мы садились лишь в таких, особо торжественных случаях. Меня, тщательно причёсанного, в лучшей одежде, усаживали на специальное детское высокое кресло на почётном месте рядом с отцом, откуда я мог обозревать всех гостей. Присутствующие оказывались, к несомненному удовольствию отца, обычно людьми весьма учёными, хорошо образованными, только, в большинстве своём, несколько странными. Так, по крайней мере, мне казалось. Отец представлял меня новоприбывшим, и положение моё оказывалось сходным тому, в каком оказался наш Спаситель ( коль простительно мне такое сравнение), когда по собственному желанию на год раньше обычного проходил обряд бар-мицва, то есть стал сыном Закона, в иерусалимском храме. Но я-то был гораздо моложе 12-летнего Иисуса, и вовсе не сам желал, что бы окружающие восхищались моим умом и знаниями, хотя это было довольно приятно, к тому же у Него это произошло однократно, а в случае со мной повторялось несколько раз, из месяца в месяц на протяжении нескольких лет. Гости приносили с собой различные лакомства для меня: леденцы, орехи, яблоки и тому подобное, и всё это я принимал благосклонно, не забывая, естественно, и о словах благодарности. Но всё же быть окружённым почти дюжиной малоизвестных мужчин, почти половина из которых – люди пожилые, которые в унисон расхваливают собственные дарования, горячо и ожесточённо спорят до самой темноты о политике, богословии и псовой охоте, пересказывают друг другу слухи и сплетни, – не вполне уместно для маленького мальчика. Но так оно и было, а отец считал это совершенно допустимым. И я то же бы считал именно так, если бы это сильно меня не утомляло. Иногда всё же на меня падали и так называемые косые взгляды. И задавались вопросы, совершенно на наш взгляд лишние, вроде: « Надо же. Какой прекрасный малыш! Где вы его, однако, подобрали»? А отец принимался почему-то оправдываться: « Нигде не подбирал. Мне его оставили, если быть честным. Как бы-то ни было, джентльмены, будьте повежливее. Ведь вам ведь уже объявлено, что это мой сын». И какой-нибудь любитель нагрянуть внезапно, будто снег с неба на голову, после длительной разлуки, в остальное время редко покидавший свой дом старичок важно оправлял многослойные брыжи и произносил: « Да, сэр. Да, сын. Но дело в том, что это как-то необычно. Что же вы забываете старых друзей? Я и не знал, что вы женились… Пригласили бы нас на вашу свадьбу, мы бы приготовили подарки». « Свадьбы не было, – отвечал отец, – иначе я бы ни за что не позволил себе оставить в тайне для вас такое событие». « Разумеется, так. Но как же… Ах, вот в чём дело»! – вдруг хлопал себя по лбу любопытствующий. « Попрошу оставить свои догадки при себе»! – напоминал отец. « И всё же позвольте спросить, – насмешливо спрашивал тогда другой гость, – вы что же, намерены сделать его полноправным наследником всего вашего состояния? Признать его, как полагается»? « Право же, я об этом не думал», – смущался тогда отец. « О чём же вы тогда думаете? Всё же стоит озаботиться этим вопросом. Мальчик растёт, а вы»… « Это вас не касается. Да. Я и сам так полагаю. Но всё успеется… И послушайте меня! Господа, разговор этот несколько неприятен для меня, я не желаю в нём более участвовать». « Но при такой одарённости, при таком уме вашего сына, несомненно, ждёт выдающееся будущее», – замечал баронет Сатклиф, наш сосед. « Да, конечно. Природа щедро наградила и его, и меня. Надо только суметь правильно воспользоваться её дарами. А в остальном же этот разговор несколько тягостен для меня, предлагаю заняться более отвлечённой материей». И такое предложение хозяина гости, как правило, единодушно поддерживали. Начинались иные бесконечные рассуждения о проходившей войне, о настроениях среди простолюдинов, не говоря уже о тонкой политике, проводившейся в столице. « Теперь такие времена, что поневоле задумываешься о приближающемся конце света, а признаки того, что вскоре он наступит, очевидны. И те, кто призван выполнять самую грубую и чёрную работу, обеспечивая наше благополучие, вовсе не собираются почему-то теперь, как прежде, спокойно и молчаливо переносить свою участь и быть довольными ей», – говорил один из учёных. А другой обычно вторил ему: « Да. Поэтому нам надо быть особенно внимательными в отношении своих подопечных и учиться на чужих ошибках и достижениях. В древней Спарте, например, с этим неплохо справлялись. Уж держали своих мужиков в железном кулаке, как полагается. И пьянства не было, и лени и прочего неповиновения». « Как же они достигли этого порядка»? – удивлялся отец. « Они не проявляли чрезмерной мягкости со своими слугами. Да, они их называли»… « Пусть мой сын скажет, – однажды добавил отец и обратился ко мне, – итак, Джек, как же они их называли»? « Илотами», – откликался я устало и томно. « Вот именно, илотами, – подтверждал начавший речь, – надо же, совсем ещё крошка, а такое знает»! « Устами младенца… Сами понимаете», – говорил растроганный и довольный отец. И я был доволен, глядя на него. Некоторые « доброжелатели» высказывали удивление относительно того, что столь благородный и знатный человек, как мой отец, ведёт простую и уединённую жизнь, пренебрегая большими возможностями, которые даёт жизнь в столице. И отец глубоко вздыхал, отвечая, что не стремится к громкой славе, что жизнь его и без этого имеет важный смысл и так далее. « Но вы же ещё довольно молоды»? – следовало замечание. « Хорошо. Когда государство призовёт меня, и я смогу быть по-настоящему ему полезен, тогда, что ж, пожалуй», – задумчиво произносил он в ответ. Но не всегда присутствовавшие были удовлетворены подобным ответом, и тогда следовало похожее возражение: « И вы согласны так просто дожидаться этого? Послушайте, вы ещё полны сил, имеете прекрасное образование. Так почему бы вам не занять место, которого вы более достойны»? « Я осторожен и не желаю подвергать опасности своё существование из-за сомнительной славы. Те, кто связал свою жизнь с королевским двором, крайне насторожено и враждебно встречают появляющихся там новых особ. Двор, к сожалению, в последнее время заражён стяжательством, высокомерием и неразборчивостью. Не хотелось бы мне стать очередной жертвой в борьбе за власть. И во имя чего? Согласен, не всё мне здесь нравится, но лучше этот край, чем то влияние, что я могу обрести в Лондоне, ведь тогда мне придётся противостоять тщательно оберегающим свой положение фаворитам и прочим приближённым», – отвечал отец. « Кстати, о фаворитах. Ваше присутствие особенно желательно, на наш взгляд, поскольку мы озабочены их чрезмерным укреплением. Случайные люди, пользуясь склонностью, особой слабостью и доверием нашего монарха, получают неограниченное влияние на его семью, и это может плохо закончится для всей страны», – говорили гости. Я как-то захотел узнать, что же это за слабость такая у нашего короля и прямо спросил лорда Сатклифа. « Наш король искренне благочестивый и верующий христианин, но иногда его набожность не знает границ, он пытается делами любви и милосердия привести грешников к покаянию, вот он лично и следит за нравственностью молодых дворян, в коих заметил распущенность или иные признаки порока, и при этом ещё управляет государством. С помощью парламента, разумеется. А жена его, Анна, занимается девицами, собирает пожертвования на богоугодные заведения для простого народа и лично опекает знатных девушек из числа придворных и прочих дам. Но им обоим времени не хватает на всех, и ловкие лицемеры это используют в своих целях, злоупотребляя монаршей милостью», – удовлетворил друг отца моё детское любопытство. « И потому возможно дурное влияние на сыновей короля, в первую очередь, принца Генри. Но и Чарльз, когда подрастёт, может внушить беспокойство», – продолжали гости. « И что же, Иаков не ведает о том, не догадывается? И при чём здесь я»? – удивился как-то отец после такого разговора. « Вы бы могли стать более достойным спутником принцев, чем разные временщики», – следовало предложение. « У них есть свой отец. При всём моём уважении к монарху, у меня самого есть сын. Мне очень жаль, что он не всегда может проверить степень влияния своих подопечных на его собственных детей, так как слишком занят, но если я посвящу все свои силы, направлю все свои стремления исключительно на помощь моему другу и покровителю, кто позаботится о моём сыне, джентльмены? Я думаю, что всемогущий Господь рано или поздно откроет глаза своему помазаннику, своему рабу, и он с Божьей помощью жестоко покарает развратников, которые хотя бы покусятся на невинность принцев»! « Да, ваш сын… Действительно. Мы не подумали», – оправдывались собеседники. « Почему бы вам самим не посвятить себя этому делу? Среди вас есть немало достойных людей. А у меня может быть своё мнение и совершенно иные предпочтения», – восклицал мой отец. « Да какие предпочтения? Неужели приятно ютиться на окраине вместо того, что бы пользоваться всем блеском и великолепием столицы»? – мог спросить кто-нибудь. « Для счастливой жизни, думаю, у меня и здесь есть всё, что нужно. Леса, поля, пастбища, реки. На своей земле я чувствую себя хозяином, а там совершенно иные обстоятельства. Здесь можно управиться одной ложкой, а там падение нравов достигло такой степени, что всё чаще, как говорят, пользуются вилками, будто кому-то и своей пятерни мало», – был обыкновенный ответ. « Уж не пытались ли вы скрыть что-нибудь, когда возвратились сюда так поспешно? Не бежали ли от неприятностей с законом»? – ехидно замечал кто-то. Отец сдержанно давал понять, что подобное уже переходит всякие границы и призывал соблюдать приличие и, если нет возможности изречь нечто более остроумное, хранить молчание. А после этого, когда о личном далее говорить было просто неудобно, принимались за теологические вопросы. Несколько духовных особ в таларах, сутанах и при беффхенах ( шейный платок особого рода, доставшийся протестантским священникам в Шотладнии и Англии от католической епитрахили), среди которых был и наш приходской пастор, принимались обсуждать темы предстоящих проповедей, отношение нашей церкви ко всяким несогласным индепендентам и пуританам, грядущее обновление веры, знаменитые 39 статей и приближение Страшного Суда, признаки которого многие уже наблюдали. Говорили и прочее, больше о божественном: о Давиде и Ионатане, о Сауле и пророках, о сновидцах, вроде оксфордского Ричарда Хайдека и того, как король остался им недоволен, о том, сколько ангелов или демонов уместится на конце иглы, какова была каинова печать, данная Богом, что бы каждый мог узнать старшего сына Адама. Одни говорили, что у него выросли рога, другие – что изменился цвет кожи. Третий высказал предположение, что цвет волос его стал рыжим, причём при этом почему-то покосился в мою сторону, чем вызвал сильное возмущение отца. « Только без этого. Вот ещё! – говорил он, – Я так не думаю, и не впутывайте сюда моего сына». Но всё же иногда мне приходилось и самому вступать в спор, показывая необычные для столь юных лет познания, чем вновь вызывал восторг и восхищение у растроганных стариков. Когда пиршество чрезмерно затягивалось, после того, как съедались все гуси, куропатки, жаркое, салаты и прочие, самые изысканные блюда, споры всё более и более приобретали ожесточённый характер. Оппоненты грозили вцепиться друг другу в бороду, были готовы схватить друг друга за горло или за уши, и тогда кто-нибудь, иногда и отец, призывал их громким басом остановиться. Приходилось всякий раз вежливо отказывать любителям разнообразных подарков, которых внезапно охватывал приступ необузданной щедрости, и какие не упускали малейшего случая предложить недавно появившегося на свет щенка или жеребёнка. « Кстати, господа, – заговаривал такой субъект иной раз, – вот на днях у меня ожеребилась ( ощенилась) и т. д.». И начинался бесчисленный перечень достоинств и недостатков домашней живности и подробностей её обитания, что стоило немалого труда прервать его. Когда же этот гость, сообразив, что не всё, что он говорит, интересно собравшимся, затыкался, наступала очередь всё тех же богословов. Бывали случаи, когда после интересной беседы о загадках и непреходящей мудрости писания, исчерпав весь запас красноречия, сказитель вдруг ссылался на какие-то свои печатные труды и даже предлагал отцу поддержать их издание. То они вдруг вскакивали со своих мест и показывали в подтверждение сказанного свои толстенные фолианты, иногда передавая их отцу или друг другу, отчего взявший их мог пожалеть, что сделал это, так как из-за тяжести книги иногда должен был присесть или согнуться, что бы удержать её в руках и не уронить. И когда успевший оправиться от подобной неожиданности с тяжким вздохом опускался на своё место, сразу же объясняли: « Это ещё, сэр, лишь первый том, в котором собраны самые общие замечания, подробное изложение догмата проводится в последующих, относительно которых возникло некоторое денежное затруднение. Но как только и они будут напечатаны, уверяю вас, что каждый из них ни в чём не уступит уже имеющемуся. Смею ли я надеяться, что вы будете так любезны, что поспособствуете лично с помощью ваших скромных средств этому столь благочестивому занятию? Сумма, о которой далее пойдёт речь, не так велика, что бы это была для вас невозможным». Далее называлась уже собственно эта сумма. И здесь уже отец был не так решителен и не смел отказать, поэтому часто просители всё же добивались своего, пополняя, таким образом, свой кошелёк. Но что странно, кошельки их пополнялись, а обещанный второй том всё встречал на своём пути разнообразные препятствия, и его выход в свет всё откладывался и откладывался до лучших времён. И наступало время, когда уже почти всё было съедено, выпито, сказано, и ничего другого не оставалось, как мягко напомнить гостям, что пора бы, собственно, разъезжаться по домам, ибо в гостях хорошо, а дома лучше. За окном уже была поздняя ночь, а ребёнку, то есть мне, давно следовало уже спать, но отец не сразу замечал это. Глаза слипались, появлялась зевота, и когда он либо чувствовал то же, что и я, либо обращал внимание на то, что творилось со мной, начинал прощаться с друзьями, прерывал далеко зашедшее застолье и звал Томаса или служанку, что бы меня, совершенно уставшего, в почти полубессознательном состоянии снять с кресла и отнести в детскую, где, наконец, всё же меня укладывали спать. Вот так проходило моё детство. Но не только в этом. Каждый раз после такого приёма гостей, которым обычно отец оставался доволен, он стремился к ещё большим достижениям по отношению ко мне, чем те, что обнаружили его « друзья». И он призывал меня к усиленным занятиям, требуя, что бы я заучивал наизусть целые страницы незнакомого иностранного текста, обилие вокабул и глосс. С раннего утра до самого вечера целые дни бывали заполнены только чтением вслух, письменными упражнениями и прочим упорным трудом, который, по мнению родителя, должен был в значительной степени усилить мои природные дарования. И спорить было бессмысленно. Ведь доказательства моей необычности всё более и более становились неоспоримыми, и многое подтверждало, назло мне, выводы отца. Сама судьба готовила для меня нечто большее, и со временем я и лично стал так полагать. Кроме таких относительно редких приёмов, которые запоминались больше всего, были и некоторые частные встречи моего отца с приезжими. Эти личные беседы проходили обычно тогда, когда отец оставался наедине с тем, с кем хотел побеседовать. И не всегда я вообще знал, что в этот день его кто-то посещал. Но одну из бесед забыть невозможно. Как-то раз, после обеда и занятий, отец вновь через Томаса вызвал меня к себе, и когда я вошёл в гостиную, то увидел, помимо отца, как обычно сидящего в кресле, ещё одного человека. По манерам и одежде, чертам лица и прочего я безошибочно определил его как простолюдина, он был уже не молод, если не сказать, преклонных лет, весь седой и морщинистый, но прямая осанка и голос ещё сохраняли былую твёрдость и свидетельствовали о его морском или военном прошлом. Когда-то он был славным солдатом, что чувствовалось и в покрое его куртки, и в том, как он сжимал эфес короткого палаша за поясом. Отец, заметив меня, кивнул на один из табуретов возле стола, а когда я сел, казалось, и вовсе быстро забыл о моём присутствии. Все мысли и внимание его занимал этот высокий худощавый старик, чьи глаза горели каким-то странным огнём, в них явно было то, что заставило меня содрогнуться. « Я очень рад вас здесь видеть, мистер Кейн, то, что вы сделали для нас и для Англии, просто поразительно». « Слишком много чести, слишком много чести сэр, – проговорил незнакомец медленно, и я вдруг установил, что он не так уж и стар, – около 60 лет, не более, – называйте меня просто по имени, как я того и стою». « Хорошо, Соломон, я говорю о том, что ты славно потрудился. Как я вижу, ты всё же вернулся после дальних странствий на родину. Отчизна нуждается в тебе, и я могу сказать, что ты ей ещё можешь пригодиться, против испанцев, например». Возникло молчание, и имя, произнесённое гостем и отцом, произвело на меня сильнейшее впечатление. Неужели, сам Соломон Кейн, чьё имя стало почти легендой, теперь посетил наш дом и вот так просто стоял передо мной? С восхищением я оглядывал нашего посетителя, не смея ни пошевелиться, ни хотя бы издать звука. « Нет. Уже всё решено. Как это не печально, – возразил пожилой герой, – но вы можете вполне обойтись без меня, сэр. Я вернулся, что бы обрести покой. Дух мой устал, да и силы уже не те. Всю свою жизнь я рыскал по свету, руководимый и велениями своего сердца, и долгом перед Отечеством. Иногда это совпадало, а иногда вступало в противоречия. Но так или иначе, всё прошло славно. Немало я истребил всякой нечисти и врагов. Но, знаете ли, на душе не легче. Не чувствую я себя довольным, вот и всё. Потому и решил бросить всё. Надломилось что-то». « Отчего же? И что? Впрочем, – сказал отец, – ты, конечно, распоряжаешься собой, как тебе угодно. А я всегда готов оказать тебе услуги, дать всё, что может понадобиться тебе. Ты только скажи, а я буду рад помочь тебе. Забыть тебя невозможно. И не знаю, как в Лондоне, но здесь ты до самого конца можешь рассчитывать на достойный приём, в этих местах всякий встретит тебя так, как ты этого заслуживаешь. Не беспокойся. В чём мы можем отказать тебе»? « Не стоит благодарности, право же, не стоит, – отозвался Соломон Кейн, – мне ничего не надо. В родном Девоншире я найду всё, что мне нужно: тишину и покой, а без остального я великолепно обойдусь. Вот просто захотелось посмотреть мне, как здесь, на севере, люди живут. Я где только не побывал: в Азии, Африке, в проклятых и Богом забытых землях, а вот родной страны толком не знаю. Вот и решил побродить, подумать. В дороге-то и думается лучше». « Ну, как знаешь», – ответил ему отец. « Не знаю, отчего происходит такое внимание ко мне. Скорее всего, я сам тому виной. Несколько неосторожных слов в порыве откровенности, и вот меня уж превозносят почти как святого, – продолжал он, – но никто не благ, кроме как Бог! И как бы все вы не оказывали мне почести, никому не отнять у меня моей свободы. Хотя всё же приятно, если о тебе здесь ещё кто-то помнит». « Ты всегда желанный гость в моём имении, – неизвестно, зачем, заметил отец, – я всегда восхищался бесстрашием таких, как ты». « И всё же иногда у меня возникают сомнения. Теперь, когда мой жизненный путь близок к концу, всё чаще мою душу омрачает разочарование. Я видел свой долг в избавлении мира от колдовства и прочего нечестия, и проводил его через истребление, полагая, что именно это угодно высшим силам. Но сейчас приходит мысль, что потратив все свои силы на истребление, я упустил что-то главное. Не было времени даже постичь красоту этого мира и прочее, и, насаждая волю Господа своего и волю английского правительства где бы то ни было, я больше разрушал, чем создавал. Порядок, основанный не на любви, никому не принесёт особой радости. И вот теперь вполне закономерно, что, несмотря на тот почёт, которым меня здесь иногда окружат, я крайне одинок, чудовищно одинок. У меня нет и никогда уже не будет потомков, которые бы обладали моими чертами и продолжили мой хоть и простой, но всё же достойный род. У меня никогда не было возлюбленной, к которой я бы мог после завершения странствий и битв возвращаться, как один древний царь на остров Итаку. Не то что бы жизнь потрачена зря, я не могу так сказать, но всё же… Да, меня встречают шумно и празднично, а мне, ещё раз повторю нужна тишина, да, дети с замиранием сердца готовы слушать мои бесконечные рассказы, и это хорошо, но это всё не то, что нужно старому холостяку. Лучше умереть на обочине дороги, зато подстелив под голову собственный плащ, пусть дырявый и изношенный, чем отдавать Богу душу на заёмной перине. Людское милосердие – это величайшая вещь на свете, но не принуждайте меня слишком часто к нему обращаться и пользоваться его дарами. Иногда мне просто этого не нужно, а я не привык принимать что-нибудь свыше необходимого для меня. Хотя, если будет возможность, я всегда буду рад ещё раз посетить ваше гостеприимное жилище, под кровлей которого бывает истинным удовольствием провести время в обществе такого рассудительного и дружелюбного джентльмена, как вы». Отец рассеянно вздохнул: « Всё, что ты говоришь, правда. И всё-таки это очень прискорбно». « Да. Такова жизнь, и таково воздаяние за дела наши. Иногда лишняя уверенность в себе ослепляет, а добро можно так натворить, что камня на камне оставить не придётся», – согласился Соломон. Он несколько раз порывался уйти, но всякий раз отец его останавливал. « Ещё далеко не вечер, и чем раньше я отправлюсь в дорогу, тем будет лучше», – возражал Соломон. « Подожди-ка, дорогой друг, – отозвался отец, – здесь есть ещё кое-кто, кто желал бы с тобой познакомиться». И он указал на меня, приписав мне собственные соображения. Если выразиться точнее, то я, хоть и был рад, что так, вживую, получил возможность видеть и слышать самого Соломона Кейна, однако вовсе не имел желания ринуться к нему навстречу и заявить ему о себе. К тому же вся его фигура, всё в нём внушало странный необъяснимый трепет, даже страх, учитывая то, что я уже успел узнать о нём и от отца, и от прочих осведомлённых в этом деле людей. Отец подвёл гостя ко мне, назвал моё имя, объяснил, кем я ему прихожусь, так как после единственного приветствия, которое мне удалось промолвить, я не мог от замешательства проронить более ни слова. « Здравствуй, мальчик»! – сказал Соломон, наклонился и уставился на меня своими внушавшими ужас глазами. Он смотрел на меня так, что я постоянно ловил на себе его взгляд, пристально, внимательно. Потом сказал отцу: « Какой замечательный малыш. Вы счастливы, наверно. У вас для этого есть все основания». « Да, надо полагать. Как ты думаешь, что его ожидает»? – спросил неожиданно отец. « У него, думаю, особая судьба. Он кажется мне таким необычным, непохожим на других детей, которых мне приходилось видеть раньше. Хотя с виду – ничего особенного. Наша судьба в руках нас самих, и только Всевышнему известно, с чём столкнёмся мы впоследствии. Стоит ли заглядывать нам в такие дали, которые Предвечной мудростью не зря отделены от нас»? – заметил Соломон. « Брось, Соломон. Господь не допустит того, что бы мы узнали больше того, о чём уже сейчас можем догадываться. Подумай и скажи», – настойчиво продолжил отец. « Если вы настаиваете, то я, пожалуй, выполню то, о чём вы меня просите», – произнёс Соломон и улыбнулся такой улыбкой, которая, в случае её непроизвольности, может быть признаком горьких раздумий и глубокой печали. Он всё не отходил от меня, причиняя мне своим присутствием сильное волнение и беспокойство. « Может быть, не стоит рисковать? Почему это вам так непременно нужно? Ведь вопрос ставится не больше, не меньше, как о спасении души»! – ещё раз возразил старик. « Мне было бы жаль отпустить тебя, не услышав от тебя главных слов», – настаивал отец. Соломон замолчал, погрузившись в размышления и, видимо, сосредоточившись на внутренней борьбе, которая в нём происходила. « Протяни-ка сюда свою руку, мальчик», – сказал он дрожащим голосом. Дальнейшее случилось будто само собой. Через мгновение моя ладонь была уже в его руке, он крепко обхватил её за запястье и долго внимательно что-то, рассматривая, изучал. Наконец он отпустил меня, и я отпрянул от него, чуть не свалившись на пол. Он то же, вероятно, был сильно смущён, так как поспешил отойти от меня на значительное расстояние. « Ну, что ты там увидел»? – спросил с нетерпением отец. « Это было ясно и так. Я же говорил вам, что это необычный ребёнок. Ваша настойчивость может дорого вам обойтись. Уж не знаю, какие выводы вы сделаете из того, что я вам сейчас скажу. Будьте осторожны. Я ещё никогда ни у кого не видел таких линий, хотя мне, грешному, не раз приходилось убеждаться, что я являюсь достаточно опытным хиромантом. Вашего сына ждёт удивительная судьба. Он может принести мир как много добра, так и много зла. Всё зависит от того, каким путём будут направлены его природные способности и склонности. Помните об этом. В нём есть что-то такое, чего даже вы до конца не знаете. Притягательность, что ли, некая одарённость. Я, конечно, не говорю определённо об исключительности, но греки называли это харизмой. Знаете, созвучно с харитами, или грациями»? – бедный Соломон будто не находил, что ему дальше сказать. « Gratiam tibi ( благодарю тебя). Это я и ожидал услышать», – отозвался отец. « Теперь я могу идти? Как вы думаете, сэр»? – спросил Соломон. « Да, иди, если хочешь. Я не держу тебя», – позволил отец. Он поклонился и направился к выходу. Отец был слишком занят своими мыслями, что не заметил, как я вышел следом за нашим посетителем в коридор. В самой передней он вдруг встретился с нашим Томасом, и я стал невольным свидетелем их разговора. « Знаешь Томас, тебе всё же стоит уделять больше внимания своему господину. Присматривай за ним, хорошо? Он человек хороший, но есть одна неприятность. На ум приходит тростник. Позволю себе подобное сравнение, друг мой. Буря с корнями вырывает толстые и высокие деревья, простоявшие не одну сотню лет, но не приносит большого вреда зелёному тростнику, который если и согнётся, то затем, едва опасность минует, выпрямится. Но так бывает не всегда, со временем наверху у некоторых сортов нарастает и утяжеляется головка, такая шишечка, знаешь ли. Да и сам он к осени становится жёлтым и хрупким, и сильный ветер ломает его. Смирение хорошо только, когда остаётся искренним, а всё остальное – притворство. И ещё тростник не имеет своего голоса, звучать его заставляет либо ветер, либо человек, дуя в него. Тот, кто тщательно стремится прослыть самостоятельным в своих решениях, нередко на самом деле становится жертвой внушения. Увлекаясь услышанным, мы не всегда оказываемся на правильном пути». Томас пожелал ему счастливой дороги, пообещав, что учтёт его замечания, и Соломон Кейн покинул наш уединённый дом. Всё, что я услышал и увидел в тот день, было пугающим и таинственным, от чего я не скоро успокоился. Но всё же встреча с Соломоном Кейном заставила меня по-другому относиться к себе, не говоря уже об отношении ко мне моего отца, которое так же изменилось под влиянием его посещения. Но каковы бы не были последствия этого испытания судьбы, это было всё-таки лучше, чем то, что произошло однажды с нами во время подобного прихода кого-то из не особенно близких знакомых отца. Тот и вовсе сделался безумен, едва завидел меня, его глаза налились кровью, и он выкрикивал не вполне понятные фразы: « Вы не понимаете, с кем имеете дело, и кто этот мальчик. Вы думаете, что он ваш сын? Не спорю, но он вскоре станет слугой Сатаны. Он уже убил свою мать, родившись от неё, и многих убьет ещё. Он будет убивать до тех пор, пока все наши силы и жизнь не перейдут к нему. И пока не появится пославший его». Этот гость был явно не в себе, так как пытался несколько раз, сказав это, наброситься на меня. Но усилиями отца, Томаса и прочей прислуги, которая сбежалась тогда на шум, нарушителя нашего покоя нам удалось выдворить из дома. Больше мы этого странного человека не видели. Вот так сам Соломон Кейн отметил меня, выделил и, можно сказать, благословил! После этого уж нельзя было по-прежнему относиться к себе, тем более что и отец настаивал на особом моём предназначении, твёрдо веря в услышанное и лелея свои честолюбивые мечты. Я же принимал это, как само собой разумеющееся, помимо хлопот и неприятностей способное принести немало удовольствия. Но стремления отца неизбежно сопровождались усилением нагрузки, отец пересмотрел всю свою библиотеку и разрешил наконец мне пользоваться ей, руководя кругом моего чтения, причём так добросовестно, что наши занятия были совершенно перенесены в эту комнату. Вообще, происходящая за окнами жизнь мало волновала меня, моё время было занято сплошь либо чтением книг, либо пересказом их вслух по памяти, либо с некоторых пор упражнениями по чистописанию от палочек к буквам. А свободное время от этих обязательных процедур так же целиком поглощали книги. Но иногда, читая то « Путешествия Жана Мандевилена», французского эмигранта, вынужденного оставить свою родину из-за подозрения в убийстве и ставшего впоследствии, как известно, английским подданным, то сочинения Эдварда Топсела о тайнах и многообразии природы, я иногда обнаруживал в себе смутные мечтания и неясные желания, которые простирались далеко за пределы уже освоенного мной мира. Уклад нашей семьи сложился таким образом, что всё необходимое мы, обычно, получали, будто не двигаясь с места: зеленщик и молочница, различные торговцы стучались у чёрного входа и поставляли нам всё необходимое, потому мы редко искали развлечений вне дома. Конечно, кроме меня и гостей, отца волновали и другие вопросы, он, бывало, отлучался на долгое время, иногда на несколько дней. Кормилицы и няньки объясняли это, как правило, необходимостью наносить соседям ответные визиты, прочими проявлениями вежливости, деловой нуждой, охотой и тому подобными заботами, обычными для среднего джентльмена, живущего в сельской местности, но всё, что относилось к моему отцу, не относилось ко мне. Возможно, именно отсутствие путешествий и переживаний не позволяли мне особенно веселиться и с радостью участвовать в происходящем. Отец замечал во мне порой тоску и скуку, исчезновение былого оживления тогда, когда он обычно рассказывал мне что-то новое, снижение потребности в получении знаний. И той же весной он согласился взять меня с собой, когда собирался, как обычно, проследить за стрижкой собственных овец, что было обязанностью его людей, арендаторов и коттеров и основой нашего дохода. Он отправился на дальнюю ферму за деревней верхом, усадив меня позади себя в седло. Дорога проходила через очень живописные места. Думаю, этого замечания вполне достаточно, тратить время попусту, увлекаясь воспоминаниями, сколь бы приятными они ни были, я не собираюсь. Вскоре мы достигли ближайшей деревни. Окрестности наполнял громкий шум: лай собак, отрывистые распоряжения пастухов, хлопанье калиток загонов, – всё это сливалось в один смутной, но довольно ощутимый гул. Возле хлевов скопилось немало людей. Среди них были, помимо тех, кто должен был непосредственно стричь наших баранов, ещё немало пастухов, непрерывно сновавших туда и сюда подпасков и пастушков, приёмщик и весовщик. Едва очередная овца выбегала из открывшейся дверцы загона, она сразу же попадала в руки одного из батраков, которые ловко и быстро за несколько минут большими длинными ножницами состригали с овец шерсть и укладывали в нарочито приготовленные для того и стоявшие рядом мешки и корзины. Весовщик с тяжёлым безменом взвешивал состриженную с каждой овцы шерсть, а приёмщик за выставленной под открытое небо конторкой записывал в книжицу полученные данные. Работники лишь на мгновение прервали своё знание, учтиво поприветствовали отца и меня, выразив должное уважение и покорность, а затем работа возобновилась по его знаку. Проверив цифры, отец подошёл и спросил: « Тебя, быть может, удивляет та быстрота и ловкость, с которой эти люди так скоро управляются с этими животными, которым народная молва не зря приписывает, подобно ослам, сильнейшее упрямство и беспросветную тупость»? « Они к этому, наверно, привыкли», – ответил я. « Да, привычка и опыт значат многое, но не всё. В каждом ремесле свои секреты», – откликнулся он, странно улыбаясь Затем он окликнул одного из стригалей по имени и попросил его раскрыть мне некоторые тайны этого ремесла. « Да, я делаю это молча, даже обхожусь, как видите, господа, без всяких команд. Однако я не прилагаю особых усилий, овца или баран сами предоставляют мне возможность сделать с ними всё необходимое. Я лишь прикасаюсь к определённым местам», – и он надавил на предплечье схваченной им овцы. Она как-то странно запрокинула голову и чуть не упала, а крестьянин сел, придал ей прямое положение, так что она как бы опиралась на задние ноги, спиной к себе и принялся стричь. « Поразительно»! – воскликнул я. Овца пребывала в полной неподвижности, растопыренные ноги её торчали в обе стороны, глаза были закрыты, а голова безвольно свисала. « А то как же?! Видите, как ей хорошо, – продолжал стригаль, – она полностью погрузилась в свои мечты и теперь спит. Им приятно, когда прикасаются здесь или здесь. Не знаю, от чего это. Видно, бараны затрагивает эти места у овец в любовном порыве, хотя мне это сложно представить. А ягнята, когда сосут молоко, трогают своими губами лишь сосцы и всё, что расположено на брюхе. Да у самих баранов это обнаруживается. Не приложу ума, как именно, но им от этого приятно, а мы пользуемся… Теперь смотрите, сейчас мне нужно, что бы овца повернулась с левого бока на правый, я давлю ей колено», – он прикоснулся к суставу на правой задней ноге, быстро сжал и отпустил его. Овца дрогнула и повернулась, словно повинуясь заклинанию. « Теперь мне нужно удержать её. Я снова давлю на плечо, и она вновь перестаёт дергаться». Каждый из стригалей справлялся в одиночку, без посторонней помощи, им не требовалось даже связывать овец. « Да, без всякого сопротивления. Вот как нужно работать, – заметил отец, – когда-нибудь и ты этому научишься. Можно проделать всё, что тебе потребуется, а тот, над кем ты это всё сделаешь, даже и не почувствует этого. Необходимо только наблюдать природу и отыскивать нужные точки воздействия. Ведь паства для проповедника – это те же овцы. Недаром в евангельских притчах сам Бог уподобляет себя доброму пастырю. Искусный оратор получает от своего прихода всё, что нужно для жизни и ещё приводит своих прихожан к спасению. Только делает он это не с помощью рук, как эти люди здесь, а с помощью слов. Всё дело в том, как их правильно подобрать и произнести. Вот этому-то и стоит научиться, ведь правда, сынок? Плохая дикция или неправильные ударения при чтении проповеди портят её, точно так же как нетерпеливость некоего овечьего цирюльника, – здесь отец указал на кого-то неподалёку, – смотри, этот парень слишком переусердствовал, и его «жертва» переносит стрижку со страхом и неохотно, причем он, кажется, даже нанёс ей две царапины. Как нехорошо! Если стригаль бывает груб, овцы от этого болеют, шерсть их быстро сваливается или вовсе вылезает. Чрезмерная поспешность наносит этому делу большой вред, учти это, – он сделал паузу и некоторое время молча выслушивал жалобные оправдания батрака. – Знайте, что я в следующий раз за подобное я могу вас уволить или наложить крупный штраф, в качестве которого изыму вашу домашнюю живность, и вы будете некоторое время голодать. Кстати, о голоде. Он значительно полезен для овец. Перед стрижкой их на день или два оставляют без пищи, так как сытые овцы плохо её переносят. Так и у пастыря и его прихожан: « сытое брюхо к проповеди глухо»». Я слушал всё это и кивал, понимая, что отец уже сделал свой выбор задолго до меня относительно моего будущего, но старался об этом не думать, всё моё внимание было занято овцами, то застывавшими, как полумёртвые, в руках работников, то вновь оживлявшимися, открывавшими глаза и проворно, уже остриженными, отбегавшими прочь. « Ты, верно, спросишь меня, мой мальчик, что бывает потом с этой шерстью? Могу и пояснить. Через несколько дней, если на то будет Господня воля, мы отправим всё это на ярмарку в ближайший город, хотя, возможно, доверенный посредник приедет сюда сам и заберёт сырьё для одного крупного производства. Думаю, что мне всё же удастся продать всё это к концу месяца. Затем шерсть поступит на фабрику, где из неё скрутят нити, а потом всё это отправится прямиком на ткацкие станки, где ткачи превратят всё это в грубые сукна. А оттуда уже полотно будет распродано в крупных городах или даже вывезено за пределы страны, принося всему нашему народу и, в особенности, правительству ощутимую прибыль. Молодое поколение должно приучаться искать новое и думать о совершенствовании старого. Так, сын»? « Разумеется, это так. Потому что это целесообразно», – ответил я. И подобным образом мы провели время на той ферме почти до вечера, с наступлением которого отец предложил стригункам прекратить работу, возблагодарить Господа за окончание трудов и ознаменовать его небольшим пиршеством, которое и было вскоре устроено. Вот так велось наше хозяйство. Но это были, что называется, часы редкого досуга, хотя и вносившие немалое разнообразие в нашу жизнь, несколько перемежаясь с нашим обычным домашним уединением. Кроме женской прислуги и отца, круг моих знакомств был невелик, отец был решительно против того, что бы я устремлялся в деревню и резвился там с крестьянскими ребятишками. Он считал это неподходящим для меня занятием. Принимать участие в их играх, по его мнению, означало ронять моё собственное достоинство. И он снова напоминал мне о каком-то высшем предназначении, о карьере правоведа или богослова. А я, недоумевая, возражал ему: « Почему же это тебе не нравятся мои друзья? Мне то же не нравится твои, но я ведь их терплю. Они могут тебе не нравиться, но не стоит, наверно, запрещать мне общаться с ними»? На это отец отвечал, что я слишком молод, что бы ему указывать. А иногда просто ронял голову на руки да и выказывал полное безразличие ко всему, что я говорил. И тогда на лице его изображалась мучительная сосредоточенность и печаль, будто я затрагивал нечто в его душе, чего мне вовсе не следовало бы касаться. Он не выдерживал и отворачивался, и мне становилось страшно. А когда он вновь обращал свои очи на меня, то часто шептал: « Нет, ты не виноват, не виноват»! И, резко поднявшись, выходил из комнаты или просил меня идти к себе. Какое-то время у нас служила супружеская пара: конюх и экономка из Речи Посполитой. Претензии полушведа Сигизмунда на шведскую корону силами Польши, войны с Московией были разорительны для населения этой страны, неурожайные годы привели к голоду. Постоянно испытывая различные бедствия и удары судьбы, немало поляков было вынуждено покинуть родину и искать лучшей доли на чужбине. И наши слуги не были исключением, когда они появились в доме моего отца, я не помню, да и меня это не особо интересовало. Были они людьми простыми, честными и работящими, правда, несколько малоразговорчивыми, но при своеобразном уровне их владения английским языком, это было вполне простительно. С ними жила их дочь, необычайно стройная девочка примерно одних лет со мной, какая-то болезнь, а, быть может, и недоедание привели к тому, что была она ужасно тощей, будто соломенная кукла, и остались от неё, по образному выражению, лишь кожа да кости. Скромное белое платьице висело на ней мешком, угловатые плечи нелепо торчали, и взгляд порой становился таким грустным, что делалось жутко. Но она была единственным ребёнком, которого я мог видеть достаточно часто. Конечно, я был далёк даже от мысли назвать её своей подругой, но что-то тянуло иногда меня к ней. Звали её Анелей. Хрупкая, вся иссохшая, словно древняя мумия, бывало, стояла она около ограды хозяйственного двора, опираясь на неё, недалеко от которого помещалась каморка её родителей, а иногда сидела на пороге у входа в неё. Глубоко запавшими глазами смотрела она то на небо, то на землю, слабо улыбалась и вздыхала. Ходила она медленно, пошатываясь на каждом шагу, часто держась за руку отца и матери. Когда же они отлучались по своим надобностям, то она ждала их во дворе, так как мать её считала, что пребывание на свежем воздухе полезно дочери. И иногда в течении дня, пробегая через двор, я замечал её, здоровался, а иной раз даже приносил свои игрушки. Помню, как-то я бросил ей небольшой мячик, что бы она поймала его. И она сделала жалкую попытку схватить его в воздухе, наклонившись вперед и вытянув перед собой худые руки, как будто приготовилась полететь и на мгновение застыла. И в это время казалось, что малейший порыв ветра может опрокинуть её или, подхватив, как пушинку, унести куда-то очень далеко. Мяч пролетел мимо и упал в траву у её ног. Она долго переводила взгляд с меня на мяч, видимо, раздумывая, стоит ли нагнуться и подобрать его. Потом жалобно улыбнулась. « Простите! – проскрипела она едва слышным голосом. – Мне ошень жчаль»! Как смешно она, как, впрочем, и её родители, коверкала некоторые слова нашего языка! Произнеся свои слова, она вновь повернулась к забору, протянула ручонку и уцепилась за него своими паукообразными пальчиками. Бескровные бледные губы всё растягивались в улыбке, но она производила впечатление сильно измученной и готовой упасть. Тогда приблизился к ней, поднял мяч и протянул ей. « Возьми»! – обратился я к Анеле. Глядя на меня, она сделала слабое движение мне навстречу. Наверно, она и сама до конца не понимала, что побуждает её так действовать, но глядя прямо на меня своими ясными доверчивыми глазами, она всё же ухватила мяч. Некоторое время, почти мгновение, мяч находился в её руках, её личико перекосила гримаса невероятного напряжения. А я всё ждал того, что за этим должно было последовать, отступив на несколько шагов. По всему было видно, что ей очень трудно удерживать так поданный ей мяч. И несмотря на это на лице её всё же оставалась лёгкая полуулыбка, выражение жалкого недоумения от того, что ей не так просто удавалось то, что бы другие остались ею довольны. « Что же? – обратился к ней я весело и насмешливо. – Теперь бросай». « Бардзо добже. Ошень хароджо ( Фджери хурд)», – будто послышался в ответ странный треск или скрип И она выронила мяч из своих, тут же опустившихся, как сломанные ветки или поникшие стебли, рук. Не бросила, а именно выронила, без рывка, без размаха, просто руки её разжались, мяч выпал из них и вяло покатился по траве. Раздался тяжёлый вздох. Недуг сильно мешал ей, но она всё глядела на меня и всё улыбалась. Я не выдержал: « Эх, какая ты! – проговорил затем я, – С тобой плохо играть». « Плохо», – повторила она, старательно выговаривая это слово. И я бежал домой, потому что она больше не представляла для меня ничего занимательного, наступало время для иного. И без всякого сожаления я бросал её одну изнурённой и истомлённой. Просто тогда, несмотря на обилие прочтённых мной книг, я мало что понимал в людях. А иной раз я садился с ней рядом и рассказывал о том, что я знаю: о далёких странах, зверях и птицах, древнем и новом, войне и мире, приносил свои книжки с картинками и показывал ей. И она слушала и удивлялась, пытаясь даже повторить некоторые незнакомые ей прежде слова, которые я обрушивал на неё стремительным потоком. Естественно, что иногда, что очень меня забавляло, слова в её произнесении могли быть до неузнаваемости искажены. И она, где-то в глубине своей детской души, возможно побаивалась меня, чувствуя, что не может равняться со мной. Быть может, это усвоила она от своих родителей, или же чувствовала сама. Зависимое положение её семьи сказывалось в каждом поступке, в каждом слове, в каждом её движении. Так мышь смотрит на кота, заяц на лису или на охотника. И к этому примешивалось странное, почти разрушительное желание любой ценой, даже ценой собственной боли принести мне радость, удовольствие. Да, ведь я был частью того целого, от которого зависела судьба её родителей, а, следовательно, и её ничтожная и никчёмная жизнь. Теперь, кажется, мне понятны наши странные отношения. По мнению многих, моя ранняя жизнь протекала в таких условиях, которые многим могут показаться наилучшими, многие из тех благ, о которых некоторым остаётся лишь мечтать, были предоставлены мне с большим избытком. Недостатка в пище, источниках знаний и прочем я не испытывал. Положение моего отца и, стало быть, моё было просто отличным, со всех сторон нас, сколько я помню, окружали почёт и уважение. Отец для меня, как и я для него, был кем-то необыкновенным, не сходным с прочими. Ещё осталось добавить к этому великолепное телесное здоровье, которым меня щедро одарила природа, что бы набор был полным. Осталось только наслаждаться всем этим. Но всё познаётся в сравнении. Поэтому вид этой девочки доставлял мне некое тайное удовольствие: она не может того, что могу я, я здоров, силён и знатен, мой отец богат и насчитывает около десятка предков в этой стране, а её семье негде искать поддержки, не на кого рассчитывать, и сама она – лишь пылинка в этом сложном и непростом мире, будто однодневка, порхающая над водой. Она была благодарна миру за то, что у неё было, а для счастья ей, казалось, и нужно-то было немногое. Она умела радоваться каждому прожитому дню, тем более что для неё он мог оказаться последним. Солнце светило, трава была мягкой, родители её любили, да и я оставался ей иногда доволен. Чего же ещё нужно было ей, если нужда с самого рождения её дала ей возможность довольствоваться необходимым и не знать иной радости? Зачем она живёт и для чего, – этого она не знала, но стойко и упорно переносила страдания, которых, пусть и не заметных для других, было полно всё её существование. То, что для прочих было само собой разумеющимся и давалось легко, для неё было суровым испытанием. А она всё жила и преодолевала, не замечая, такие трудности, которых я и представить себе не мог. Да мне это и не было нужно. И каждый раз легонько её подразнивая, я вовсе не собирался ранить её в самое сердце, но сама она, её особенности, качества и прочее служили мне предметом забавы. Она, как это не ужасно звучит, всё же была моей живой игрушкой. И относился я к ней соответствующе. И когда игрушку эту вдруг грубо отняли, я, понятно, испытал некоторое раздражение. Скорее это было так, нежели я испытывал что-то большее, как то сочувствие или же сострадание. Если это не было даже дружбой, то о какой сердечной боли здесь говорить? Было же это вот каким образом. Почему-то в тот день, проходя мимо её двери, я не встретил Анели, несмотря на тёплый летний день. Дверь была глухо закрыта. Сквозь единственное окно, в которое удалось заглянуть, лишь вскарабкавшись на поставленные одно на другое поленья, лежавшие на дворе, виднелась пустая комнатка, все вещи и мебель, хотя до этого я и не знал, какая там была обстановка, бесследно исчезли. Спустившись назад, я вернулся домой, неприятно встревоженный, и на весь день моё настроение было безнадёжно испорчено, ведь почти ежедневное присутствие Анели стало уже частью моего modi vivendi ( образа жизни). На второй день повторилось то же самое, ни девочки, ни обоих её родителей нигде не было видно. Не сдержавшись, я спросил отца о том, что же всё-таки произошло с ней. Тот, несколько удивившись моей озабоченности, промолвил: « Она, разумеется, уехала вместе со своими родителями. Странно, почему тебя это вообще интересует». « Как? Они куда-то уехали? Почему»? – заволновался я. « Потому что я их уволил вчерашним днём. Эти конюх и экономка больше не будут служить у нас, вот и всё», – объяснил отец. « Ты их уволил? За что? Так нельзя! Это неправильно. Значит, они уехали и увезли с собой Анелю»? – воскликнул я с негодованием. « Да, конечно. А куда им было деваться? И зачем тебе знать причины того, что я сделал? Мне бы не хотелось, что бы ты так сильно волновался из-за какого-то пустяка. Десять к одному, что ты просто спрашиваешь, что бы сказать хоть что-то… Не будь болтлив, и прежде чем сказать, подумай, действительно ли то, что ты скажешь, будет достойно тебя и предоставляет собой нечто остроумное. Конюх и экономка собрали свои пожитки и удалились, что бы не смущать нас более своим присутствием. И девчонку, понятное дело, забрали с собой. Это ведь их дочь, и они обязаны о ней заботиться. К тому же, она, как ты заметил, несколько не здорова. Зачем же она тебе нужна»? « В том-то и дело, что нездорова, дорогой мой папочка! Ты выгнал их неизвестно, за что, и не известно, куда, и что потом? Здесь они чувствовали себя, как дома, а теперь должны искать другую работу… А найдут ли»? – возразил я. « Вовсе, не как дома, – ответил несколько раздражённый моим тоном отец, – их дом, как ты прекрасно знаешь, очень далеко отсюда, в другой стране. Так что, у меня ли, или у других – большой разницы нет». « Неправда! Есть. Они здесь привыкли», – сказал я. « Полно! Что я слышу, мой маленький Джек?! Стоит ли расстраивать себя из-за дочери какого-то конюха»? – изумился отец. « Но она так слаба, что ей будет плохо, когда её повезут. Этого нельзя было делать. В дороге ей станет хуже», – воскликнул я. « Ты думаешь, она может погибнуть? От тряски в повозке… Да… Всякое может быть, разумеется. Но это уж не вполне наше дело, сынок», – ответил он. « Нет, было и наше. Только теперь уже ничего сделать нельзя, – потупился я, – скажи, как же так вышло»? « Я так решил, – больше они у нас не служат», – ответил с достоинством отец. « Почему»? – спросил я. « Видишь ли, дружок, – начал отец, – в прошлый раз, во время приезда к нам баронета Сатклифа, у нас вышел довольно неприятный разговор с ним. Он воспринял крайне насторожено, что у меня работают переселенцы, а не коренные англичане. Странно, что он заметил это только теперь. Вероятно, это связанно с изменением общего настроения и моды в стране. Новое веяние, так сказать, и всё осложняющаяся обстановка. Опять-таки, война с католической державой. И после того, когда он узнал, что они из Речи Посполитой, он заинтересовался их вероисповеданием. Признаться, это меня раньше не особо волновало, довольно было и того, что бы они хорошо справлялись со своими обязанностями. И для меня, как для истинного британского джентльмена и землевладельца, было бы величайшей неосмотрительностью пользоваться услугами католиков, которыми, как выяснилось, они и являлись, так как те по умолчанию представляют из себя неявных врагов государства. А вчера, когда настало время хозяйственных распоряжений, я вдруг вспомнил тот разговор. Пойми, мне и самому нелегко с ними расставаться, но что только не сделаешь ради общественного мнения! Каких только жертв оно не требует от нас… Но для меня сделать это было ещё сравнительно легко. Лучше заменить прислугу, чем утратить прежний круг знакомств, а всё дело, как обнаружилось, к тому и шло. Рассуди здраво, Джекил, и ты найдёшь, что меня не в чем упрекнуть. То, что подумают о тебе другие, превыше всего. А новых экономку и конюха найти будет просто, уж в этом случае они будут настоящими англичанами, среди которых немало ищущих работы бедняков». « Всё твои друзья, – промолвил я с усилием, – да только что им нужно от нас? Какая от них польза? Они прибывают сюда или что бы поесть, или получить что-нибудь, а нам ничего не достаётся. Проходимцы какие-то они, по большой части, а не друзья». « Твои слова вызваны гневом и раздражением, а терпение моё не безгранично. Посчитай до десяти, прежде чем сказать что-нибудь, или избавь меня от собственного присутствия», – крикнул он. Но потом передумал и начал лепетать что-то умиротворяющее, но я уже не слушал его и хмуро плёлся в детскую. А поразмыслив, я нашёл решение отца вполне правильным, да и была ещё надежда, что с новыми конюхом и экономкой будет кто-то из детей. Но вскоре нанятые работники были хоть и англичанами, но людьми совершенно одинокими и бессемейными. Выходило, как я думал иногда, что отец со всеми этими своими предрассудками обрекал меня на одиночество. Но это было не вполне так, ведь сам он оставался со мной и всё же, как кажется, любил меня. А плакать из-за девочки было глупо и низко, тем более что в дальнейшем со мной случилось немало примечательного, в сравнении с чем подобный эпизод смотрится каким-то блеклым и маловыразительным. В том же году, летом, после окончательного завершения строительных работ случилось то самое, без чего просто я не могу представить всю свою дальнейшую жизнь. Но вспоминаю я это скорее с сожалением, чем с радостью. Если бы можно обойтись без этого, если бы позабыть об этом всем, кто участвовал в этом происшествии, сразу за тем, как оно миновало! Не довольно ли было для нас посещения такого гостя, как господин Кейн? Называю его « господином», ведь, как бы он сам не относился к этому, всё сделанное им заслуживает наибольшего уважения, хотя народная молва и бывает частенько лживой… Обо мне так не скажут, а если и скажут ( да только, как кажется, я уже не услышу), то, узнав, я отнесусь к этому, как к игре судьбы, как к забавному недоразумению, нежели как к проявлению справедливости. Заслужил ли я такие почести? Нет. Отнюдь и напротив. Но было бы, думаю, неплохо воспользоваться дарами случая. Но что говорить о том, что так навсегда и останется не более чем вероятным? Шестилетний ребёнок испытал то, что трудно пережить даже взрослому без ощутимых изменений. Наступила такая пора, когда отец всё же вновь начал обращать внимание на то, что часы занятий должны чередоваться с часами досуга. Не похоже, конечно, что он вдруг стал сдержаннее ради соблюдения умеренности, но, видимо, просто с некоторого времени его стало занимать нечто иное, помимо успехов собственного сына, которых он по-прежнему жадно ожидал от меня. Как бы то ни было, моим прогулкам и собственным увеселениям отец менее всего препятствовал, вероятно, припомнив то, что когда-то сам был ребёнком, для которого лето – совершенно особое состояние, которое слишком хорошо, что бы находиться в нём, сидя над книгами или же с пером в руках. Нянька, уже третья по счёту, ранним утром сопровождала своего подопечного, который всё дальше и дальше удалялся от дома, радуясь всеобщей свежести и желанной в такие дни прохладе. Вскоре мы достигли некоторого возвышения, на котором было устроено нечто вроде дерновой скамьи – своеобразного выражения заботы моего отца о красоте окрестностей и излюбленного места уединения для меня. Вокруг же расстилалась мягкая сочная трава, по которой было так приятно шагать. В то утро няня села на скамью, а я – прямо в траву, ещё мокрую и холодную от росы. Было о чём задуматься, за что я сразу же и принялся, не успев заметить, как нянька встала и стала озабоченным взглядом искать чего-то вокруг, будто ожидала какого-то знака. Я перевёл глаза с неё на траву и вновь погрузился в какие-то свои дела, как за ближайшими дубами вдруг раздалась игра на свирели. Стоило поднять голову и увидеть, как далеко, почти на самом конце луга, в тени одного из дубов, маячила фигура молодого мужчины. Вдруг нянька, видимо, воспользовавшись тем, что я отвлёкся, разглядывая травинки и ползущих по ним букашек, подобрала подол и бросилась бежать к кустам. Затем, когда она добралась до них, последовал неясный шум голосов, игра смолкла и заменилась вроде бы звуком поцелуев. К тому, что происходило там, я отнёсся несколько настороженно. Но всё усиливающееся тепло дня, синева неба, мягкость травы действовали успокоительно и расслабляли меня, так что я снисходительно решил не мешать им, что бы они там ни делали. Мне это было безразлично, у взрослых, как думал я, были свои секреты, тайны и сложные, скучные, непонятные занятия. Оставшись совершенно один, я даже несколько обрадовался этому, теперь вся поляна была в полном моём распоряжении. Я лежал в высокой траве, сильно раскинув руки, будто обнимая всю планету, и мечтал о чём-то своём, стараясь не думать об обстоятельствах моей жизни, какие гнели меня тогда. Глядя на порхание мотыльков и стрекоз, можно было забыть обо всём, что я вскоре и сделал, занявшись самоуслаждением. Но самозабвение это не могло продолжаться долго. Через некоторое время стало уж слишком жарко, дышать стало труднее, тёплый летний день уже не приносил такого удовольствия, как раньше. Наступило томительная тишина, всё замерло, будто перед чем-то страшным. И оно наступило. Подул неприятный ветер, резко сменяя прежний зной холодом. Но облегчение было едва заметным. Он принёс с собой лишь тревогу, напрягая все чувства и сознание. Я вскочил, поднялся в полный рост и огляделся. Вдруг что-то сильно затрещало, передо мной с неба обрушилась тонкая линия молнии, как сверкающая нить с грузом на конце, сброшенная откуда-то сверху. Молния ушла в землю и погасла, но в последний миг от неё отделилось несколько пылающих шаров небольшой величины, которые закружились в воздухе, очень низко над землёй. От страха, который был вполне простителен моему возрасту, я не мог двинуться, всё внутри меня сжалось. Нагретый воздух будто обжигал меня изнутри при дыхании. Так я и стоял, пока продолжалась нелепая и пугающая пляска пламенных шаров. Они, не касаясь земли, чертили какой-то круг на ней или крест, я точно не помню. Но даже их близкого присутствия было достаточно. Влага быстро высохла под действием странного пламени. Не знаю, каким образом, но через несколько минут загорелась и сама трава, огонь расползался по ней, обрисовывая будто пятиконечную звезду. Шары в воздухе уже совершенно пропали. И ужас достиг своего предела, ведь огонь, распространяясь, мог легко достать до моих ног. Но спасение пришло, как всегда, если его больше неоткуда ждать, с неба. Внезапно с него обрушилось столько воды, что я весь сразу же промок с ног до головы. Огонь потух. И лишь опалённая плешь чернела среди зелени, напоминая о чудном и грозном явлении. Я вскрикнул, ощутив на себе всю ярость напомнившей о себе стихии, способность двигаться вернулась ко мне, и я мгновенно ею воспользовался, бросившись к воротам дома. Сзади меня догоняла не менее перепуганная и уже одумавшаяся нянька, проклинавшая, верно, в мыслях себя за своё легкомыслие и небрежение в отношении меня. Отец увидал меня, зарёванного, мокрого и испуганного, имевшего, надо полагать, самый жалкий вид, который тогда можно было себе представить, и, заслышав шум дождя и раскаты грома, понял многое и без слов, так как дар красноречия в ту минуту, к великому моему смущению, покинул меня. Но и кое-как выдавленных фраз и сбивчивого лепета было довольно. Первым делом нужно было успокоить меня, а затем уж разобраться с нерадивой нянюшкой. Томас большим махровым полотенцем вытер насухо мои волосы, с которых, когда я переступил порог, ещё текла вода, и повёл в детскую, где меня окончательно привели в порядок. Потом ко мне зашёл отец, что бы убедиться, что все его распоряжения выполнены и за меня он может не волноваться. Мы поднялись с ним в библиотеку, и он, взяв там с полки огромную чёрную книгу, обратился ко мне с каким-то странным торжествующим видом. « Не печалься, сынок. Всё уже давно позади. Но то, о чём ты рассказал мне, не просто неприятно и вселяет страх, если столкнуться с этим напрямую, но ещё и очень знаменательно. Ведь то, что было с тобой, сильно похоже на то озарение, то откровение, которое получил великий человек и слуга Божий Мартин Лютер, как ты знаешь. И это радостная весть, которую можно извлечь из постигшего тебя горя. Не забудь это, сохрани в своей душе то, что услышал и увидел в этот день. Это ещё одно подтверждение, что труды наши не напрасны, что направление, избранное нами, верно. Это не просто молния, а указание Всевышнего. Но оставлять тебя в опасности няньке всё же не стоило»… « Я очень потрясён, – ответил я, глядя на раскрытую страницу книги, где описывалась жизнь великого обновителя европейской духовной жизни, – как же я сразу не припомнил». Страх ушёл, и было приятно, что теперь мне есть, о чём вспомнить, ведь я был свидетелем почти настоящего чуда. Так что не только я, но и отец мой поддались этому искушению, приписали происходящее в природе лично себе. Но теперь и тогда, когда я лежал над трупом Роджера, мне показалось это ложным и ошибочным. Наша судьба в известной степени зависит от звёзд и прочих стихий, но частное не всегда соотносится с общим так, как представляет себе человек. Как, не познав ещё хорошо явления во вселенной, дерзать истолковывать их и верить в эти не всегда точные приметы! Но так часто мыслят люди, и если что-то происходит вдали от нас, без нашего непосредственного наблюдения, это что-то будто бы не существует для нас. И с тех пор особенно закрепилась во мне привычка превозноситься и гордиться собой, хотя и с маленькой оговоркой « не слишком». « Не слишком ли горделиво так считать? Это точно знак именно мне, послание свыше»? – спросил я отца. « Да, сын мой, не слишком. Ведь ты был единственным, кто видел это. И разве не испытал ты того же, что и пророки прошлого от присутствия высших сил, когда те воздействовали на них? И раз так это описано, то почему бы таким посещениям не происходить и в наше время? Как знать, быть может, наша жизнь, жизнь нашей страны и всего мира сильно изменится, и ты будешь одной из причин этого», – промолвил отец. « Приятно это сознавать», – воскликнул я как можно весело, хотя прежняя растерянность ещё давала знать о себе. « Ну, так иди в свою комнату, отдохни, кажется, слабость ещё не прошла», – посоветовал отец и, не дожидаясь ответа, вышел. Каким же горьким было разочарование несколько лет спустя! Но тогда никто и представить себе не мог, как всё обернётся. Он спустился вниз, а я, вместо того, что бы пойти к себе, с любопытством прокрался за ним в гостиную и притаился на пороге, где и стал очевидцем чудовищной ссоры, если увиденное назвать чем-то иным просто невозможно: это ведь был уже не спор, но и не переросло всё это в нечто посущественнее. Хотя при всей отвратительности происшедшего я испытал в душе какое-то тайное ликование, всецело оказавшись на стороне своего отца и разделяя его отношение к тем событиям. Нянька была вызвана и, уже успев переодеться, явилась в сопровождении Томаса. Отец встретил её спокойно и рассудительно, при этом не скрывая особо своего презрения и недовольства. « Я знаю всё, что сегодня случилось. Твоему поступку трудно подобрать пристойное название, и он не может остаться для тебя без последствий. Ты показала себя, как крайне дурная и легкомысленная девица. Тем более что то, что заставило тебя уклониться от исполнения прямых твоих обязанностей, может быть просто крайне гадким и неприличным. Ты признаёшь свою вину»? – спросил он её строго. Она стояла перед ним со смущением и страхом на лице, но всё же в несколько дерзкой позе и держалась вызывающе. « Да, – сказала она, уперев руки в бока, – вышло всё хуже некуда. Было дело, получилось так. Кто ж знал, что гроза разразится? Я всего лишь на короткую прогулку вышла, и не думала ни о чём». « А надо думать, причём головой, – ответил отец с ещё большим раздражением, – разве не стоило перед тем, как из дома выходить, хотя бы на небо взглянуть, – поглядеть, как стоят облака, не собирается ли ненастье»? « Да разве об этом всём вспомнишь? И потом, разве уследишь за этим сорванцом? Уж что не говорите, а мальчик-то ваш сильно испорченный, наглый и капризный», – ответила служанка. « Всё же ты дурная и невоспитанная девица, как я всё больше в этом убеждаюсь, – тяжело вздохнув, промолвил отец, – это неслыханно и недопустимо для тебя. Ты не должна говорить со мной с помощью этих слов и в таком тоне. Ты, получающая от меня деньги и живущая за мой счёт с некоторого времени, питающаяся за моим столом, позволяешь себе злословие? Оскорбляя моего сына, ты оскорбляешь и меня, его родного отца. Разве ты забыла об этом? Девице вроде тебя надлежит быть скромной и благочестивой. Быть может, ты ещё не знаешь, что значат и какими бывают угрызения совести? О, ты узнаешь, непременно вскоре познаешь всё это! Обещаю. Да. Твоя болтовня сильно повредит твоей душе. Лучше было бы на твоём месте не бесчестить хозяина, а сдержаться, но если у тебя это никак не выходит, попробуй либо зашить себе рот, либо отрежь свой язык и выброси его прочь. « Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, и если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки её и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не всё тело твоё было вверженно в геенну. Лучше тебе с одним глазом и рукой войти в жизнь, нежели с двумя быть вверженному в геенну огненную». (Матф. 4, 29 – 30; 18, 8 – 9)». « Вы забыли, милорд, что я женщина, – отвечала она со страхом, – а они, как известно, обладают большей чувствительностью, нежели мужчины. И потом, если я сделаю так, то я не смогу больше пользоваться своим языком и навеки утрачу дар речи, а этого мне, признаться, совсем не хочется». « Если бросаешь чужих детей на верную гибель, – воскликнул отец, – то тебе и не того захочется, едва ты осознаешь всю низость собственного поведения. Но ты права, то, что может перенести мужчина, порой не под силу женщине, по крайней мере, английской женщине, звания которой ты всё же не вполне заслуживаешь. Если так дальше пойдёт, я сопровожу тебя на пасеку и заставлю, разозлив пчёл, полакомиться их мёдом, что бы при этом они ужалили тебя прямо в губы. Ты возьмёшь пчёл в рот, непременно, вижу, надо это сделать, – твердил он, всё больше распаляясь, – думаю, это заставит тебя образумиться. Твои губы распухнут и будут в течение довольно долгого времени причинять тебе беспокойство, так что ты не сможешь тогда ни болтать впустую, ни злословить или осуждать кого-то, не имея на то оснований. Мне тяжело требовать это от тебя, но придётся употребить всю силу и даже приказать. Сейчас же я велю закладывать упряжку, и мы отправимся прямо туда»! Пасека, как я слышал, была действительно расположена возле фермы и принадлежала испольщикам моего отца. Перепуганная нянька настаивала, что пчёлы невкусные и больно жалят, что она вообще не любит мёд и ни за что не возьмёт его в рот, но отец, полный какой-то мрачной решимости или же ярости, продолжал навязывать ей собственную волю. И тогда она пробормотала, путаясь в словах от страха и неожиданности, с каждым словом отодвигаясь всё подальше от рассерженного господина: « Сэр, это ни на что не похоже… Если так дальше дело пойдёт, то я подам… Подам… Что же я подам?.. Ах, да! Подам на вас… Именно на вас… в су… в су… в суд»… « Да хватит ли у тебя денег, глупая? – изумлённо воскликнул отец и даже привстал в кресле, за подлокотники которого он всё это время держался, – Ты забыла о расходах на адвоката, о пошлине. Нечего тратиться на все эти следствия и процессы, к тому же всё выйдет не в твою пользу, даже если дело до суда и дойдёт. Не советую тебе предпринимать такие дела. Пойми, что я пытаюсь быть честным с тобой»… Няня согласилась, что затея с судом была полнейшей глупостью, но надо же ей было как-то защитить себя. Она призывала на помощь Бога, закон, судьбу, но отец становился всё свирепее и свирепее. Вдруг он сделал судорожное движение рукой, вцепился в ворот своего дублета и глухо зарычал. Я уж было ожидал, что он попытается разодрать на себе одежды, что бы затем, в соответствии с обычаем, облечься во власяницу, посыпать голову пеплом, наложить на себя вериги и возопить: « О, горе! Горе мне», – приступая к самобичеванию. Но он справился с собой, перевёл дыхание и обратился вновь к ещё стоявшей перед ним няньке: « Нет, как я могу тебе что-то указывать… Послушай, ведь вначале нужно вынуть сучок из собственного глаза, а уж потом пытаться исправлять ближнего. Если хочешь, я сам возьму пчёл или ос вот этими руками, – он простёр к ней свои ладони, – запихаю их в рот, или упаду на муравьиную кучу и начну на ней кататься, и да будет моя боль искуплением грехов твоих». « Ох! Я так не договаривалась, – ответила нянька, – теперь-то я знаю, что натворила. Простите меня и отпустите». « С великим облегчением, – отозвался отец, – только ты больше ни фартинга от меня не получишь. Можешь избавить меня от своего присутствия, и чем скорее, тем лучше. Убирайся, куда хочешь. И кофточку свою забери»! « Но она ещё не просохла»! – робко возразила молодая женщина. « Не думаешь ли ты, что я буду этого дожидаться? Прочь от меня»! – закричал он и сделал знак Томасу. Томас, неуклонный и грузный, двинулся вперёд, крепко сжав кулаки. Нянька отпрянула к дверям и выскочила, не оглядываясь из комнаты, пробежав прямо мимо меня и даже едва не задев краем своего простого платья. Я с отвращением посмотрел ей вслед. Но никогда прежде я не видел отца в таком состоянии. Он, казалось, едва не помешался. Я подошёл к нему и спросил осторожно и ласково: « Тебе дурно, папа? Что с тобой? И при чём здесь пчёлы»? « Ты не знаешь всего, и это хорошо. Есть нечто, о чём лучше не вспоминать. Но нет, всё позади. Она ушла, и мы подыщем более подходящую бонну, разве не так? Я здоров, со мной ничего плохого не случилось», – отвечал он. « Да, а пчёлы»? – напомнил я. « Ах, дитя, – ответил он мне на латинском языке, – отрок мой, это связано с моим собственным детством. В твоём возрасте я, по мнению родителей, был не таким ребёнком, как бы им хотелось, слишком озорным и непоседливым, к тому же упрямым, а потому родители мои, люди очень набожные и порядочные, как и я сам, пытались сломить мою волю, за что я им и благодарен. Они заставляли испытывать и укреплять каждый раз её силу, что бы болью телесной обезопасить себя от порчи духовной, и что только я не испробовал. То есть не сам, а с помощью родителей или слуг, но потом и сам, даже стояние коленями на горохе. А когда я гулял на лугу, совсем как ты, и начинал стремиться к чему-нибудь нехорошему, заметив пчелу, осу или, скажем, шмеля, я смело хватал это насекомое, подставлял большой палец и стойко терпел ту боль, которую причиняло мне оно, защищая свою маленькую жизнь. И это должно было помочь. Если бы так было всегда. Но настало время школы, потом университета, и я оставил эти упражнения. О чём и сожалею. « Кто приставит к помыслам моим бичи, и к сердцу моему назидание мудрости, дабы они не щадили проступков моих и не потворствовали заблуждениям моим»? ( Сир. 23, 2). Только теперь возобновлять их уж нет смысла. А подумав о тебе, я почему-то представил, будто это всё случилось со мной. А потом сознание будто разорвалось на две половины. Я и не хочу гневаться на эту девицу, и всё же гневаюсь. Но теперь уж всё миновало». « Всё проходит, как писал Соломон», – согласился я с отцом. « И радость, и печаль. Ничто не ново под Луной», – отозвался он в тон мне, обнимая меня. « Отец, быть может, и мне так упражняться и подвергать себя испытаниям»? – сказал я. « Зачем тебе? Ты совсем другое дело, хотя и… Да, впрочем, что об этот толковать? Ты пока невинен и чист, и тебе не нужно напрасной борьбы, ты ведь уже почти что избранный. У тебя особое предназначение». « Да, ты только об этом и твердишь», – вздохнул я как-то недовольно. « Через некоторое время все в этом убедятся», – сказал он не без самодовольства. Детская половина местной аристократии в основном была, как мне казалось, настроена почему-то против меня. Видимо, их занимала загадка моего происхождения, и им очень хотелось всё же узнать, откуда я появился. Всё это, конечно, было вызвано сплетнями, распространяемыми взрослыми обо мне и моём отце, которое, посредством их родителей оседали в юных головах. Но после нескольких походов в гости, которые, преодолевая сильное смущение, всё же устроил мой отец, я убедился в этом неприязненном отношении к себе со стороны детей наших благородных соседей. Ведь у ребёнка нередко наблюдается тяга всё чрезмерно упрощать и делать поспешные выводы. Так и случилось, что они стали считать меня чуть ли не подкидышем, что препятствовало моему дальнейшему общению с ними, а я, в свою очередь, подозревал их в этом, даже если предполагаемое отношение ко мне не высказывалось ими прямо и открыто. Кто более из нас усугубил положение, неизвестно. Ясно одно, что после двух-трёх встреч я объявил этих ровесников, всех без исключения, независимо от пола, капризными и избалованными и попросил отца не возить меня больше к ним, поскольку нахождение в их обществе стало считаться мной противным. Даже ради их или собственного дня рождения я решил не делать исключений. Но что касается иных моих сверстников, то и здесь у меня возникали трудности. По вполне известным причинам отец принял такие меры, дабы ограничить мой круг общения среди не подходящей для меня, по его мнению, молодёжи, что деревенские дети стали избегать меня и даже разбегались при моём появлении, стараясь не быть мною замеченными. Понятно и совершенно естественно, что временами мне становилось просто на удивление одиноко. И тогда я часто раздумывал о причинах всего этого, пытаясь определить, что же во мне не так. Причины отыскались так же быстро, как и ответы на другие задаваемые себе вопросы. Вернее, одна-то уж точно была. Дело было в том, что моя семья была неполной. В других обстоятельствах меня бы это совершенно не волновало, но вдруг, под влиянием тех, кто не захотел дружить со мной, я стал задумываться над этим и пришёл к выводу, что совершенно, оказывается, не знаю хотя бы того, кем являлась моя мать. Логичнее всего было предположить, что она уже давно окончила своё земное существование. Но ведь я не знал даже её имени. Более же всего раздражало меня то, что я не имею чего-то, что есть или было у всех порядочных людей на свете. И потому думалось, что я какой-то не такой, как следует, неправильный. Наконец я решил это непременно выяснить. Прежде всего надо было спросить отца, что я сражу же и сделал. Но он отнёсся к этим моим расспросам в высшей степени странно. На лице его появилось выражение какого-то мучительного усилия над собой. Естественная привязанность ко мне и нежелание оскорблять меня ложью вступали в нём в борьбу с другими стремлениями и порывами, с привычной рассеянностью и понятиями о положении в обществе, мнении других и неясной, бессознательной тревогой. Он приложил ладонь ко лбу, как человек, испытывающий сильную головную боль и промолвил сдавленным и приглушённым голосом: « Сын мой, прошу тебя, не говори со мной об этом». « Но я должен же узнать, папа! Я никогда не видел её лица, не слышал звуков её голоса. Даже имени её я не знаю», – просил я отца. « Но ты всё же помнишь её»? – заволновался отец. « Нет, – признался я, – верно, она умерла, когда я был совсем младенцем». « О, если бы она точно умерла, – сказал он с каким-то усилием, – была ли она вообще? Вот что прежде нужно было бы выяснить». « Твоя скрытность просто невыносима, – настойчиво произнёс я, – а уж если я что-то захотел узнать, то я своего добьюсь во что бы то ни стало». « Что даёт тебе основание думать, что она была у тебя? Только рассуди здраво», – заметил отец. Я прямо-таки был немало раздосадован такой непонятностью. « Вот. Как-никак взрослый, а не понимает», – подумал я. И я ответил так: « Надеюсь, ты не станешь отрицать того, что я твой сын, что я существую и стою сейчас перед тобой. Несомненно так же, что для появления на свет любого из людей, необходимы двое родителей, мать и отец, не так ли? Если бы моей матери не существовало в природе, то и меня бы не было. С кем же ты сейчас разговариваешь»? « Логично, – похвалил отец, – нечего сказать. Но ты забываешь о самозарождении. Некоторые учёные люди говорят, что некие черви, мухи, мыши и прочие низшие существа могут образовываться из неживых материй, например, из грязи». « Это ещё не доказано, – возразил я, – и разве я червяк, что бы взяться просто из грязи? Я твой сын, а ты – уважаемый человек во всей округе. Разве не так»? Я чувствовал, что сейчас заплачу, но всё же сдержался. « Нет. Конечно, не из грязи. И кто вообще это мог тебе сказать? Не слушай всякие глупости. Мало ли что кто-нибудь скажет»! – возмутился отец. « Может быть и глупости… Но я хочу знать, почему так, а не иначе», – возразил я. « Разве я тебя недостаточно люблю? Разве моей любви не хватает, что ты задаёшь такие вопросы, будто хочешь проверить, сколько любви и сочувствия ты мог бы получить помимо меня от своей предполагаемой матери»? – изумился отец. « Да причём здесь это? – высказался я нетерпеливо, – Я просто хочу знать, была ли она, и кем? Не могло же быть так, что бы её вовсе не было. Я не из таких, кто выводится прямо из грязи или из норки в земле». « Но, мальчик мой, ты забываешь о нашем праотце Адаме. Разве у него была мать»? – справедливо подсказал отец. « Да. У него был один отец, – подумав, согласился я, – Господь Бог. Но ты ведь не Господь Бог, что бы сотворить меня непосредственно из некой материи»? « Дети в твоём возрасте не задают подобных вопросов и не рассуждают на такие темы», – ушёл от ответа отец. « Значит, я не такой, как они, и это плохо? Да? Но ты же сам радовался, что я опережаю их во многом и знаю намного больше их»? – напомнил я. « Да, конечно, – ответил отец, – я не Господь Бог, но Его воля в том, что ты обрёл жизнь и разум. Разве не приятно думать, что ты в чём-то близок первому из людей? Если уж принято гордится древностью рода, то кто может похвалиться, что его предки древнее Адама? Ты предназначен для большего, нежели остальные, и у тебя особый путь в жизни». « Да, быть подобным Адаму почётно, – признался я, – только почему? Ведь неимение чего-то хуже, чем имение. Два яблока больше одного. Даже у детей кузнецов, пастухов и землепашцев, у которых порой на семерых одни сапоги и которые всё лето бегают босиком, которых ты гоняешь, и запрещаешь им даже близко подходить ко мне, есть и мать и отец! И у Анели, помнишь? Да только к чему здесь она? И после этого как же быть мне? Мне стыдно как-то и неловко, что я не знаю своей матери. И всё же, чувствую, и она у меня была. Ведь была же»! « Да! Да! Была! – простонал отец умоляюще и широко взмахнул рукой, – Раз это так тебе нравится. Можешь считать, что была, если тебя это утешит». Меня поразило то, как мои слова подействовали на отца. Он был в сильном волнении и чувствовал себя не слишком хорошо, сильно смущённый и поражённый моими расспросами. И сам я не меньше отца был растерян и не мог никак определить, что же мне делать в создавшемся положении. С одной стороны я мог бы и дальше настаивать на своём, но жалость к отцу и нежелание расстраивать его так же оказывали на меня своё действие. Всё же детское любопытство пересилило остальное. Но от отца своего я добился лишь того, что он объявил мне, – мать моя была некой загадочной «той женщиной». Но я не удовлетворился этим ответом. Болезненный вид, который он принял, его голос, звучавший как-то неуверенно, его собственные мольбы, наконец, побудили меня оставить его в покое. Однако желание непременно выяснить тайну своего происхождения осталось. На отца в этом отношении нельзя, конечно, было более надеяться, и нечто, помимо этого, ещё и обижало меня. Мне казалось, что отец считает меня незаслуживающим доверия, слишком юным и каким-то даже ничтожным, что бы открыть мне правду. Это было досадно. Отказавшись от попыток узнать это от отца, я сразу же принялся искать другие способы выяснить всё, что от меня скрывали. Несколько дней меня не покидала эта мысль и с особым упорством я продолжал вести поиски, воспользовавшись всеми доступными мне способами и источниками. Украдкой, с помощью стремянки, покрывая свои бархатные штанишки густой серой пылью, за что потом был часто браним, я обозрел обратную сторону всех портретов, после того как прочёл все надписи на лицевой у тех из них, что были с ней подписаны. Но изображений матери на них, как чувствовалось, не было. В часы, свободные от уроков, я успел побывать на чердаке и в подвале, где было множество старых бумаг и предметов, вышедших из ежедневного употребления, надеясь отыскать там какие-нибудь документы, но ничего нового о себе не узнал. Оставался ещё некий ящичек в кабинете отца, ключ от которого он носил на себе, но совесть моя не позволяла воспользоваться им и пробраться в кабинет во время отсутствия родителя. Осталось опросить слуг, особенно тех, что служили у нас достаточно давно, в течение нескольких лет. Больше всех, конечно, знать мог Томас, ведавший всем домом и почти неотлучно находившийся при хозяине. Он-то точно, в моём представлении, мог быть посвящён во многие тайны отца. Как-то раз, улучив миг, я попросил его зайти в детскую и, когда он пришёл, убедившись, что никто не следит за нами и не слышит нас, быстро запер дверь на задвижку, приказал Томасу сесть и затем сам удобно устроился на кровати и принялся вертеть в руках небольшой ножик для разрезания бумаг. « Вот что, Томас, – начал я с хитрой мягкостью в голосе, несколько похожей на лесть, – ты очень давно в нашем доме и знаешь многое. Ты, верно, был с отцом и тогда, когда я был совсем мал, что бы помнить все обстоятельства своего рождения. Мой папа сказал, что моей мамой была какая-то « та женщина». Что это значит? Ты не можешь сказать? Здесь есть какая-то тайна! Почему взрослые не хотят отвечать на мои вопросы? Что тебе известно о ней? Скажи мне всё. Только не пытайся лгать. Я хочу знать правду, и я её узнаю», – добавил я решительно. Изумлённый Томас ответил не сразу, всё поглядывая на мелькавшее в моих руках лезвие ножа. Затем он вздохнул и ответил: « Ты знаешь, Джек, что я служу твоему отцу ещё с тех пор, когда ему было столько же лет, как и тебе, а до этого я верой и правдой работал в имении его отца, твоего деда. И я дорожу своим положением. Я охотно бы сказал тебе всё, что знаю о том, как ты появился здесь и кого можно считать твоей матерью, хотя, надо признаться, знаю я не так уж и много, как ты рассчитываешь, но есть обстоятельства, какие не зависят от меня». « Каковы ж они»? – недовольно воскликнул я. « Мой хозяин, ваш отец, строго приказал мне хранить всё это в секрете», – отозвался он. « Даже от меня»? – возмутился я. « Да, даже от тебя, дорогой Джек», – ответил он. « Мастер Джекил, если уж быть точнее, – поправил я, – помни о своём месте… Неужели ты не можешь даже назвать её имя? Только тихо, никто ведь и не услышит. Я обещаю, что никому не скажу». « Да я этого и не знаю»! – признался я. « Тогда расскажи о том, что знаешь», – попросил я. « Вы требуете от меня невозможного, юный господин, – взмолился он, – если ваш отец узнает, то его негодованию не будет предела»! « Пока ты не скажешь, – выкрикнул я неожиданно, – ты не выйдешь за порог этой комнаты». « Но у меня есть и другие обязанности, кроме как сидеть здесь с вами», – возразил он. « Хорошо. Но мне так хочется знать», – не унимался я. « К сожалению, удовлетворить ваше любопытство, мастер Джезикил, я не могу. Это строжайше запрещено вашим отцом. И мне будет стыдно перед самим собой прежде всего за то, что я нарушу этот запрет. Даже по вашей настоятельной просьбе», – заявил он и презрительно, насколько ему позволяло его звание, фыркнул. « Гхм! – передразнил его я, – Как желаешь. Только знаешь, что, старый добрый Томас! Я всё же смогу тебя заставить». « Как же это»? – спросил он. « А вот как, – ответил я, – если я скажу отцу, что заметил, как кто-то потихоньку ворует столовое серебро, а потом, как начнут проверять, маленькая серебряная ложечка обнаружится в твоих вещах, что ты на это скажешь»? « Умоляю вас, – поспешил Томас ответить, – не делайте этого. Ведь я знаю, что вы добрый и хороший мальчик. Так и останьтесь им. Ну, что за шалости! Пожалейте меня, старика». « Или вот ещё, – сказал я, покосившись на нож, – если завтра одна из наших лучших лошадей вдруг захромает? А подумают-то все на тебя». « Да с чего мне ноги лошадям резать? Ведь отец ваш знает меня хорошо», – испугался Томас. « Кому больше поверят? Мне или тебе? Тебя могут выгнать, знаешь ли», – продолжил я. « Помилуйте! Где же я на старости лет найду себе пристанище. Более сорока лет безупречной службы, и вот такой позор. Пожалейте мои преклонные годы»! – почти завопил наш дворецкий. На его лице отразилось всё многообразие красок и оттенков испытанного им ужаса от сознания собственного зависимого положения. Но в то время я не думал о нём, желание узнать правду было сильнее простого сочувствия. Но, если подумать, сквернее случая и представить себе было нельзя. В самом деле, заслуженное уважение и доверие, всё, что выстраивалось таким упорным трудом в течение не одного десятка лет, могло запросто рухнуть из-за прихоти какого-то дерзкого мальчишки! Мучениям Томаса, казалось, не будет конца. Время длилось в томительном ожидании, а ножик всё перескакивал из одной моей руки в другую. Потянув таким образом время, я вновь повторил свою просьбу. Угрожать Томасу было всё же как-то совестно, но упрямство давало о себе знать. Наконец он решился уступить. « Вот вы как со мной! А ведь вы сын моего господина, и даже он не позволил бы себе так со мной обращаться! Как хотите… Но вы меня просто вынуждаете. И я не виноват в том, что произойдёт. Помните, не хочу я за это отвечать, во что вы меня втянули. Так и знайте», – умолял он. « Так никто нас не услышит. Отец занят у себя. Можешь не бояться. Продолжай», – сказал я. « Что ж мне с вами поделать? Ах, почему же у такого славного человека такой дурной сын»? – возмутился он. « Хватит болтать, – воскликнул я с нетерпением, – рассказывай»! « Да если честно рассудить, то и отец ваш ничем особым ещё не так давно не отличался. Так, слушайте. Сами заставили, – проворчал он недовольно, – итак, около десяти лет тому назад после смерти старого господина, вашего деда, он, получив наследство, сразу покинул нас и уехал в столицу. Я тогда находился в старом нашем владении, которое теперь не используется, потому что ваш отец так решил. А тогда было иначе. Домом заведовал я и Грейсон, Альбан Грейсон, он и теперь, кажется, присылает хозяину доходы оттуда. Пробыл он в Лондоне то ли четыре года, то ли целых пять лет, да только вдруг возвратился. И никогда прежде я не видел его в таком мрачном настроении, сколько помню. Правда, он тогда был совсем маленьким. Потом он рос потихоньку, настало время для школы и университета, и я видел его уже не так часто. Появлялся он в нашем прежнем доме, как гость, лишь что бы навестить отца, покататься верхом, поохотиться или порыбачить. А тогда приехал и сразу увёз нас в эти края, пригласил этих самых каменщиков и начал отстраиваться. Тяготило его всё время, что ли, нечто такое. А что именно, сказать словами и нельзя. Ведь нельзя в чужой душе без её ведома дознаться. Сидит, будто в воду смотрит, говорит тихо, вздыхает как-то. И я подумал, что дело здесь нечисто. Кто ему настроение испортил, сказать не берусь. Но потом уж догадаться было можно, хотя и сейчас сомнения остались. А через год после этого, в хмурый осенний вечер сидел он там, в большой гостиной, у камина ( тогда там ещё большая кровать стояла, так как из-за перестройки ещё ничего не было готово, и вообще, тесноват раньше был домик), взгляд понуренный, руки с колен свесились, что-то бормочет про себя. Здесь у меня в сердце жалость и появилась, и я ему и говорю: « Что вы это, милорд, предаётесь, сами знаете чему? Зачем же унывать? Уж если случилось чего, так вы мне всё расскажите. Я ж вам не чужой человек. Доверия заслуживаю». « Ты, Томас, меня не поймёшь. Где уж тебе знать, что у меня, в известном смысле, на душе»? – отвечает. А я в ответ: « Так ежели вы, милорд, сомневаетесь, то зря. Три класса церковно-приходской школы, как-никак. Конечно, университетов не кончали. Но чтению, или, скажем там, письму обучены, да и катехизис знаем. Образование соответствующее имеется. Уж я придумаю, чем вам помочь». А он и говорит: « Томас, верный, добрый Томас, я не об этом. Просто мне больно даже вспоминать об этом, тяжело даже». А я на это и сказал: « Да вы уж силы найдите, поделитесь. С вашей-то силой даже лев вас испугается, ваша воля крепка, как железо, была в лучшие времена, а теперь вас не узнать. Соберитесь, овладейте телом и духом». « Знаешь, Томас, иногда я думаю, что жил всё это время, там, в Лондоне, в каком-то чаду, в бессмысленной суете, что упущено много хорошего, что время потрачено зря», – ответил он. « Что ж, – отвечаю, – можно предположить. Дело известное. Не вы один. Лондон, молодость, карты, музыка, вино и всё прочее. Это, конечно, всё прах и тлен, излишество вредное, да только жить-то настоящим надо. Что ж из-за этого горевать»? « Правда твоя, – ответил он, – постараюсь не думать и прошлого не ворошить? Но как вспомнишь о тех соблазнах, так дрожь везде во мне возникает. Тревогу чувствую». « Зачем же быть таким строгим к себе? – пояснил я, – Господь простит вас. Это хорошо, что вы образумились, но что ж в счастье себе отказывать? Не последний день впереди всё же». « Верно»! – проговорил он мне и будто встрепенулся, вскочил, стал по комнате прохаживаться. Я и обрадовался, на него глядя. А погода за окном совсем скверной стала. Ветер завывал в трубах так, что мы порой друг друга не слышали. Листья срывались с деревьев и летели прочь, одним словом, начиналась буря. Вдруг за стеной будто детский плач послышался. Хозяин прислушался и сказал мне: « Слышишь, Томас, кажется, дитя плачет. Или это моё расстроенное воображение»? Я то же послушал. Плачет некто. Младенец какой-то. Говорю ему: « Нет, сэр, пока в уме вы. На самом деле плачет малое дитя». « Будто у самых ворот, – сказал ваш отец, – сходи, посмотри. Может быть, и в самом деле ребёнок. Нехорошо оставлять его там. Он явно нуждается в чьей-нибудь помощи». « Ой, что за люди, – говорю, – бросить ребёнка при таком ненастье, – вероятно один-одинёшенек остался. Вот как надрывается»! А плач и вправду был довольно силён. Я быстро схватил фонарь, накинул плащ да и выбежал прямо на крыльцо под холодный ветер и к воротам бросился. Тогда лишь одни столбы стояли, а полотна ещё были не навешены. У ворот штабеля кирпичей лежали, а на них корзинка, или колыбель стояла, оттуда плач и доносился. Подобрал я эту штуку и побежал назад. Там лежало нечто, завёрнутое в одеяльце. Мы развернули, рассмотрели, и наши предположения подтвердились. В этой корзинке лежал годовалый младенец. Лорд срочно послал меня за кормилицей в деревню. И вскоре я вернулся сюда с молодой женщиной, у которой было молоко. Она накормила ребёнка, он успокоился и заснул. Теперь мы вновь занялись им. В колыбели лежало запечатанное письмо. Ваш отец взял его и, стоя ко мне спиной, раскрыл и молча прочёл его. Я не знаю, что было там написано, мне неудобно было заглядывать через плечо хозяина, но одно могу сказать точно: почерк был женский. Видать, лорда это сильно разозлило, потому что он смял письмо в комок и бросил в камин. Но он быстро справился с собой и заметил, что вот действие Провидения или чего-то подобного, что мы не дали этому младенцу погибнуть, а это было несомненно так. На следующие утро он пригласил нашего приходского священника, доктора и астролога из города, и они долго осматривали ребёнка. Астролог составил гороскоп и что-то высчитывал, а врач пользовался измерительной дощечкой и сравнивал пропорции лица господина и этого малютки. А потом отец ваш поблагодарил этих джентльменов, и сказал вслух, неизвестно, к кому обращаясь: « Это точно мой сын, и мне ничего другого не остаётся, как его признать». Вскоре мальчика, а был это именно он, окрестили и нарекли, как того хотел ваш отец. Надо ли пояснять, что то дитя было вами, мой юный господин! Вот и всё, что я знаю». Рассказанное Томасом произвело на меня такое впечатление, что дальнейшее превзошло все наши ожидания. Теперь настал мой черёд испытывать скорбь. Подобно тому, что чувствовал ещё недавно Томас, когда я намеревался мгновенно погубить все его прежние старания, неожиданность и беспощадность того, что я узнал, растрогали меня до невозможности. Все мои страхи подтвердились. « Так, значит, это было правдой! – подумал я, – лучше было бы её не знать». Но это было неизбежным, рано или поздно я всё равно бы убедился в том, что жизнь и судьба иногда бывают немилостивы к человеку. Всё стало ясным. И то пренебрежительное отношение ко мне, которое иногда проявлялось у некоторых, и многое другое. Я не мог сдержать собственных слёз, бросил нож и отвернулся, задёрнув полог и уткнувшись лицом в подушки. Неужели родная мать бросила меня? О, как это жестоко с её стороны! Отец был прав, не нужно было дознаваться этого. Я бы мог ещё какое-то время наслаждаться счастливым неведением, но всё испортили моё неумеренное любопытство, моя поспешность и горячность. Я проклинал в душе и себя, и свою неведомую мать, о которой больше не хотел ничего знать, и весь мир, в котором возможно такое отношение к детям. Даже волчица не бросает своего детёныша, а здесь некая сила заставила кого-то оставить меня у ворот этого, тогда ещё недостроенного, дома в самый разгар бури. То, что постигло меня, являлось лишь одним из первых потрясений, которые в таком множестве мне довелось испытать. Что ж, вполне справедливые последствия легкомыслия и жадности до новостей! Но и мои опасения частично подтвердились. Правдой было то, что я подкидыш и могу быть хотя бы наполовину низкого происхождения! « Но ведь мой отец настоящий, – думал я, – мой собственный, родной? Или же я снова ошибаюсь? Как бы то ни было, а он очень добрый человек, раз не отдал меня в приют или воспитательный дом, а воспитывает, как своего сына, заботится обо мне и соответственно называет. Нет, это не просто так. Я не безродный, я его часть, я его наследник, его порождение»! Незаметно Томас отпер дверь и вышел, был он, верно, так же, как и я, мрачен, но я был слишком занят собой, что бы это заметить. Но, верно, он сопереживал моему горю. Несчастный безобидный старик, добросовестный хранитель нашего дома, как же я был несправедлив с ним. Пока я плакал, в комнату вошёл отец и, заметив моё состояние, спросил о нём. Но я был не в силах ответить и рыдал ещё сильнее, теперь уже от стыда, что всё происходит у него на виду, а я не в силах почему-то это прекратить. « Почему ты плачешь? Что случилось»? – спросил он меня. « Я не плачу… Нет»! – отрицал я, почти не отрывая головы от постели. Его рука придержала полог и, судя по звуку, он нагнулся надо мной, чтобы, наконец, понять, что же со мной произошло. « Кто тебя обидел? Или ты вновь натворил что-нибудь, за что тебе стало стыдно? Что на этот раз»? – спросил он мягко. « Ничего, ничего», – всхлипывая, пытался я возразить. Через некоторое время, после большого усилия с моей стороны, наши взгляды встретились. Отец выглядел взволнованно, но было по всему видно, что он пока что не собирался меня ни в чём обвинять. Но я-то всё ещё не мог успокоиться, всего меня трясло, как в горячке. Слова произнеслись сами собой. « Я подкидыш, меня бросила собственная мать, меня нашли в корзинке», – пролепетал я едва слышно. Но отец смог уловить и это. « Так ты… Ты знаешь всё? Но кто же мог тебе сказать»? – изумился мой отец. Я не ответил. Отец кликнул Томаса, и вскоре он появился. Переводя глаза с меня на Томаса, он смог добиться от последнего, что тот чуть ли не упал ему в ноги и во всём признался, не забыв упомянуть и о моём недозволенном поведении. Теперь мы должны были плакать уже втроём. Но отец первым нашёл выход из положения. « Так, Джек, – сказал он грозно, – ты сам понимаешь, к чему может привести излишняя дерзость и упрямство. Вот видишь, что ты наделал. Теперь ты сам убедился, что если взрослые говорят не всё детям, они делают так не из произвола или вредности, но что бы уберечь своих детей от той правды, которая для них может быть слишком жестокой. Ты заслуживаешь наказания». Я уже давно понял, что глупо было так настойчиво допытываться от Томаса того, что могло бы повредить всей нашей семье. Теперь я глубоко сожалел об этом. « Мы все виноваты друг перед другом. Поэтому никто не сможет наказать тебя сильнее, чем ты сам последствиями своего поступка, а ими ты уже и так наказан. Теперь ты знаешь, почему я ничего не говорил тебе о твоей матери… Но у тебя есть я, и я с тобой», – продолжал он с тяжким вздохом. Я молча согласился. « И вовсе не годилось угрожать мне клеветой», – вставил своё слово Томас. « Да, конечно, – ответил отец и обратился ко мне, – знай, сынок, что я тебя любил и люблю, и никогда бы не поступил так подло в отношении тебя, как это было некогда с твоей матерью. А что касается нынешнего происшествия, постараемся об этом забыть, как о плохом сне». Так мы и сделали, попросили друг у друга прощения и простили друг друга. Какой бы ни была моя мать, у меня оставался мой замечательный и крепко меня любящий отец, а значит, и все неприятности были не так страшны. Что ж горевать о том, чего мы не в силах изменить? Можно было не бояться осуждения окружающих и целиком доверится отцу. А там – какое дело до того, что кто-то что-то про нас говорит? Не знаю, как потом отец сдержал своё слово, и как расценивать его дальнейшие действия, но в тот миг он был вполне искренен и откровенен, и я доверился его словам. После этого целый год он был особо чуток и внимателен ко мне. И осень того года ознаменовалась для меня ещё и тем, что впервые отец взял меня на настоящую псовую охоту. То развлечение, с каким пришло мне время ознакомиться по достижении мною семилетнего возраста, почитается одним из древнейших и благороднейших занятий. Иные осуждают, причём во многом справедливо, эту забаву, упрекая увлечённых ей то в бессмысленной жесткости, проявляющейся в преследовании и убийстве беззащитных зверей, то в напрасной трате времени, которое могло быть употреблено с большей пользой прежде всего для души человека. Кроме того, участие в охоте побуждает человека содержать большое количество собак, лошадей и соколов и делает такое провождение времени весьма затратным, не говоря уже о приобретении и изготовлении всякого рода охотничьих принадлежностей, почитаемых меж знатными господами, спешащими при каждом удобном случае обзавестись ими. К ним причисляют всякого рода охотничьи рога для подачи сигналов, манки и другие духовые инструменты, имитирующие звуки, издаваемые птицами, собачьи свистки, колокольчики, медные тарелки, в которые ударяют, когда хотят напугать крупного зверя, и прочее. Далее следуют: холодное и огнестрельное оружие, служащее порой предметом тщеславия многих заядлых охотников, готовых даже разориться для приобретения оного, ягдташи, рожки для пороха и всё остальное, что только может пригодиться в лесу или в поле. Конечно, те, кто упрекает охотников за это, не так уж и ошибаются. Но ничего плохого в том, пока это остаётся в пределах дозволенного, нет, если любителям охоты их увлечение по средствам и не начинает тешить тщеславие, что становится порой единственной целью данного занятия. Далее, что касается убийства животных, то здесь можно так же рассудить, что такие зверьки, как, например, тот же заяц, уж коли в отношении его был получен мой первый опыт, испытывают постоянную опасность со стороны хищников, лис или куниц, и не так уж важно, как им погибнуть, от зубов их естественных врагов и притеснителей, или же от наших пуль и других средств добычи. Вот, что относится к охоте помимо насущной необходимости. Я не касаюсь здесь охоты ради пропитания, уже рассмотренной ранее, и промысловой, то есть такой, добыча от которой идёт на продажу, что приносит охотнику дополнительный источник существования. Но, как всякая другая роскошь и иные излишества, охота всё же часто приравнивается к занятиям греховным, а я совершенно не собираюсь, будучи к тому же ограничен во времени, оспаривать данное мнение, тем более подтверждённое весьма образованными и уважаемыми средь некоторых людьми. Но мой возраст и то, в какой среде я воспитывался, делает моё участие и пристрастие к этому в некоторой мере простительным. Как бы то ни было, отец сказал однажды, что я уже достаточно большой, что бы подобно настоящему мужчине, присоединиться к задуманной им с одним из соседей травле зайца. Двор, как обычно, заполнился сами разными людьми. Я всегда любил эти сборы, и стоило, появиться первым сентябрьским заморозкам, как уже знал, что наступил сезон охоты, и ждал, как праздника, как своеобразного торжества, всех этих приготовлений. Но едва свора с весёлым и громким лаем скрывалась из виду, сопровождаемая всадниками, наступало разочарование, поскольку в это время мне было предписано сидеть дома под надзором няньки. Теперь же я, наконец, удостоился своими глазами и ушами увидеть и услышать всё, что обычно бывает на охоте. Ловчий мистера Сатклифа, он сам и прочие его слуги, наш псарь, Томас и несколько деревенских разного возраста обсуждали все тонкости предстоящего действа. Собаки и кони были неимоверно напряжены от нетерпения, все рвались к настоящему делу, вдыхая свежий утренний воздух. Я вышел из дома на парадное крыльцо вместе с отцом, облачённый в новенький охотничий костюмчик зелёного цвета и высокие сапоги, которые, надо признаться, были несколько неудобными для меня из-за их несоразмерности. Ловчий с рогом на поясе гнал перед собой свору грейхаундов мистера Сатклифа, который, в высоком седле, снисходительным жестом отпустив поводья, поджидал остальных. Он показался мне тогда необычайно красив, затянутый в прекрасно облегающий фигуру красный кафтан, перехваченный широким чёрным поясом с серебряной пряжкой и в чёрной широкополой и высокой шляпе с округлым верхом по последней придворной моде, украшенной всем, чем только полагалось. « Надеюсь, мы вернёмся не с пустыми руками»? – заявил он моему отцу. « Да, при вашей-то настойчивости и умении, – ответил отец, – что ж постараюсь вам не уступить, хотя не буду биться с вами об заклад. Напрасно. Иначе это превращает наше занятие в азартную игру, а я не хочу, что бы во время этого благородного развлечения наши мысли были бы поглощены возможной случайностью. На охоте может произойти всякое, и тот, кто понадеялся на случай и сделал высокую ставку, рискует не только своими деньгами и состоянием, но и душевным равновесием, а это самое драгоценное». Ко мне подвели смирного пегого пони по кличке Марс, в то время я ещё не так освоился в верховой езде, что бы кататься на Ветре. С помощью Томаса я оседлал его. Баронет отпустил несколько скользких шуточек по поводу моего умения держаться в седле, но они проскочили мимо моих ушей. Я постарался их не заметить. По моему собственному мнению, ездил я уже для своих лет довольно неплохо, даже если принимать во внимание разницу между неторопливым пони и настоящим скаковым конём. Наконец все охотники были в сборе, и двор опустел. Небольшая кавалькада, а за ней ловчие и выжлятники с несколькими сворами собак, борзых и гончих, устремилась на простор сквозь распахнутые ворота нашего имения. Мы пересекли мост и оказались в поле, которое разделяла дорога на ферму, и где ещё имелось несколько не столь широких путей. Статклиф скакал впереди меня, и я отчётливо видел как утреннее блистательное солнце озаряло стальные и серебряные части его дорогого ружья, прикреплённого у него за плечами, и сверкало на его стволе. Теперь настал первый этап охоты. Одним из собак предстояло почуять зайца и поднять его, в то время как другие должны были после этого, узрев кого надо, начать преследование. Беловато-серые спины борзых отчётливо выделялись на фоне тёмно-коричневых и пёстрых гончих. Две своры выглядели, словно солдаты в походном марше, спина к спине стояли они, образуя почти правильные прямоугольники. У нас тогда было три борзых, а у Сатклифа целых четыре грейхаунда. Но наш псарь лишь презрительно улыбался. Глядя на них с таким видом, будто хотел сказать: « Знаю я этих собак, и на что они годны»! Гончие двинулись вперёд, спущенные с поводков, и понеслись по зелёному полю, среди которого то здесь, то там располагались небольшие кусты. Вскоре они остановились на мгновение и принялись кого-то выслеживать. Мы осторожно подъехали поближе. Несколько передних собак почуяли что-то, принюхались, и вскоре их отрывистый и задорный лай возвестил о том, что заяц найден. В тот же миг явился и он из норы, или же из-под куста, и ловчий закричал: « Хеар! Талли-хо»! После этого он успел ещё дунуть в рог. Казалось, будто тот, ради которого мы все и направились в эти места, выскочил прямо из-под земли. Недаром некоторые наши и иноземные писатели называют грызунов, хотя и несколько неправильно, « подземными зверями». Справедливее это в отношении, например, крота, но здесь – совсем другой случай. Он двигался очень быстро, что его трудно было разглядеть, но всё же я успел заметить, что весь он, исключая грудь и живот, был покрыт приятной для глаз красновато-коричневой и довольно яркой шерстью. Заяц принялся описывать сложные запутанные фигуры, а затем просто исчез из виду. Часть собак осталась в растерянности, а другая помчалась за ним. « След потерян»! – сказал мистер Сэдлер, ловчий лорда Сатклифа. « Время работать борзым», – заметил на это его господин. Гончих отозвали с помощью свистков, и вновь в дело вступили обогнавшие их борзые. Затем пришло время охотникам рассредоточиться. Пони подо мной довольно резво трусил, и я устремил его прямо туда, куда, по моему предположению, собаки должны были, отогнать зайца, если они, конечно, уже настигли его. Звук рога всё ещё отдавался в моих ушах, как дальнее эхо громовых раскатов. Отец и Стаклиф направились в другую сторону, а псарь и наши люди кричали мне что-то вослед, но, увлечённый преследованием, я не слушал их, и скоро крики позади меня вовсе смолкли. Что-то несло меня вперёд и только вперёд. Всё, что я ни чувствовал тогда, было удивительно новым для меня, и я всей душой отдавался этому странному и близкому ощущению новизны. Порой понятия человека о чём-то совершенно ограничены. Называют и зайца пугливым. Но это слово недостаточно выражает всё, что мы чувствуем, наблюдая его повадки. При чём здесь пугливость? Заяц не так боязлив, что бы бояться собственной тени и каждого шороха, но жизнь научила его бдительности, поэтому он всё время готовится к возможному нападению, и это лучше, чем беспечно и неосмотрительно забывать о возможной опасности. Заяц не хищник, но в иное время, особенно по весне, в марте, если дать ему волю, сможет причинить немало вреда. Виной тому особенная прожорливость зайцев. Доставляют они большой урон садам и огородам, выкапывая различные корнеплоды, а тогда, когда эта пища кончается, принимаются обгрызать кору с деревьев, причём увлекаются так, что нередко их пакости приводят к гибели растений. Поэтому, хотя и представляется наиболее убедительным, что человек, искренне следующий тем путём, что избрал для него Господь, и пытающийся согласовать свою волю с волей Божьей, постарается не вторгаться без необходимости в мир природы и не станет, по собственному лишь желанию, отнимать жизнь у различных, тем более слабых и мелких, чем он сам, созданий. Для него вмешательство в их существование и попытка навязать свой порядок и уклад этой среде совершенно ненужны и избыточны. Но когда это угрожает его хозяйству, которое может сильно испортиться, человек, даже и с такими душевными качествами, бывает, отступает на мгновение от собственного правила, стремясь наилучшим образом устроить и свою земную жизнь. Понятно, что ход этого вмешательства может сильно увлечь таких людей, и охотник часто попадает в им же расставленные сети и нередко охотится за самим собой, а тот же заяц становится отражением его собственных дум и склонностей. Но как бы я не заставлял себя проклинать и отрицать то, что прежде мне нравилось, не скрою, что своеобразное представление, невольным участником которого и становился ушастый и коричневый обитатель лесов и лугов, доставляло мне несказанное удовольствие не только в силу возраста и воспитания, но и по самой своей сути. Дальнейшая моя жизнь сложилась так, что я уж более не охотился на зайцев. Условия и время ограничивали меня не меньше, чем внутренние запреты. Но и теперь, к великому своему смущению, я готов признаться самому себе, что повстречав одного из таких красавцев, испытал бы схожие чувства, нисколько не сопереживая ему в постигших его неприятностях, воспринимая всё, что бы с ним ни случилось, так сказать, с дальней стороны. В чём же польза от истребления зайцев для мира, учитывая то, что сама добыча их некоторыми способами гораздо приятнее, нежели их мясо и нужнее иным любителям, чем их, впрочем, значительно красивая и сама по себе, шкура? Не обращается ли она в ничто рядом с тем действием, которое оказывается на душу участника охоты, и хорошо ли оно или плохо? Не происходит некоего рассеяния мыслей, с последующим приведением их в беспорядок, и не страдает ли разум от подобного обогащения чувствами, впечатлениями и движениями, ведь их становится больше, чем размышлений? Но почему последние должны возникать и проходить непременно в тишине и неподвижности? Если искать ответ на этот вопрос, время, необходимое для воплощения задуманного, будет упущено. Посему продолжу. Да, за зайцем было поспевать нелегко, он просто поражал стремительностью и плавностью своего бега, не уступая в этом лучшим представителям оленьей породы, недаром он с давних пор успешно соперничает с этим животным за право являться олицетворением скорости. Он порой очерчивал такие широкие круги, что я едва справлялся со своим пони, опасаясь, как бы под копыта его не попали бы затем собаки, какие проносились за ним. Я посмотрел по сторонам, и заметил, что достиг тех мест, с которых уже не видно даже реки, а не только тёмных стен и крыш нашего поместья. Несколько раз заяц вдруг пробегал прямо около меня, чуть ли не у самых копыт моего пони. И тогда на несколько мгновений можно было разглядеть крепкие длинные передние лапы, прижатые к затылку светлые уши и даже чуть-чуть самодовольное выражение на морде. Заяц явно рассчитывал уйти от погони. Мне очень хотелось от чего-то закричать на него и замахать руками, но я вовремя вспомнил, что на охоте так вести себя не полагается, а потому лишь с досадой промолчал. Отсутствие у меня ружья так же не радовало, хотя будь оно у меня, и тогда бы возникли новые сложности. Ведь до этого из-за отвлечённых возвышенных занятий мне некогда было научиться обращаться с ружьём, как следует, не говоря уже о том, что оно вполне могло оказаться слишком тяжёлым для меня. Но очень уж хотелось добыть этого зайца самому, повергнув и отца, и прочих охотников в крайнее удивление этой редкой удачей и этим безгранично смелым поступком. Только я об этом подумал, как заяц вновь пропал. Ещё через миг пришлось пропустить борзую Сатклифа и нескольких гончих. На минуту мне показалось, что очень далеко, вдали, где, словно волоски на спинке мохнатого шмеля, виднелись деревья, видимо, обозначавшие лес, мелькнул красный кафтан Сатклифа. Вдруг за спиной я услышал чье-то тяжёлое прерывистое дыхание. Я натянул поводья, повернул пони, уступая ещё одному бегуну дорогу, и узнал его. Дэни бежал во весь дух, глубоко и шумно дыша, наполненный не меньше, чем я, некой тягой, решительным стремлением рваться что есть силы вперёд, за добычей, к своей цели. Глаза его блестели отчаянным блеском, он почти не видел ничего вокруг себя и лишь изредка поворачивал голову, пытаясь определить лишь одно: в какую сторону направился заяц. Некоторое время мы двигались вместе, я – верхом, а он пешком, хотя мне всё время приходилось подгонять своего пони, низко наклонившись над его головой, так что нижняя часть моего лица утопала в его стриженой гриве. Наконец я обратил на себя внимание Дэни и оповестил его о том, что заметил его. Появление Дэни очень обрадовало меня и придало сил. « Ты уже здесь»? – воскликнул я радостно. Дэни, не останавливаясь, выразил полное согласие со мной. « Было бы здорово, если бы мы, двое, настигли этого наглеца раньше остальных. Правда, Дэни? – добавил я и указал вправо, – я поеду этой дорогой, а ты, если хочешь, следуй за мной, или лучше будет срезать часть пути, направившись прямо. Кажется, можно предположить, что скоро он появится недалеко отсюда, но если встретишь его, гони на меня. Так он быстрее выдохнется, и потеряет скорость. Вперёд»! Дэни ответил утвердительно, прекрасно поняв меня, хотя поначалу я в том и сомневался. Он чувствовал себя вполне уверено, направляемый каким-то свойственным ему врождённым чутьём, то, что я задумал, во многом ему понравилось. Но вдруг меня удивило то обстоятельство, что несмотря на то, что было достаточно тепло, и трава во многих местах оставалась по-прежнему свежей и ярко-зелёной, всё же стояла осень, поэтому меня несколько смутили его пусть и покрытые уже густым слоем грязи и порядочно запылённые босые ноги. Хотя надо отметить, что Дэни и в другое время бегал босиком, и неимение сапог особо его не огорчало, а было вполне привычным и даже закономерным для него. Он прекрасно обходился без них, шлёпая тем, что было, по слякоти, по пустеющим после жатвы полям, и вскоре сами собою на ногах образовывались высокие, доходящие до самых колен, прочные « сапоги». « Тебе не холодно»? – почему-то спросил я. « Нет, а что»? – изумился он. « Да, скоро зима приближается, а ты без сапог», – заметил я. « Что ж поделаешь»? – только и ответил он и странно подмигнул мне. Я почему-то подумал, что неплохо было бы попросить отца помочь его семье, но потом вспомнил, что он может и не одобрить такую щедрость к так называемому другу. Иногда я чувствовал что-то такое, особое, когда мне удавалось в редкие часы повстречаться с ним и обменяться парой слов и взглядов. Дэни был бы неплохим другом, если не отец и то, что он успел сотворить с моей душой. Но всё же это проделывалось во имя лучшего и ради достижения больших благ! Но противоположное пересилило, я посмотрел на этого ученика псаря с выражением, свойственным тем, кто добился немалого в жизни, и вновь жестом приказал ему двигаться, так как из-за внезапного проявления моего участия к нему мы чуть не остановились, а на охоте чрезвычайно важно любое мгновение, и потому истинный любитель и ценитель её в высшей мере дорожит временем. Дэни понял меня и исчез почти так же решительно, как и появился. Способность покрывать большие расстояния и не особо уставать при том казалось мне для этого мальчишки почти чудом. Сам я подумал, что ни за что не пробежал бы и части того пути, что проделал он, с такой скоростью. Да и с того часа, как мы отправились за зайцем, прошло немало времени, мы уже довольно долго гнались за ним. Я повернул коня туда, куда и собирался, и пустился вскачь. Передо мной замелькали кусты и высокие стебли каких-то сорных трав, а лес в отдалении становился ближе и больше. Из него вновь послышались звуки рога и собачий лай. Через этот лес, который с тем же успехом можно было назвать и рощей, и чащей, и даже перелеском, так как он был хотя и густым, но не таким уж обширным, пролегала широкая просека. На минуту я остановился, но затем решительно направил своего скакуна, не особенно соответствовавшего этому названию, прямо в неё. Несколько раз мимо меня пробегали то наши, то остальные собаки, а иногда – вновь заяц собственной персоной. Нужно не забывать, что если вовремя не настигнуть зайца, то поймать его бывает затруднительно, так как в поисках убежища он забирается в самые труднодоступные места. Зайцу приходится забиваться в такие узкие норы, что те собаки, которые гнались за ним и часто были не предназначены для норной охоты, застревали в них и задыхались. Прыгает заяц, уходящий от преследования, и по болотным кочкам, заманивая бегущих за ним в самую трясину, скрывается у обочин дорог, перескакивает высокие каменные изгороди, границы частных владений, так что не всегда удаётся его достать оттуда. Собаки же, гнавшиеся за ним, часто бывают увлечены охотой настолько, что не могут вовремя остановиться и со всего размаху врезаются в препятствия, а результат таких неудач бывает самый печальный. Даже лошади, которых давно используют для охоты, заметно меняются и, бывает, сами рвутся в травлю, даже если этого от них и не желают, то есть и они бывают азартными охотниками, не задумываясь, берут различные препятствия, влетают в густой кустарник и заболоченные балки. Таким требуются твердая рука и взаимопонимание со всадником. Ещё хуже пугливые, неопытные лошади, шарахающиеся от неожиданно вскочившего зайца, поднявшихся с треском куропаток и просто бегущего по ветру перекати-поля. С такими нужно быть особенно внимательным, они могут и понести. Сколько их сворачивало себе шею, находя смерть средь мрачных холмов, утёсов и болот одной только Англии, порой унося жизни своих, зачастую благородных, хозяев, попросту подминая их под себя. И вот, незаметно для себя, я проскочил лесок, за которым передо мной находилась весьма обширная котловина или же ложбина, за которой на некотором расстоянии открывался вид на высокий замок, принадлежавший, по всей видимости, Сатклифам, который я видел в первый раз. Пони вынес меня к самому краю спуска в неё, и я отчётливо разглядел её дно, пересечённое небольшим, наполовину высохшим ручейком и поросшее уже успевшей поблекнуть травой. Спасаясь от погони, заяц менее удачно рассчитал свои силы и прямо-таки рухнул на дно этого углубления в земле, причём лапы его на некоторое время мелькнули в воздухе. Он упал и подпрыгнул, как мяч, в нескольких ярдах от меня. Огибая ложбину, вслед за зайцем последовало несколько собак. Они спустились без всяких нежелательных осложнений для себя и принялись гонять его по этому широкому оврагу. Заяц кружил далеко не с прежней быстротой, он заметно устал и даже, как казалось, несколько прихрамывал. Один из наших псов несколько раз смыкал свои сильные челюсти у самых задних ног проворного зверя. Но собака из грейхаундов Саклифа опередила его, зайдя спереди, теперь заяц оказался зажат между ними. Ещё через миг он почуял, что ещё немного, и всё для него будет кончено, поэтому напрягся в последний раз, и резко взметнулся вверх в отчаянном и предсмертном прыжке. Собака, принадлежавшая Сатклифу, была, несмотря на открывшиеся за тем многочисленные недостатки в подготовке, к моему удивлению, достаточно догадливой. Она рассчитала то место, на которое заяц должен был опуститься, моментально заняла его, и когда под лапами зайца вновь оказалась земля, подскочила сама и вцепилась ему в горло. Тогда же наш пёс крепко укусил его за заднюю ногу. « Стой»! – раздался вдруг резкий мужской голос. Я перевёл взгляд на противоположный край ложбины. Там, спешившись уже со своего коня, стоял сам баронет с ружьём наготове. Его возглас, вероятнее всего, был обращён не ко мне, а к своей собаке. Он отзывал её, что бы как следует прицелиться и произвести долгожданный выстрел. Но эта борзая оказалась недостаточно обученной, и вовремя не услышала команды хозяина. Победа должна была достаться Сатклифу, но наш пёс, к не немалой моей радости, не спешил уступать первенство сопернице. Каждая собака усилила хватку и потянула зайца в свою сторону. Заяц вытянулся и напрягся в последней агонии. Ещё немного, и он, прямо у меня на глазах, лопнул, разделился на две части. Одна, с задними лапами, осталась в зубах у пса, а другая, с головой, всё ещё была в пасти Сатклифовой собаки. Алая кровь окрасила траву. И весь этот вид, это сочетание цветов, звуков, форм и линий вызвал во мне совершенно новое и странное восприятие. Поразительно, но меня совершенно не опечалила смерть несчастного животного, а вместо этого я засмеялся весёлым смехом и даже захлопал в ладоши: настолько мне понравилось увиденное. Сатклиф нахмурился столь неожиданному и бурному проявлению моих чувств и с недовольным видом спустился в ложбину. Он заставил борзую бросить останки бедного зайца и, не смущаясь моим присутствием, принялся гневно ругать её и ударил затем, когда слова были исчерпаны, деревянной рукояткой кнута между глаз. Неудачница заскулила и попятилась прочь, поджав хвост, будто скорее от сознания своей вины, чем от боли. Да, животные на охоте часто ведут себя безрассудно. Но они делают лишь то, для чего их вывел человек, удовлетворяя свою страсть к захватывающему зрелищу, и только на человеке лежит ответственность за последствия этой страсти. Как бы то ни было, а баронет поступил совершенно несправедливо, и моё восхищение им быстро угасло. Теперь он уже не воплощал для меня никакого идеала. Черты лица с застывшим на них выражением гнева казались нелепо неподвижными, какими-то застывшими, чуть ли не мёртвыми. Это была надменная уродливая маска, и ничего, кроме смеха, всё, что окружало меня, во мне не вызывало. Я смеялся громко и откровенно, так что Сатклифа передёрнуло, и он пробормотал про себя довольно отчётливо: « Какой глупый мальчик»! В эту пору подъехал мой отец и другие участники охоты. « Тебе понравилось? Ты доволен»? – спросил меня отец, немного удивлённый моим смехом. « Да, зайчик лопнул», – только и смог произнести я, давясь от неудержимого хохота. Но отцу, судя по всему, было не до смеха. Произошёл небольшой спор с Сатклифом за то, чьей же всё-таки считать добычу. Едва смех оставил меня, я рассказал отцу, как было дело, а тот был готов уступить победу баронету. Но пёс, не выпускавший до последнего задних ног зайца, был удостоен сдержанной похвалы, хотя охотники и не могли скрыть своего разочарования, ведь горячность собак исключила возможность их собственного участия, не дав возможности произвести ни одного выстрела. Куски зайца отец и баронет разделили поровну, сложив их в особые сумки – ягдташи, хотя отец заметил при этом, что заяц теперь ни на что не годится и только зря замучен, ведь теперь его нельзя будет употребить в пищу. Но я бы не сказал, что день был этим испорчен. Собирались продолжить охоту, собрали гончих и выпустили их вновь, но гончие лишь бестолково метались, а зайцев не чуяли, да и сами охотники уже немного приустали. Решено было устроить привал, и его не замедлили организовать. На пологом берегу, в месте, свободном от тростника и осоки, развели костёр, расстелили полотно и выставили на нём походную посуду. Сатклиф, отец, Томас и прочие сели на землю и принялись за глубокомысленные беседы. Сначала, как полагается, говорили на охотничьи темы, о быстроте собак и о том, что некоторые из них настолько превышают все разумные пределы скорости, что буквально сжигают себя на бегу, их шерсть и трава вокруг них дымятся. Но я, помалкивая в сторонке, считал эти разговоры о самовоспламенении собак не столько правдой, сколько обычным свойственным охотникам преувеличением, способным, однако, предостеречь охотников от чрезмерного их увлечения, которое портит не только их нравы и души, но и губительно сказывается на их четвероногих помощниках. Затем разговоры уходили всё дальше и дальше от охоты, баронет, имевший юридическое образование и знакомство с несколькими судьями, стал сетовать на недостатки правосудия и развлёк присутствующих несколькими забавными случаями из судебной практики. Одна из историй касалась того, чьей собственностью считать полевые цветы. Дело было в том, что в одном из графств, в домике, примыкавшем к дороге, жила бедная старушка с внучкой, которая кормила бабушку тем, что собирала по обочинам этой дороги цветы, составляла из них букеты и продавала в ближайшем городке. Смотритель королевских дорог однажды заметил это и попытался воспрепятствовать этому невинному источнику дохода, вероятно, из-за одной своей алчности. Он поднял вопрос: может ли человек получать доход с имущества, которое ему не принадлежит. И судьям предстояло решить, кому принадлежат цветы. Доводом истца было: полевые цветы принадлежат владельцу поля, и цветы на обочине, сами ли они выросли, или их кто-то намеренно посадил, хотя они и не вполне полевые, должны принадлежать тому, в чьём владении находится земля, на которой они растут. Разумно предположить, что обочины дороги являются неотъемлемой частью самой дороги, а, следовательно, представляют собой собственность Королевского управления дорог, возглавляемого истцом. Поэтому девочка не должна была пользоваться ей безвозмездно и без разрешения этого учреждения. Следовательно, она виновна в незаконном присвоении государственного имущества. Судья же попросил принять во внимание незначительность ущерба, причинённого ответчицей, а так же её юные годы и безукоризненную репутацию и её самой, и её бабушки и решить дело примирением сторон. Но истец от этого отказался. Многие из тех, кто был знаком с этим делом, утверждали, что сам истец не может производить впечатление человека, совершенно честного и порядочного, что при ужасном состоянии некоторых из дорог графства, это собственное материальное благосостояние всё только улучшается, а доход увеличивается, и осуждали за пристрастие к бедной женщине. Заявить же открыто об этом они не могли, опасаясь обвинений в клевете. В конце концов, эта несчастная семья стала жертвой произвола людей богатых, имеющих власть и влияние, скупых, заносчивых и чёрствых душой. Дело в том, что при выяснении обстоятельств дела, было обнаружено, что старушка находила средства существования не только благодаря цветам, но так же при помощи сбора, сушки и приготовления целебных трав. На суде она не отрицала, что знает их особенности и свойства, чем вызвала подозрение в колдовстве. Дело передали другим судьям, и чем всё закончилось, неизвестно. Грустно было слушать об этом, разговоры взрослых навевали скуку. И я потихоньку поднялся и отошёл в сторону, к зарослям тростника. Не знаю, по какой причине в некоторых книгах мальчишкам приписывается стремление отыскивать птичьи яйца или разорять гнёзда птиц, за собой я ничего подобного не замечал, а похожее в дальнейшем производил лишь по необходимости. Но я знал, что многие птицы, к примеру цапли, гнездятся среди камыша и другой, подобной ему, растительности. Быть может, мне просто хотелось отдохнуть, или же просто посмотреть на это, но я помню лишь одно – то, что я стал осторожно пробираться между высокими стеблями по берегу, всё дальше отходя от расположения нашего привала. Но птиц в тот раз я так и не увидел. Случилось совсем другое, странное и неприятное, совершенно неожиданно свалившееся на меня тяжким грузом, к чему я был так не подготовлен. Обида, вызванная этим, поубавила немало радость того дня. Да, и теперь вспоминать об этом как-то глупо и противно. Но всё же произошло это досадное недоразумение. Трава была настолько высокой и густой, что я вовремя не заметил опасности. Услышав впереди себя какой-то таинственный шорох, я почему-то решил, что это била крылом утка или другая водоплавающая птица, и поспешил в том направлении. Я не посмотрел вовремя под ноги и, задев неудобным великоватым сапогам за какую-то корягу, повалился на живот. От неожиданности я даже вскрикнул. Хорошо ещё, что в это время я находился вдали от воды, а то бы промок основательно. Ударился я то же довольно крепко, во всяком случае, колени ещё долго гудели. Насколько это было возможно, я осмотрел себя и свою одежду. И это наблюдение не принесло мне ничего хорошего. Упав, я сильно испачкался. Особенно пострадали, конечно же, бриджи. А были они у меня нарядно пышными, набитыми, как подушка, опилками и прочим, чем набивают такие изделия, с разрезами, сквозь которые была видна ткань другого цвета. Теперь всё было в грязи, в прилипших к ткани травинках, соломинках и прочем соре. Я начал судорожно очищать себя от всего этого обеими руками, не представляя, как в таком виде показаться не только перед отцом, но и перед этим щёголем в красном кафтане, оставаясь в полной уверенности, что меня никто не видит. Вдруг за спиной послышался какой-то треск, звук ломаемых стеблей, и не успел я оглянуться, как моё ухо оказалось зажатым в чьей-то крепкой ладони. « Как ты смеешь, сын мой, предаваться такому занятию»? – зазвучал голос отца. Я вскрикнул, вырвался от него, отпрыгнул в сторону и только теперь обернулся, как следует. Лицо отца выражало крайнее возмущение и недовольство. « Зачем ты здесь»? – спросил я. « Ты должен воздерживаться от подобного. Подумай сам! На что нам дан разум»? – крикнул он гневно и сломал длинный толстый стебель тростника, взяв его затем так, что стал выглядеть ещё более угрожающе. « Но я ничего особенного не делаю, того, что бы тебе не понравилось», – растерянно ответил я. « Не лги мне. Я искал тебя везде, а ты здесь… Уединился себе, и… Я так и знал»! – взмолился отец. « Прости меня. Но стоило поднимать из-за этого такой шум? Неужели ты собираешься меня выпороть, – изумился я, – прямо сейчас»? « А когда ещё? – возопил он, – там Сатклиф, там наши ловчие, там все, а ты нашёл такое время, что подвергаешь меня позору»! « Но это случилось само собой, я здесь не причём. Я просто хотел немного прогуляться. Ведь и ты сам пришёл сюда», – возразил я. « Не думай, что твой отец такой глупый, что бы поверить в эту ложь! Не обманывай меня»! – кричал он, становясь всё ближе и ближе ко мне и замахиваясь тростинкой. « Ты что-то от меня скрываешь и не договариваешь. Почему ты думаешь, что я сделал то, что ты мне запрещаешь? И что из этого именно я сделал? Да, я упал и немного испачкался. Но зачем так волноваться»? – пожаловался я. Теперь только отец хорошо разглядел меня спереди и понял, наконец, весь смысл происходящего. « Ты лишь отряхивался, не так ли? – сказал он мягче, – А я уж подумал, что делаешь то, чем детям нельзя заниматься, и предаёшься пагубной привычке». « Чем нельзя? Почему ты думаешь, что я буду делать то, о чём не знаю»? – с изумлением спросил я. « Потому что… Как же это объяснить… Потому что многие мальчики в твоём возрасте так поступают», – отозвался он, весьма смущённый. « Как именно? И если все так делают, то почему это запрещено»? – недоумевал я. « Если иной порок широко распространён, это не отменят того, что он порок. Если ты не делал этого, то зачем тебе рассказывать об этом? Возможно, ты сам потом всё поймёшь», – сказал он. « Зачем мне что-то делать только потому, что так делают остальные? Я не знаю, что они делают, и не хочу этого знать. Ты же сам говорил, что я не такой, как другие»? – воскликнул я. « Да, ты не такой. Но прости, я было подумал, просто у тебя сейчас такой возраст, в котором мне было свойственно нечто подобное, и я хотел бы, что бы ты не повторял моих ошибок. Так было бы лучше для тебя», – попытался он объяснить. « Как ты можешь знать, что будет лучше для меня, а что нет?! И не суди по себе. Я не ты, я не ты»! – выкрикнул я и не смог говорить дальше, поскольку рыдания, прорвавшиеся наружу, сделали это невозможным. « Не плачь, мой мальчик, не плачь, – успокаивал меня отец, – вынь носовой платок и утри слёзы, настоящие джентльмены не должны плакать». Он подождал, пока я окончательно приведу себя в порядок, а затем взял за руку и отвёл туда, где находились в то время все остальные. Всю дорогу я тихо всхлипывал, поражённый таким обращением со мной самого близкого мне человека. Под вечер мы вернулись домой, и я быстро заснул, мечтая о том времени, когда у меня самого будут целая свора охотничьих собак, как у Сатклифа, и красивое удобное ружьё. В это же самое время отца начали беспокоить какие-то навязанные его знакомыми соображения насчёт меня. Друзья обратили его внимание на то, что мне давно пора в школу. И, по всей видимости, отец всей душой, что называется, разделил их мнение, как это нередко с ним случалось. Целый год со мной занимался приглашённый из Кембриджа молодой учитель по имени Айзидор Кэмбел, в основном его обязанности сводились скорее к тому, что бы освежить в моей памяти полученные от отца знания, чем научить меня чему-то новому. Почему-то отец уже не мог лично способствовать моему образованию, а для университета, по мыслям его, я был ещё слишком молод. Но тогда я старался не думать о предстоящей разлуке с ним и не особо об этом задумывался. Но вот настал заветный день. Тогда мне уже было восемь лет. Отец вызвал меня к себе, как обычно, и напомнил о том, что наступает время, когда мне самому предстоит отвечать за себя. « А что случилось? Я в чем-нибудь провинился»? – спросил я, так как был напуган странным тоном отца и его словами, не понимая до конца, что они могут обозначать. « Нет, нет, разумеется, – поспешил он заверить меня. — Я вполне доволен тобой. Но, видишь ли, тебе пришла пора вновь подумать о будущем или, по крайней мере, по-новому готовиться к нему. Я хочу сказать, тебе нужно учиться систематически. Надо поступить в школу. Конечно, мне очень жаль, — добавил он с досадой, скользя взглядом вкруг меня и размышляя вслух. — Ты, при всей моей любви к тебе, уже подрос… Нет, я не то хочу сказать, Джекил, — перебил он себя, заметив, что мне тягостны подобные недомолвки и недосказанность, — я хочу сказать, видишь ли, это просто смешно, что я не отдаю тебя в школу, хотя ты уже большой, и пытаюсь учить тебя сам. Разве ты сам этого не понимаешь»? « Я понял», – ответил я дрожащим и в то же время спокойным голосом. « Нет, не будем больше об этом. Я напишу письмо одному моему хорошему знакомому в Лондоне, что бы он принял тебя в Школу Святого Павла. Это прекрасный колледж, вот увидишь»! Его слова подействовали на меня неожиданно для нас обоих. Отец, заметив, что я вот-вот расплачусь, поспешил меня успокоить: « Джек, не огорчайся, не будь трусом. Поверь, тебе нечего бояться. Я сам в своё время окончил эту школу. И тебе придётся поступить согласно этой семейной традиции. Не обижайся. Это всё из заботы о твоём благе, и ничего страшного здесь нет. Хотя, конечно, мы будем видеться реже»… Я вздохнул. Всё было ясно и без этих, мучительно подобранных оправданий. Предстоящая разлука с отцом сильно меня угнетала, и я опасался, что между нами может произойти ещё нечто более худшее. « Но он же обещал, что будет всегда со мной», – пронеслось у меня в голове. « Не бойся, это не навсегда. Я тебя не оставлю», – продолжал уверять меня отец. « Папа, - спросил я его строго, – А ты будешь ко мне приезжать»? Отец надолго замолчал, не зная, что ответить мне, взволнованный больше тем, как я произнёс эти слова, чем их собственным значением. « Родителям в определенные дни разрешено видеться со своими детьми, к тому же ты, конечно, будешь приезжать ко мне на каникулы, летом и после Рождества», – в конце концов ответил он. « Что ж, – ответил я и слабо улыбнулся, – хотя бы так, и то не плохо». « Не всё так ужасно, как ты думаешь, – сказал отец, заметив, как я воспринял его сообщение, – по крайней мере, ты увидишь Лондон, а это стоит того». « Да, конечно, папа», – откликнулся я безучастно и вяло. Делать было нечего, и к осени принялись собираться. Купили перьев, чернил, восковых дощечек, грифельную доску, сложили в сундучок мои книги. Всё было учтено, и едва я справился с первым изумлением от решения отца, будущее уже не сильно пугало меня. В тот день я простился с Томасом и прочими домочадцами, мы с отцом, нянькой и несколькими слугами сели в заложенную карету, обитую изнутри мягкой пушистой шерстью, и повозка тронулась в путь. Не все дороги были ровными, на некоторых из них появилась грязь от уже начавшихся осенних дождей, поэтому меня с отцом сильно трясло. И пока я любовался окрестностями, выглянув из окошка, отец испытывал сильное волнение, готовое перерасти в настоящую тревогу. Видно было, что он давно не предпринимал таких поездок, и каждый толчок и поворот кареты воспринимал крайне болезненно. « Не переживай, с нами ничего не случится, – заявил я отцу, что бы успокоить его, и тронул его руку, – Но в следующий раз ты можешь заблаговременно составить завещание в пользу своего маленького Джека, и тогда ты почувствуешь себя гораздо лучше». « Если ты говоришь о подобном случае, то, скорее всего, с тобой случится то же, что и со мной, ведь мы будем ехать вместе, точно так же, как и сейчас. А с другой стороны, я пока умирать не собираюсь, потому, думаю, мне незачем торопиться. И к чему вообще такие разговоры»? – сказал немного недовольный услышанным от меня отец. Ни погода, ни какие-то осложнения нашего пути не давали каких-то ощутимых причин для печали, но человеку свойственно иногда побаиваться всего нового и непривычного, и потому, хотя временами ощущение было, будто мы едем куда-то в очень весёлое место, вроде бы как на ярмарку, тайный страх пред предстоящей разлукой не покидал меня. Но отец успокаивал меня, рассказывая о своих школьных годах, и том, что у меня скоро не будет недостатка в общении, так как я смогу найти себе немало хороших друзей. « Это будет подходящим окружением для тебя», – добавил отец, перечисляя все особенности и достоинства школы. Что ж, это был не Итон, но всё должно было оказаться вполне терпимым. Он остановился вместе со мной в гостинице, а на следующий день вернулся, объявив, что уладил все дела, и повёз меня в сопровождении няньки к собору. Сам он отправился в кабинет начальства, поскольку директор оказался его хорошим знакомым и одноклассником. Как мне показалось, он сделал это, что бы не привлекать особого внимания ни ко мне, ни к себе. Оставшись в совершенной растерянности в коридоре, прежде я всего я хотел догнать отца, броситься за ним, покинув это странное место. Но служанка передала мне волю отца, успокоила меня, сказала, что я ещё увижу господина, и всё только впереди, взяла меня за руку и отвела в класс, как раз перед самым началом занятий. Остальное уже известно. Лондон произвёл на меня должное впечатление и действие, и через некоторое время я, несмотря на все старания папаши, оказался подвержен всем искушениям и влияниям столичной жизни. Всё это будто снова предстало перед моими глазами. Но, к сожалению, всё это были лишь воспоминания, всё было давно в прошлом. И едва я вновь обратился к тому, что на самом деле тогда окружало меня, к действительности, к настоящему, то стало ясно и понятно, как сильно я обманул ожидания отца, подвёл его. Но ведь вся моя жизнь, с раннего детства, была связана с понятием превосходства? Я должен был добиться большего, чем мой отец, и при этом не повторять его ошибок. Задача предстояла не из лёгких, и незаметно для себя я умудрился не справиться с ней, а жизнь направилась противоположным путём. Да и сам он стоил того. Что ж, каков отец, таков и сын. Всё же я сердился на него за те огорчения, которые он мне доставил. Твердить мне о своих родственных чувствах, о том, что он всегда останется моим отцом и не бросит меня, не изменит своего отношения ко мне, почти клятвенно, со слезами, обещать мне это, а потом, совершенно не поставив меня в известность, привести в дом какую-то постороннюю женщину, жениться на ней и заняться собственной семьёй, не посчитав нужным прежде признать меня узаконено, как сына, – на что это похоже? Какое коварство, а заодно ложь, лицемерие, двуличие. Так кого винить за то, что и мне известны эти свойства, с которыми я прежде неплохо справлялся? Для меня это и привычка, и оружие, и защита. И всё же несомненно тогда я был в положении самого настоящего блудного сына. Несмотря на всё, по сути дела, отец всё же любил меня. И сознание этого оставалось во мне, поэтому чувство, немного ослабевшее, когда я на некоторое время забылся, отдавшись образам своей памяти, не покидало меня, что было самым отвратительным. Мой бедный и добрый отец, он приложил все свои силы, что бы воспитать меня в духе истины, и вот итог всех этих стараний, и то, что заслужил я за всё, что сделал сам или при помощи кое-кого! Нет, не Саймон всё же был на самом деле « блудным сыном», невзирая на то, что мы так его прозвали, а я сам. К чему же было, не видя своих пороков, дразнить другого? Частности могут отличаться, но, в общем, этот путь был вполне обычным для многих избалованных отпрысков дворянских семейств. Только становилось немного нелепо и смешно, к чему примешивалось и горькое сожаление о свершённом, едва я возвращался к настоящему и задумывался о том, к чему этот путь меня привёл. С ранних лет, вызывая многообещающее восхищение и заманчивые ожидания почти у всех, кто сталкивался со мной, я вёл жизнь мудреца, а едва подрос – принялся лазать по деревьям, управляться с луком и стрелами, словом, всё вышло как-то наоборот, то, что должно было предшествовать осознанной, « правильной» жизни, последовало за ней после её прекращения. Моя душа будто покрылась драконьей чешуёй, как у Юстэса, и я оставил прежние занятия. Только прежнее тщеславие и честолюбие остались. Но теперь мне очень хотелось перестать хотя бы гордиться собой, понять, наконец, что ничего я особого не представляю, потому что это не сулило ничего хорошего ни мне, ни тем, кто мог оказаться вокруг, а взаимосвязь одного и другого просто неизбежна. Но выбраться из этого тупика было не так-то просто. Силы измениться были, но что-либо предпринимать, казалось, было уже поздно. « Поможет ли это мне и убережёт меня от возможной опасности»? – думал я. Облегчение, вызванное воспоминаниями, оказалось недолгим. Вновь посмотрев на Роджера, я в первый раз надолго задумался о том, что меня ожидало. Ничего в этом хорошего не было и не могло быть. Если те, кто забрал с собой Ральфа, и отказались непосредственно решать мою участь, хотя, по некоторым соображением, и имели на это полномочия, то это отнюдь не означало, что все страдания для меня позади. Дело было не только в зримых последствиях совершённого, но ещё и в том, что никто не собирался оставлять меня на моё усмотрение, отказавшись от назначения какого-либо наказания. Просто офицер и его окружение решили перепоручить это дело тем, кто ведал подобным по долгу службы. То, что меня ещё как потревожат, было несомненно, и оставалось лишь вопросом времени. И сколько мне предназначалось существовать? Полгода? Год? Существовать в постоянном страхе, что вот, приплывёт корабль, и тогда со мной сделают… Страшно даже подумать, что именно. Гимнопедия окончилась, наступала пора возмездия. По возвращении в Англию команда, несомненно, донесёт, кому следует, обо всём, что совершилось со мной. И следующий же попутный корабль, проходящий мимо этих мест, зайдёт сюда за мной, потому что находящимся на нём, как и на всех судах нашего флота, в числе прочих распоряжений, было бы объявлено и обо мне. Либо мою участь решат мгновенно, либо же доставят в Лондон, а там… Всё, что не предлагало мне моё воображение, было одно другого ужаснее. Меня могли попросту повесить, но даже не расставание с жизнью страшило меня больше всего, а тот позор, что предшествовал бы казни, то что я остался бы один на один с правосудием… Оставалось надеяться только на помилование, ведь была возможность доказать всем, что я лицо особого рода, имевшее все основания и способности получить духовное образование и сан. Стоило только прочесть так называемый шейный псалом, 50 ( 51), что царь Давид некогда написал после случая с Вирсавией, по-латыни. И я начал судорожно бормотать его слова: « Miserere mei Deus, secundum magnam misericordiam Tuam. Et secundum multitudinem miserationum Tuarum, dele iniquitatem meam. Amplius lava me ab iniquitate mea, et a peccato meo munda me. Quoniam iniquitatem meam ego cognosco, et peccatum meum contra me est semper. Tibi soli peccavi, et malum coram te feci, ut justificeris in sermonibus Tuis, et vincas cum judicaveris. Ecce enim in iniquitatibus conceptus sum; et in peccatis concepit me mater mea. Ecce enim veritatem dilexisti, incerta et occulta sapientiae Tuae manifestasti mihi. Asperges me hyssopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealbabor. Auditui meo dabis gaudium et laetitiam et exsultabunt ossa humiliata. Averte faciem Tuam a peccatis meis, et omnes iniquitates meas dele. Cor mundum crea in me, Deus, et spiritum rectum innova in visceribus meis. Ne projicias me a facie Tua; et Spiritum Sanctum Tuum ne auferas a me. Redde mihi laetitiam salutaris Tui, et Spiritu principali confirma me. Docebo iniquos vias Tuas, et implii ad te convertentur. Libera me de sanguinibus Deus, salutis meae, et exsultabit lingua mea justitiam Tuam. Domine, labia mea aperies, et os meum annuntiabit laudem Tuam. Quoniam si voluisses sacrificium, dedissem utique; holocaustis non delectaberis. Sacrificium Deo spiritus contribulatus, cor contritum et humiliatum, Deus, non dispicies. Benigne fac, Domine, in bona voluntate Tua Sion; ut aedificentur muri Jerusalem.. Tunc acceptabis sacrificium justitiae, oblationes et holocausta; tunc inponent super altare Tuum vitulos. ( Пророк мне совесть пробудил мою. Я о прощенье Господа молю: « Помилуй, Бог, прости. Ты милостив безмерно. Я признаю, что поступил так скверно. Как только согрешил я, встал мой грех Меж мною и Тобой. Один из тех Теперь я, кто нарушил Твой закон. О, как он справедлив! Как беспристрастен он! Судья единственный и верный самый, Я пред Тобой предстал теперь с грехами. Я опорочил матерь и отца, Я очернил себе черты лица, И беззаконие свершил пред нею, Пред той, о коей говорить не смею. В сердцах Ты любишь истину узреть, В моём же сердце – только грех и смерть. Но мудростью наполни ты меня, Очисть, омой, мне благодать даря. Дай мне услышать голос Твой святой, Дай быть раздавленным Твоей пятой! Прочь уведи меня от мерзостей моих, От беззаконий новых сохрани. Очисть мне сердце, дух мой обнови, И благосклонность дивно прояви. Мне радость и покой блаженный возврати И укрепи на жизненном пути. Я от греха других остерегу, Пойду с ученьем к твоему врагу, Что б враг Твой Твоим другом снова стал, Твоё могущество со мною прославлял. Кровь смой с меня: я руки запятнал… Что б в радости Тебя я восхвалял, Господь, мне красноречие пошли, Пусть снова песни зазвучат мои. Пред тем, как жертву для Тебя творить, Необходимо возблагодарить Тебя за всё, смирение стяжать, Что б Ты не мог за это презирать. Иерусалима стены укрепи, Что б не поколебались в век они, И сохрани Сиона высоту, Любовь вселяя в нас и чистоту. И только дары духа обретём – Немедленно мы жертвы принесём, Обряды все, как надо, совершим, Тельцов зарезав пред лицом Твоим)». Надежда, хоть и слабая, оставалась. Но сразу же подумалось: « Если меня даже и не повесят, то, возможно, мне придётся ещё хуже. Меня сошлют на галеры, на каторгу, алая как чума, буква загорится на моём лбу. Лучше смерть, чем это»! Вину можно искупить, но вот от стыда деться некуда. Нет ничего страшнее, чем публичный позор! На память пришёл незабвенный Бен Джонсон, мать которого принесла ему в тюрьму, когда он находился в заключении за дуэль, склянку с ядом, предпочтя, что бы её сын скорее умер, нежели дал себя изуродовать и опозорить. Но, к счастью, с Бенджамином всё тогда обошлось, его оправдали, чего нельзя было особо ожидать мне. Или же меня просто могли заточить до конца моих дней в какую-нибудь из многочисленных темниц, которыми так славится родная мне страна. Всё это совершенно меня не устраивало. Но я никак не мог придумать, как избежать всего этого, хотя мне очень и хотелось. Не трогаясь с места, я внутренне боролся с подступавшими отчаянием и унынием, придумывая себе всё новые и новые оправдания. Я просто хотел быть самим собой, радоваться молодости и свободе, и вот: меня должны были повесить! Я сопротивлялся страху и хотел любой ценой устранить его причину, что бы преодолеть его, и за это только меня надлежало повесить! Я поддерживал порядок, я боролся за единство, и вот: меня должны были повесить! Я встретил того, кто был послан мною самой судьбой, и встретил такое с его стороны отношение ко мне, и вот: меня должны были повесить! Меня готовили к достижению величия, наполнили мою душу тем, чем я, быть может, вовсе и не желал, что бы её наполняли, и вот за это меня нужно было повесить? А ведь я был ребёнок, несчастный, глупый, запутавшийся ребёнок! Меня не надо было так сурово наказывать. Но оказалось, что я вполне заслуживал самого сурового наказания. Пусть я и казался себе ребёнком, но мне было уже пятнадцать лет, и о чём было думать, если некоторых и в семилетнем возрасте, и за проступки гораздо меньшие приговаривали к смерти? И разве помнил я о том, когда мы сталкивали со скалы Саймона, когда я в восторге и с ликованием устроил облаву на Ральфа? О, тогда я вполне казался себе взрослым. Даже не просто взрослым, а таким премудрым старцем, вроде библейского Моисея. Так что же было жаловаться? Кто мог спасти меня и поверить мне? Нет, не следовало ждать милостей от правосудия тому, кто был недостоин их. Но кто мог поручиться, что на моём месте другой бы не поступил так же? Даже испанские дети могли повести себя подобным же образом. Хотя иногда мне начинало казаться, что испанцы могли оказаться благороднее и разумнее, чем я со всеми своими хористами. Какой-нибудь идальго Андрес или лиценциат Луис не дошли бы до такого острого противостояния, как я с Ральфом. А ведь они-то были католиками, папистами! Да, возможно, хотя странно представить себе такое, Саймон был несколько ближе к истине, чем я и прочие со всем нашим религиозным и патриотическим бахвальством. Но что, если и с испанцами бы вышло всё точно так же, как и с нами? Если такова природа человека, и лишь немногим дано сохранить себя, столкнувшись с великим множеством испытаний? Мой мозг стал запальчиво рисовать разные изображения, одно причудливее другого. Да, презренный шут говорил некогда верно. Люди откроют много нового, объездят весь свет… Более того, выстроят тысячи таких кораблей, как проклятый « Левиафан», изобретут самодвижущиеся повозки, научатся даже, хотя такое и трудно себе представить, подниматься в воздух с помощью огня, как на крылатом змее, но станет ли человек лучше, духовнее от того, что узнает и сумеет столь многое? Не повторится ли такая же история с нашими или любыми другими детьми, окажись они на подобном острове лет через сто, двести, или, быть может, четыреста? Откуда брались такие мысли в моей голове, до сих пор я понять не могу. Но, верно, правы те, кто утверждает, кто в миг наивысшего душевного волнения человек способен прозревать такое, о чём и не помыслит он во времена спокойствия. На войне некоторые могли просто различить полёт мушкетной пули и или ядра на большом расстоянии, само время замедлялось для них. И, кстати, со мной там, возле Роджера, произошло нечто похожее. Земля оставалась неподвижной, поэтому и Солнце оставалось высоко над ней, и день стал невыносимо бесконечным. Сколько же времени прошло после того, как корабль исчез, я не знал. Сознание то терялось, то возвращалось. Спал ли я или нет, так же невозможно выяснить, но по ощущениям моим, один день был будто равен троим суткам, казался неимоверно удлинённым мне в наказание, словно утратилось всякое различие между ним и ночью, что бы нельзя было скрыться в спасительный и прохладный мрак. Ничего удивительного в том не было, это уже происходило, только с другим смыслом и по другим причинам во время битвы Иисуса Навина с амореями в Аиалонской долине. Действительно ли всё обстояло так, или же окружающее лишь представлялось мне таковым, но я явно испытывал нечто подобное. И это было ужасно. Голову будто сжимало давящее на неё небо, я чувствовал себя сильно отяжелевшим, что был не в силах даже поднять голову или встать в полный рост. Но наконец я вновь сделал это, предпринимая все предосторожности, что бы вслед за этим вскоре не рухнуть, сделал несколько шагов прочь от моря, но некая превосходящая мою волю сила заставила меня обернуться, и я снова посмотрел на Роджера, нагнулся над ним с болью и недоумением. Он сильно изменился, казался каменным, застывшим как изваяние, а цвет его кожных покровов местами был синеватым, отчасти светло-багровым. Сероватые неприятные пятна покрывали его. Глаза глубоко запали, щёки так же. Сколько же дней прошло? Или часов? Или каждый час был обращён для меня в час больным и воспалённым рассудком? Во рту стояла невыносимая горечь, ощущался странный кисловатый привкус, будто от уксуса или лимона, и чем сильнее был палящий зной снаружи, тем сильней был странный холод внутри, ощущение ледяной равнины. Не сразу я сообразил, что то – последствия голода и жажды. День преследования Ральфа, казалось, так и не закончился. Всё было таким свежим, всё напоминало о постигшей меня неудаче. Но нужно было отвлечь себя от мыслей о бесславном крушении моих замыслов и об умершем друге. Нужно было заняться удовлетворением этим одновременно простых и необыкновенно важных потребностей. Но решить было легче, чем исполнить задуманное. Где же мне было добыть себе пищу? Все деревья, а, следовательно, и плоды на них сгорели в огне сильнейшего пожара, устроенного мною же самим, а из свиней те, что не погибли в нём, последовали, очевидно, примеру своих евангельских собратьев из Гадаринии. Ноги, так долго находившиеся в неподвижности, плохо гнулись, будто погрязли в чём-то липком, как у мухи, попавшей в паутину. Стараясь не поворачиваться к не отпускавшему моё внимание телу, я двинулся к ручью. Остров, освободившись от зелёного покрова, выглядел пустынным и мрачным. Открытая чёрная равнина, холм впереди, острые зубцы скал вдалеке. Всё это просматривалось ясно, далее простиралась равнодушная гладь моря. Осязанию, однако, приходилось не так легко, как зрению. Повсюду попадались упавшие обугленные стволы, через которые надо было постоянно переползать или перешагивать, не принимая во внимание спуски и подъёмы из-за естественных неровностей местности. И на каждом шагу я встречал ужасные последствия произведённого нами разорения, случайные напоминания о погоне. То там, то здесь валялись то наконечник копья, то стрела, забытые и никому не нужные. Когда я, в конце концов, добрался до ручья, то испытал ни с чем не сравнимое утомление. Даже свежая вода плохо помогала, в голове все звенело и мутилось. Мне повсюду виделись чьи-то глаза. Пил ли я воду в ручье – они смотрели на меня с его дна, ложился ли отдохнуть на мгновение в остывшую золу, – детский пристальный взгляд встречал меня и там. Ничего, казалось, не оставалось, как просить у того, кто являлся в виде такого грозного видения, прощения. Вода, хоть и утолила в какой-то мере жажду, но страх, тревога и голод остались при мне. Слёзы заливали глаза. Куда бы я ни шёл, возле меня раздавались странные шорохи, чей-то шёпот или вздохи. И сложно было не понять, кто так упорно беспокоил меня. Возвращаться к Роджеру не хотелось, но неумолимая сила гнала меня к нему. Он валялся там, твёрдый, ощутимый, а здесь был другой, невесомый, бестелесный, и оба этих мальчика усиливали мои муки. « Саймон, – выговорил я дрожащими губами, – как мне жаль, что всё так закончилось»! « Я же предупреждал тебя», – донеслось в ответ. Голос звучал спокойно и уверено. В нём больше не слышалось жалоб или мольбы. « Да, Джек, – назвал он меня по имени, без малейшего признака раболепства или трепета, скорее, с сочувствием, – я просил тебя помириться с Ральфом, но ты оказался упрям, и сделал всё совсем наоборот. А ведь всё было совсем иначе. Как ты теперь вернёшься в Англию и что будешь есть? Полагаю, об этом тебе следовало подумать раньше, чем отдаваться на волю гневу и бросаться за Ральфом». « А ты, – спросил я, – ты сам как себя чувствуешь? Ты совершенно другой, чем был тогда, в пещере». То, что я говорю с мертвецом, уже совершенно не изумляло меня и не пугало. Страх вызывало кое-что поважнее, а изумляться после всего, что случилось, было нечему. « Я уже немного свыкся, – ответил Саймон несколько застенчиво, – нехорошо вышло, верно? Он надеялся на всё лучшее в тебе, а ты ответил ему так»! « Я был не один, не хотелось казаться слабым в их присутствии», – возразил я. « Как знаешь, и всё же опасаться этого было напрасно. Теперь ты изменил своё отношение к нему»? – спросил Саймон. « Нет! Не спрашивай больше о Ральфе, – прорычал я сквозь зубы, – и, если честно, в Англию я возвращаться не собираюсь». « Да уж теперь-то конечно, после всего, что здесь было. Но и оставаться здесь тебе нельзя, ведь ты сам это понимаешь»? – вновь ответил Саймон. Сколько я ни вглядывался в окружавшие меня предметы, ничего я так и не увидел. Установить же, откуда доносился голос, было невозможно. Иногда я даже чувствовал, что он звучит где-то внутри моей головы. « Я убил тебя… Я… О, если бы ты был жив! Ты единственный понимал самую суть, ты один видел истину, как никто другой вокруг меня», – сказал я. « Что ж, что свершилось, то свершилось. Если человек не хочет отвечать за свои поступки, и выбирает неверный путь, то он становится заложником обстоятельств, судьбы. Так и произошло с тобой», – пояснил Саймон. « Исчезни, – не выдержал я, – скройся! Мне и так тяжело, а здесь ещё и ты»! « Тебе в тягость моё присутствие? – удивился Саймон, – Впрочем, этого можно ожидать. Ты чувствуешь вину передо мной. Хорошо, что ты ещё способен хоть что-то ощущать», – заметил Саймон. В его словах не было ни малейшего признака насмешки. Он, действительно, искренне недоумевал относительно меня и моих чувств. Любопытно, такая искренность и простота суждений – свойство всех мёртвых, или же здесь были существенны личные, прижизненные качества Саймона? Но слова его не расходились с чувствами, вернее, сами чувства и были словами, которые произносил даже не он сам, а я за него. Он пользовался моим воображением и фантазией, как пользуется музыкант инструментом или писец пером и чернилами. « Как же хочется есть»! – сказал я почти вслух. Саймон понял мои мысли: « А найти пищу теперь для тебя здесь сложнее, чем прежде? Согласись! Но не всё так печально. Подумай, твой великолепный ум, которым ты так прежде гордился, должен подсказать тебе». При других обстоятельствах это бы звучало, как издевательство, но обижаться теперь не было времени. Я уже обиделся. Давно и надолго. На Ральфа. Так что слова призрака были для меня не существенны. Но он был прав. Необходимо было что-то придумать. Внезапно вспомнились те коренья, о которых когда-то сам Саймон говорил мне. Как же тогда я презирал и его, и его предложения, а теперь это пришлось кстати. Я нахмурился. « Да, помню, ты что-то там рассказывал про какие-то корни, а я всё твердил: « Не хлебом единым жив человек». « Ну, и не глупо ли»? – спросил Саймон. « Глупо, – подтвердил я, – жаль. Всё из-за проклятой гордости, которую внушали мне почти с самого рождения». « Всё ещё ищешь, кого винить в собственных ошибках? Брось, это бесполезно. Но я рад, что ты нашёл решение», – обрадовался мой собеседник. Я воскликнул: « Так не беспокой меня. Исчезни! Пожалуйста»... Ответом на сказанное мной был какой-то странный звук, похожий на хлопок, после которого наступила полная тишина. Даже морские птицы не нарушали её, их нигде не было видно, лишь море слабо шумело, и на этот шум подобным образом отзывалась голова. Ещё немного, и я начал бы кусать свои руки, что бы хоть как-то поддержать существование и сделать терпимее ощущение внутренней пустоты. Но Саймон, чем бы ни было его появление: вмешательством сверхъестественных сил или игрой расстроенного сознания, вселил в меня мысль, что, возможно, мне удастся ещё отстоять свою жизнь и даже свободу. Как зверь, попавший в капкан, готов отгрызть зажатую им лапу, лишь бы убежать прочь от неотвратимой гибели, так и я, как только можно, цеплялся за собственное, пусть и казавшееся иногда ничтожным и жалким, существование. Бормоча что-то невнятное, я принялся самозабвенно разгребать пепел повсюду, где только мог. Но ничего съедобного, как назло, не попадалось. Нелегко было отыскать ту поляну, о которой говорил когда-то Саймон, тем более что я в своё время не придал его сообщению почти никакого значения и почти забыл о нём. Наконец, в очередной раз готовясь испытать разочарование и разворошив ещё одну кучку пепла, я наткнулся на белые мясистые клубни, и сразу же принялся за еду. Я сильно устал и был измучен, что бы их как-то приготовить. Растёртые в порошок и подверженные действию огня, они, возможно, были бы вкуснее, но мне оставалось довольствоваться тем, что сделал с ними пожар. Корни были горькие, сухие, их вкус нельзя никак было назвать приятным. Но всё же это была хоть какая-то пища. Почувствовав некоторое облегчение, я поднялся и осмотрелся вокруг, в открытом всем ветрам и разящим, как стрелы, солнечным лучам пространстве находиться долго стало невыносимо для меня. Море и тёмные скалы, чёрная земля повсюду – всё это подавляло меня, вызывало ужас. И как бы я не призывал на помощь всю свою храбрость и смелость, это не помогало. Сделалось до того неуютно, что чувство это могло превзойти все испытанные мной до этого страдания, хотя, при первом рассмотрении, и не было таким тяжёлым. Оставалось одно: вернуться под сень трёх пальм, пусть даже там и лежал напрасно загубленный мной Роджер. Так я и поступил, хоть и двигался неохотно, будто какая-то сонливость одолевала и поглощала меня. Я медленно шагал, в рот и ноздри ветер засыпал пепел от сгоревшей листвы и травы, а в мыслях были стихи: « Я проклинаю день, и месяц, и годину, И миг тот роковой, и всё другое: Места те, где огонь узрел во взоре Манящих глаз, от коих кровь остынет. Осталось вспомнить скорбь и первую кручину, В какую вверг меня Амур в жестоком мщенье, Меня с ним увлекло, пленило наслажденье, И вот я мёртв уже теперь наполовину. Да будут прокляты все праздные названья, Какими умудрялся величать Того, кого не смог как следует познать, И вздохи по нему, и низкие желанья. Зачем же мы не дорожим друзьями! Их отнял рок, – мы в том виновны сами». В изнеможении я добрался до места и сразу же упал на землю, как в воду, в совершенном безразличии, насколько сильным и болезненным будет моё падение, вытянув руки перед собой во всю длину. Не могу припомнить, сколько времени я так лежал, но вдруг состояние моё изменилось. Способность к привычным чувствам вдруг куда-то подевалась, я будто оглох и ослеп, потерял осязание. Даже нельзя утверждать, что мне казалось, словно я вишу над пустотой, ведь это какое ни есть, а ощущение. Просто ни пространства, ни времени для меня не стало. Оставались лишь досада, сожаление, чувство вины и беспросветной тоски. Ужасное состояние!.. О, это было лишь предвестием, началом тех мук, которые затем продолжались в той или иной степени, и станут неизбывными и вечными, едва я покину это изношенное и испорченное плохим использованием тело… Не было ни верха, ни низа, не существовало ни прошлого, не будущего. Оставались лишь две половины сознания, и одна постоянно твердила, что я прав, а другая – что не прав, причём обе подкрепляли свои мнения бесконечными вполне убедительными доказательствами, мысли то путались и мешались, то становились острыми, ясными, как сталь безжалостного клинка. И было непонятно, изменится ли моё положение в лучшую сторону или же нет, – сплошная неизвестность. Только страх, только досада, только неудовлетворённость. Это были самые настоящие адские муки, лишь за тем исключением, что те будут бесконечны, а эти, испытанные на острове, в некоей мере прекратились со временем, но не отпустили полностью. Я был всего лишь сознанием, мыслящей точкой посреди океана небытия, чувствующей душевную боль и, при сознании неправоты, упорствующей в ней, точкой приложения беспощадных и равнодушных к человеку превосходящих всё известное ему о мире сил. Ни имён, ни лиц, ни образов, не за что было уцепиться и выбраться из этого омута печали. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не чувствовал своего тела, вернее его просто не было, но был я. Напрасно я старался вспомнить, когда всё это началось. « Уж не оказались ли те клубни ядовитыми, и я сам не заметил, как умер»? – вопрошал себя я. Нет, после всего, что со мной случилось, я не хотел умирать. Я хотел жить, хотя жизнь без Роджера не многого стоила, но всё же я старался цепляться, сколь возможно, за своё земное существование. Чувствовать, что я жив, своё дыхание, биение своего сердца, – тогда для меня не было более желанных наслаждений, чем эти. Да, были мысли, умереть раньше, чем приплывут за мной солдаты, и лечь рядом с убитым другом, закрыть глаза и упокоится навеки, унести свой позор и вину. Но не отпускало сознание, что прибывшие узрят мои останки, мои враги будут торжествовать над моим прахом. Нет, нельзя было доставить им такого торжества. Я многое пересмотрел, во многом раскаялся, но я не сломлен. А теперь? « Нет, я не мог так просто умереть», – подумал я и напряг всё, что ещё мог напрячь. И случилось почти чудо, ко мне вернулось ощущение действительности. Я вновь мог двигаться и ощущать все доступные живому человеку свойства мира и его измерения. Первым вернулось зрение. Сначала я видел лишь смутные цветные пятна, но затем всё прояснилось. Передо мной, едва я смог поднять голову ( а я это сделал, и она у меня была на месте), виднелось всё то же море, а ветер едва слышно шелестел уцелевшими листьями над ней. Всё было привычным, но в то же время иным, всё кружилось и доставляло немало неприятностей. Что-то явно преобразилось, но причину этого преображения я долго не мог установить и молча воспринимал то, что ещё мог. Пространство сжалось до правильного равностороннего четырёхугольника. Кто-то занял один из его углов и стоял около меня. С этой стороны веяло холодком. С другой явилось странное существо похожее на свинью, но с человеческой мордой, в ней можно было узнать что-то знакомое. Да! То были черты лица истреблённого Роджером шута. Я повернул голову. Саймон стоял за мной, уже не такой ужасный, как в первое время после смерти, а скорее напоминающий величавого небесного воина. Он весь искрился светом. Справа от него, глядя прямо поверх меня на самого себя, на своё тело, стоял подобный тени молчаливый и чужой Роджер, мрачный, похожий на ворона. Поспешно я отвернул лицо прочь от ужасных призраков и столкнулся с новым видением. Слева от шута, будто прямо из моря, вышел отрок несравненной красоты, он был ещё красивей, чем при жизни. Всё в нём выражало благородство и даже царственность, он был похож на Ральфа. Однако это был далеко не Ральф. Я не видел его целых два года с лишним. Его волосы, слегка колеблемые ветром, цветом и чем-то ещё напоминали львиную шерсть. Забыв всё на свете, я хотел уже кинуться к нему, поприветствовать его, пожать руку, но некое невидимое препятствие удержало меня на месте. Эдвард смотрел на меня с упрёком и сожалением всего мгновение, затем он отвернулся прочь от меня к морю. Все четверо стояли вокруг меня, и их присутствие было для меня и желанным, так как избавляло от одиночества, и невыносимым. Это было похоже на изображения, украшавшие найденную когда-то близнецами чашу, которая находилась тогда в пещере. « Скройтесь»! – прошептал я. Но духи не желали оставлять меня и продолжали напоминать о себе, не проронив ни звука. « Мы здесь, затем что ты никогда не забудешь нас», – наконец послышался голос Саймона. « Да, я не могу забыть, а хотел бы. Но к чему вы явились? Я не звал вас», – промолвил я испуганно. « Но ты же сам так боялся одиночества. Иногда мысли равны словам. Ты хотел вернуть своих друзей, и вот мы здесь», – вновь отозвался Саймон. « Друзей, которых ты предал», – хрюкнул Хрюша. « Ваше присутствие мне неприятно, – пояснил я, – и уж тебя-то я никогда не считал своим другом». Шут пояснил: « Но у тебя мои очки, которые ты так и не пожелал отдать мне»… « Это всё равно», – ответил я. То, что я видел и слышал, было настолько причудливо, что я стал немного опасаться за свой рассудок. « Я ещё жив, а вы все»… « Мёртвые», – хотел добавить я и не смог. « Как же ты рассудишь нас перед своей совестью»? – спросил Эдвард. Трудно было сделать выбор между ним и Роджером, но Роджер был всё же ближе. И совершенно позабыв обо всём, что произошло некогда с ним и со мною, я протянул руку и жестом призвал его приблизиться ко мне. Но тот лишь печально покачал головой и держал её так, будто что-то внимательно рассматривал на земле. В каком-то исступлении я прокричал ему: « Тебе нечего бояться: я сильный, и сумею тебя защитить. Я тебя никому не отдам»! Роджер ответил глухо, будто из другого мира. Непроницаемая тень его оставалась без всякого движения, такой же неподвижной, как и его тело на песке. « Вы меня уже отдали, сэр! Неужели вы так до сих пор этого и не поняли»? – говорил он торжественно и, в то же время, с некоторым укором. Больше я не смотрел в его сторону. Зато обратился к Эдварду с просьбой помочь мне и прогнать остальные, вызывавшие столько неприятных мыслей видения. Его одного было вполне достаточно для избавления от одиночества. Это бы решило многое, а я относился к нему так, будто он был всё ещё жив, не понимая, или не желая понимать неизбежность случившегося. Я, действительно, сильно соскучился по нему за всё это время, и это было сильнее, чем сознание того, что он мёртв. Да и я после перенесённого не особенно уже ощущал в себе присутствие жизни, вернее, для меня всё это уже перестало быть таким важным. Я видел лишь Эдварда и тянулся к нему, стараясь позабыть об остальном. Его покрывали какие-то странные светящиеся лёгкие одежды, будто сверкающие доспехи древних римлян, какими их изображают живописцы или какими их можно иногда видеть на сцене. « Не отворачивайся от меня, прошу тебя, – взмолился я, – ведь нет на мне перед тобой никакой вины. Что мешает нам быть вместе, и вместе разделить посланное судьбой страдание»? « Да, в моей смерти виноват скорее только я, чем ты. Ты здесь уж точно ни при чём. В этом я признался, как видишь. Я не склонен упорно винить ещё кого-то, мы ведь все так или иначе должны отвечать за последствия собственных поступков, что я, как ты можешь убедиться, сейчас и делаю. Хотелось ли бы тебе узнать, о чём я тогда думал, в мой последний час, когда я ещё не стал тем, кто я есть теперь, когда зараза ещё не коснулась меня»? – спросил он. « Очень хотелось», – проговорил я вновь начинавшими пересыхать губами. « Я сожалел, конечно, что всё так вышло, – начал Эдвард, – Видишь ли, я был легкомыслен, как, возможно, почти все мальчишки моих лет. Мне не хотелось привлекать к себе внимания, я не желал, что бы из-за моей болезни поднялась возня, ведь тогда я ещё совершенно не знал, что это со мной. Я думал, что недуг пройдёт сам собой, ничего особенного. И ты был тогда моим истинным другом. Я просил молчать, и ты был связан словом. Правда, в ущерб всему, даже мне самому. Но ты был верен слову, которое я так неосторожно заставил тебя дать мне. И ты сдержал его. К чему это привело, нам теперь хорошо известно. Но в тебе сомневаться не было причин. Виноват был только я. А потом я свалился в школьном коридоре и так подвёл всех. Школу закрыли, меня отправили домой, в загородное поместье моих родителей, и там, вызвав безутешные рыдания моей матери и великое огорчение отца, я скончался. Мне было очень жаль, что я стал причиной их скорби. И я вспоминал тот вечер на берегу, когда, помнишь, мы говорили о славе, о подвигах, о Родине. Мои мечты совпадали с твоими, но моим не суждено было сбыться, а что касается тебя, то здесь я обнаруживаю совершенно противоположное тому, чем делились мы в ту ночь. И когда я, чувствующий приближение смерти, измученный острой и скоротечной гибельной болезнью, вспоминал о тебе, я думал, что буду счастлив, если хотя бы один ты воплотишь за нас двоих наши грандиозные детские планы. С такими мыслями я и умер. Я знал, что ты сдержишь слово и останешься мне другом, как всегда. Я был уверен. Ты должен был служить отечеству, и что же произошло»? « Я бы сдержал свою клятву, Эдвард, – возразил я, – только мне не дали. Отец решил иначе»… « Мне всё равно. Я здесь ведь не за тем, что бы выслушивать твои оправдания. Но даже если обстоятельства изменились, у тебя оставался выбор. Речь ведь не о военном деле, а о служении. Кому ты служил всё это время? Я даже не могу выразить словами, как это ужасно. Ты сам знаешь, что в первую очередь думал только о себе, о своём удовольствии, а не о защите общих целей. Ошибкой оказалось уповать на тебя. И ты предал те высокие стремления, за которые когда-то ты особо мне нравился. Ты оказался недостоин моей памяти. Могу ли я быть теперь твоим другом? Нет. Если бы не это, я всем, что у меня осталось, поспешил бы к тебе и остался с тобой, несмотря ни на что. Ведь истинная дружба, как и любовь, оказывается сильнее даже самой смерти», – продолжал Эдвард. « Если бы ты знал, Алый Крест, как я жил всё это время без тебя, о чём думал»! – воскликнул я, готовый расплакаться. Только слёзы бы эти ничего не значили, не смогли бы растрогать призрака и что-либо изменить. Говорят, и демон может плакать, хотя Небеса и лишили его слёз. « Можешь не рассказывать. Особой мудрости не нужно, если имеешь доступ к мыслям. А у меня, благодаря моим свойствам, он есть. Конечно, я знаю и помню далеко не всё, о чём ты когда-либо думал. Но кое о чём любопытном осведомлён… Слушай, мой истинный друг не стал бы преследовать Ральфа только за то, что он понравился тебе, вызвал некое желание и напомнил тебе меня. Я совершенно не против, если кто-то ещё на свете будет похож на меня. Мне это не важно. А то, что ты здесь творил, просто глупо, низко и отвратительно. И это разделяет нас. Это всё, что я мог сказать тебе. Прости и прощай»! Он замолк, но не исчез, а продолжал некоторое время стоять на месте, уставившись на меня неподвижным невидящим взором, прямо-таки мёртвыми, как когда-то у Саймона, только не светившимися, глазами. Затем он вновь отвернулся. « К тому, что сказал тебе Эдвард, пожалуй, присоединюсь и я», – нерешительно проговорил Саймон тонким голосом. « Я не исключение», – согласился Роджер. « И я»! – хмыкнул шут. Не помню, сколько времени это всё продолжалось, но подействовало настолько сильно, что в глазах всё смешалось и заволокло туманом то, что ещё я мог видеть. Признаков призраков нигде вокруг не обнаруживалось, один лишь Роджер тёмным бугром ещё виднелся на берегу. Вероятно, наступили сумерки. И вдруг огромное багровое Солнце, как и в день смерти Саймона, показалось над морем. От него к берегу протянулась длинная алая дорожка, будто ковёр, омоченный в крови. Этот путь, будто путь к плахе, напоминавший о моих невинных жертвах, и пугал, и одновременно притягивал к себе. В неизъяснимом порыве я встал и двинулся навстречу, быстро миновав то место, где лежал Бешенный Пёс. Красноватое сияние коснулось моих ног, оно слегка обжигало их. Несомненно, жжение было бы сильнее, не будь не мне обуви. Я сделал ещё несколько шагов и с удивлением обнаружил, что я могу так же свободно перемещаться по этому затвердевшему лучу, будто Моисей по дну Красного моря, хотя берег закончился, и я уже шёл по этой мнимой дорожке. Невозможность того, что со мной происходило, несколько озадачивала меня, но неожиданно открывшееся обстоятельство того, что я могу, наконец, убежать от своих мертвецов, от воспоминаний, от властей, в конечном счёте, было важнее всего, и я решил всецело отдаться этому чудесному явлению, манившему к себе и сулившему немало полезного при разумном его использовании. Я шёл вперёд средь воды, а затем – и средь воздуха, прямо к Солнцу, а мир вокруг меня и берег за мной постепенно погружались во тьму. Так я совершал свой подъём, немыслимый и чудесный, как восхождение по библейской лестнице Иакова. Но, когда свет остался только от великолепного шара в конце пути да в тусклом свечении того, по чему я шагал, я упорно не хотел оглядываться на покинутый мной остров, хотя и чувствовал некое неясное беспокойство. Пройдя почти половину пути и ощутив, что жар, что я испытывал всё это время, в несколько раз усилился, я остановился и осмотрелся вокруг. Увиденное превзошло все мои ожидания, поразило и ужаснуло своим величием. Вокруг этого своеобразного моста расстилалась чёрная бездонная пропасть, в которой двигались, словно шары для крокета, планеты и другие небесные тела, а за ними, поодаль сверкали первозданные светила. И увидел я покинутую Землю, она же была величиной и формой будто гусиное яйцо. Причём выглядела так, как если бы была насажена на рог быка или иглу, то есть сдавлена огромной мощной силой у верхушки и внизу, как гигантским невидимым быком, который и сплющивает, и вытягивает, так что сфера эта, этот шар перестают быть шаром и сферой в строгом смысле. И окружена она была чем-то синим, напоминавшим воду, и плавала в этом, как рыба. А вода, посреди какой находилась та рыба, имела воздушную оболочку, которая непрерывно клубилась, поскольку вся состояла из облаков. А что было вокруг – описать невозможно, поскольку на этом пока кончается знание наших мудрецов. И всё это вместе, надо полагать, удерживается лишь силой и могуществом Господа. И медленно шла она, обращаясь сама вокруг себя, по дуге к дальнему краю от Солнца среди других таких же движущихся сгустков. И увидел я иные планеты совсем не теми, как изображают их в астрономических атласах. Увиденное превосходило всякое воображение. Но к чему же, действительно, многие европейские народы, уже давно мнящие себя христианскими, пользуются, обозначая небесные явления, языческими баснями? Не лучше ли чтущим истинного и единого бога употребить иные, близкие к подлинным, наименования? Если открывшееся мне поражало своей новизной, то и говорить, и писать об этом следует по-новому, хоть я менее чем кто-либо другой, достоин дерзать помышлять и рассуждать о высоком, о небесных тайнах, о звёздах. Но ведь я, грешный, в конечном счёте, видел всё это?.. Или мне казалось, что я вижу… Как бы то ни было, приступлю. Итак, для опыта запишу следующее… Возле Земли, ближе ко мне ползла над бездной окутанная своим туманным покрывалом Агапе, а по другую сторону от неё сиял весь красный меч Св. Апостола Петра, за которым возвышались огромный зыбкий шар Ковчега Завета и громада поменьше Главы Адама. А далее громоздилось ещё что-то едва видное. Совсем рядом, возле пылающей короны Солнца кружился проворный и маленький Ангел. И всё это было будто опоясано проносящимися то там, то здесь золотистыми и проворными, как пули, метеорами и кометами. И разглядывая всё это, я невольно подумал о тех откровениях, что когда-то были получены пророком, чьё имя я так незаслуженно носил. Необычайно сильно захотелось возвратиться назад, к Земле, но вскоре я понял, что это почти невозможно, что-то в тысячу раз превосходящее мои силы притягивало меня к Солнцу, а мне приходилось преодолевать чувство потерянности среди Вселенной, страх и ощущение одиночества. Огромный пылающий шар открылся впереди, едва я оставил за спиной привычный мир, и я неуклонно приближался к нему. Миллиарды языков пламени вырывались оттуда, клубились алым и багровым дымом посреди совершенно чёрной пустоты, отчего светило казалось растрепанной Горгоной. Ничего не оставалось, как воскликнуть, произнеся полузабытые слова: « О вечность! Трепещу, хладею, утешаюсь… О! Свет? Ужасный мрак! Я бездной поглощаюсь. Кто я? Кем прежде был? Где я? Куда стремлюсь? В какую глубину я мысленно несусь? О смерть! Где будет дух, столь мало мне известный? Вот он исторгнулся из горницы телесной! О мрака пропасти, которым нет концов! Что обрету я в них? Но я на всё готов»… Наконец горящая поверхность Солнца сблизилась со мной, стала подобна ослепительной сплошной стене из жидкого металла, и через миг я оказался, сам не зная, как, вероятно, внутри этой оси мироздания. Что-то было не так со мной, ведь если бы всё совершалось обычным ходом явлений, то я давно бы сгорел, умер, даже не приблизившись и на сотню миль к неизбежной цели моего стремления. Но вот я не умер, хотя и оказался внутри Солнца. Как это могло быть?! Но лучше бы я умер, открывшееся потрясло меня настолько, что ожидаемая боль от ожогов, как бы она ни была бы сильна, не могла сравниться с ним. Впрочем, особой боли я не испытывал. Просто во рту было сухо, как в знойный день в мёртвой пустыне. Смерть окружала меня со всех сторон, и всё же я казался самому себе вполне живым. И способность ощущать и воспринимать явления и предметы осталась при мне. Всё вокруг было наполнено какими-то звёздочками, сгустками, лишь отдалённо напоминавшими лестницы, мосты или иные переходы. Не имея сил остановиться, я продолжал свой путь, который напоминал движение щепки по воде или свободное падение, только в горизонтальном направлении. И вот движение прекратилось. Из-за обилия ярко-красного света почти ничего невозможно было разглядеть. Но впереди ясно виднелось некоторое сооружение, на котором восседало гигантское существо самого отвратительного вида, который только можно представить себе человеку. Фигура была зыбкой, расплывающейся и состояла будто из разных, уродливо искажённых частей различных животных. Длинные щупальца и клешни ветвились, исходя из толстого, безобразно вздувшегося продолговатого тела. Над головой, похожей на причудливый шлем, был виден кончик длинного загнутого высоко вверх хвоста, подобного хвосту скорпиона, что создавало вид своеобразного венца. Выпуклые глаза, как у стрекозы, только чёрного цвета, были гладкими, но словно состояли из сотни мелких зеркал, которые отражали отблески окружавшего нас пламени. Ниже располагалось ещё что-то, то ли рот, то ли нос, или же и то и другое сразу: жуткая присоска-хоботок, отдалённо напоминавшая свиной пятачок. Неизвестный ( ряд обстоятельств, ставших доступными мне в дальнейшем, позволяет мне называть его именно существом мужского пола, и так я его и буду именовать для удобства) был похож и на зверя, и на птицу, и на насекомое гигантских размеров. « Рах vobiscum ( Мир всем), – обратилось ко мне чудовище, – вот мы и встретились. Я ждал этого мига, если признаться». « Кто ты»? – спросил я, едва преодолел сильное изумление, в котором до сих пор находился. « Неужели ты до сих пор так и не определил, с кем имеешь дело»? – спросил меня неведомый. « Я так и знал, что здесь не обошлось без вмешательства потусторонних сил, грубо говоря, без чертовщины, но что бы настолько. И для этого нужно было оказываться внутри Солнца»? – проговорил я, изображая пренебрежение и пытаясь сохранить хоть какую-нибудь смелость. « Ты храбрый мальчик, и для меня лично во всём том, что было прежде на острове благодаря тебе, немало пользы. Хотя, некоторое сомнение у меня всё же остаётся. Ты превзошёл сам себя по отсутствию ответов на самые простые вопросы. Ты хоть иногда сознаёшь то, как действуешь»? – спросил меня некто. « Иногда… С Саймоном тогда говорил ты»? – догадался я. « Я, – ответил он, – хотя причём здесь Саймон? Ты же взывал ко мне, и я откликнулся». « Ах, свиная голова»! – пробормотал я с содроганием. « Именно, – подтвердил он насмешливо, – не знаю, к чему мы в итоге придём в ходе этой беседы. Говоря со мною, ты общаешься, прежде всего, лишь с самим собой». « И всё же, кто ты? Мне кажется, ты демон. Демонов проще одолеть, если знаешь их имена. Назовись»! – потребовал я, не допуская даже мысли о страхе, который всё же ждал случая напомнить о себе. « Жаль! Какая недогадливость! – ухмыльнулось существо, – что ж, дам тебе подсказку. Можешь считать меня Повелителем мух. Ну, ты же пытался изучать арамейский»? « Баал Зебул, Вельзевул! – задумчиво проговорил я, – наяву ли это со мной, или это только какое-то наваждение. Жив ли я, или умер»? « Праздные вопросы брось, – посоветовал Вельзевул, – какое бы ты решение не принял по поводу этого, оно тебе здесь не поможет. Какое же удовольствие встретиться вот так с тобой и поговорить». « Не надейся, – сказал я, – что тебе удастся чего-либо добиться от меня»! « Прежде чем что-то тебе предложить, я предпочёл бы сначала кое-что выяснить», – промолвил он. « И я, – ответил я решительно, – не думай, что я боюсь, пусть даже и встретившись со сверхъестественным. Значит, я всё-таки был прав в отношении Саймона? Только что значило «внизу»»? И Вельзевул принялся объяснять: « Да, он был странен, и я хотел поближе с ним познакомиться. Не то что бы погубить, но вся его проницательность портила игру. Я задумал испытать вас, и это вполне оказалось мне по силам. И, возможно, я смог бы обойтись и без твоей помощи, но ты опередил меня, и той встречи не понадобилось. А что касается тех слов, то подумай: наверху ли, внизу, – не всё ли едино? Один из ваших мудрецов говорил: « Что наверху, то и внизу». Просто наша первая встреча была на холме»… « Понятно, я так и думал», – согласился я. « Может быть, ты несколько удивлён, обнаружив что то, что принято средь некоторых из вас именовать адом, находится на Солнце, а не внутри Земли»? – осведомился он. « Немного», – только и выговорил я, поражённый тем, как близки его предположения моим мыслям. « Рассуди сам. Где же ему быть как не здесь? Тот, кого я не буду называть, поместил это светило в центр вашей маленькой Вселенной для украшения и освещения Земли и прочих планет. Всё движется вокруг него, а оно – недвижно. Но уж со времён Адама сюда притягивало всякий мрак и всё дурное. Всё, что ненужно, приходит сюда, к сожалению. Огонь – это жизнь, если держаться от него на расстоянии, и смерть, если приблизиться к нему вплотную. Не замечал ли ты, что бывает с мотыльками, порхающими вблизи зажжённой свечи. Их что-то заставляет лететь прямо на пламя. Так и мы духи, так и ваши души, так и мы все, несчастные», – вздохнул он. « И ты – несчастен? – спросил я, – хоть и Повелитель»? « Да, несчастен. Ведь я появился по вине гордыни первых людей, и она является моей сущностью. Но то, чем я владею, и власть, которую я имею, не может меня сделать счастливым. Ведь есть то, что больше и сильнее меня», – ответил демон. « Что же»? – задал я вопрос. « Любовь, – сказал он и замолк надолго, – Да, я несчастен. Поэтому я здесь. Но виноваты в этом вы, хотя вы всё делаетесь слабее и не умеете многого из того, что могли первые из вас, а мы теперь превосходим в некоторых способностях почти всех вас. Примерно, как слон сильнее и больше человека, или лев, не более того… Ты знаешь, что такое обжечь палец о пламя свечи, – вдруг заговорил он, – А теперь вообрази, что у тебя болит всё тело, и эта боль в тысячу раз сильнее. Но ещё невыносимее, когда уже нет того, чем чувствовать, а ощущение есть. Если нам больно, мы можем выразить хотя бы криком наши страдания. Но, согласись, нет ничего хуже, чем плач без слёз, и скрежет зубов без зубов. Чем кричать, если нет голоса? Вот такое бытие, которое и есть на самом деле осознанное небытие, полное одиночество и сознание своей беспомощности и совершенной невозможности происходящего. Думаешь: « Так не должно быть»! И всё же это есть и совершается с тобой. Нет не только смысла жизни, нет и самой жизни. Полноценной жизни, я имею в виду. Вот что такое вечная смерть». « Вечная»! – повторил я за ним и задумался. « Неужели, – подумал я, – наступил конец моей жизни»? Но просто так сдаваться я не собирался. « Бедняга! – воскликнул он снисходительно, – Ты не можешь представить себе вечность? Хорошо, скажи, какой отрезок времени, сколько веков ты можешь себе представить»? « Сколько веков? Пять-шесть тысяч лет, скажем», – произнёс я. « Молодец. Это ещё ничего, – сказал Вельзевул, – Отложи в сторону эти пять-шесть тысяч лет и представь себе какой-нибудь бассейн. Нет не бассейн, представь себе огромный ипподром на шестьсот шестьдесят шесть тысяч мест»... « При чем здесь ипподром»?! – удивился я. « Говорят, представь, значит, представь! Надо же иметь хоть какое-то уважение ко мне, юноша. В конце концов, здесь я имею в какой-то мере права хозяина. А ты лишь мой гость. В этой игре я сам устанавливаю правила, и всё-таки ты постоянно их нарушаешь. Мне это нравится, но всё же повремени», – попросил он меня. « Хорошо, представил», – огрызнулся я. « А теперь представь, что этот ипподром до краёв заполнен просом. Представил? Теперь вообрази, что раз в сто тысяч лет на ипподром приползает один муравей и из этого огромного вместилища уносит одно-единственное зёрнышко. Вообразил»? – голос демона становился всё настойчивей. « Да», – ответил я. « Вот и исчисли, любитель логики. Срок, за который муравей перетащит всё просо, по сравнению с вечностью всё равно, что одна песчинка по сравнению со всей Аравийской пустыней или капля воды по сравнению с Мировым океаном. Дошло? Велика дорога от Земли до Солнца. Твой дух проделал это расстояние за несколько мгновений, потому что двигался со скоростью мысли, что даже самый быстрый метеор не мог обогнать тебя. И вот, вообрази, теперь, что всё это пространство, всё что ты мог обозреть по пути, сплошь занято такими ипподромами. Ну как, понял? Вот это и есть вечность, то есть бесконечность в количестве и протяжённости». « Да, – сказал я восхищённо, – дивлюсь мудрости и всемогуществу Господа Бога моего»! Вельзевулу такой ответ явно не понравился и он лишь прикрикнул: « Достаточно. Я говорил обо всём этом только для того, что бы ты представил истинное наше положение и весь его ужас. И ещё добавлю, что всё кругом движется, а Солнце пребывает в неподвижности. Если движение – это жизнь, то где же быть месту вечной смерти, как не здесь? И это так, как бы не пытались иногда человеческие умы доказать иное! Вы бы и сами, смертные, поняли это, если бы почаще глядели на небо, отрывая свой мелочный пристальный взор от своей грязной Земли. Чем иным можно объяснить наблюдение чёрных пятен на Солнце? О, это такие же, как я, мои несчастные собратья, которые всё множатся из-за таких как вы, и всё, что с нами связано и нас окружает. Всё кругом скверна, нечестие и грех! Горе мне! Горе»! « Напрасно ты стараешься, один из врагов рода человеческого, вызвать сочувствие к себе. Я менее всего собираюсь жалеть тебя», – ответил я. « Конечно. Вы все думаете только о себе, и неспособны заботиться о чём-то ещё. Себялюбцы! Именно это и приводит таких, как вы, сюда», – воскликнул он в бешенстве, вскинув вверх многие из своих членистых конечностей. « Ты, похоже, недоволен этим»? – спросил я. Чёрт ( не назвать ли мне его так?) возразил: « Доволен, не доволен… Для нас всё – сплошное недовольство, и нет больше так волнующих меня понятий, чем оно! Но пора бы заняться тобой. Конец нашей игре ещё не подошёл, и время твоё не наступило. Поэтому, если ты согласишься на одну маленькую сделку»… « Неужели ты и в самом деле способен оживить Роджера»? – усмехнулся я с недоумением. « Ты сам прекрасно знаешь, что не в моей власти это совершить», – возразил дух тьмы, окружённый нестерпимо ярким светом. « Тогда к чему мне твои услуги? Если предлагать сделку, так на выгодных для обоих условиях», – заявил я. А он ответил так: « Да, Саймона и Роджера к жизни не вернуть, во всяком случае, нам с тобой. Но ведь ещё остаётся Ральф. Несложно угадать твои стремления, которые ты, по наивности, всё ещё считаешь тайными, сокровенными. Я внимательно наблюдал за вами. Ты желаешь ему смерти, и я бы мог помочь тебе в этом. Ведь мои могущество и сила несоизмеримы с твоими». Трудно было отказаться от заманчивого предложения, но я прекрасно понимал, с кем имею дело и потому решительно отказался: « Всё, что ни совершается в мире, происходит по воле Господа Всемогущего. К тому же я сам вполне могу распоряжаться собой, и если представится второй случай, то на этот раз я устраню Ральфа и своими силами». « Да, только ты его вряд ли снова встретишь. По крайней мере, без моей помощи», – сказал демон. « Твоя помощь обманчива, как и твои слова. Пусть я смертный, но я не собираюсь дрожать перед тобой, падшим ангелом. Я надеюсь и уповаю лишь на помощь Всевышнего», – ответил я. « Глупо, – усомнился он, – ты прекрасно знаешь, что эта надежда так же лжива, как и всё, что ты прежде говорил и думал. Тот, о ком я предпочёл бы умолчать, не станет на сторону того, кто ежечасно от него отказывается и упорно идёт совсем не в угодном Ему направлении». « Я всё ещё верую в Него, поэтому мне не о чем договариваться с Его врагом», – сказал я. « И зачем тебе эта вера, что она даёт тебе? Эта мёртвая вера обречённого на погибель глупого и самонадеянного человека. Мы все верим и трепещем, но мы не с Ним и, стало быть, против него. Так что удерживает тебя от последнего шага? Заверши задуманное и будешь удовлетворён», – заметил Вельзевул. « Перед могуществом Его и силой трепещут, ибо кто может не восхититься величию Бесконечного, а вера их – без любви, как говорит младший единоутробный брат Иисуса Христа. Иак. Гл. 2, ст. 19», – воскликнул я. « И твоя, в том числе. Ты хочешь обрести любовь и выйти из этого состояния, но сам стремишься к иному, достигнув же своей цели, ты ещё больше станешь не способен к её восприятию. Но я знаю, что ты не успокоишься, пока не сделаешь предначертанного своим гордым разумом, поэтому я решил немного помочь тебе», – признался он. « А тебе от этого какая польза? С чего ты вдруг собираешься мне помогать»? – осведомился я. « Ты не имеешь никакого представления обо мне, а держишься так, будто в тебе есть ещё какая-то совесть, что-то, помимо упрямства и гордыни. Ты несколько раз уже обзываешь меня падшим ангелом, а ведь я никогда не падал в этом смысле, да и ангелом я не был. Но появлению своему я обязан человеческому роду, поэтому иногда наши стремления совпадают», – объяснил Вельзевул. « Как так? Значит, люди появились прежде тебя»? – не понял я. « Именно так, прежде меня и остальных, а мы появились от первой лжи, изречённой первым человеком, иные сразу за тем, как он вкусил плод познания, а иные позднее, вплоть до этого дня. Человек сам порождает чудовищ, в которых хочет верить, а следующие поколения страдают от ошибок своих предков», – промолвил он. « А как же змий и всё остальное»? – спросил я. « Увы, до грехопадения Адама нас не было. А змий – всего лишь фигура речи. По-халдейски это слово, как ты и сам можешь вспомнить, похоже на слово « познание». Не змий искусил первого человека, а его разум, его гордыня, его желание испытать могущество и всеведение того, кто дал ему жизнь. И жена его вкусила, и оба свалили всю вину на какую-то змею, которую прежде, быть может, заметили на дереве. Вот так. Но едва сказал он это, как из уст его вышел некто из нашей семьи, а затем уже были Каин, Сиф и прочие. И люди лгали и творили неправду, порождая на свет всё новых сущностей, притягивающихся сюда, где они, то есть мы, чаще всего и пребывают, если не скитаются иногда по Земле, что стоит для нас крайних и многочисленных усилий; которые находятся и в нерасторжимой связи с родом человеческим и постоянной вражде с ним, но вражда эта порой снимается осознанием близости и привязанности. Да, теперь люди уж не те. Теперь у людей не идеи, а идейки. Вялые, мертворожденные. А когда-то, даже испортив свою природу, человек сохранял ещё многое из того, чем обладал в том саду, из которого его изгнали. Способностей было больше. Он именовал животных, он был сам творцом, почти равным своему Небесному Отцу. Но вот это « почти» его и сгубило… Он давал имена явлениям и предметам, и эти имена зажили своей особой жизнью, получив сознание… Люди жили сотни, тысячи лет, двигали камни лишь силой мысли… Правда, они не чувствовали уже ни покорности Создателю, ни благодати, а несовершенство своё ощущали сильно. И поэтому пришли к такому состоянию, что потребовался целый Всемирный потоп, что бы положить этому конец. А слабые люди ещё делают дьявола предшествующим им, что бы, очевидно, оправдывать свои нежелательные поступки. И все эти сущности обретают действительность, почти плоть и кровь да питаются вашими страхами. Первые из вас создали нас из страха перед ответственностью, а остальные перепоручают её нам из страха перед самими собой. И мы этим пользуемся. Но так как мы ближе к миру причин и живём почти вечно, если, конечно, это можно назвать жизнью, узнаём иногда больше, чем теперешние люди в основном своём большинстве, и пытаемся вас направить, куда вы и сами стремитесь: прочь от источника жизни, что бы одним нам не было так обидно. Если мы не можем вернуться к благу, соблюдём хотя бы справедливость», – поведал адский властитель. « И ты думаешь, порождённый человеческим воображением, что я ещё приму твои правила? Ты создан сознанием первых людей, но ведь и я человек, и Адам – мой предок. Так кто кому должен служить и ставить условия»? – вознегодовал я. « Пусть Адам твой предок и породил меня, ты-то сам – всего лишь жалкий наследник, – рыкнул Вельзевул, и его чёрные глаза отразили внезапные вспышки яростного багрового пламени, – пусть я не старше Адама, но уж точно старше тебя, мальчишка! Не забывай, что мне уже несколько тысяч лет. В Вавилоне даже меня когда-то почитали, как бога». После этого приступа гнева, когда за ним, вопреки моему ожиданию, ничего не последовало, а возможная опасность миновала, я заявил моему так нежданно навязывавшемуся в союзники существу: « И всё-таки я попробую обойтись без тебя». « Почти не осталось пороков, к которым бы ты не был причастен, как это только можно представить, а ты, может быть, всё ещё ждёшь искупления? Смешно. Придёт время, и ты сильно об этом пожалеешь», – возразил он. « Что ж, гэвэл гэволим, кулой гэвэл ( суета сует, всё суета), как сказал Соломон. Возможно, но не настолько, что бы прямо сейчас, так вот добровольно, отдавать всего себя в твою власть. Я ещё не утратил разум», – промолвил я. « Но ты настолько плохо им пользовался, – усмехнулся злой дух в зримом образе, – что легко предположить обратное. Ты конечно, не Саймон, но и тебе всё же не следует пытаться противостоять мне. Я же – некая часть тебя, в известном смысле. Я говорил это и Саймону, но он не прислушался, да и вообще, с ним было трудно. Ты же другой, и как бы ты не отрицал этого, мы оба нуждаемся друг в друге». « Если бы ты не вмешался, все были бы живы, и ничего бы страшного не случилось, – воскликнул я, – это всё по твоей вине»! « Что ты говоришь? А в твоём отношении к Ральфу, хотелось бы мне знать, виновен то же я»? – спросило чудовище. Я не нашёл, что ответить. « Я дал тебе всего лишь уголёк, а ты, по глупости, спалил всё вокруг. Но молодость быстро проходит. Ты уже иной, чем был несколько дней назад, и тебе придётся признать это. Ты плохо учишься на своих ошибках, но в тебе есть то, что неизбежно привлекает меня. Я надеюсь, что мы ещё встретимся», – говорил мне Вельзевул. « Надеюсь, что не скоро», – ответил я, не теряя смелости. « Ты сам всей душой пожелаешь этого. Наша сила – в единстве. И когда судьба вновь сведёт тебя с Ральфом, ты вспомнишь о нашем разговоре. Я буду ждать, прощай»! « Говорилось не раз до меня, и я повторю одно: « Отойди от меня, Сатана»! Жди хоть до Страшного суда, – отмахнулся я. « Он не так далёк, как ты предполагаешь, маленький неудачник. Но я не стану переубеждать тебя, юный богослов. Твоё время нынче не пришло, но придёт день и час, и тогда мы увидимся. Возвращайся же к своей жизни, если то, что последует, можно считать настоящей жизнью. Твой удел – существование в постоянном ничтожестве, в трепете пред возможным наказанием и в терзании от упущенных возможностей. Что ж, помечись, попробуй убежать от своей природы. Ничего у тебя, я думаю, не выйдет, но ты этим доставишь мне удовольствие, повеселишь меня. Ступай»! – крикнул демон. И вокруг меня всё закружилось, слилось в однообразное пятно, а через мгновение я почувствовал себя лежащим на песке всё на том же острове, и с радостью встретил своё возвращение к действительности. Пытаясь себя успокоить, я уверял себя, что всё было на самом деле сном, но неприятное ощущение не проходило. Впечатления, испытанные на Солнце были так сильны, что я не мог отделаться от мысли, что по-настоящему беседовал с Вельзевулом и приоткрыл для себя хотя и малую, но часть великих тайн бытия. Радость за то, что я, вроде бы, отстоял свою бессмертную душу сменилась новым беспокойством. « Если уж мне не скрыться от законов божественных, то от человеческих законов я ещё попробую убежать. Мне не избежать небесного воздаяния, но пока я жив, подвергнуть людям меня справедливой каре и возмездию будет не так просто. Уж об этом я позабочусь. К тому же Господь милостив и терпеливо ожидает искреннего раскаяния и обращения к Нему, как любящий отец своего сына, или как пастырь потерянную овцу, – думал я, – только я-то скорее не овца, а волк. Волк в овечьей шкуре». Я горько усмехнулся и явственно почуял себя отвергнутым небом и землёй, хоть и всего лишь на миг. Мысль ушла, и её заменила другая: « Я не отверженный, я, прежде всего, отвергнувший. Вначале отверг я сам кое-что: некоторые правила, законы, понятия, быть может, и общество в целом, наконец, а уж потом и меня все отвергли… Мне самому решать, как сложится моя дальнейшая судьба. Но впредь мне нужно быть осмотрительней, скромнее и терпимее к другим. До остального же мне не должно быть никакого дела. Пусть люди, посланные для моего наказания, не застанут меня здесь». Но как было осуществить задуманное? На первый взгляд положение было безысходным, но я упорно не желал его признавать за таковое, ещё более погружаясь в отчаяние и уныние. Необходимо было действовать. Но от желания я никак не мог перейти к делу. Невыносимое безволие всей тяжестью навалилось на меня, став помехой на пути к избавлению. И пока я старался напрячься, что бы всё-таки подняться, обойти и осмотреть остров, что бы понять, как действовать дальше, хотя и прекрасно вроде бы помнил, что ничего того, что мне как-то поможет, не найду, ужасное зловоние поразило моё обоняние. Источник этого нестерпимого смрада был совсем близко, и, не зная как именно, я за короткое время почувствовал, что этот запах напоминает о близкой смерти. Что-то настойчиво влекло меня хотя бы на мгновение повернуть туда голову и столкнуться с неведомым и страшным ликом смерти. Глаза слезились, голова кружилась, виски давило, и я с трудом пытался сохранить хотя бы часть сознания ясной. Ведь стоило мне забыться и заснуть, как, как мне уже было известно, я вполне мог оказаться во власти ужасных сновидений. Но и бодрствование, явь были не лучше. Одно сменилось другим, и я не знал, что же выбрать, какая из двух этих крайностей хуже. В ушах стоял какой-то гул, точнее именно жужжание. Время тянулось мучительно медленно, прямо-таки с шумом и скрипом, каждый отрезок его цеплялся за другой и увлекал его в неудержимом и безостановочном стремлении, как катящиеся по горному склону мелкие камни и падающие вниз кусочки гальки, наконец, я не выдержал, дернулся, повернулся, причём не в ту сторону, куда бы хотел, мои глаза, прежде сильно зажмуренные, невольно раскрылись. Роджер! Конечно, несчастный, что же ещё я мог рассчитывать увидеть перед собой. Зрелище было неприятно само по себе, а к нему ещё тогда примешивались невыносимые угрызения совести из-за того, что всё эти необратимые изменения есть следствие моих бесчинных проделок. « Ах, если бы только я мог не делать того, что сделал в своё время, хотя бы вовремя остановиться»! – подумал я. Глаза упорно не закрывались, взор застыл неподвижно, направившись на уродливо вздувшийся посиневший и побуревший труп. И на том, что ещё недавно было физической оболочкой моего друга, в великом множестве кишели различные насекомые, пронизывающие размягчённую под зноем кожу и остальную тлеющую грязно серую плоть, пробуравливающие в ней глубокие ходы и выползавшие вновь наружу. Из под ссохшихся губ, из-под провалившихся век, скрывавших уже тёмные провалы вместо глаз, бойко извиваясь, выглядывали личинки мух, толстые молочно-белые веретенообразные черви, именуемые людьми знающими « опарышами», мокрые и скользкие от покрывавшей их и сочившейся из убитого вязкой жидкости неопределённого тёмного цвета. Это прибавило сил, с тайным страхом и отвращением я отпрянул от ужасной и омерзительной разлагающейся массы, в которую, в конечном счёте, я превратил своего друга, от крабов, жуков и личинок на нём. Я обратился к древесным стволам и замер там в нерешительности. Необходимо было что-то предпринять. Тошнотворный сладковатый запах проникал в ноздри и будто плотным покровом окутывал всё вокруг, напоминая о том, что и сам я, возможно, вскоре буду выглядеть не лучше Роджера. Несчастный Роджер! В голове всё мутилось, за спиной кружились в воздухе, опускались на мёртвое тело и поднимались с него тысячи мух. Сильный зной усиливал тление, и в раскалённом этом воздухе длительное нахождение было просто невыносимым. Но куда бежать? Почувствовав, что ещё немного, и я буду отравлен многочисленными и сильно ядовитыми испарениями, исходившими от убитого, я глубоко задумался. Следовало бороться за жизнь, нужно было преодолеть слабость голода и перенесённых потрясений и вырваться отсюда к свежему воздуху, к морю, в прохладную тень. В отчаянии я ударил кулаком по одному из уцелевших деревьев. И что же? Что-то упало на землю с нижних ветвей. В потрескавшихся и изменивших свой цвет от воздействия влажности и палящих солнечных лучшей сморщенных кусочках кожи было крайне трудно узнать бывшие когда-то безупречно белыми Ральфовы перчатки. И тем не менее, это были они, забытые им и никому не нужные, но всё же являвшиеся добавочным напоминанием об оставленной мной цивилизации. Ральф и на расстоянии бросал мне вызов. С неизвестно откуда взявшейся лёгкостью я в очередной бросился к выжженным и заваленным опалёнными стволами холмам и долинам, только б оказаться подальше от этого злополучного места. Но пока я бежал, память послала мне упрёк в том, что я бросаю останки Роджера непогребёнными, и я не мог этого ни забыть, ни отделаться от данной мысли. Всё же, каким бы неприятным не представлялось это дело, а нужно было воздать ему последний долг и предать его земле. Он это однозначно заслуживал. Я был и так слишком несправедлив к нему. Оставалось лишь найти что-нибудь подходящее, что бы вырыть ему достаточно глубокую могилу, но ничего стоящего на глаза не попадалось. Не хотелось и думать, что возможно, придётся копать прямо руками. Ведь так дело ещё более затянется, а вечер всё ещё не собирался наступать. Лучше было вначале подумать, пусть и немного, о себе, о том, смогу ли я, без ущерба для себя, покинуть остров. Освежившись, сколь возможно, в ручье, я направился к пещере. Миновав опрокинутую и обуглившуюся изгородь свиного загона, я оказался у того места, где ещё недавно руководил пытками над Сэмом. И прежде чем продолжить путь к своему покинутому жилищу, я осмотрелся. Каркас лодки, что находилась там, был в самом печальном состоянии. Мало того, что окончить сооружение нельзя было одному и брошенная лодка была несколько повреждена огнём, так ещё кто-то, верно, в угаре погони, наступил на осевую её часть. По всему было видно, что такой был не один. Возводимое с большими трудом и тщательностью средство нашего спасения было просто затоптано теми же, кто его строил. Горькое разочарование снова охватило меня, но предаваться отчаянию и унынию желания не имелось. Я вошёл в пещеру, где необычная пустота и тишина поразили меня. Жалкие ложа ещё хранили запахи оставивших меня, и кругом несло сыростью и печалью. В углу, рядом с головой льва, блестела золотая чаша, но даже её вид ненамного обрадовал меня. « Конечно, если мне удастся найти способ отсюда выбраться, я обязательно постараюсь прихватить её с собой», – подумал я тогда. Но как это сделать, я не мог пока даже представить себе. И надлежало подумать не только о себе, я вздохнул, отыскал каменный топорик и медленно поплёлся по берегу. Там, где я шёл, я не бывал ещё с тех пор, как Ральфа увезли оттуда. Противно было даже думать о том, что мне вновь надлежало вернуться к тому, что ещё оставалось от Роджера. Вдруг на песке перед собой я заметил небольшой сундучок. Любопытство и неопределённая радость заставили меня двинуться быстрее. Через мгновение я уже был рядом и внимательно осматривал таинственный предмет. Впрочем, он оказался не таким уж и таинственным. Обычный морской сундук, судя по весу и звуку при постукивании, – не пустой. После продолжительной возни с замком мне удалось его открыть и ознакомиться с содержимым. Оно оказалось довольно занятным и не разочаровало меня, напротив, даже привело в начале в ликование. Помимо всего прочего, очень полезного, знакомство с чем я решил отложить до лучших времён, там, к великому облегчению для меня, находился даже небольшой заступ. Он оказался для меня более чем кстати. Несомненно, это было оставлено намеренно и недавно. Особой проницательности не требовалось, что бы предположить, что сделано это было скорее всего по просьбе самого Ральфа. И здесь Ральф не отпускал меня, проявив своеобразное великодушие, даже после всего того, что было между нами, он смог сохранить в себе хоть каплю сочувствия и продолжал заботиться о ком угодно, даже обо мне, прежде себя. Как унизительно и грустно для меня было принимать эти его дары, но ничего иного поделать я не мог! Вновь бессильная злость и ярость были готовы завладеть моей душой. Не хватало лишь записки с его подписью! Если бы я обнаружил и это, то сложно вообразить теперь, какими были бы последствия. Возможно, я бы просто зашвырнул весь этот сундук подальше в море, нисколько не заботясь о том, что, возможно, позднее и пожалею об этом. Быть может, в тот миг, я предпочёл бы умереть, нежели быть хоть чем-то обязанным Ральфу. Даже теперь дух мой не был сломлен. Но такие чувства после приятого мной решения я не должен был испытывать. Как мог, я сдержался, порыв прошёл. С заступом, конечно, управиться было удобнее, чем с тупым каменным топориком, который никак не предназначен для копания и рытья. Всё же мысли о Ральфе мучили и беспокоили меня. И если я делал исключение хотя бы для одного человека на свете – раскаяние было неполным и, следовательно, недействительным. Но лучше что-то, чем ничего. Да, я признал уже многие из своих ошибок, но всё же зачем обманывать себя? Вельзевул был прав. Желание последней расправы сильнее всех правильных и мудрых рассуждений. Мне удалось во многом измениться, но этой уступки я так и не сделал, и из-за этого-то часто шло прахом и всё остальное, казавшееся при первом рассмотрении таким безупречным в нравственном отношении. Но рассуждений тогда было более чем достаточно. Пора было всё же приняться за задуманное дело. Я вернулся к телу Роджера, стараясь не смотреть на него и начал копать. Земля плохо поддавалась моим усилиям, а соседство ужасного предмета становилась временами настолько невыносимым, что приходилось бросать всё и, зажимая нос, бежать в сторону, что бы отдышаться. Наконец, яма достаточной глубины была готова. Я накрыл лицо Роджера перчатками Ральфа, что бы взгляд мой не смущал вид лика смерти, этой мерзости запустения, от которого тошнота поступала к горлу. Я отыскал несколько веток и с помощью них спихнул мертвеца в его жалкую могилу. Как мог, почти не поворачиваясь к нему и не глядя на него, я забросал яму всем, что попалось под руку: песком, землёй, камнями, золой и обугленным хворостом. Затем я искупался в море, а после вновь вернулся на прежнее место, неизвестно зачем. « О, если бы все подлецы в мире, мерзавцы и негодяи заодно с лжецами и лицемерами испытали бы хоть какую-нибудь долю испытанного мною, тогда бы, кажется, на свете бы стало гораздо меньше людей порочных, и сам он был бы значительно лучше»! Казалось, всё самое ужасное уже позади. И в одиночестве я позволил себе вновь то, чего ни за что не сделал бы в иных обстоятельствах: я попросту разрыдался, как самый обыкновенный и даже маленький ребёнок. « И что дальше»? – раздался надо мной голос Саймона. « Опять ты! – воскликнул я недовольно, – разве я сам не разберусь, без тебя»? « Так попробуй! – усмехнулся Саймон, – или же ты останешься здесь, пока не явятся те, которым поручено дело твоего справедливого возмездия»? « Нет, решение принято. И я не собираюсь сдаваться, по крайней мере, перед людьми. Я во многом заслужил то, что постигло меня, но всё же я хочу жить и оставаться свободным, хотя бы на этом свете! – заявил я Саймону, – Не преследуй меня». « Да я вообще-то хочу помочь тебе, помочь обрести себя», – объяснил Саймон уже менее решительно. « Мне это совсем не нужно»! – сказал я. « Но ведь тебе кроме меня, не с кем посоветоваться, а уж если ты решил советоваться с другими, хоть иногда… Не его же ты будешь вызывать? Ты и так слишком много доверял ему, и он тебе то же, а к чему это привело»? – послышался голос. Я невольно обернулся на свежую могилу. « Да, ты прав, – признался я, – пора выбираться отсюда. Но ведь лодка не достроена и никуда не годится, придётся начинать всё заново». « Но теперь у тебя кое-что есть», – напомнил призрак. Я ответил: « Да, сундук, который мне оставил Ральф, будь он… А в нём»… « Именно, именно, Джек»! – обрадовался Саймон. « Хорошо, – согласился я, – можно и попробовать. Завтра и начнём, вернее, я примусь за дело». Ответа не последовало. Не было ни страха, ни сил, ни печали. Что должно было остаться в прошлом – осталось именно там. Чувствовалась усталость. Но Саймон… Саймон! Он не давал мне забыть его, да и не мог… Наступил вечер. Первый полноценный вечер, который я увидел со времени отплытия корабля и насильственной смерти верного и близкого помощника. Последний луч отблистал на валявшемся на земле кинжале, и наступила желанная темнота, спасительная прохлада. Палящая злоба тварного Солнца отступила. Всё же в этом мире ещё было нечто приятное! Я лёг и заснул. По-настоящему заснул, ощущая все тонкости переходов от бодрствования ко сну и получая от этого неизъяснимое наслаждение, как всегда это со мной бывало, и как это должно было быть, по моему мнению. Наконец-то! Как мне надоело просто проваливаться в неизвестность, либо в черноту, либо к ещё более ужасным видением, что не было редкостью за последнее время! Утро и содержимое сундука подарили мне ещё более заманчивые надежды. Когда я вновь заглянул туда, где нашёл заступ, то обнаружил там немало того, что обрадовало меня. В числе прочего на дне сундука лежал острый топор, молоток, пучок гвоздей, фляги для воды с плотными крышками, несколько мотков прочных верёвок. Вытащив огниво, я немного поколебался, борясь со стремлением кинуть его тотчас в море. « Для чего мне оно, – подумал я, – когда у меня и без него есть, чем разжечь огонь»? – и тронул так нелегко доставшиеся мне очки, висевшие у меня на шее. Но через несколько мгновений передумал, вспомнив о том, что это ещё пригодится мне, нужда в этом появится в ночное время, и положил огниво обратно. Итак, у меня было теперь чем построить, по крайней мере, плот. Догадывался ли Ральф о том, что я могу устроить с помощью оставленных им инструментов? Неужели он думал, что я буду покорно ждать корабля, который решит мою судьбу, что я позволю кому-то этим распоряжаться? Впечатляющая недальновидность! « Он думает, наверно, что я сооружу себе дом и на этом успокоюсь, но у меня в запасе будет что-нибудь получше. Возможно, в этой жизни я ещё с ним встречусь, и это будет последний раз, когда он сможет отличить темноту от света и воспринимать бренное и внешнее»! – мысленно заметил я. Хоть почти всё на острове и сгорело, но кое-что для строительства оставалось. Хотя бы те три пальмы, что так неожиданно превратились в стены, ограждавшие место моего предварительного заключения. Все следующие дни ( сколько их было, я не считал) были отданы на то, что бы, в конце концов, на берегу появился маленький и крайне примитивный плотик. Как раз для одного такого, как я. За это время ни одного паруса не появлялось, что вселяло в меня спокойствие и уверенность в том, что я успею всё закончить до прибытия нежелательных гостей. Когда пальмовые стволы были соединены между собой с помощью гвоздей и поперечных реек, я, набравшись сил, вернулся в пещеру и забрал оттуда всё, что могло бы принести мне ещё какую-нибудь пользу. Этого было совсем немного: верёвки, сделанные когда-то Роджером, и золотая чаша. Всё найденное я сложил в сундук, надеясь на то, что это не сделает плот таким тяжёлым, что бы стать источником опасности в океане. Взгляд остановился на кинжале. Так хотелось прихватить его с собой! Но для меня это было бы лишним напоминанием о совершённом мной злодеянии. Вспомнилось, как мне его вручили, и слова королевского представителя и отца вновь зазвучали в моей памяти. « Использовать только ради дела справедливости». Ах, что же я сотворил вместо этого с его помощью! Сплошное самоутверждение, да ещё, в последний раз, так подло и постыдно я применил его, ударив, как трус, в спину того, кто меньше всего ожидал нападения. Он навсегда запятнан бесчестно пролитой мной кровью. Медленно, будто с болью в сердце, я нагнулся, взял его в руки и поднял, рассматривая в солнечном свете. Вот и латинская надпись. Раньше я не особо задумывался, что именно написано на нём. Теперь же, когда я прочёл её вновь, я получил новый болезненный укол в самый сокровенный уголок моей души. " Vae terrae, iuvenes qui regitur plebe, servis suis passionibus". ( " Горе стране, которой правит молодой плебей, раб собственных страстей"). Екклезиаст, гл. 10, ст. 16 и сл. Regitur plebejus! Но я же… Внезапная страшная догадка поразила меня! Но принять эту мысль я не мог, даже наполовину… И почему королевский двор… Скорее всего, эти слова надо было понимать иносказательно. Плебей и даже раб – это тот, кто отказывается от благородства, ведёт себя неблагородно, а не в буквальном же смысле. Но даже так всё обстояло намного хуже, полный стыда и чувства вины, я разжал руки и уронил королевский подарок на землю. Нет, решено, пусть он валяется здесь, пока не найдут его служители закона. Достойное замещение меня самого, ничего не скажешь! Жаль, однако, рукоятка его была украшена полудрагоценными камнями и вроде бы содержала золото… Но у меня ещё была и чаша. Всё же не стоило быть таким жадным! Я собрал всё остальное у самого берега, где уже находился построенный мной плот, наполнив обнаруженные фляги пресной водой и тщательно закупорив их, сложил всё в сундук, обмотал его несколько раз верёвкой и накрепко привязал к плоту. Не оглядываясь, несколькими движениями я столкнул последний на воду. Вначале я отталкивался копьём, брошенным кем-то в тот самый час на землю, случайно замеченным ранее и прихваченным мной теперь, когда я оставил кинжал, но вскоре могучий морской вал подхватил и закружил моё жалкое судёнышко, и единственное, чего я опасался, так это того, что течение прибьёт меня обратно к берегу. Но всё обошлось. Волны всё дальше и дальше уносили меня от него, и я всей душой почувствовал, что сейчас назад я уже не смогу вернуться. Плот бросало из стороны в сторону, и я начинал даже побаиваться, что ещё немного, и он перевернётся. Но это не особенно сильно пугало меня. В конечном счёте, уж лучше найти смерть в пучинах океана, чем попасть в руки палачей, лучше сгинуть в неизвестности, чем обрадовать возможных свидетелей моей позорной кончины или тех, кто обнаружит её неоспоримые доказательства. « Пусть бескрайний океан смоет все следы моего грешного бытия на этой земле», – подумал я. Ничего не оставалось, как предаться одной лишь воле Господней и стихии, что я, по собственному и лестному побуждению, и сделал. Да, моя жизнь до этого была полна беззакония и преступлений, поэтому, хоть я и просил прощения за всё это у Бога, надеяться было не на что, и всё же я испытывал ни с чем не сравнимое умиротворение и успокоение. « Приму любую кару и всё, что ждёт меня, но только не то, чего я, на первый взгляд счастливо, только что избежал, – решил я, скрестил руки на груди и закрыл глаза. – Пусть море несёт меня, куда хочет». Морские глубины не терпят вторжения человека. Вечный мрак и ледяной холод окутывают его. Стены воды были в любой миг готовы сомкнуться над маленьким плотом, оказавшимся в открытом океане. Куда несли меня волны, мне было совершенно неизвестно, бесполезно было определить направление, так как оно постоянно менялось. Погода резко изменилась, и море смешалось с небом, а день с ночью. Я открыл глаза, но это мало помогло. Тучи брызг стремились попасть прямо в них и наполнить едкой морской солью. Едва плот поднимался на некоторое время на гребне волны, я делал судорожный глоток, что бы наполниться воздухом, которого хватило бы до следующего подъёма. Иногда у меня возникало ощущение, что ещё мгновение – и плот просто перевернётся, погребая меня под собой, а я устремлюсь прямо на дно, если, конечно, достигну его. Уши готовы были разорваться от ужасного рёва, который издавал волнующийся океан. Крик захлебнулся в груди, но для меня всё это уже было не новым и не таким пугающим. Та ночь, которую я пережил после кораблекрушения, была намного ужаснее. Теперь же спасать было некого, и никто не мог осудить меня, что в это время я думал почти исключительно о себе. Хотя и думать было почти не о чем, бушующее море не давало сосредоточиться на мыслях, оставляя только чувства. Мощный удар, затем другой, последовавший за ним, заставили меня содрогнуться, всё во мне затрещало и сжалось, и я порой почти мысленно, а порой шёпотом твердил слова молитвы общего покаяния, которые просто рождались в сознании, слетали с губ и терялись в воздухе и воде, как любые прочие, даже пустые и лживые, мысли и речи: « Господь, помилуй меня и склони сердце моё к исполнению Твоего закона. Всемогущий Бог, Отец рода человеческого, Творец всего сущего, Судья всех людей! Исповедую и оплакиваю мои бесчисленные грехи и беззакония, совершённые мной во всякое время мыслью, словом и делом против Твоего Божественного величия, вызывавшие Твои справедливые гнев и негодование. Я искренне раскаиваюсь и всем сердцем скорблю о моих беззакониях; я печалюсь, вспоминая о них, и не могу нести их невыносимое бремя. Помилуй меня, помилуй, милостивейший Отец. Прости мне прежде соделанное мною и даруй мне всегда служить и угождать Тебе в обновлённой жизни, к чести и славе Твоего имени, через Тебя, Господь мой Иисус Христос. Всемогущий Бог, наш небесный Отец, по Своей великой милости обещавший прощение грехов всем, с сердечным покаянием и истинной верой обратившимся к Нему, да помилует меня, да простит и отпустит мне все грехи, утвердит и укрепит меня в своих добродетелях, и введёт меня в жизнь вечную»! Слова этой молитвы выходили какими-то безжизненными, будто произносимыми учёной птицей. Их рождали скорее лишь страх и привязанность к земной жизни, нежели искренняя вера и любовь к Господу. Наконец, океан, будто почуяв усталость, остановился и выпустил из своих тисков жалкую добычу. Плот едва покачивался, и я ощутил под собой относительно ровную плоскость. Но течение ощущалось по-прежнему, и оно несло меня, пусть и с меньшей скоростью, неумолимо вперёд. Не думая о том, удастся ли мне пробудиться вообще и на поверхности, я быстро заснул самым крепким сном, какой можно себе представить, прямо как дитя в колыбели. На другой день плот медленно качался на волнах, небо было безоблачным, буря улеглась. Оглядевшись кругом, я, будто отечественный мастифф, оказавшийся в медвежьем садке, со смешанным чувством радости и страха обнаружил, что, насколько мог охватить глаз, никакого берега поблизости не намечалось. Тогда, обратив внимание на положение Солнца, я вновь принялся за копьё, почти наугад продвигаясь среди полного безветрия. От палящих лучей прикрыться было на этот раз совершенно нечем. На острове и после пожарища оставалась сырая пещера и те три дерева, что отлично послужили мне для постройки плота. Но средь моря я был совершенно не защищён от солнечных ожогов. Ближе к полудню зной стал настолько сильным, что я начал опасаться за появление волдырей или язв на спине, руках и ногах. Кожа уже покраснела, и сильный зуд не давал покоя. Приходилось то и дело погружаться до плеч в воду и в таком виде проводить большую часть светового дня. Так прошло около двух дней, и за это время никаких признаков суши по-прежнему не наблюдалось. Вода в фляге стремительно сокращалась, а пребывание в воде приходилось прекращать из-за постоянно с некоторого времени возникавших чёрных плавников, обозначавших присутствие острозубых и плотоядных рыб. Но покинув влажную стихию, я оказывался в ещё более затруднительном положении, так как морская вода, исчезая при воздействии теплоты, оставляла на теле мельчайшие кусочки соли, которые разъедали кожу, причиняя невыносимые страдания. Иногда, завидев вдалеке высоко вздымавшийся фонтан брызг, я торопливо поворачивал, опасаясь встречи с китом, способным по случайности опрокинуть плот и потопить меня одним ударом хвоста, или, что ещё хуже, с кашалотом. На третий день запасы воды почти кончились, приходилось дорожить каждым глотком. Взгляд мутнел, а с мыслями творилось невообразимое. Они путались, переплетаясь друг с другом воедино, обрушиваясь друг на друга с невероятным натиском, будто ведя в пространстве моего сознания бессмысленную и беспощадную войну до полного истребления всех участвующих противников. Мысли соединялись, уносясь куда-то очень далеко, огибали всё окружающее и вновь возвращались, словно чайки, врываясь в разум и принося вести со всех концов земли. Но так как они заглушали одна другую и сливались в невнятный шум, почти ничего нельзя было разобрать. Вот такие рои, словно стаи птиц или мошек, толклись в моей голове, из-за чего её сильно распирало. Лучше было, право, уснуть или утонуть и навеки прекратить всё это, но неясная надежда оказывалась сильнее всех бед и влекла меня всё вперёд. Дошло до того, что пальцы мои просто крепко сжимали копьё, но уже не было сил им двигать. Казалось, плот почти оставался на месте или кружился с ничтожной скоростью, возвращаясь туда же, где был прежде. Но течение всё же было и действовало и здесь по своим законам. Однако штиль всё длился и длился. Я лежал на спине и чувствовал под ней все брёвна и доски плота, что больно впивались в меня. Но ни жёсткое ложе, ни недостаток питьевой воды не были так ужасны, как игра мыслей и тревожные воспоминания, после которых наступали болезненные и мучительные видения. И всё же во мне ещё, несмотря на близость к полному бессилию и безразличию, оставалась довольно ощутимая жажда жизни. На четвёртый день хлынул ливень, и плот снова закачало на волнах, волны опять забили в влажное занозистое дерево. Вцепившись одной рукой в крышку сундука, а другой помогая океану копьём, я провёл целую ночь. Какие-то неясные тёмные громады проходили совсем близко от плота, скрытые завесой морской воды, дождя и тумана. Небесный гром сливался со штормовым рёвом, а иногда к нему примешивалось что-то похожее на пушечную пальбу. Уши просто раздирало от всего этого, но, наконец, всё стихло. Когда тьма рассеялась, и замигал неяркий утренний свет, я с удивлением обнаружил, что нахожусь у берегов какой-то земли. Как только мог, я принялся грести к ней, с каждым мгновением опасаясь, что всё это рассеется, как обман зрения, как прекрасные, но недолговечные картины наваждений. Но земля лишь становилась больше по мере приближения к ней, не торопясь бесследно исчезнуть или растаять. Через некоторое время уже можно было разобрать часть песчаного берега и полосу зелени за ним, над которой возвышались пышные уборы нетронутых пальм. Всё это удивительно напоминало оставленный мной остров, каким он выглядел до пожара. Вполне вероятно, что я добрался до островка такой же величины, как и прежний, как и предполагал ещё во время разговоров с умершим другом. Тогда я лишь пытался выдать желаемое за действительное, здесь же сама действительность совпала с моими желаниями и ожиданиями, хотя и не превзошла их. Как можно было заключить по виду с моря, здесь ничего не свидетельствовало о присутствии человека. Но яркая зелень ободряла и радовала не меньше после длительного и утомительного плавания. Вскоре плот уткнулся краем в мягкий песок, и я сошёл на новую и неведомую сушу. Некоторые из деревьев были просто увешаны сочными и крупными плодами, но я был настолько ослаблен после тернистого пути, что пришлось мне проделать, что не мог ни забраться на пальмы, ни просто потрясти одну из них. Четыре дня я ничего не ел, а голодом я был мучим дольше. Найденные прежде белые коренья едва ли могли его утолить. В изнеможении я повалился на живот в густую траву, что сразу же приятно защекотала мне лицо и грудь. В тишине раздавался какой-то негромкий и приятный звук, и когда я с трудом распознал, чем же он вызван, я оказался у звучно журчащего источника пресной воды, который одним концом впадал в море, а другим – уходил в гущу леса. Я сел на корточки и напился, сколько было необходимо, а затем расположился неподалёку в траве. Положение явно менялось к лучшему. Вдруг рядом со мной, совсем близко выскочил небольшой зверёк. Несмотря на всю свою усталость, я кинулся за ним, не желая его упустить. Зверёк взбежал на пригорок, поднялся на задние лапки, принюхался и огляделся. Это был молодой сурок. Но едва я приблизился к нему, как он сразу же проворно исчез среди густой травы, а я, запнувшись об камень, едва не разбил очки, растянувшись на земле. Опомнившись от неожиданного падения и поднявшись, я тщательно осмотрел окрестности. В траве чернело едва заметное отверстие, вход в нору. Это обстоятельство весьма меня порадовало, так как нора могла означать источник пищи на достаточно длительное время. « Сколько ж на этом острове таких вот норок, в которых могут обитать подобные сурки или даже кое-кто покрупнее»? – подумал я, пригнулся к земле и застыл в ожидании, не решаясь просунуть руку прямо в нору из-за опасности укуса. Иногда сурок выскакивал из норы, но, почуяв меня, ускользал обратно. Время вновь стало бесконечно долгим. От голода возникла легкая дрожь в коленях. Наконец, когда он снова появился, мне удалось поймать его, прижав к земле копьём. Он забился, засвистел и попытался вырваться, это у него почти получилось. Но, не полагаясь больше на оружие, в следующий миг я навалился на него всей своей тяжестью и вонзил свои зубы ему в горло. Иного способа не было: всё было растрачено на эту жалкую охоту. Сознание, что какой-то сурок смеет сопротивляться мне, причиняло беспокойство и досаду, а мне было необходимо быстро утолить голод хоть чем-то, но только сурок стал моей добычей, сил на всё остальное уже не осталось. Следовало, конечно, развести костёр, содрать с него шкурку и приготовить, как следует, но у меня не было сил даже подняться после такого триумфального броска. Преодолевая отвращение, я продолжал грызть пойманного зверька сырым, ощущая, как уходит из него жизнь, пока не явно не почувствовал на языке и губах вкус свежей тёплой крови. В голову пришла нелепая и забавная мысль о несчастных савоярах, которые таскаются по разным странам, выгнанные нуждой из своего края, с похожими ручными зверьками, заставляя их плясать на ярмарках и в прочих местах скопления народа на потеху толпе ради куска хлеба. Даже они, жалкие папистские ребятишки, казались мне счастливее, чем я. Предаваясь таким мыслям, я невольно засмеялся, и звук моего собственного хрипловатого смеха поразил меня не меньше, чем всё прочее за этот день. Но всё же силы понемногу возвращались ко мне. Я открыл глаза, вытер губы и медленно поднялся. Теперь можно было уже заняться костром, на котором я и приготовил останки бедного сурка, что и составило мой тогдашний обед. Думал ли я когда-то, что мне придётся когда-нибудь так питаться? Какая-то тоска, смешанная с сожалением появилась во мне, вновь хотелось плакать, но я лишь недоумённо пожал плечами. В самом деле, ведь я виноват во всём этом, что случилось со мной, и не зря всё это заслужил. « Всё по заслугам, жалеть нечего»! – вздохнул я. Утолив голод и увидев вновь свежую зелень и синее небо, я подумал, что мир не так уж и плох, и ко мне вернулось уже не раз испытанное и так желанное сердцу ощущение свободы и беззаботности. Весь этот странный остров мигом преобразился в край чудес и неизведанных тайн. Я стоял, открытый миру, выпрямившись и глядя прямо перед собой, полный решимости, и вдыхал прохладный морской воздух, смешанный с ароматом загадочных растений, что в великом множестве находились здесь. Но надо было подумать и о своей безопасности. Побродив по берегу ручья, я отыскал белую глину и с помощью крови сурка и сажи от потушенного костра, возле которого я оставил перенесённый с плота сундук, сделал одну половину лица и туловища чёрной, а другую белой, что бы встреченные мной таинственные враги либо не заметили меня в тени деревьев, либо бы испугались. Я утёр испачканные руки травой и, опираясь на копьё, бодро зашагал в поисках возвышенного места, с которого можно было бы обозреть всё остальное. « Залезу на гору или там, на холм, – думал я, – а там и посмотрим, что это за остров такой»!
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.