ID работы: 1752581

Приёмыши революции

Джен
PG-13
Завершён
77
автор
Саша Скиф соавтор
Размер:
542 страницы, 33 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
77 Нравится 150 Отзывы 31 В сборник Скачать

Июль-конец 1918, Мария

Настройки текста
Июль - конец 1918 года, Урал и Пермский край       Первый месяц Мария часто просыпалась, слыша будто бы в ночи выстрелы и взрывы – хотя на самом деле слышать их не могла. Теперь не просыпалась, и если взаправду слышала – привыкла. Теперь просыпалась иногда в слезах – снилась старая Олёна, жаловалась, что совсем разболелся дед Егорий, уже не может с постели подняться, а ну как помрёт, что тогда будет? И страшно от этой мысли становилось и Марии – хоть от деда, инвалида, пользы хозяйству особой-то и не было, однако казалось, что на нём, как на старом кряжистом дереве, весь дом держится. Вроде бы, только и делал дед, что ворчал, ругался, домашних третировал, но вскоре начинаешь видеть это так, будто старый сварливый охранный пёс гавкает, строжится, кажется очень страшным, а потом понимаешь, что всё от любви, от глубокого беспокойства о близких.       Да, страшно. Самому деду вот не страшно, сам он то и дело говорил, что пора ему уже на погост и давал на этот счёт какие-то распоряжения – не много-то их и было, добра не нажил, завещать нечего, и о том, что не ляжет подле родительских могил, он не печалился – не всё ли равно, в какой земле лежать, и служб по себе никаких не просил – Господь и так примет, и в рай или ад – уж как заслужил. Много грешил, сквернословил, гневался, а уж что молитвой пренебрегал и посты не всегда соблюдал – это и говорить нечего, но много и страдал – и всё нажитое терял, и всех детей пережил, и трудился, покуда силы были, без продыху. Но несчастливой он свою жизнь не считал – дожил ведь до правнука, да до свадьбы любимой внучки, в зяте души не чаял, о чём ещё можно было мечтать? О победе, о мире на родной земле, да о правнуках, уже в законном браке рождённых… Но это, может быть, уже и жирно будет.       А Олёна? Немногим она мужа своего моложе, тоже много пережила трудов и болезней. Вдруг что-то случится с ней? Как ни старалась Мария о таком не думать, а думалось, настойчиво думалось. Всё мечтала: закончится это всё, получит она все свои вещи, сможет одарить приютившую её семью как следует. Если немного перешить то голубое платье – увы, во все годы своей жизни Мария была явно полнее Олёны, не перешитое колоколом болтаться будет, но по росту-то впору вполне… Если хорошо его ушить, грамотно – так оно даже красивше станет, заметнее будет на более худом силуэте это украшение по вырезу… А другое, синее, не перешьёшь, но можно по образцу на Олёнину фигуру пошить, ей такое тоже пойдёт. Надарить Егорию рубах – новых, белоснежных, хрустящих, да брюк – на зиму шерстяных, тёплых, а на лето льняных, светлых… И часы. Обязательно подарить часы на цепочке. И, конечно, пиджак, в кармане которых можно их держать. Будет вынимать, смотреть, ругаться – время-то уже обед, что ж вы, черти, на стол-то не налаживаете… А на столе уже скатерть белая, в цветочек, и привыкнет Олёна не ворчать, не беспокоиться, что устряпает Анфиска это сокровище кашей да вареньем, их, таких скатертей, в сундуке ещё вдоволь. И о том не надо будет тревожиться Олёне, что опять подросли Матрёнушка и Анфиска, малы им платьица – ну малы и малы, слава уж богу, растут дети, вот и повод снова открыть сундуки, пошить новых – что-то из Марииных, что-то из накупленных отрезов, и синие, и красные, и лиловые, и розовые, и в ромашечку, и в огурец, будет Олёна только улыбаться, глядя, как девчонки, возящиеся во дворе с курями или на огороде с прополкой, словно цветочки на лугу ярко сияют. Нет, нет, не может Господь допустить, чтоб что-то случилось, чтоб не сбылись эти мечты, чтоб могли эти строгие, ворчливые, но такие золотые, чудесные люди умереть, не нарадовавшись напоследок, чтоб не видела Мария ещё много раз их улыбок – как они улыбаться-то умеют! Вот когда гладил Егорий тулуп подаренный – так трепетно водил по завиткам шерсти своими морщинистыми, заскорузлыми пальцами, словно живое что ласкал или святыни касался – это ж словно сквозь тучи дождевые вдруг яркий, золотой солнечный свет брызнул, и сразу вспыхнуло и всё вокруг, заиграли крошечные радуги в каплях на листве и траве, распустили венчики цветочки, заиграла рябь на воде – как сияющие купола церквей, или бок сказочной чудо-рыбы, резвящейся в волнах – смотрите, вот я какова! А когда набросила Олёна платок подаренный? Словно яблоня старая, казавшаяся мёртвой уже – и черна, и суха, и ветки у неё тяжко изломаны, изогнуты коромыслом – вдруг вся покрылась белоснежным цветом, кипит, благоухает и смеётся под солнцем, обещая: я вам ещё покажу, я поскриплю, да так поскриплю, столько яблок дам, что не разогнёте вы спин, таская их полными вёдрами, я ещё ого-го как могу! Как тепло становится при этом на сердце – этого ж словами не описать, это ж сколько можно за это тепло отдать всяких там брошек… Ведь нет в жизни большего удовольствия, чем радовать хороших людей, не так приятно самому получать подарки, как дарить их и порождать вот такие солнечные, горячие улыбки.       Что уж о Стёпке говорить. Ведь скоро уже жених. Да и для наград, с которыми вернётся, фон-то подходящий нужен, не эта ж латанная-перелатанная стиранная-перестиранная гимнастёрка, великоватая по размеру, она уж последние дни свои доживает. Ох, Стёпка. Настоял на своём, пошёл – как ни причитала Олёна, как ни вразумлял Пашка: ну куда ты, на кого семейство, детвору со стариками?       – Нешто, у нас в семье один ты мужик? И я не один, Сёмку тоже за дитё голоштанное не держи. И он косить и жать сноровист, и девчонок оба мы вынянчили, подсобит и с Егоркой. А для кого косить и жать теперь, для упырей этих, чтоб, как придут, было им, чем поживиться? Вот как недобитков этих заколотим туда, откуда они вылезли – тогда будет всё…       – Оно правда, без тебя-то не передавим, а с такой подмогой – считай, победа уж в кармане…       И смеялся Пашка, и строжился, а переупрямить Стёпку не смог. Да и как бы смог? Сам знал хорошо, как рано в их среде приходится взрослеть. Кто дорос до станка на заводе, до первых мятых рубликов, которые дрожащей от гордости ручонкой клал на покрытый затёртой газетой стол – дорос и до винтовки, тут Стёпка совершенно прав. И как бы он отступился, с каким лицом, когда вон сестра упёрлась – я-де жена солдатская, муж и жена едина плоть, так что и я хоть сколько-то, да солдат? И ведь не одна она такая оказалась-то. А чего уж, усмехался невесело Роман Стрельцов, Пашкин командир, косясь на здесь же обретающуюся жену – война дело, конечно, мужицкое, да ведь мужики тово, в землю падают не как зерно хлебное, целым колосом оттуда не всходят. Кончимся мы – так что, кончится борьба наша, побегут ребятишки наши босые, зарёванные, от кнутов да сапог беляцких? Нет, видать, возьмут тогда винтовки бабы наши, отомстят за вдовство своё. А если уж и бабы кончатся, а всё паскудную силу не переломят – там подойдут, подрастут и такие вот Стёпки. Уж всех нас – никакому врагу не забороть.       Когда-то давно, в почти невероятном прошлом, Мария думала, как это было б здорово и славно – чем-то уметь помочь этим героическим солдатам, она завидовала старшим сёстрам, которые были уже достаточно взрослыми, чтобы работать настоящими сёстрами милосердия, ухаживать в госпитале за ранеными, завидовала брату, ездившему с отцом в Ставку. И тут же грустила, думая – а смогла бы, а сдюжила бы? Вот теперь узнала – и смогла, и сдюжила. Вместе с другими женщинами стирала, кашеварила, одёжу бойцам чинила, а иногда и помогала чистить и смазывать оружие. Теперь уже она в полной мере осознала, что из этого вот оружия людей убивают. Теперь уже знала, какова война не на бумаге, не в газетах, не в разговорах за обедом, не в одних только словах – сколько потеряно убитыми и ранеными, какое местечко взято или какое не удалось отбить, какова армия не парадов и смотров войск, не начищенных пряжек и орденов, присяг и гимнов – изнутри знала. Вчера вот сидел с ними Стрельцов, балагурил, подтрунивал над своей Настасьей, вспоминая, как лет пять тому назад шибко она его приревновала, говорил, что теперь его очередь – слышал утром, как шибко уж обходительно с нею Сашка говорил, и кому б тут неспокойно на сердце не сделалось, вон Сашка какой видный и красивый, молодой да задорный, а сегодня принесли Стрельцова мёртвым, чёрная кровь запеклась над остановившимися глазами, а следом принесли и Сашку – живого ещё, но то надолго ли...       Вечерами, если бывала передышка, Мария, бывало, подпирала щёку кулачком и вела с Пашкой беседы.       – Паш, а зачем они с нами воюют? Чего они хотят?       – Да это-то вроде дело известное – большевиков свергнуть. А что дальше после того, тут меня не спрашивай, как я смотрю, они сами не знают, как они хотят-то, главное – чтоб не так, как у большевиков. Тут ещё учти, что и между собой они не единая сила, у них много разных генералов да атаманов, и каждый во главе себя видит, так что если б победили нас – сей же момент насмерть меж собой сцепились бы. Эх, стравить бы их сейчас вот, пусть передерутся за то, кому Россией править, а кто в живых останется – потом и добить… Да никак, они ж с разных сторон наступают.       – То есть, они просто властвовать хотят?       – А как же иначе-то? Ведь по их мыслям как – вот свергли царя, а для чего? А для того, чтоб им теперь на его место встать. Это-то им не жалко, что свергли… А вот что помещиков и фабрикантов выгнали, что землю крестьянам, а заводы рабочим отдают – вот это им хуже ножа. Это для них так, ровно пирог румяный лакомый, к которому они уже руки загребущие протянули, мимо них проносят, да кому – какой-то голытьбе, сроду никаких пирогов не едавшей. Говорить-то, что мол Россию от гибели спасти хотят, они горазды – никого, кроме самоё себя, конечно, спасителями не мнят. А по правде – себя они спасти хотят, от той участи, что честно трудиться, как простой народ, им непереносно, они ж как гнус вот этот – если кровь чью-то пить не будут, то умрут.       Да уж, спасители… Помнила Мария, знала, что никакие не большевики отречение у отца стребовали, понимала – вот такие ж люди теперь по ту сторону фронта. Не сами, так сродственники и единомышленники их, а им тут, по эту сторону, велика ли разница. Да, все они говорят, что отняли, украли у них Россию, и ни спать ни есть им невмочно, пока это так. Есть, говорил как-то Стрельцов покойный, разные воры. Один крадёт, потому что ему есть нечего, и так давно нечего, что в глазах уж от голода совсем темно, что нутро так горит – впору выть, как волку зимней ночью. А другой крадёт оттого, что красть привык, и сколько б ни было у него добра – а надо ему больше. Вот такие-то воры, как видят, что зашатался трон царский, наперегонки бегут, карман оттопыривая – как бы побольше с этого поиметь, посильнее обогатиться да возвыситься, а то и, чем чёрт не шутит, главный куш сорвать, новым царём стать.       – Неужели всё так, Пашенька, всё из-за этого?       – Так, Маруся, и иначе не бывает. Всё из-за этого, все войны на свете – из-за власти и из-за денег. Все другие причины – только отговорки.       – Что же, и наша война сейчас?       – И наша, как иначе. Только мы-то хотим, чтоб власть была народная, чтоб добро народное принадлежало тому, кто его создаёт, а не тому, кто хорошо научился присваивать. Вот за это-то они и ненавидят нас так крепко – сильнее, чем немцев или японцев. Немцы, японцы – ну что? С иноземным собратом-капиталистом они завсегда на одном языке поговорят, буде выгодно – дерутся, буде выгодней замириться – так замирятся, за один стол есть и пить сядут, как и не воевали вчера, а простой народ им равно, на каком бы языке ни говорил – грязь под ногами и только. Равно как бы куклы такие в их руках, чтоб ими драться, когда делят денежки, а не друг друга лупасить. А с нами им нипочём не договориться, мы-то теперь уж понимаем, в чём благо народное.       В чём оно, благо народное? Такой простой вопрос… и страшный. Начнёшь о нём думать – и словно потревожил неосторожно груду камней над головой, сначала один маленький тебе по темечку вдарит, потом ещё, ещё, больше да тяжелее, пока всего тебя не завалит. Вот благо – крепкий дом, сытная пища, здоровые счастливые дети, кто ж скажет, что это не благо? Так и посмотреть – много ль у кого оно есть? Вон спит в своём углу Митя. У него, пока мал был, всё так и было, крепкое хозяйство у отца, их три брата, росли отцу помощниками, с младых лет видели, как от труда их прирастает добро семейное. Ну и что? Разные у людей бывают соседи-то. Вот сосед один, тоже состоятельный, предложил отцу Митиному войти в дело лихое, в какое – уж того Митя доподлинно не знал, знал только, что отказался отец. В ту ж неделю поле ему потравили, и то только начало было… Брат старший не ту девку себе облюбовал, из той семьи один виды на неё имел, нашли брата зарезанного, а в бумагах написали – волки заели. Ну, шибко сдал тогда отец, правду сказать, прикладываться стал… совсем уж правду – спиваться начал. Однако ж год ещё продержались как-то. Зерно у того ж соседа в долг брали – у кого окромя-то, и только и оставалось, что молить бога о чуде, без чуда-то не родит земля столько, чтоб и долг отдать, и сдать сколько надобно, и себе и скоту чего осталось. Продали скотину, кроме одной лошади, как-то вот и свели концы с концами… а тут война, брат средний в солдаты пошёл, в первом же бою полёг. Ну и потом что? Аккурат как отцу 40 дней справили, пришёл сосед тот, землю сторговал – по самой меньшей цене, опять же, вам, мол, всё одно не выдюжить теперь, негоже земле бесхозяйной быть. Вот как так получается, что горе соседское кому-то удача и прибыток? А сплошь и рядом так бывает. И сплошь и рядом оно так, одно за одно, как те ж камни падающие, один и остальных за собой потащил. Пала ли лошадь, помер ли кормилец, случился ли пожар – всё, сорвался ты, как камень с горы, и летишь вниз… А если неурожай? Тот, у кого запасы какие есть, справится, оправится, а у кого на тот урожай вся надежда была – по миру пойдёт. И что ж удивляться, что стал Митя безбожником, что как видит церкви – аж перекашивает его? Первее всяких большевиков ему безбожник встретился – сосед тот. Ведь учил же Господь – долги ближнему прощать, что же, не мог тот сосед потерпеть с долгом, видя, что семья в нужде? Да и не подумал бы. Ему ту нужду напротив увеличить хотелось, слёзы их в капитал себе обратить. И разве один он такой? И ведь в церковь приходят – молятся, крестятся… как будто не читали притчу про богача, отнявшего овечку у бедняка.       Для того, казалось бы, царь над народом поставлен – блюсти благо. Ну и что ж может сделать царь с тем, что маленькие дети Олёны и Егория погибли в пожаре? Что может сделать с тем, что внезапные болезни уносят до срока коров-кормилиц, младенцев в колыбели или их матерей? Ничего не может, это не в силах человеческих. У царей тоже болеют и умирают дети, гибнут от несчастных случаев или рук убийц братья и отцы. Но у кого искать на земле защиты против бессовестных людей, которые ближнему не то что не помогут, не то что от просящего отвернутся, а ещё и поспособствуют его гибели, сами столкнут его в яму? Не для того ли даётся богатым их богатство, чтоб они могли с его помощью обогреть и накормить сироту и вдову, выкупить поле бедствующей семьи, тем более если отец или сын в ней отдали жизнь на полях сражений, отстроить сгоревший дом, исправить, насколько возможно, всякий ущерб, нанесённый простым людям жестокой природой? И что же делают богатые – лелеют и приумножают свои богатства, словно на горе золота стремятся вознестись выше и выше, туда, где не донесётся до них стон бедняка, и ведь не слышат, за звоном монет, в этой вышине голоса Господа, напоминающего им о судьбе богача и Лазаря. И ничего не сделали цари с такими вот ворами, против них нет закона, только против тех, что воруют с голоду и безысходности. Рассказывали и Пашка, и командир Стрельцов, как ходили люди к царю за защитой, и что получили они на это. Больно, как больно такое слышать…       Теперь вместо убитого Стрельцова Пашка был командиром. Тогда холодные проливные осенние дожди уже отошли, когда пожухлую, поседевшую осеннюю траву прибило злыми, жгучими заморозками, Мария слушала этот звон под ногами – эта музыка сопровождала каждый её день, когда она ходила за водой, выносила развешать бельё, поила лошадей – и с грустью вспоминала эти милые деревеньки и малые городки, оставшиеся позади, не ставшие, ни один, ей домом, простенькие узоры наличников у их изб, немощёные улицы с важно прохаживающимися грозными, крикливыми гусями, спелые подсолнухи, растущие за околицей просто так – кто-то, видно, семечку уронил, ребятня лихо сворачивала их тяжёлые, клонящиеся вниз блюдца, лузгала сама – так, не жареными, и угощала всякого желающего, и поля с вянущей на них скошенной травой… По этим полям, ещё тёплыми днями августа и сентября, она ходила всякую свободную минуту, вдыхала полной грудью – и не верилось, что столько счастья, столько красоты может быть на свете и явиться ей вот так сразу, она садилась, зарывалась лицом в цветущие травы – не всех и названия знала, вот, конечно, ромашка, вот тысячелистник, горошек, что-то ещё – ложилась и смотрела, как плывут одно за другим белые, пышные облака по высокому осеннему небу, и думала, что вот так, верно, и нужно когда-нибудь умереть, с миром в сердце, с любовью к родной земле, это-то и есть самая христианская смерть. И как среди этой красоты, под этим небом смеет существовать горе, несправедливость, жестокость, как могут люди, которых Бог поселил среди этих полей, рек и лесов, быть глухи, слепы к этой благодати и друг к другу?       Шли дни, шли бои, разговоры между боями ночами в чужих избах, а иногда и в лесу в вырытых спешно землянках, и постепенно и естественно перестала она воспринимать белогвардейцев как некую безликую и даже, пожалуй, нечеловеческую силу, что-то вроде вот этих заморозков, неумолимо наползающих на притихшие поля, с тех пор, как стала слышать какие-то отдельные фамилии, и многие были ей знакомы, хотя не всегда она могла вспомнить, кто это такой, где и чем отличился. Немного грустно было от мыслей, что вот с многими же из них она могла быть знакома когда-то давно, в прежней своей жизни, иметь приятные беседы и питать к ним дружеское расположение… в прошлом, которого, понятно, больше не было, или в другом будущем, которое могло случиться, но не случилось. Она знала, что в других условиях – в которых жизни своей нынешней она не смогла б и представить – большинство из них она сочла б вовсе не плохими людьми, может быть даже, очень хорошими людьми. Но сколько хороших людей и прежде, бывало, оказывались в противоборствующих лагерях из-за того, что каждый отстаивал свою правду. То, что в мирное время могло б быть только предметом споров, в военное время, во время суровых общественных потрясений, неумолимо разводит людей по разные стороны фронта. Одна, истинная, правда только у Бога, и нам она неведома. А на земле у каждого своя правда, правда своей земли, своего дома, своих убеждений, которые они защищают. Нам легко говорить, что общественное должно быть превыше личного, долг превыше любви и дружбы, пока это не касается нас самих. Делать выбор бывает легко лишь тогда, когда на самом деле что-то из этого было для тебя не столь важно, или дружба была не настолько дружбой, или идея была не столь близка. Пашка говорит, что попросту каждый отстаивает свои интересы – солдаты не хотят снова гибнуть на войне, которая им лично ни за чем не нужна, а генералам нужна военная слава, награды да повышение жалованья, крестьяне хотят работать на своей земле и с неё кормиться, рабочие хотят работать не больше 8 часов в день, и чтобы условия труда улучшались, чтоб меньше становилось беспомощных калек, и получать достойную оплату, чтоб можно было прокормить детей, а если всё это сделать – богачам, землевладельцам, фабрикантам придётся поступиться своими капиталами, а этого они очень не хотят. Они хотят и дальше иметь наживу только за то, что вроде как их это земля и их заводы. Ты, Машка, когда в семью свою новую попала, так сокрушалась, что вот продать бы какой-нибудь твой завалящий браслетик – и как всё тут можно б было славно обустроить! Это только одну семью ты так увидела, а чтобы все их обеспечить – все твои браслетики пришлось бы распродать…       Ну и пусть, ей-то не жалко. Настоящее богатство – это Пашка, и Егорушка, и сестрёнки и братишки – родные и названные, и поля с цветущими травами и золотой спелой рожью, что кроме этого надо для себя? Без роскоши она и прежде умела обходиться, и теперь своими руками сумеет и платьев нашить и для себя, и для Олёны и девчонок, и обед приготовить – простая пища, она ведь самая полезная, и баньку топить научилась… Нет, у неё ничего пока что не отняла революция, только дала сверх – Пашеньку и всех этих замечательных людей, а настанет день – встретится вновь с сестрицами и Алёшенькой, столькими рассказами их удивит, и одна только печаль и будет – чтоб не слишком негодовала маменька о Пашке, нельзя ведь ей с её сердцем, а не всегда понимает она это. Но и с этим Господь поможет. Тут правильно люди говорят – всегда сперва не принимает тёща зятя, а свекровь невестку. А потом сживаются, сдружаются понемногу, понимает ведь всякий, что мир в семье это самое главное. Всё будет хорошо. Только б дали ей жить так, как она желает, и не бояться за себя и семью свою…       Пашка, бывало, когда оставались они одни, смотрел в глаза так серьёзно, спрашивал тихо: тяжело ведь тебе, Маруся? Не привыкла ты к такому. И без пояснений понимала, к какому такому. К долгим переходам, грязи, изнурительному труду, к тому, чтоб смерть редкий день рядом не проходила. Да, тяжело порой было, очень тяжело, иной раз хоть вой. Особенно как уходил отряд засветло в атаку – и к ночи не было вестей. Но если и стучала в голову мысль дурная – вдруг погибнет Пашенька, вдруг оставит её одну посреди этого стылого, жестокого ноября – гнала эту мысль взашей. Рядом была Настасья – помешивала кашу, улыбалась через силу, говорила: нет больше Ромушки, но я-то жива пока ещё, я сколько получится, проживу, сколько смогу, сделаю, каш наварю, портков перестираю, ран перевяжу, я теперь, раз Ромушки нет, за двоих в победу вкладываюсь. Так уж у нас с юности завелось, как две руки мы в нашем семейном хозяйстве, если одной отдых надобен, так вторая старается сделать как можно больше, отдых другу сердечному продлить. Вечный отдых пришёл Ромушке – не по его выбору, судьба такая, а её, значит, судьба – работу работать, сколько уж достанет сил. Мария и представить раньше не могла, что бывают вот настолько сильные люди. Она не такая, нет. Она без Пашеньки жить не сможет, вот в ту минуту, как его не станет – остановится и её сердце. Так уж пусть Господь, который знает это, бережёт Пашеньку, чтоб вдвоём они, две руки семейные, как можно больше сделали. Нельзя им умирать тут. Там, далеко за покрытыми снегом полями и лесами, ждут родные и любимые – мама с папой, Оля, Таня, Настя, Алёша, и милые старики, и чудесные девочки, и серьёзный Сёмка, и ангелочек Егорушка. Всем им она столько всего ещё не сказала и не сделала… Да, было тяжело. Вот раз обнаружила она, что осталось в припасах всего одно яичко. И как же ей его хотелось! Но нет, Ванюше больному нужнее. Такой славный парнишка – рыжий, смешливый, и в два дня иссушила его лихорадка, на себя не похож стал. Но вот очнулся же, хоть слаб, а храбрится, говорит, что день всего, ну может, два – и в строй вернётся, как и не было ничего. Смешно и горько – ведь верилось. Вот скушает яичко (лучше б, конечно, свежее, из-под курочки, но и варёное хорошо) – и окрепнет, и выздоровеет. Но на второй день умер Ванюша. Как же плакала Мария, как же плакала! И не могла выплакать горечь эту. Ну как так, Господи, ну почему? Для чего ж оно быть-то могло, это последнее яичко, как не для того, чтоб жизнь золотому пареньку сохранить? И ещё так стыдно было от неизбежной мысли, что это она виновата, что скрытой завистью своей, тем, что сама хотела это яичко съесть, силы его лишила. Ох, не одну ночь маялась, колола ногтями ладони, кусала губы – да сколько ж ещё, да когда это кончится? Когда ж надоест там этим наступать и стрелять, когда ж опомнятся, когда достучится до них Господь? Злость эту, обиду, горечь, чтоб не выплеснуть при дорогих бойцах, в работу изливала – вот так с остервенением тёрла стирку в мыльной воде, вот так, покрепче, пошибче, ещё и ещё, чтоб всё-всё сошло, и кровь, и земля, и всякая зараза, чтоб от чистоты этой прибыло силы бойцам, чтоб силу эту там эти почувствовали, поняли наконец, что нельзя продолжать это безумие, чтоб вот если не с завтра, так с послезавтра точно – ни одной больше спешной могилы не чернелось на белом снегу…       Вдобавок прибыло, откуда не ждала – ведь должна б была ждать, а даже не думалось, в самом деле не думалось, как помыслить о таком, когда выстрелы, взрывы, когда могилы, когда вот снова распоряжение – в ночь отходим туда-то… Но вот. Не застуда, не надсада, твёрдо сказала ей повитуха деревенская – ребёнок будет. Первая реакция она какая – не от ума, от сердца. Так и набросилась с поцелуями на бабку, словно это она перед Господом ходатайствовала о таком счастье для проезжей солдатки. А потом уж, погодя, как скрылась та деревня за горизонтом, тень набежала, догнала. Мария старалась улыбаться, принимала поздравления и выслушивала всякие советы от сглаза, а одна оставалась – улыбка с лица сползала, и не раз Пашка заставал её с красными глазами.       – Ты чего это? Да уж понимаю, что страшно, не к времени оно, в такой-то нашей обстановке… Да ничего, изыщем возможность отправить тебя…       – Нет, Паша, нет, таких слов ты даже не говори! Как с тобой расстанусь – тем более теперь? Где ж это, ты думаешь, мне хорошо и спокойно будет – без тебя? Не говори так и даже не думай, потому что мысли я твои в глазах вижу, уж поди, смерти ты моей не хочешь…       – Эй, что за слова такие пошли, Маруся? Это вот не надо, так вместе с тобой заново бояться начну, а я страх этот с самого лета с собой таскал, только-только заборол как будто. Как ни мало я, мужик, в этом смыслю – а как подумаю, как иные мучаются, и в родах помирают – так одно у меня в мыслях, и не надо вовсе никаких детей, лишь бы ты у меня была всегда, а хватит нам и Егорушки… Но ты ведь крепкая, не какая-нибудь барышня чахоточная, природа не ко всем зла, а то так бы и человечества не получилось…       И снова злость, и снова стыд – как же так, за что так, как быть не должно, вести такие радость должны вносить в сердца будущих отца и матери, а она сама с лица спала и Пашеньке мысли тёмные, смурные бередит, а разве мало у него сейчас боли и тревог, разве мало тени под его ясными небесными глазами?       – Не о том я, Пашка… Говорила ж я тебе… Страх есть более страшный… Порченая я…       – Вот этого только не говори! Слово-то какое ещё нашла! Да уж понимаю, о чём ты, понимаю, не дурной. Может больным родиться – это есть такое, но может ведь и здоровый получиться. Не у одних ли родителей и ты, и брат твой родились? Вот о том давай и думать.       Долго она, конечно, удивлялась, как он вообще может так говорить, как может быть таким спокойным – ведь брата её он сам видел… Потом поняла, что Пашка таков, что бояться заранее попросту не любит и не умеет, если пришла беда – так конечно, отворяй ворота, ну и отвечай ей уж чем сможешь, а пока беды нет, и неизвестно, будет ли – настраивать себя на плохое нечего. Это уж тогда сразу иди да копай могилы на весь отряд, разве кто тут заговорённый от пули-то белогвардейской? «Мы бойцы, и не только на фронте, а и в жизни вообще, а паникёрство – враг победы и успеха в любом деле».       Страх никуда насовсем, конечно, уходить не собирался, просто затаился где-то очень глубоко, время от времени поскрёбывая сердце когтистой чёрной лапой, но Мария гнала его – работой, заботой о славных солдатиках, мечтами о том, как встретится с родными, лаской Пашки. Засыпая на его груди, она не могла не чувствовать себя счастливой – быть женой, будущей матерью, законное ведь право женщины, и ничто, ни вероятная плохая наследственность, ни эти вот белогвардейцы, не должно этого права отнимать.       В общем, злости, досады, обиды огромной и жгучей сколько угодно было в Марии, а ненависти до поры не было. Всё стояло в голове – недоразумение слово неподходящее, для войны мелкое, но какое-то такое надо, только чуть посерьёзнее. Может быть – заблуждение. Вот что стоит между фронтами, заставляет людей стрелять друг в друга. Но никакие недоразумения и заблуждения вечными не бывают, и так слишком уж долго это длится, значит – скоро придёт безумию конец. Какая б чернота и глухота сердца ни обуяла, сердца ведь человеческие и тут и там, не могут вечно во тьме пребывать, не могут искренне желать войны. Поди, и они там от войны устали, мечтают о мире, о возвращении к родным, не знают только, как к мирным переговорам подступиться. Но это ничего, это умные люди придумают – а дальше уж дело решёное. Никому, никакому здоровому умом человеку не может быть милее стрелять в других людей, а не обнимать в своём дому жён и деток, никакие такие имущественные интересы, никакая такая власть не важнее ведь тех, кого они любят – а такого, чтоб совсем никого не любили, быть не может. Опомнятся, раскаются, разойдёмся все по домам. Не может таких бессовестных иуд, как те богатые, о которых рассказывали Паша и его товарищи, быть очень уж много, да и к закоренелым злодеям приходит однажды осознание, что богатства свои на тот свет не заберут, не о них печься надо…       В одном селе, куда приехали они с Пашкой и ещё двумя бойцами агитировать крестьян, их окружили и захватили в плен. Скрытно там уже три дня стоял отряд белогвардейцев. Один боец погиб сразу, а их троих офицер с коротко стриженой, почти наголо, головой и густыми с обильной проседью усами распорядился, вместе с несколькими местными, оказавшими отряду-освободителю не очень радушный приём, наутро повесить. Сейчас ночь была, зрелищность не та, так что желал он спокойно поужинать и спать лечь, а вопросы решать уж наутро. Пашка был спокоен, словно и ничего такого ему не сказали, сказал только:       – Отпустите, по крайней мере, жену мою. Она, во-первых, женщина, во-вторых, плюс к тому, в положении.       – Вот как? – усмехнулся офицер, - ну, будет ещё одним коммунистом меньше. Жена да воспоследует за мужем, бо едина плоть.       И вышел, закрыл дверь.       – Эх, знал бы он… - пробормотал Пашка.       – Пашка, не смей, молчи!       Ох, тяжёлая это была ночь. Не с предстоящей смертью смирялась Мария – до конца путь свой с любимым пройти, это разве кара, разве несчастье? А с тем, что нет уж сил в ней на прощение, на молитвы о вразумлении безумцев. Долгие месяцы она эти силы изыскивала – вот, видать, вышли все. Теперь увидела этих безумцев лицом к лицу – ужаснулась, вроде с виду люди ведь обычные, а глаза-то у них звериные. Будто не людей перед собой видят, таких же, как они сами, будто судят-рядят о том, чтоб резать домашнюю скотину. Да ведь и скотину когда режут – иной раз плачут, рассказывал дед Егорий, как три раза порывался батя его зарезать телка, да так и не смог, ведь сам телку тому на свет помогал родиться, сам ходил за ним, как за дитём родным… Так и не смог, продал с глаз подальше. Вот такое оно, сердце человеческое – и когда надо, не вдруг-то легко убить, даже и тварь неразумную, для пропитания богом данную, а то – человека! Да не в горячке боя, где и понять, может, не успеваешь, где убиваешь того, чья рука уже над тобой занесена – а пленных, беззащитных в твоих руках! А этим – легко, слышно за закрытой дверью, как смеются…       Однако утро сюрпризы принесло – заняли деревню красные, Пашкин отряд соединился с другим встречным, и это офицера вместе с его людьми, кто не погиб в сражении, с рассветом повесили. И как ни грешно так, а жалко их Марии не было. Потому как – прав Пашка насчёт интересов, и вот её чисто бабий интерес таков, что любого бы из этих белых, какими бы они ни руководствовались принципами, она за одну только угрозу Пашке собственными бы руками придушила. Потому как – не объяснить это, только почувствовать можно, поняла сейчас совершенно ясно, не невольные они убийцы, не каются они в том, что убили Романа Стрельцова, и Сашку, и Васютку, и многих. Просто для них эти чудесные, смешные и добрые ребята – и Пашка тоже! – не люди, и не потому даже, что они как бы вражеские солдаты. А потому, что такие вот жестокие, чёрствые сердца, которым действительно дороже власть и богатство, которым не Россия нужна – вот же она Россия, перед вами, не сами ли терзаете её пулями и штыками? – а то как воздух нужно, чтоб кто-то был всегда ниже их, был как скот, который по надобности они без всякого вздоха сожаления прирежут, был как пыль у ног. Был затем только, чтоб на них работать, чтоб слёзы их – семьи Мити, семьи деда Егория, и многих, многих – можно было перековать в деньги, и на горе из этих денег подниматься выше и выше – потому что Бога они над собой не чают, совсем его не боятся. И всё больше она уже неподдельно злилась, что вновь приходится им отступать под вражеским напором, отступать в северные, почти нежилые земли, идти через скованную холодом степь… В какой-то момент была Мария почти что между двумя из своих сестёр, Татьяной и Анастасией, отделённых от неё, правда, многими вёрстами и не знающими о том, как не знала, конечно, и она…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.