ID работы: 1752581

Приёмыши революции

Джен
PG-13
Завершён
77
автор
Саша Скиф соавтор
Размер:
542 страницы, 33 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
77 Нравится 150 Отзывы 31 В сборник Скачать

16 июля. Чужие жизни

Настройки текста
Ночь с 15 на 16 июля       – Господи, привезли, привезли, родимые! – полная дама в бирюзовых бусах – каждая бусина с перепелиное яйцо, не меньше, да такие же серьги оттягивают мочки ушей, именно эта деталь, во всяком случае, бросилась Ольге в глаза первой, затмила все прочие, - доченьку мою, блудную, тьфу, ненаглядную… Благослови вас господь, вернули покой матери…       Дама в два проворных, неожиданных для её комплекции прыжка оказалась возле Ольги и заключила её в объятья, едва не придушив роскошным бюстом и сильным ароматом французских духов. Лёгкий ступор не помешал Ольге вспомнить показанные по дороге фотографии и краткий инструктаж – это, стало быть, её наречённая мать… А кто остальные-то, собравшиеся в комнате?       – Алёнка, ты не стой тут, не празднуй, проводи хозяйку в уборную, ванну сготовь… Да живо! Ох, как вас благодарить-то, спасители… - это она обратилась уже к красноармейцам, дальнейшее Ольга уже не слушала, последовав за горничной с поспешностью, наверное, даже не подобающей, однако судя по звукам – те поторопились как можно скорее ретироваться.       Возражать, что в мытье она не нуждается вовсе, она не решилась – по инструктажу выходило, что чуть ли не в прямом смысле из какой-то канавы её вытащили, так что действо сие логично, да и позволит немного очухаться, привести мысли в порядок. Стыдно и сказать, эта энергичная дама внизу привела её в некоторую оторопь… нет, пугала. Правильнее так – пугала. Конвой в дороге пояснил, что семья хоть дворянская, но очень провинциальная, да чего уж, омещанившаяся, что всей семьи – одна вдовая мать, приехавшая сюда, в Екатеринбург, разыскивать сбежавшую дочь, о которой кто-то сказал, будто она направлялась сюда. Вот и всё, пожалуй, что ей сообщили. Сложно по таким кратким сведеньям составить какие-то ожидания, но вот такого она не ждала точно.       – Непредвиденное, знаете ли, - вымолвила Алёнка, затворяя дверь уборной и закрывая её на замок, - гостей не ждали, сами пришли… Ну да небось, много не попортят… Фёдор Васильевич, правда, некстати… Фёдор Васильевич – тот, что с усами, и он дядя ваш вроде как. Он, как Аделаида Васильевна ему написала, сразу решил, что тоже сюда приедет, и вместе уж решат, как дальше быть, но мы думали – позже он прибудет, когда уж успеем вас принять да малость научить. Но вы не бойтесь, он настоящую Ирину последний раз в возрасте пяти лет видел, а все портреты Аделаида Васильевна поспешно убрала. Вы пока разоблачайтесь, а я ванну натаскаю…       – Вообще-то, - смутилась Ольга, - я мыться привыкла сама, и ванну себе всегда сама набираю.       – Ишь ты, - в голосе Алёны послышалось уважение, - наша-то барышня сама вообще мало что делала…       Алёна была девушкой, вероятно, лет двадцати, не больше, с вытянутым веснушчатым лицом, которое портили слишком мягкий подбородок и совершенно бесцветные брови, и была она, как потом узнала Ольга, и не горничной вовсе, просто из слуг при хозяйке только она одна и осталась, одна последовала с нею из Омска в Екатеринбург, потому что была сирота и идти ей особо было некуда. Вот и была Алёна теперь и горничной, и поломойкой, и прачкой, а в худые дни, когда не могла приходить готовить строгая, неулыбчивая соседская повариха Груня, ещё и стряпухой. Хозяйка вздыхала, но не жаловалась – так сейчас жили все.       – Неужто вы вашу барышню… схоронили так легко? – невольно вырвалось у Ольги. В дороге она уже задавала этот вопрос конвою: ведь сбежавшая дочь – не умершая, как же можно так? А как знать, отвечали те, может, и умершая уже. Времена нынче такие… Третьего дня труп бабий в перелеске нашли – уже тово, попорченный изрядно, дни-то жаркие. Как вот знать, может, то Ирина и есть? А так-то мало ли, что сказали тётке этой, будто дочь с женихом в Екатеринбурге задержаться собирались, сказать всякое можно. Что тут делать нынче, линия фронта рядом… Да и в любом ином месте смерть свою найти девке, сбежавшей от матери, как нечего делать. Она ж не так просто сбежала, ещё шкатулку с драгоценностями прихватила. И за рубль, случается, люди друг друга режут, а тут шкатулка целая… А если настоящая Ирина вернётся всё же, как тогда быть, как в глаза ей смотреть?       – Вернётся… - Алёна споткнулась о далеко выступающую фигурную ножку ванны и расплескала половину ведра, - ежели б вернулась, так это ей надо б было думать, как матери в глаза смотреть. Не пожалела ведь мать, а знает, что у Аделаиды Васильевны сердце слабое… Да куда она вернётся? В Омск? Про то, что мать в Новгород переезжать собралась, на родину свою, она, положим, слышала, но адреса ж нашего там не знает, нет никакого адреса, дом-то ещё купить надо… Здесь-то уж ясно, что нет её, вторую неделю мы уже здесь, сколько искали, расспрашивали – без толку… Фёдор Василич говорит – надо поехать в Москву, может, там они ещё где-нибудь. Жить-то они тут не собирались, только задержаться сколько-то, какие-то тут были у этого проходимца дела. Но вот по всем адресам знакомцев его прошли – получается, и духу его тут не было. Это где нашли кого-то, а то так и сами уехали уже куда-то. Все, как посмотреть, бегут – кто в столицы, кто и дальше… Они вот, Ирина Савельевна с этим, тоже за границу хотели, в Париж. Они об этом с матерью всё и ругались. Барышня Парижем с той поры бредит, как были они там однажды, ещё хозяин живы были. Вот жених её – а по-простому говоря, так полюбовник, потому как благословения своего матушка ей не дала – тем и соблазнил её, мол, в Париж уедем. Что же, в Париж поедем искать? Я там хоть не была, говорят, большой он…       – И Москва большая… Ой, дайте же, помогу, мне правда не сложно, чудачка вы…       – И Москва, да. В Москве я тоже не была. Мы всю жизнь в Омске жили, покойный Савелий Игнатьевич там служил… Ну, Аделаида Васильевна со свадьбы почти – за мужем туда переехали, а Ирина Савельевна, да и я тоже – с рождения. Ирина Савельевна вот и Париж, и Москву видела, ну конечно, как ей после этого в Омске жить… Да тем более события такие нынче… Аделаида Васильевна наотрез сказала – из России не уеду, в Новгороде буду жить или в Иркутске где-нибудь, да хоть на конюшне с лошадьми, но – в России, нечего нам в Париже делать, русские мы… Много грубых слов тогда барышня ей наговорила, каких приличные девушки матери не говорят… Балованная она у нас была, это уж правда. Новых порядков, сказала, ни терпеть ни принимать не может, задохнется тут… Это вам, барышня, теперь думать надо, чего говорить, если тот же дядя вас спросит – чего ж передумали вдруг…       От рассказа стало горько, невыразимо горько. Какой бы малоприятной, просто совершеннейшей бабой ни показалась ей эта Аделаида Васильевна, но она мать единственной дочери. И эта дочь предала её, да, предала. Ведь получается, у её матери не осталось больше никого не вовсе на свете, конечно (вот есть, получается, брат), но в городе точно. И будто этого мало, она родную мать ещё и обокрала! Помимо всех драгоценностей семьи – Алёнка с простодушной неумелостью описывала, какие у хозяйки были перстеньки да серёжки, один браслетик, Аделаида Васильевна говорила, подарен какой-то из её предков самой Матушкой Екатериной, а теперь вот осталось лишь кольцо обручальное, оно-то всегда на пальце было, да этот набор из бирюзы, его подарила, прощаясь, кухарка, тоже женщина умилительно простая – вынесла Ирина и часы отцовские именные, и яйцо расписное в камушках, что на свадьбу было дарено («Фаберже что ли?» - «Да бишь может и Фаберже»), две шубы у матери были красивые очень, да пелерина, да несколько шёлковых сорочек, говорят, дорогих – нету теперь больше… Это ведь значит что – много дней она готовилась, за один-то раз всё не вынесешь. Как ни в чём не бывало сидела с матерью за завтраком, а ночами полюбовнику добро родительское передавала. Аделаиде Васильевне в полицию б заявить, да как на дочь родную заявишь? Теперь Аделаида Васильевна очень стеснена в средствах, потому и приехал Фёдор Васильич, помочь сестре переехать… «Потому, верно, и согласилась она на подмену эту – заплатили ей…»       – Скажу, что соскучилась по матери, - улыбнулась Ольга, - и что как посмотрела на поля родные, на златоглавые церкви – поняла, что жить без них не могу, и в раю бы божьем не стала.       – Ну, это вы поубедительней главное, - хихикнула Алёна.       Электричество в здании ведь есть, там, на выходе из коридора, лампочка хоть тусклая, но горит. Отчего в камерах нет? Не провели, или лампочки поколотили? Но может, оно так и лучше – не видеть… Когда распахнули перед Татьяной дверь – сроду не была она слабой, в госпитале, обрабатывая гнойные раны или фиксируя гангренозную конечность, пока хирург нацеливал инструмент, в обморок не падала, а тут покачнулась, такое нестерпимое, гнусное ударило в нос зловоние. Что в нём? Да всё, кажется. Будто и смрад разложения, и испражнения, и застарелый пот и гной…       – Что же, мыть-то в камерах у вас не принято?       – Принято, - отозвался сзади конвойный, - ей-ей принято, барышня, да вот не добралися покуда. А в которых мыто да надраено, в тех, барышня, народ сидит, да народ шибко разный, а вас, барышня – ха-ха-ха – один-то раз уже убили. А такой камеры, чтоб одной сидеть, как королева, только эта вот и есть. А посидеть-то вам в каком ни есть спокое надо, чтоб всё как подобает выучить, да под монастырь нас не подвести. Встреча-то ваша с родителями, увы, никак не без свидетелей пройдёт, а времечка-то до утра всего ничего остаётся…       Да, времени мало, слишком мало. Татьяна попереминалась потерянно с ноги на ногу, потом отчаянно выдохнула и села на располагающуюся вдоль стены горизонтальную поверхность, которую назвать кроватью или постелью не повернулся б язык, поставила там же выданную ей лампу – тусклую, да может, и хорошо оно, остальной окружающей обстановки не видеть, видеть бы то, что в этой папочке для неё собрано, да не испортить при том глаза… Матрас как и не матрас вовсе, склизлый и комковатый, будто на камнях сидишь. На что он лежит тут? Его уничтожить давно пора. Но он ли источает это зловоние, или всё тут вокруг? Не на пол ведь садиться… Говорят, если ртом дышать – то вонь не так одолевает, да вот не получается никак… Чувствуя, что того гляди вывернет, Татьяна вскочила, потопталась немного, не зная, что делать с этой бедой, но позыв как будто прошёл, уселась обратно. Поднесла поближе на свет фотокарточку в фас и профиль – как понять-то вот так, едва видя, правда что ли эта девушка очень на неё похожа? Была. Была похожа.       Лайна Ярвинен, 25 лет, родилась в деревне Рыжкова, по национальности финка, вероисповедания лютеранского…       – Да вы шутите что ли? Я же финского не знаю… - бормотала Татьяна, когда главный тут, Кошелев, по дороге в общих чертах вводил её в курс предстоящей роли.       – Ну, меж собой поймёте друг друга – русский они знают, они из ссыльных, сто лет уж тут живут. А при посторонних первое время молчи просто, а там, поди, что-то да выучишь… Жить захочешь – выучишь. А коль переселим вас куда-нибудь к мордве, им один хрен, по-русски вы говорите или по-фински…       – Из-за меня им и переезжать теперь?       Невозможно представить, какими посулами можно убедить нормальную семью не только смириться с потерей дочери – тут, положим, кричи не кричи, все под богом ходим, а ещё и с тем, что даже тело им не отдадут, а вместо этого велят называть дочерью чужую им девушку, да вдобавок, чтоб подмену перед людьми не обнаружить, с насиженного места, от хозяйства, от могил дедовских сняться, ехать в чужие края… Как им представил её предварительно Кошелев – он не сказал, ясно точно, что не как царскую дочь. Чем меньше знают, тем оно спокойнее. Это понятно, как понятно и то, что нет ей дороги туда, где Лайна Ярвинен 18 лет с самого рождения прожила, и её там любая собака по памяти нарисует, непонятно – зачем это им-то. Будь она Машей или Олей, может, и верила б, что единственно из доброты и жалости принимают какую-то неизвестную девицу, которой прежнюю свою личность скрыть на неизвестное время надобно. Татьяна в доброту и бескорыстие незнакомых людей верила не настолько сильно. Неприятно и само по себе в долгу, в зависимости быть, а уж необходимость долгой дороги и обживания на новом месте их отношения к навязанной им девке не улучшит.       – Да какое уж из-за тебя, Омский уезд под белыми весь, поди, и в Рыжкове уже стоят. Жалко хозяйства, но тут никак. Тут ведь и дальней родне за родство неприятности могут выйти… Если свезёт, сим же утром билеты вам купим.       – Вы – нам?       – В долгу, своего рода. Наш же грех, что не доглядели… Хотя как тут доглядишь, эту Дуньку по-доброму ни с кем сажать нельзя… Третий месяц уже тут торчит, за королеву себя считает…       – Третий месяц? – ахнула Татьяна, - так вроде… Это ж место для временного содержания, до суда?       – А по-твоему, суд так скоро деется? Скоро только неправый суд деется. То есть, совсем неправый. Я, например, до суда полгода сидел, и так и не досидел – революция… И тут не проще – пока подельников её ловили, пока хату их вторую искали, чуть не сгинули тут в болотах. А последний месяц и не до того было, почитай, вся ЧК только царской семьёй и этим заговором занималась…       Тут, положим, Кошелев зря на себя наговаривает, не настолько и забросили они свои остальные обязанности из-за узников Дома Особого Назначения. Неделю просидела Лайна Ярвинен под арестом, и этой недели хватило, чтобы понять, что она невиновна в том, в чём её обвиняют – при том, что всё вроде как сперва-то на неё указывало. И отпустили бы её… Но угораздило посадить вместе с Евдокией Москалюк, прозванной в узких специфических кругах Дунькой-Кувалдой да теперь ещё Дунькой-Мешочницей, бабой, помимо того, что честной жизнью жила разве только младенцем в колыбели, скандальной, неуживчивой и на руку горячей. Первой эмоцией Кошелева после того, как схватился за голову, было эту Дуньку хорошенько отметелить, и не считал бы он это за избиение женщин – где женщина и где та Дунька, которая габаритами его превышала вдвое и ударом кулака, по собственному хвастовству, убивала поросёнка, да и к такому обращению была привычна – в детстве отец всякий раз колотил, если наворованного на рынке приносила мало. Но – не при московском госте же, заколебавшем, честно говоря, своей принципиальностью. Удивительно ли, в общем, что хрупкая финка первой же крупной ссоры с суровой русской бабой не пережила?       Финны вообще, говорил Кошелев, народ крепкий, коренастый. Семейство, увидишь, все такие – рослые, ширококостные, вроде и не толстые, а мордастые. Одна Лайна среди них и была ну чисто заморыш. Она и ростом тебя на голову ниже была, вот, пришлось во всех бумагах переправить… Оттого, видать, в родной деревне чувствовала себя не на своём месте, потянуло её за городской жизнью, за ремеслом иным, чем привычное семейное, и три года последних она работала, кому сказать – не поверят, а только это факт, в ломбарде. И в короткий срок стала самым доверенным лицом у хозяина, к большому неудовольствию других двух работников, его сына и племянника – ну и что, что чухонка, эдакую-то беду пережить как-то можно, зато внимательна и аккуратна, в отличие от некоторых молодых людей, и копейки лишней сроду не взяла, опять же в отличие от некоторых молодых людей, напротив, всякий раз, если старик где зарапортуется и обсчитается, укажет ему на это. Сын так и продолжал скрипеть зубами, а племянник несколько последний год оттаял, тому способствовало, верно, и то, что девка была собой всё-таки хороша, а он парень неженатый, покаялся он перед ней в злословии, происходящем единственно из зависти, да ещё вот немного из чувства зарождающегося, и как-то тихо сошлись… Тем ещё подкупил её, что не уговаривал веру переменить да венчаться, вера всё-таки дело серьёзное, да и брак дело серьёзное, ты присмотрись ко мне сначала, вон дядька меня непутёвым считает, может, и ты так решишь. А жить нынче и без венчания можно. Отношения они не то чтоб скрывали, но если б Игорёк окончательно переселился к зазнобе, то сосед Сашок, с которым вместе они снимали жильё, сей же момент донёс бы о том маменьке, а маменька у Игоря была больно строга и держалась того, что раньше, чем сын «встанет на ноги», разрешения на брак ему не даст. Вот и наведывался Игорь к тайной невесте, когда тот сосед сам отбывал куда-то на кутежи. И обидно, и грустно, а что сделаешь, родню уважать надо, какая уж она есть.       А потом пропал Игорь, вещи его, в крови все, между сараями нашли за домом, где жила Лайна, да крупная недостача в конторе вскрылась, да при обыске в комнатушке девицы нашли мало того что вещички исчезнувшие, так ещё кое-какую литературу крамольную да два нагана, из одного из них, выходило, недавно как раз комиссара вокзального стрельнули, а второй – его, с его трупа снятый, как и здесь же лежащие часы, да пяток гранат… Выходило, в хорошенькое дело тут Лайна Ярвинен ввязалась, таскала, пользуясь доверием хозяйским, для белогвардейской шайки побрякушки и деньги, да барахлишко их у себя хранила. А может, и ещё что за ней было, может, и сама она Семёнова-то… Да и племянничек хозяйский, поди, не просто так пропал, узнал о работнице дядюшкиной чего-то, вот и перевели, так сказать, в земельный отдел. Дядюшка – тот во всё это просто отказывался верить. Не могла Лайна, да и всё, ошибаетесь вы. Улики не улики, а ошибаетесь, уж скорее поверю, что сам я в затмении каком-то контору свою обнёс, чем что девушка, которая сроду чужого не брала. Ну вот бывает такое, что знаешь про какого-то человека, что он может сделать, а чего не может. Он бы и на суде в её защиту выступил, пусть бы это толку имело и немного, испросил только разрешения отъехать сестру утешить, всё ж сына единственного потеряла. Там и умер – сердце, подточенное такими новостями, не выдержало.       Но и без его свидетельств разобрались, Кошелев и сам чувствовал, что что-то ему во всей этой истории не нравится, и вряд ли только божба девицы Ярвинен причиной была, не разыгрывали, что ли, никогда перед ним комедию? Да Ванька Смирный всё зудил: не может так просто быть, где-то подвох тут. Я, говорит, вернусь ещё в книгах этих ломбардных покопаю, что-то да найду… Ну бишь копайся, если шибко учёный и в записях этих финансовых понимаешь. Но не свезло, в ту же ночь запылал ломбард. Выругали себя всяко, что книги те изъять не додумались, но на тот момент на что бы они были надобны, дело-то о контрреволюционной агитации было да о воровстве. Потом заинтересовался соседом Игоревым, Сашком, что какой-то он совсем не грустный, а ведь были они с Игорем друзья, да и за хату пополам платили, а теперь все расходы на него одного, и вот хоть с квартиры он и сказал, что съезжать собрался, в то же время в тратах себя не стеснял, вот в частности, купил экипаж… На что ему, а главное – на какие шиши? Так что не сложно вышло Смирному выбить слежку за этим субъектом, тем более что засада на квартире Ярвинен ничего не дала, так никакие беляки туда и не явились, а явились только приехавшие за дочкой Ярвинены, но это история особая… Ну, значит, проследили за Сашком… до самого дома Игоревой матери, где и обнаружили, к огромному своему восторгу, совершенно живого Игоря. До того воскресшего покойничка дядька, кстати, повстречал, что сердце стариковское и подкосило окончательно. Видать, сразу смекнул всё.       Ловко они, в общем, придумали, только работали довольно грубо – опыта-то нет. Руководила всем мамаша, Молчаниха, потому что у самого Игоря и на это мозгов не хватило б. Отношения у неё с братом с детства сложные были, тем не менее, упросила за-ради родной крови взять в дело сынка-то, а дальше отношения портились тем, что была Молчаниха из той породы матерей, у кого сыновья их всегда хорошие, даже если склонны брать у дяди взаймы, не известив при этом его самого. А потом вот схему придумали – всё одно неспокойно на Урале, да и в стране в целом – натаскать у дяди золотишка побольше да и слинять тихо в более спокойные места, а свалить всё на чухонку, так удачно она подвернулась, что грех не воспользоваться. Прокололся Игорёк на том – это уж после сообразили – что золотишко, на квартире найденное, Лайна взять никак не могла, его тогда смены были, о том и в книгах значилось, потому Сашок, сообразив-то, и подпалил контору дядину. А что ж листовки белогвардейские? Да и сами они не знают, чьи они, в одном борделе нашли ну и прихватили подкинуть, для смеху. Гранаты тоже не их, вместе с наганом оставил Сашку один друг, обещал вернуться через неделю, но так и не вернулся, а имущество такое на хранении шибко нервировало Сашка, да и Игоря тоже, наган ещё ладно, штука хорошая, а гранаты ну как тово, рванут? В очередной визит перетащил их Игорь тихонько да и заныкал на дальней полке. А Семёнова они не по политическим мотивам порешили, а просто ограбили, потому как пустил кто-то слушок, что денежки у него водятся. Слушок пустым оказался, кроме часов и нагана и взять нечего было, да и струхнули парни изрядно, и хоть хотели изначально насосаться пошибче, благо, дядюшка последний месяц, по хлипкому уже здоровью, в конторе бывал изредка, больше полагаясь на молодёжь, но пришлось им ускориться… Вот сын хозяйский замешан вовсе не был, просто ничего не замечал до последнего, потому как был, как отец покойный совершенно правильно считал, дурак дураком.       В общем, два шага оставалось Лайне до свободы и воссоединения с семьёй… Хоть не поросёнок, а тоже одного удара хватило, упала и об угол койки. Такая вот история…       К тому времени, как закончила читать краткий пересказ дела (интересно, кошелевский это почерк или кого-то из его подчинённых? Совершенно невозможный), Татьяна осознала – эти резкие, будто жгущиеся уколы, которые она чувствовала всё чаще на коже ног, это не выбившаяся из матраса солома, тем более что он, кажется, не соломенный, а ватный, тем более что начала чувствовать такие и по рукам. Посветила лампой… Мамочки! Пресвятая Богородица! Забарабанила в дверь – не сразу пришёл конвойный. Не тот, другой, но и этот хам не меньший.       – Замените матрас! В нём клопы!       – В самом деле? Экая неприятность!       – Зайдите да посидите на нём с полчаса, убедитесь! Если хотите, чтоб они меня живьём съели, так зачем и затевать всё это было?       Сказав, что оно вообще-то хорошо для достоверности, когда надо представиться девушкой, сидевшей неделю, всё же согласился матрас убрать. Совсем убрать, на замену нет никакого. Так и что за беда, сидеть-то, быть может, часа три всего… Татьяна не хотела и три часа сидеть на железной сетке. Тем более и как знать, придут за ней сразу на рассвете или, быть может, к вечеру. Попререкавшись, конвойный принёс ей какую-то старую шубу, почему-то с отпоротыми рукавами. Что ж, и на том спасибо…       Часа три в таком месте – это не всего, это целых. Наверное, Лайна Ярвинен-то была в камере почище. Правда, с нею же там было ещё три воровки и Евдокия Москалюк, которая должна как минимум за две считаться… Всё понятно, тюрьма приятным местом быть и не должна, но зачем же такие скотские условия? Как самим им, охране, не противно? Сказала Настя недавно с явным неудовольствием, что в книжках не слишком подробно пишут, как оно – в тюрьме. Татьяна её, конечно, отчитала – какие порядочной девушке ещё нужны подробности, кроме тех, что есть? Тюрьма – это такое вот место… страшное, гадкое. Место порока и страха наказания за него.       – Место, где мы никогда не могли бы оказаться, - повторила она шёпотом сказанные тогда слова. Да, хоть сама, случалось, оговаривалась иногда – язык наш, известно, враг наш – запрещала сёстрам называть Дом Особого Назначения тюрьмой. Уж во всяком случае, не вслух. Тюрьма – это место, где сидят преступники. Мы – не преступники. Вроде бы, всё должно быть понятно.       И вот – она сидит… здесь. И самые настоящие преступники – они где-то совсем недалеко, за стенкой. И… Татьяна тёрла искусанные ноги, потом чесала. Чесать укусы не следует, но это мучительное, постыдное блаженство. Отвлекает от мыслей… о том, что она в тюрьме. О том, что немного притерпелась к зловонию, может, и правда меньше оно стало, как унесли матрас? Да нет, не стало, ох, не стоило вспоминать… О том, а не ошибается ли она, считая, что выйдет отсюда… Вон дверь, она заперта. В ней маленькое окошечко, в котором можно увидеть только стену напротив – до неё доплюнуть можно, если придёт в голову такая грубая блажь. Двери по сторонам коридора в шахматном порядке получаются, слева и справа в стене напротив двери такие же с окошечками, когда её вели, они были закрыты, когда она выглядывала – тоже. Но там ведь кто-то есть. Воры, убийцы… контрреволюционеры, то есть, просто неугодные новой власти. Кто-то неделю, как Лайна Ярвинен, кто-то третий месяц, как её убийца Дунька… а что же, выходит отсюда кто-то не вперёд ногами? Если прямо прилипнуть лицом к окошечку, можно увидеть лампу у выхода из коридора. В этом есть что-то… что-то про веру, про надежду. Это как жизнь земная, полная греха и страдания, а в конце её свет Христов, свет рая. Мы же не можем не придти к дверям рая, остаться во тьме навек?       Где-то слышатся голоса, их почти никогда не разобрать. Изредка кто-то выкрикивает ругательство – кто истошно, кто весело, изредка раздаётся голос охранника: «А ну тихо там!» - и всё. И так день за днём? Татьяна придвинула к себе листочек – «Много ты, ясное дело, не выучишь… так, хоть какие-то слова узнавать…». Айти – мама. Иса – папа. Ванхеммат – родители. Тытар – дочка. Вот так они разговаривают… Вот так они будут разговаривать между собой, а она будет среди них как глухая и немая. Как додумались они до такого нечеловеческого бреда, неужели не было никакой русской семьи? Мой – здравствуй. Хивин – хорошо. Что хорошо-то? Хорошо себя чувствует, после, якобы, недели в тюрьме? Хорошо быть навязанной семье, которая даже не русская, зачем им русская среди них? Семье, родную дочь которой убили…       Хорошо выйти отсюда. Плохо – здесь остаться… а если не на один полный день, а если на неделю, на три месяца, на полгода, как говорил Кошелев? Навсегда… нет, нет, такого не бывает и быть не может. Они подозревали за этими людьми всякое коварство, но не такое, как захватить её в свои руки, отделив от родных, оставив в полном одиночестве, запереть в тёмной зловонной камере и сунуть эти бумаги для насмешки. Нет, не может быть, что она навсегда здесь, навсегда в их власти… Но разве есть у неё основания верить в иное? Как же хочется выть, голосить, как малое дитя, заблудившееся в тёмном лесу. Вот что называется животным ужасом, отчаяньем. Вот что называется адом. Как верить им? Каждое их слово может оказаться ложью. И она позволила увлечь себя этой ложью, даже не слишком и искусной, привести сюда, в ад, и теперь они могут делать с ней всё что угодно – вечно, покуда она не умрёт или не лишится рассудка. Возопит – и кто услышит? Помнится, Ольга загорелась поставить «Антигону». Бегала, кроила туники… Антигону похоронили заживо за то, что не отреклась от братьев. И в конце помиловали, хотели выпустить… но было уже поздно, она не была христианкой, у неё не было понимания греховности лишения себя жизни, она выбрала умереть быстро, а не в агонии на протяжении многих дней. Она не знала, не имела надежды, что за ней придут…       Нет, она не должна терять веры. Покуда только возможно – не должна. Ради родителей, не знающих, что она сейчас в месте куда худшем, чем они могут вообразить. Ради родителей, которые верят… Ванхеммат. Айти. Иса. Хивин.       В то же время Анастасия жалась у порога уютной гостиной, охваченная смятением, после такого-то инструктажа не странным. Дородный сорокалетний мужчина с густой чуть вьющейся бородой, чем-то в лице напомнивший ей дядю Сергея, взял её руки в свои – огромные и при том казавшиеся невесомыми из-за осторожности движений, и проговорил тихим, ласковым голосом:       – Милая моя, прелестная юная княжна! Об одном посмею попросить вас с порога – не бояться меня. Ведь это, вы сами должны понять, может погубить всё дело! Ведь вы, по легенде, которую мы должны разыгрывать в дороге, моя почти что жена, а разве при этом вы могли бы бояться меня? Я понимаю вас прекрасно, что это не та роль, какую вы готовы бы были и имели какое-либо удовольствие играть, однако согласитесь, это ведь такая роль, в которой сложно б было вас заподозрить, а не это ли главное? К сожалению, у меня никогда не было дочери, и это известно столь хорошо, что приписать мне дочь, даже и внебрачную, было бы довольно затруднительно и вызвало бы дополнительные сложности. Тогда как наличие у меня молодой невесты удивительно в куда меньшей степени…       Анастасия наконец отмерла – всё же, голос господина Крюгера звучал приятно, успокаивающе, а кроме того – бойся не бойся и смущайся не смущайся, а времени у них критически мало, наутро им предстоит отправка из города…       Из соседней комнаты выскочила, заливисто тявкая, миниатюрная болонка. Царевна невольно тут же улыбнулась, протянула руку, потом боязливо отдёрнула, запоздало подумав, что чужая, не знающая её собачка может и укусить, но собачка подбежала, повизгивая от интереса и возбуждения и виляя не только коротким хвостиком, но и всем своим кудлатым, как облачко с детской картинки, задом.       – Марта – очень добродушная собачка, - прокомментировал господин Крюгер, - и как мне кажется, разбирается в людях. Вы ей нравитесь.       – Милашка, - Анастасия присела, почёсывая радостно подставленное собачкой пузико, - это ваша?       – Теперь, пожалуй, ваша. Я купил её три дня назад у мальчишек на рынке, поддавшись порыву сострадания, бог знает, где они её взяли, но совершенно точно, лучше б было ей поменьше оставаться в столь небрежных, неумелых руках. Поскольку сообщить настоящее своё имя это прелестное создание не имело возможности, я нарёк её Мартой и как мне кажется, она отнеслась к этому с искренней благосклонностью. Вот только моя сестра, боюсь, о таком подарке не мечтала, да и я сам предпочитаю совсем других собак.       – Борзых, наверное, - улыбнулась Анастасия. Почему-то так легко новый знакомый представился ей в охотничьем костюме, окружённый стайкой сильных, поджарых, нетерпеливо перебирающих лапами собак.       – Можно и борзых, но не непременно, уверяю вас, не непременно. Ах, если б вы видели моего прекрасного Джека! Я купил его в Америке во вторую свою поездку туда, он прожил со мной пятнадцать лет и вернее друга у меня не было, по правде, я не встречал среди двуногих такого ума и такта… Ну, будет вздохов. Вы можете покуда познакомиться с моей сестрой Эмилией, она, должно быть, уже закончила с упаковкой вашего гардероба, иногда мне кажется, что эта женщина сделана из камня, она не нуждается ни в сне, ни в отдыхе, слава богу уже, что нуждается в еде.       – Я нуждаюсь в сне и отдыхе, Карл, - из комнаты, откуда недавно выскочила лохматая Марта, выглянула темноволосая женщина лет пятидесяти со строгим, несколько постным лицом, - и была бы благодарна, если б ты давал мне его, беря на себя труд самому укладывать свои сорочки… А раз уж ты заговорил о еде, то мог бы помочь мне с поздним ужином, может, спать нам в эту ночь не суждено, но подкрепиться на дорогу нужно непременно. Бедной девочке, я имею в виду, ты-то и так не оголодал.       – Добрейшая моя сестра! – расхохотался Карл Филиппович и ушёл на кухню.       Наконец к ним поднялась и Аделаида Васильевна, довольно улыбнулась Ольге, уже переодетой в предоставленное ей домашнее платье, села напротив в кресло – громко стукнули друг о друга бирюзовые бусины. Алёнка тут же упорхнула – «чаю вам принесу, с сахаром».       – Ну, теперь здравствуйте по-настоящему, милая… Вишь, как скомкано получилось – всего-то не загадаешь, думала, Федя раньше чем завтра к нам не успеется… Главное что убедила его, что теперь-то никуда племянница не убежит, и завтра и обнимет, и обо всём расспросит, а пока надо вам отмыться и отоспаться. Отоспаться и в самом деле не помешало б, думаю, ваша ночь была тоже нервной, хоть и иначе, чем моя. Но нужно хотя бы насколько возможно разъяснить вам ваше новое существование. Вы думаете, должно быть – что за женщина это передо мной, верно, она сумасшедшая. Только сумасшедшая, не узнав судьбы своей дочери, махнёт рукой и вместо неё примет чужую девушку, даст ей имя своей дочери и её платье! Разве это мать, разве материнское у неё сердце? Думаю, не ошибусь, если предположу, что у вас, милая, детей нет – вы так молоды. Девушкам, которые сами ещё не матери, свойственна эта очаровательная категоричность в суждениях о детях и родительстве. Однажды своим чередом вы поймёте, что каждое родительство – это своя отдельная история, и наивно подходить к этим разным историям с общим лекалом идеализации… Есть равнодушные или деспотичные родители, сами толкающие своих детей к дурным поступкам, есть неблагодарные дети, не воспринимающие своих родителей иначе, чем средство обеспечивать и далее и далее данную ими жизнь…       Да, первое впечатление развеялось, теперь неуютно было иным образом. У этой женщины такие умные, грустные глаза… Ольга не смогла долго в них смотреть. Не потому, чтоб они в чём-то обвиняли и даже не потому, чтоб проникали в её душу – напротив, ей неловко и боязно было проникать в душу этой женщины – действительно, она, ещё не мать, судящая только как дочь (и смеющая полагать, что никогда не огорчала свою мать по-настоящему!) что может знать о чувствах этой женщины?       – Я любила свою дочь, в этом вы можете не сомневаться. Не потому, что я её родила – поверьте мне, не всякая женщина безусловно любит рождённое ею. А потому, что я была счастливой, а счастливый человек легко дышит и легко любит. Она моя единственная дочь – это тоже способствовало силе материнской любви. Быть может, бывают матери, имеющие несколько детей и любящие всех одинаково, но я таких не встречала. Первые пять лет брака у нас не было детей, и вот родилась Ирина. Конечно же, она наполнила нашу жизнь новой радостью, она украшала её, была венцом нашего счастья… И я действительно никогда не жалела, что не родила лучше сына – родить дочь это счастье иное, но не меньшее. И мой муж тоже никогда не жалел – мужчины способны искренне любить дочерей, поверьте мне. У Ирины никогда не было оснований чувствовать себя обделённой, сомневаться в нашей любви… Но больше, чем дочь, я всё-таки любила мужа. В этом году исполнилось бы 30 лет нашего брака… в этом году три года, как его больше со мной нет. Не думаю, что я оправилась от этой потери и теперь, тогда же, когда его не стало, когда изнурительная лихорадка пришла к своему закономерному итогу… я замкнулась в себе. У меня не было сил любить свою дочь и быть внимательной к ней – любовь к дочери проистекала для меня из любви к мужу, и отдельно от оной не существовала. Ведь пять лет до её появления мы прожили без неё, и мы не были несчастны… Да, я получила страшный удар, страшнейший, какой только может получить женщина, и я совершенно утонула в своём горе. Но я не хотела, чтоб моя дочь последовала в это горе со мной. Это я потеряла мужа, а не она, для детей естественно хоронить родителей, хоть и лучше б было, если б это произошло много позже, когда у самой Ирины будут дети… но вышло так, как вышло. Проморгала я свою дочь.       Да, Ольге было тяжело смотреть в глаза Аделаиде Васильевне, но и глазеть в этот момент по сторонам было б невообразимой бестактностью. Хорошо, что наглазелась уже, пока ждали, пока Алёнка развлекала её рассказами – что барышня любила, какие умела играть арии, какие собирала и засушивала в книжках цветы. Не объяснять же сейчас, что после однообразной обстановки на протяжении месяцев и скромные интерьеры меблированной квартиры – это… это, во всяком случае, что-то новое! И она смотрела на свои руки. Опущенная голова – это вполне соответствует ситуации. Да, это выглядит некоторым лукавством… но она действительно разделить горе этой женщины не может. Она увлекалась – увлечения эти прошли, у неё не было мужа, тем более чтоб прожить с ним… сколько? 27 лет? Она на свете-то живёт меньше! Уж тем более не представить, что бы она чувствовала, если б у неё была всего одна дочь и она поступила вот так! Да может быть, она б прокляла мерзавку и больше не хотела о ней слышать! А эта женщина пыталась найти, хотела простить…       – Если вы не были в Омске, милая, то и не бывайте. Я умела быть счастливой и там, потому что с Савушкой, думаю, была б счастлива и в якутской юрте! Первые дни, может, ревела б непрерывно, а потом бы привыкла и полюбила и эту юрту, и оленей, и даже вечный снег. Я нашла своё счастье ещё в Новгороде, и последовала б за ним куда угодно, но Ирина – она нуждалась в своём счастье. Она была юна, и как всякое юное существо, нуждалась в любви – не родительской, родительская любовь образует и поддерживает жизнь, но смысл в жизни даёт иная. А кого ж было в этом проклятом Омске любить, кроме этого проклятого Модеста?       – Вероятно, он был очень хорош собой? – вежливо спросила Ольга.       – Вероятно, но меня подобный типаж не прельщал и в годы молодые. Да и дело здесь не только в красоте, а в том, как человек себя подносит. У него это от матери… Иногда я недоумевала, как Лидия, с её спесью, её запросами, не допекла мужа, чтоб уехать… уж хотя бы в город покрупнее да поживее, если не в столицы! Иногда же я думала, что её всё устраивает потому, что именно здесь, в маленьком обществе провинции, она может в полной мере развить и выразить свою властность и любовь к интригам. О, провинциальное общество – какие в нём кипят страсти, куда там всем на свете драматическим пьесам! Меня это мало касалось, я жила тихим семейным миром, совершенно счастливая тем, что любима мужем и ращу прекрасную дочь, за что и была презираема Лидией и её свитой. Но ради Ирины минимальные контакты я поддерживала… И в то время, когда я их ещё поддерживала, не было никаких признаков интереса Модеста к ней. Не удивлюсь, если горожанок попроще он соблазнил столько, сколько их, юных и привлекательных, в городе было, но с девушками своего круга он никогда не переходил границ обыкновенной галантности. Не думаю, что это потому, чтоб он боялся неприятностей, скорее именно это отвечало его самолюбию. Он знал, что эти наивные создания поголовно влюблены в него, и ему важно было оставаться для них такой волнующей, заманчивой целью, не дающей явных надежд, но не дающей и явного отказа. А если б он проявил внимание к какой-то одной, хотя бы часть из прочей свиты его обожательниц решила бы, что здесь необходимо отступиться…       – И всё же он обратил внимание на Ирину?       – Как на самую фантастическую дуру, да простит меня господь. Ирина не была совсем уж глупа, я говорю это не как мать, выгораживающая ребёнка, а потому, что это так и есть. Но имея всё же некоторый ум в том, что касалось литературы, истории или поддержания светских бесед, Ирина имела глупость в ожиданиях от жизни. Она была балованной, мы души в ней не чаяли, мы давали ей меньше, чем она бы хотела, но всё, что могли. Она не привыкла сомневаться в себе – и потому не сомневалась, что однажды Модест непременно будет с нею. Такой умный, ироничный, загадочный и, конечно же, красивый, лучший кавалер в городе, должен быть с ней, с кем же ещё. У меня не было иллюзий относительно Модеста, но они были у Ирины, что я могла – запретить ей? Каждой девушке нужна своя несчастная любовь – у меня такая была, я теперь и не помню его лица. Я в своём трауре не могла выводить её на вечера – было стыдно за это, но не могла, могла только поручить её заботам соседки, она же была её крёстной… Она, бедняжка Тоня, не слишком прилежной в этом оказалась, всё-таки на ней были заботы о собственных детях. От её дочери, Сони, я и узнала те детали, которые не позволяют мне полагать, что когда-нибудь дочь придёт к моему порогу с маленькими Модестовичами и будет умолять простить и принять вполне образумившегося зятя. Первое это то, что Модест частенько крупно проигрывался в карты, и в очередной раз Лидия отказалась оплачивать грешки сына. Он не был её любимцем, и потери с его побегом она не испытала – двое старших сыновей всегда больше были ей по сердцу, да и расстройств этому сердцу приносили всё ж меньше… Второе – провоцировала к побегу его опрометчиво назначенная, в пьяном кураже, дуэль. Ему повезло, что его визави пришлось отъехать на неопределённое время по делу усмирения какой-то деревни, но по его возвращении предстояло вернуться к этому вопросу… В довершение, конфликт их был на почве дел амурных, не поделили некую, эээ, даму полусвета. Знала ли об этом Ирина? Как будто, должна была, но возможно, ей всё это было представлено в ином свете. Нет, я вовсе не убеждена, как считает Алёнка, что Модест мог убить Иру, чтоб завладеть драгоценностями. Вор и лжец – ещё не значит убийца. Но если обокрал и бросил – не то же ли самое? Одинокой девушке без средств в наше-то время… Или убить могли их обоих. А ещё только сейчас мне пришло в голову, что слова о планах ехать через Екатеринбург – вроде как, они рассчитывали здесь взять фальшивые паспорта – могли быть для того, чтоб пустить меня по ложному следу. Ведь я тут так ничего и не нашла. Если подумать, они могли отправиться на восток, рассчитывая, что оттуда покинуть страну будет проще… Как бы то ни было, я потеряла время, слишком много времени. Месяц только я сидела сложа руки и надеялась, что Ирина вернётся сама. Опомнится, поймёт, что она совершенно не готова к самостоятельной жизни, тем более рядом с таким человеком, как Модест. Я потеряла время и здесь… И что ж мне теперь делать? Я в любом случае не вернусь в Омск, я не хочу доживать жизнь совершенно одинокой никому не нужной старухой, я хочу, чтоб у меня была семья – брат, племянник и… сложно вам будет называть меня маменькой, мне вас дочкой Ириной ещё сложнее, но мы можем смотреть на это как на обращения в соответствии с возрастом. Можем считать, что вы ко мне пришли как компаньонка, просто перед людьми нам нужно изображать, что вы моя дочь, так будет всем проще. Да вы не плачьте, милая, что вы, успокойтесь! – Ольга только после этих слов осознала, что дрожит, и дрожь её – не от холода после ванны, а от подступающих неумолимо рыданий, потому что теперь только до неё стало доходить свершившееся, - дня два, не больше, и уедем мы из этого места, уедем в красивый город… Вы в Новгороде бывали? Я там родилась, там прошла моя юность…       – Как на духу говоря, я сердечно рада, что не придётся и в самом деле выдавать вас замуж за моего брата, милая, пусть и для спасения вашей жизни. Такое счастье редкой женщине пожелаешь… я терплю его без малого сорок лет, и с радостью уступила бы эту обязанность более достойной, да боюсь, не видать мне в жизни такого избавления…       – Что же, господин Крюгер никогда не изъявлял настоящего намеренья жениться? – удивилась Анастасия. Это странно – видный, обаятельный мужчина, при том не бедный… А что до того, как невысоко оценивает его сестра – так это обычное дело для старших к младшим. Татьяну послушать, так несчастнее предполагаемой невесты Карла Филипповича будет только тот, кому вздумается сосватать её, Анастасию…       Эмилия Филипповна скривилась.       – Был он женат однажды, девятнадцати от роду лет… Жена умерла родами, это для него хороший предлог, чтобы не жениться более. Нет, правду сказать, два года он действительно горевал нестерпимо и отец даже опасался, что он от горя этого не оправится… Но молодость не терпит долгого страдания. Нет, братец мой просто и поныне не повзрослел. И с женщинами предпочитает отношения лёгкие, браком не обременённые. Да будучи сластолюбцем редкостным, среди своих пассий и выбрать бы не смог, и слава богу, я б, чую, от такого его выбора в себя и не пришла бы…       Слова эти снова подняли улегшееся было смятение. Заметив краску на щеках девушки, Эмилия улыбнулась – и это было, признаться, неожиданно, как преображала лицо этой женщины улыбка:       – Нет, вот в чём, а тут я заверения брата только подтвердить могу и на Библии поклясться, хоть она у нас с вами и разная – вам его бояться нечего, никакой неделикатности он с вами не допустит. Сперва господа, которые хлопотали о вашей судьбе, думали, для обеспечения вам как можно более убедительных документов, не устроить ли в самом деле венчание, но Карл эту идею решительно отверг, сказав, что, во-первых, венчание под подложным именем – оскорбление церкви, да и с одной стороны, хоть как, будет изменой вере, во-вторых – перед богом венчанная, вы и потом женой ему будете считаться, а это непорядочно и имя ваше чистым не оставит… Нет, всё же принципы у моего брата есть и порядочности его доверять можно, сколь бы некоторые его поступки Библии ни противоречили…       Хоть Анастасия мало что понимала в рассказах Карла Филипповича о его торговых делах и планах, слушать его было чрезвычайно интересно и приятно ещё, быть может, потому, что таким уж его природа наделила голосом – арии бы таким голосом петь, и Анастасия б с превеликим удовольствием послушала о технологии плетения тончайших кружев, поразившей его в своё время до глубины души, и об удивительном уме и глубокой преданности достойнейшего Джека, но Эмилия Филипповна сразу после ужина твёрдо и решительно разогнала «молодых» по постелям – хоть немного вздремнуть лучше, чем совсем нисколько, на поезд вставать рано… О, если б и в самом деле можно было уснуть лишь получив в высшей степени разумное и оправданное жизнью указание! Непривычная ли обстановка – несколько сирая ввиду того, что вещи были уже собраны, или пережитые треволнения прощания с родителями и высвобождения из Дома, или новое это удивительное знакомство было причиной, но сна у Анастасии ни в одном глазу не было, и жгучая тоска наступающего осознания, что рассталась с семьёй она бог знает как надолго, сменялась пугливым восторгом от того, что лежит она совсем в другой, хоть и так же пахнущей грубым хозяйственным мылом постели, а затем радостным предвкушением (хоть и стыдно, а куда денешься от того, что было оно) долгой дороги и непредставляемых сейчас приключений, а затем досадой и страхом вокруг фигуры зловещего Никольского – ничуть не уменьшало этих чувств ни то, что он ответственен за происходящие сейчас в её жизни перемены, ни то, что его она тоже неизвестно, увидит ли когда-нибудь. Лишь тогда, когда болонка Марта, дремавшая на коврике у порога, проснувшись от какого-то шума на улице, а потом осознав, видимо, что строгая Эмилия спит и не запретит ей, запрыгнула на постель и улеглась в ногах, Анастасия забылась недолгим сном. За окном занимался рассвет 16 июля… 16 июля, вторник, утро       Как миновала ночь, они и не заметили. Они всю её провели в той самой комнате, вернее всего, являющейся кладовой, судя по загромождающим её старым и не сочетающимся между собой вещам и свисающей с потолка роскошной паутине, но убожество окружающее если и замечали, то любить и благословлять готовы были более, чем всю роскошь всех дворцов мира. Они так и сидели в углу на продавленном топчане и без устали целовались, а Ванька сидел у двери на колченогом стуле, иногда только выходя курить и справиться, который час, да выругаться «скоро ль, интересно, этот-то придёт», а Марии, может, и хотелось спросить, какой такой «этот», с чем и для чего он должен придти, и в то же время не хотелось разрушать волшебства момента, думать о чём-либо ином, кроме того, что чудеса-то в жизни вот они, есть. Своим чередом оно, иное, придёт, никуда от него не денешься, а сейчас главное то, что Пашенька снова с ней, и хоть придётся вскоре выпустить его из своих объятий – надо им идти, отметиться, доложиться, какие-то бумаги принять, как положено, но ведь это не конец, не расставание. Пашенька прикомандирован к тому отряду, что будет сопровождать эвакуирующиеся семьи, с которыми и она будет, вот и не права она, говоря, что что-то хорошее в каждом человеке должно быть, и в большевиках тоже? Конечно, вряд ли они это из снисхождения к их чувствам, помнила она ещё страхи свои, что Пашку за такую «классово извращённую связь» (почему-то запомнилось это, из пересказанного Мельниковым разноса, устроенного сперва Юровским, а потом ещё какими-то чинами, не всё из рассказанного она слушала, спешила скрыться поскорее в ванной или в комнатах, а всё же) в тюрьму посадят или вовсе расстреляют. Сколько ж страхов она пережила, пока снова, после отстранения уже и Ваньки, письмо в заветном тайничке обнаружила… Да, верно, это потому они назначение такое Пашеньке выдали, что понимают, лучше его никого для пригляду за ней не найдут. И не потому только, что по любви своей он её беречь будет, а потому что просто самый лучший он на свете.       Ушли, что ж сделаешь, ушли. Это понятно, солдат не сам себе хозяин, захотят – и вовсе на передовую пошлют, что тут поделаешь, война ведь… Ох, война, война. С детства посмеивались над ней сестрицы, как она любит солдат, всегда при выезде в свой подшефный полк набирает побольше цветов – каждому приколоть к мундиру, а какие особо понравятся, тем ленточку красивую, образок маленький подарить, как рисует в альбоме солдата – героического, непременно полного кавалера, иногда со знаменем, а иногда с воздетой саблей. И как же плакала она, когда первый раз поехали в госпиталь, когда увидела она этих милых солдат на койках, в бинтах… Маменька переживала, говорила с докторами (Мария слышала), что, может, младших лучше не водить в палаты тех, кто потерял конечности или глаза, это слишком тяжело для чувствительных девичьих сердец. Что ж, в чём-то и права была маменька, уже и эти бинты, под которыми виднеется запёкшаяся кровь, в снах ей снились, столько слёз вызвали. Это ж как все эти замечательные солдаты ради неё жертвуют, какие переносят тяготы! Какие они смелые, сильные, какие самые-самые! Это правда, если б на войне никогда не убивали и не калечили, то это б не война была, а непонятно что. Даже если вернулась армия с победой – кто-то всё равно поляжет на поле боя, по ком-то будут плакать… Эти люди герои, да. Но всё равно очень грустно.       Война… понятно – с японцами, понятно – с немцами. Всё это враги России. Сейчас-то что? Народ и прежде бунты устраивал, говорят старшие, только до такого вот, как в прошлом году случилось, доходит редко. Всё же удаётся обычно водворить порядок… А отчего бунтуют? А потому что смущают дурные люди. Дурные люди всегда находятся, такова жизнь. Но большинство-то люди хоть и глупые, легковерные, но добрые. Понимают в конечном итоге, что власти покоряться надо, жизнь смирно, как установлено. Но иногда всё заходит далеко и успокаивается не сразу… Вот теперь неизвестно, когда успокоится. Когда силы здоровые, которые должны усмирить народ, напомнить ему о заповедях и порядках, прорвутся к Москве, с востока ли, с запада, с севера – и там, и там бьются генералы, не подчинившиеся советской власти… Надо молиться о том, чтоб был им успех. Да не может не быть. Не может восторжествовать безумие… Так говорили в Тобольске, так говорили и здесь. Только теперь вот всё сложно стало. Ведь Паша – он из большевиков. И Ванька Скороходов. И другие есть среди них хорошие ребята – так говорит Пашка, а ему нельзя не верить. И им, получается, нужно воевать с силами, идущими с востока. Идущими усмирять… Пашку, Ваньку? Ведь это уму непостижимая нелепость на самом-то деле! Всегда хорошие люди воюют с плохими, так заведено. Японцы напали на Россию – гадкие узкоглазые коротышки! – чтоб отнять её землю, хозяйничать в её водах. Германия объявила войну – какое вероломство, ведь как будто были в хороших отношениях! – и привела свои войска к русскими границам… Вот и эти, говорит Пашка, на нас нападают, что ж нам делать, кроме как защищаться? Вот такое, выходит, дело-то. Что для одних – наведение порядка, то для других – нападение.       Она успела задремать совсем ненадолго, когда неожиданный гость разбудил её. Увидев на пороге Мельникова, она не успела даже явственно оформить никакую мысль – что её выследили, что за ней погоня, что всё пропало, она только приготовилась защищаться и уже шарила вокруг рукой, чем бы огреть ненавистного белобрысого нахала, а Мельников развернул принесённый свёрток и кинул ей замызганный головной платок:       – На вот, повяжи, больно уж у тебя космы хорошие, в глаза бросаются. И пошли, что ли.       Она подняла оторопелый взгляд от напрочь вылинявшего красного когда-то цветка, два лепестка которого, словно в самом деле пожухшие и скукожившиеся от увядания, уходили в бахрому.       – Куда?       – Куда, куда… с семьёй знакомиться, знамо дело! Вот документы твои, изволь ознакомиться – зовут тебя теперь Трифонова Катерина Прохоровна. Теперь вот я увольнительные свои на тебя трачу. Одна радость – больше не таскать ваши писемки туда-сюда…       Мария не сразу обрела дар речи, руки не слушались, повязывая на голову грубый, траченный местами молью платок.       – Так это… был ты? Ты носил наши письма?       – А то кто ж, мож, думаешь, сам Яков Михалыч?       А ведь да… ведь он же тогда со стороны ватерклозета как раз и шёл…       – И чего ж ты тогда… с шуточками-то этими своими?       – Так шутка – она на то и шутка. А думала – взаправду что ли пристаю к тебе? Да нужна ты мне больно. У меня своя девчонка есть, работница и партийная, не то что ты. Правда, теперь-то и ты вроде как рабочая… Всё, айда, пока совсем-то не рассвело.       У дверей Мария попыталась глянуть во врученный ей паспорт – увы, ничего в таком свете разглядеть не удалось. Вспомнилось, какое возмущение вызвало у маменьки и папеньки, когда стали им делать паспорта. Будто их заклеймить покусились, как скот. А ведь ничего, очень красивые получились книжицы. Конечно, несколько дней тогда Юровский злой ходил – столько плёнки впустую извёл, то Оля моргнула неудачно, то Настя зубами губу почесала, а у неё и так и эдак морда выходит совсем уж толстая…       Под утро явственно схолоднуло, и кажется, сегодня обещается дождь. Мария едва поспевала за длинноногим Мельниковым, стараясь не упустить ни слова из его инструктажа – что-то Пашка с Ванькой успели уже рассказать, но так, самое общее.       Вот оно как бывает, когда очень уж мало спят и очень много работают. Сдавал задом грузовик, выезжая со склада, водитель Васька почти что спал на руле, кое-как сумел мимо ворот не промазать, да задавил работницу Трифонову. Та тоже вторую смену доработала и ползла ровно муха придавленная. И ведь ехал-то тихо, да вот упала она неудачно – головой прямо под колесо… Васька, бедный, прямо там в припадке упал, да и Кольку вывернуло, а ведь он многое видал. Кинулись туда, сюда… Разыскали брата, тот как услышал – прямо рухнул и завыл…       – Вишь, двое их у семьи кормильцев было – она да брат, это который Степан, но ему 15 только исполнилось, не шибкий пока что работник. Бабка работала вроде, где-то стирала да полы мыла, но сейчас что не закрылось, то закрывается, бегут эти все, господа-то… дед калека. Плёл корзинки, но кому сейчас те корзинки нужны. И, считай, пять человек сирот – папаша на заводе убился ещё перед революцией, мать того раньше преставилась – тиф или что, не знаю… Степан, Семён – тому 12, девки две ещё малые, ну и вот Катька была старшая, 20 бы лет ноября семнадцатого стукнуло. Да и ещё теперь сирота – сын Катькин…       – Сын?!       – Да, а чего? Сын у Катьки остался годовалый, зовут Егорием, как деда.       – А чего ж тогда она не в мужниной семье жила? Или он к ним примаком? Или это потому что на фронте он?       Ванька рассказывал – его отец младший сын в семье был, десятый, никакого ему родители не дали наследства, не то что хозяйство не на что заводить – вот чего на себе надето, тому он только и хозяин, вот он пошёл в семью невесты жить, это называется – примак.       – Какой ещё муж? Не было его у Катьки вовсе, будто не знаешь, как это бывает? Покухарила в одном доме – вот такую выдали получку. Извиняй, что не полный комплект тебе в наследство пришёл – стариков две штуки, брата две штуки, сестры две штуки, ребятёнок одна штука, а мужа в описи ни одного нет. Не, ну теперь-то, понятно, будет, Пашку даже чужой малец в нагрузку не смущает, вот что любовь с мужиками делает… Как пить дать, как доберётесь до места – сразу и распишетесь.       – Чего?!       – А что? Это великой княжне без всяких там позволений и согласований замуж выходить нельзя, тем более за какого-то солдата безродного, а такой же безродной рабочей-то можно. Но мне до этого всего что – меня Пашка в дружки, опять же, не позовёт, Ваньку позовёт, как пить дать…       Что сделалось с Марией от этих простых слов – этого не описать словами! Зябко, вроде бы, на улице, ходят вон по небу тучи, а так жарко стало в платье груботканном, в платке, прижимающем к голове шапку волос. Так бывает, если в жаркий день наденешь только отглаженное, ещё после утюга горячее, или выпьешь чаю, не дожидаясь, пока он подостынет… или поймаешь взгляд вроде и украдкой, из-за ветвей, но такой, такой взгляд-то… Как во сне бывает, и не чувствовала она, как ноги передвигает, не шла она за поспешным Мельниковым – летела. Ох, Пашенька! Неужто прямо такое он сказал? Такое вот, о чём она не смела и думать?       – …Так и сказал перед самим товарищем комиссаром: говорит, товарищ комендант, как поступили под его начало, сразу строго так сказал, что нет тут никаких государынь и государей, а есть только граждане Романовы, и никакого эдакого отношения к ним быть не должно – так у него к одной конкретно гражданке Романовой не эдакое, а совершенно обыкновенное, какое у парня молодого к девке бывает, и поскольку нет у неё мужа, а у него жены, никаких он не видит к тому препятствий… Девка, говорит, не чванливая, не белоручка, сама тесто месит и поливает посаженную в огороде при Доме капусту, и враждебности к советской власти в ней нет, только обыкновенная несознательность, которая сплошь и рядом бывает и в местных крестьянах и с которой надо, как говорит товарищ Ленин, вести грамотную агитационную работу…       К дому немножко с дороги спускаться надо было по тропинке, оттого на подходе, несколько сверху, даже в утреннем неверном свете был он весь виден, и глазам верить не хотелось – до того непригляден. Окна почти что с землёй сравнялись, крыша прогнутая в середине и сам косой – да неужто жилой, не завалюшка покинутая? Подобны, впрочем, были и соседние – иные прикрылись стыдливо разросшимися кустарниками, будто нищие запахивают вретище, чтоб не являть людям срам, а иные чернели эдакими неопрятными кучами, словно по весне ещё сгребли всякий хлам, мусор, да так и оставили. Да неужто нам сюда? Сюда, сюда, не извольте сомневаться. Да почему же хоть крышу починить нельзя, ведь того гляди – провалится? Да должно уж быть понятно, почему. Хотя б потому, что мужиков-то нету. Какие вот, как Прохор Трифонов, давно уж на том свете, а сыновья малы шибко, а какие ещё так с немецких фронтов не вернулись, а какие вернулись, да на новые фронты ушли, а какие в городе остались – так с работой уж не до того, чтоб дома ещё чего делать. Да и какое уж чинить крышу, тут сносить надо всё к чёртовой матери и ставить избы новые, справные, по-доброму если. Дрянную одёжу вот сколько можно чинить-латать, если видишь, что в печку ей пора? А новую избу-то, мамзеля, знаешь, сколько стоит поставить? То-то и оно, что не знаешь ты этого.       На штакетнике висели горшки да плошки, сушились половики. Из подворотни, сипло гавкая, вылетела хромая собака, после матюга Мельникова трусливо нырнула обратно и спряталась в кособокой будке, ей из соседних дворов истерично поддакнули товарки, где-то заквохтали встревоженные куры. Мария, вслед за сопровождающим, пробиралась по двору, переступая кирпичи, собачьи кучи и какой-то мусор и уворачиваясь от развешанного на верёвке белья, слегка колыхаемого ветром.       Дверь заперта-то была, но от богатырского солдатского рывка крючок безропотно слетел. В сенях пахло чем-то кислым, пол прогибался. Дом был погружён во тьму почти совершенную – керосиновая лампа на столе больше чадила, чем светила, и чётко и ярко выхватывала из тьмы только лица, как бы на чёрном фоне нарисованные, подростка и старухи, заканчивающих нехитрый завтрак. Было видно стол, застеленный чем-то серым, тёмную, кажется, деревянную солонку посередине и миски перед едоками, да и всё. Позади в темноте бледным пятном проступала печь. В доме было так душно, смрадно, что голова сразу пошла кругом. Пахло чадом, пылью, потом, да ещё как будто где-то совсем рядом стояло помойное ведро. «Что ж, нет у них рук, чтоб крышу починить, но хотя бы в чистоте-то дом содержать можно?»       – Вот и Катька пришла, - проговорил подросток, спешно проглатывая кусок. Это, наверное, Степан, догадалась Мария.       – Явилась, - раздался со стороны печи скрипучий голос, - где шлялась? Всё работала, дорогу к дому забыла? Дитё-то за тебя кто кормить будет, я?       Мария вздрогнула. Печь, конечно, только в сказках голос имеет, верно, это старик-дед. Что же, он сослепу принял её за свою настоящую внучку? В такой темнотище (неужто нет второй какой-нибудь лампы?) обознаться немудрено, но ведь она, стоящая у стола, освещена насколько возможно ярко. Так что, разве им не сообщили, что их Катя погибла? Или, может быть, сообщили, но не всем? Или, может быть, как бывает это со старыми больными людьми, он не всё уже помнит?       – Житуха, в общем, получается не на зависть, - проговорил из-за спины Мельников, - ну да это временно. С работы тебе увольнительную выписали, так что никуда тебе пока идти не надо, собирайтесь тут. Как эвакуироваться, так вам сообщат, но это уж не сегодня поди, завтра.       Он повернулся, и ей захотелось в этого грубого и наглого, всегда так раздражавшего её белобрысого хама вцепиться, умоляя не бросать здесь, в темноте и смраде. Почему, за что она должна остаться тут? Но это хотя бы ненадолго, должны эвакуировать… Немного потерпеть, только до завтра… Завтра уедут из этого страшного места, из города вообще, прочь, завтра увидит Пашеньку…       – Ты это… не бойся, - шепнул Степан, поднимаясь из-за стола, - не обидим. Заместо Катьки нам будешь… Деду только не говорили пока, он Катьку любил страшно, хоть костылём порой и её угощал… Я пойду сейчас, ты привыкай…       Привыкай!.. Так и топталась бы Мария у стола в растущей и заполняющей всё её существо панике – вот и второй человек, что словом с ней перемолвился, за дверью скрылся, да верно, скоро уйдёт и старуха, зачем-то ведь поднялась чуть свет. Что же, все они уйдут, оставив её одну в темноте и смраде? Не одну, со скрипучим, страшным голосом откуда-то из-за печки… Поднялась и старуха, подняла лампу – как-то так качнулся её неверный свет, и увидела Мария, что дом весь из одной комнаты состоит, она же и кухня, и столовая, и спальня, слева от печи на лавке из-под чего-то тёмного детские ноги торчат, а справа висит, подцепленная к потолку, детская люлька. Сей же момент новый звук раздался – словно заскрипело, только тонко, жалобно и требовательно. Ребёнок заплакал!       – Ты, голубушка, столбом не стой, - старуха кивнула на люльку, - вишь, работа твоя проснулась…       И переметнулась к скамейке, тормошить что-то тёмное – «Сёмка, давай вставай, хватит прохлаждаться. На тебя оставляю тут…». Как во сне, не чувствуя, перебирала она ногами, только теперь уж от страха. Склонилась над люлькой… понятно, не ребёнка боялась-то, кто ж малышей-то боится, а того, что не знает, что ей делать. На руки взять, это наверняка. Алёшка родился – ей четыре годика было, ну какая б с неё была нянька? Но мечталось, мечталось…       Тяжёленький он, ну и понятно – ему уже год. Ох, мокрый совсем… да наверное, и проголодался. Ох, ему ведь ещё грудь материнская нужна…       – Скисло молоко, - словно на её мысли ответила старуха, - вчерась ещё скисло. Дни-то жаркие. Вот пойду, куплю… Ай каким есть пока покорми, что ж делать. Вон оно, в крынке. С остального оладьев напечь, если мука осталась…       На скамейке сидел, отчаянно тёр глаза мальчишка лет, по виду, десяти, встрёпанный, по пояс голый и худой. Старуха вручила лампу ему, да и пошла к выходу, что-то бормоча себе под нос уже неразборчивое. Мария, покачивая на руках голенького малыша, отчаянно озиралась и чувствовала себя так плохо, как никогда в жизни.       Сёмка поднялся, прислушался – «Что, уснул обратно дед? Ну хорошо…» – прошлёпал к рукомойнику, поплескал на лицо…       – Ну что, давай хозяйствовать, - сказал на всякий случай шёпотом, - чего тебе, пелёнки? Сейчас найду… У тебя, поди, детей не было?       – Нет, не было.       – Это оно и видно. Ничего, приноровишься быстро. Это наука такая, бабам от природы данная…       Мария бережно и крепко прижимала к себе болтающего ногами малыша, пока Сёмка вытаскивал из выдвинутого из-под скамьи ящика какие-то тряпицы, встряхивал их, бухтя с очаровательной детской солидностью. «Научусь, как же не научусь… Ведь он, бедный кроха, и не знает ещё, что без мамы остался! Мама на небушке, а он вот здесь, зовёт её, прижался так доверчиво… Птенчик такой маленький, сколько заботы ему нужно… Зачем же смерть такая жестокая – у такого-то маленького маму отнимать…» При неверном, тусклом свете вгляделась в детское личико – глазки чёрные, умненькие, рот упрямый. «Всенепременно себе оставлю, - мелькнула дерзкая мысль, - даже когда и кончится всё это дело с притворством… Красавец, Егорушка, мой сынок теперь…»       Тогда, по прибытии, она вокзал увидеть толком не успела, что вполне было естественно, и сейчас едва сдерживалась, чтобы не слишком вертеть возбуждённо головой, чуть ли не подпрыгивая и хлопая в ладоши, как маленькая. Надо-то ведь изображать такую девицу… Такую, о ком порядочные женщины говорят презрительно, поджав губы, и так, чтоб не слышали дети. Такую, о ком в иных тонах, но тоже не слишком уважительно говорят мужчины. Такую девицу, что очень горда и счастлива, окрутив солидного, состоятельного мужчину и вместе с ним покидая грязный, наскучивший ей Екатеринбург, едва сдерживаясь, чтоб не посматривать вокруг с явным презрением и торжеством. Для таких девиц любой город России, кроме, разве что, столиц – грязь, убожество, провинциальная дикость, им поклонники должны дарить манящие перспективы блеска заграницы так же, как дарят браслеты и маленьких собачек – как они поклонникам дарят что-то такое, что вызывает тихое гневное напряжение в голосах порядочных дам. Эмилия Филипповна ворчит себе под нос много всякого о таких девицах – нет, едва ли их сейчас стало больше, чем в какое-либо время прежде, просто они проявились во множестве, закружились, забеспокоились, как потревоженная стайка мушек – Анастасия увидела однажды такую над забытым огрызком персика. Если б такая девица только могла представить, каким наслаждением может быть вдыхать горьковатый от «машинных» запахов воздух, слушать гомон этой разношёрстной толпы, каким наслаждением после долгого заключения может быть протискиваться через эту толпу, чувствуя её потрясающую, живую и дерзкую упругость, все эти не сразу отступающие бока и локти, всю эту небрежность торопливых ног, наступающих порой на ноги – и если бросающих извинение, то так, как выплёвывают окурок, всё равно догоревший. Все эти неизбежные касания, которые должны быть предельно отвратительны для желающего от этой толпы отделиться, возвыситься над нею, совсем иначе ощущаются тем, кто и был от неё отделён бесконечно долгие месяцы. Это как хороший массаж для затёкшего тела, не знавшего долго ни движений, ни прикосновений. Какие же они все милые и хорошие, и эти грязные, грубо хохочущие вчерашние рабочие, нынешние солдаты, и женщины в линялых застиранных юбках, окрикивающие галдящих, носящихся по перрону чумазых детей, и хмурые, уставшие с ночного дежурства работники станции, и курящие у вагона машинист и контролёр… Уже это всё – и бродящие поодаль, в ожидании возможности выпросить подачки, кудлатые, в колтунах и репьях собаки, и деловитые голуби, рассевшиеся рядком на карнизах и взирающие сверху на бескрылых с превосходством крылатого, и утреннее небо с лениво дрейфующими тучками – так много, так прекрасно, что просто не верится, что предстоит ещё и дорога, лица попутчиков, в которые она так же будет вглядываться, как с сёстрами из окна своей комнаты в Доме Особого Назначения, гадая, что это за люди и куда они едут, а может быть – и слушать их действительные рассказы, с настоящим интересом и вниманием слушать, и проплывающие за окном леса и просторы такой огромной и прекрасной Родины… И хоть жарко было голове под париком – по изготовленным ей документам ей полагаются пышные белокурые локоны, каковыми не так уж часто девушек награждает сама природа, вот они всеми силами этот грех природы и исправляют, и тесно ногам в туфлях, не вполне им подходящих, и приходилось постоянно помнить о косметике на лице, не почесать небрежно под глазом – это было трудно, но и это было счастьем. И не огорчало даже то, что места назначения она не знает – пусть будет сюрпризом, и то, что едет порознь с сёстрами и братиком – тем интереснее будет, когда они снова соберутся вместе, слушать рассказы друг друга. Бедные маменька и папенька будут, конечно, в ужасе, но втайне наверняка будут завидовать, им-то не выпадет столь интересных приключений…       Совсем не сложно идти с Карлом Филипповичем под ручку, если представлять его как какого-то дальнего своего дядюшку, не из великих князей, а, может быть, из князей императорской крови, из тех, с кем встречаешься в жизни раз или два – они живут где-то далеко, они заняты каким-то делом, и не хватает прилежности памяти вспомнить, через кого это родственник, как зовут его престарелую матушку (жива ли она вообще?), это как какое-нибудь имение, которое есть у нашей семьи где-то далеко, сказала как-то Ольга, мы редко там бываем, но знаем, что располагаем в жизни вот и этим тоже. Татьяна тогда сделала замечание – не подобает говорить так о людях, пусть и ниже по своему положению, но они родственники нам. Но это правда, возражала Ольга, ведь они вроде зонта на прогулке, нужны для того, чтоб обвить согнутую в локте руку и шествовать по дорожкам Летнего сада или Ливадийскому берегу, вести разговор – умело вставляя реплики, как в пьесе, которая представляется публике настоящим разговором. Ведь они, вне всякого сомнения, готовили и выверяли эти комплименты и галантные речи на случай, если встретятся с какой-нибудь великой княжной – они и сами понимают, что по своему положению могут рассчитывать на такую встречу, будут рассказывать о ней потом своим детям… невозможно заранее знать, с кем именно из нас им приведётся иметь такую приятную прогулку, поэтому придуманные заранее слова должны подойти любой. «В самом деле! – фыркнула Татьяна, - нашу Ольгу не убедили в её несравненности! Жизнь ещё долго должна быть положительно невыносимой».       Нет, разговор с Карлом Филипповичем определённо более приятен и интересен, чем такие вот беседы, случавшиеся в жизни Анастасии прежде. Может быть – потому, что тогда она была слишком юна, чтоб не скучать, прохаживаясь вот так и слушая о погоде и балете, вместо того, чтоб с Алексеем и детьми слуг затевать что-то действительно стоящее потраченного времени. Может – и длительное заключение, и пикантность ситуации тут играли роль, будоражили чувства. А может, дело в том, что Карл Филиппович не столь аккуратно выбирал темы, будучи человеком всё же иного склада, чем князья, великие будь или малые. Он обеспокоился, конечно, интересно ли милой княжне слушать о его делах – не в той части, где о поездках по местам, в которых она могла бывать или в которых, дай-то бог, ей не случится бывать никогда, и встречах с людьми, фамилии которых она могла слышать, а может – и нет, и даже не в той, где б говорилось о том, куда поставлялась продукция его маленькой, но славной фабрики, и какие фамилии, опять же, могли носить его восхитительные шали, вуали и кружева. А, например, как устроены станки для изготовления вот такой-то ткани и как непросто было наладить дело так, чтоб получались они именно такими. Как непросто бывает механизировать, улучшить такую тончайшую работу, прежде исключительно ручную, да и теперь во многом тоже – тем интереснее, ведь это такой вызов жизни для инженерного и хозяйского ума! В обычном ткацком станке тоже проявился гений человеческий, но всё же, милая княжна, изготовить обыкновенную льняную или шерстяную ткань, вроде вот этой или этой – совершенно не сравнимо…       – И что же, - удивилась Анастасия, - таким трудом добившись, чтоб ваша продукция получалась такой изумительной, изысканной и нежнейшей, - она, действительно, иными глазами смотрела теперь на подаренный ей платок, - вы так легко всё это оставляете? О нет, я не о том, будто у вас есть выбор, оставлять ли, но мне подумалось сперва, что ваша весёлость деланная, с какой человек прощается с тем, чего не в силах сохранить, чтоб не тратить душевные силы на бесплодный гнев, а может, и радуясь тому, что не потерял больше того… Но теперь мне кажется, что ваше приподнятое настроение совершенно искренне…       – Вы правы отчасти, прелестная княжна – я действительно не таков, чтоб рвать на себе волосы из-за имущественных и финансовых потерь – в сущности, такими рисками полна жизнь делового человека. Даже будучи производственником моего скромного уровня, не помышляющим о многотысячных фабриках и поставке своей продукции на полмира, приходится усердно грести, чтоб оставаться на плаву, бдительно следить за тем, что можно, а то и необходимейше улучшить… Думать о том, как будут сочетаться мои кружева с теми тканями и фасонами, которые входят в моду, сколько сырья придётся потерять, подбирая именно такую толщину нити и такой узор, чтоб с этими новыми фасонами непременно увидеть перчатки или шарфы своего производства – и увидев, сказать, как господь по сотворении мира, что это хорошо! Катаклизмы вроде тех, что сотрясают сейчас страну, справедливо пугают людей – но я знавал тех, кто разорился из-за засухи или овечьей чесотки, и им бывало потяжелее, чем мне сейчас. Я по крайней мере забираю с собой некоторые сбережения и главное из них – мою бесценную сестру, согласитесь, не каждый может похвастаться таким активом! При мне и мои руки и голова, я не стар, не бессилен, я и на новом месте устрою свои дела – если мне не изменят разум и вкус, разумеется…       Было немного грустно от того, что быть попутчиками им совсем недолго – на какой-то станции, и нельзя заранее знать, на какой, ей придётся проститься с этими славными людьми, и её примет тот человек, что и должен позаботиться о её судьбе, только вот в Екатеринбург к нужному времени не успел, а их путь лежит дальше, много дальше – в Америку.       – Да, очаровательная княжна, в Америку. Знаю, почти все сейчас устремились в Париж. В Париже я бывал и он мне наскучил на вторую же поездку. В Париже, быть может, хорошо бывать туристом, глазеть на Нотр-Дам и вкушать изумительные блюда и ароматы на их родине, но не представляю жить там остальную жизнь. Нет, мой путь – в Америку. Вот где простор для хорошей жизни и дела! Эта страна почти так же широка, как Россия – европейские страны, кажется, жмут мне в плечах, как негодный пиджак – в Америке же дышится вольно, как больше решительно нигде. В Америке чувствуешь пульс жизни так же верно, как пульс на шее разгорячённой лошади. Ах, милая княжна, если б я имел точную надежду однажды снова свидеться, я б пригласил вас когда-нибудь побывать у меня… Но я не могу вам дать сейчас никакого адреса, потому что не знаю ещё, где поселюсь, да и вы не знаете, где поселитесь… но жизнь полна сюрпризов и неожиданных встреч.       – Мой драгоценный брат вобрал в себя всю авантюрность, что была отпущена на всю нашу семью, - молвила Эмилия Филипповна, – но впрочем, недостаточно авантюрен, чтоб помыслить остаться в стране, в которой уже не нужны будут кисеи и кружева…       – Истинно так, моя сестрица, как всегда, бьёт не в бровь, а в глаз. Впрочем, не вижу и смысла делать трагедию из того, что дело моей жизни перестанут ценить и сорная трава и молодые деревца прорастут сквозь обветшавшую крышу моей милой фабрики. Мода, как я сказал, меняется – даже и без всяких революций, исключительно в силу неумолимого течения времени – мы можем гнаться за ней, покуда способны, но должны понимать, что этот бег не будет вечным. От большинства этих потрясений, наносимых жестоким временем, мы ограждены таким благодеянием природы, как малая продолжительность нашей жизни, мы приходим в мир, уже избавившийся от париков и китового уса, от кокошников и кичек, от греческих туник и сандалий, иногда мы ностальгически вздыхаем о том в моде прошлого, что отвечает нашему эстетическому чувству, но мы избавлены от того, чтоб переживать эту потерю столь же остро, как те, кто жил на рубеже соответствующих эпох… И в конце концов, моя любезная сестрица тоже не большой поклонник моей продукции, считая большую часть из неё слишком вычурной и фривольной, не соответствующей её нордической натуре, и что же мне обижаться на большевиков, не приемлющих моих буржуазных изысков – мне они совершенно чужие люди! – когда такой удар моему сердцу наносит родная сестра!
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.