ID работы: 1752581

Приёмыши революции

Джен
PG-13
Завершён
77
автор
Саша Скиф соавтор
Размер:
542 страницы, 33 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
77 Нравится 150 Отзывы 31 В сборник Скачать

13 июля. Нерассказанное

Настройки текста
Примечания:
      Чем без сомнений могла гордиться Анастасия – и пользовалась в своей жизни не раз и не два – это умением совершенно неслышно приближаться на цыпочках. Обладая таким талантом, грех удержаться от искушения, даже если и есть опасение, что тень её – неяркая, конечно, ввиду рассеянного освещения – упадёт через сгорбленную над столом худую спину на белый лист, который покрывается сейчас мелкой вязью не опознаваемых по взгляду издали значков. Может быть, одного беглого взгляда, прежде чем нужно будет так же тихо ретироваться – и ничтожно мало для раскрытия таинственной личности этого страннейшего Никольского, но ведь это больше, чем ничего! Постыднее, чем подглядывать в чужие письма, особенно в процессе их написания, ничего и придумать нельзя, однако Анастасия, по детской ещё шаловливости натуры, находила себе оправдание – в том, что может быть, ничего больно секретного Тополь, как звали они его между собой после того, как решительно осудили и отвергли практику излишне обидных прозвищ, и не пишет, может, составляет лишь обыденное какое-нибудь распоряжение для обслуги или караула, или же что может быть, прочтённое там прольёт хоть малейший свет на личность господина Никольского и благодаря этому они начнут больше понимать его и относиться к нему лучше, а разве это может быть плохо?       Никольский обернулся так резко, что она сперва отпрянула и вскрикнула, и лишь потом отскочила. Будучи, как говорили не раз удручённо маменька и Таня, ещё совершеннейшим дитём, Анастасия не раз делала что-нибудь неодобряемое и не раз была на том поймана, посему наблюдала множество различных реакций на свои шалости, и точно знала, что более всего страшит именно такая – холодный, тихий гнев. Когда кричат, стыдят, обещают наказание – это, разумеется, тяжело и страшно, но тяжелее, больнее молчаливая ярость, не находящая себе выражения, слишком огромная, чтоб облечься в слова, отгрохотать, как гроза – и уйти без следа. Как тогда, когда она, несмотря на ясный запрет, помогла Алёше взобраться на дерево, и ведь всё почти уже обошлось, он почти благополучно спустился, угораздило его сорваться тогда, когда его ноги уже почти коснулись земли! Довольно б было и самого пережитого в тот момент ужаса, но то, каким взглядом посмотрела тогда мама, прежде чем развернуться и, поджав губы, молча уйти… Этот взгляд долго являлся в самых страшных кошмарах, много позже она нашла для него описание – словно отрекается. Нашла тогда, когда уже понимала – это не так, мама никогда не отреклась бы от своей дочери, даже самой младшей и непутёвой, но в тот момент не было ни этого понимания, ни этого сравнения, был один только безысходный и всеобъемлющий ледяной ужас, было то, хуже чего нет. И сейчас зелёные, со своей обычной гипнотической неподвижностью – верно, такие и называют змеиными – глаза Никольского полыхали гневом, он смотрел прямо на неё, неотрывно, даже не двигая зрачками – и молчал. Здесь в обычае было не стесняться повышения голоса и крепких выражений, грубая среда, этому не следует удивляться. Во всяком случае, пока никто из них не забылся до прямого рукоприкладства, только до того, чтоб на лестнице или на дорожке в саду будто бы случайно наступить на пятку или толкнуть плечом, впрочем, Анастасия допускала, что это действительно было ненамеренным, просто следствием общей неотёсанности и глухого раздражения, происходящего из неловкости. И она не знала, может ли Никольский её ударить, решительно не знала, но эта мысль сейчас посетила её и была страшной. Но страшнее ли, чем это молчание и этот холодный зелёный огонь – этого она сказать не могла. Сложно сравнивать между собой что-то в равной степени жуткое настолько, что лучше б этому оказаться ночным кошмаром, а не реальностью. От кошмаров, где мама вновь смотрела на неё так, можно было по крайней мере проснуться, побежать к маме, почувствовать её тёплую ласковую руку в своих растрёпанных волосах…       Разумеется, он ждал извинений. Только как тут извиняться? Если что и может сделать такой поступок более глупым и постыдным, так это жалкий лепет извинений, предполагающий, будто в самом деле можно замять и забыть подобное.       – Я ничего не успела увидеть, - пролепетало через её горло что-то другое вместо неё.       – Очшень хорошо, Анасштасия Николаевна, если это дейсштвительно так, - она услышала его голос, ровный и жёсткий, как хорошо отполированный металл, и ей в какой-то мере стало легче – не от слов и не от интонаций, а от самого факта, что он наконец отворил уста.       – Вы ни в коем случае не должны думать, будто я оправдания своей наглости жду, - взяла она наконец сколько-то себя в руки, хотя совершенно не чувствовала ног и только надеялась, что они не подкосятся, не сделают её ещё более жалкой и опозорившейся, - если буду просить вас не гневаться… Мне действительно хотелось бы, чтоб вы не гневались – точнее, гневались на меня одну, а не на семью мою… Поэтому совсем не для оправданий я скажу, что сделала это ни для чего зловредного, и мотивы мои ничтожны и вам не интересны.       – Отчшего же, отшень интересны, Анасштасия Николаевна, - и снова интонации его не изменились ничуть. И непрошенным эхо сразу возникли в голове голоса Маши и Оли, на все лады передразнивающих этот выговор: тш, кш, фшшш!       Не впору ли жалеть о сказанном? Пожалуй, куда лучше б было не произносить ни слова, сорваться с места и убежать… только куда? Если и есть в этом доме укромные места, пригодные для того, чтоб в них прятались нашкодившие, боящиеся наказания дети, то она, увы, слишком взрослая, чтоб забыть о том, что вылезти однажды всё равно придётся. Всё равно придётся отвечать за сделанное, и отсроченным на час или даже день – оно равно не будет легче.       – Не думаю, чтоб это было так. Вы не обязаны меня понимать – как надзиратель заключённого и как взрослый непутёвого ребёнка. Ведь это звучало бы как глупая жалоба – как тягостно от скуки бывает порой, что как ни стараешься держать себя в благоразумии, а в иной момент всё же сорвёшься и совершишь что-то совершенно дурацкое и негодное даже, просто от тоски бездействия и малых впечатлений здесь… Хоть и понимаешь, что делаешь ненужное и скверное даже, но не сделать не можешь, потому что изнывающее сердце толкает на это.       И снова нет недостатку в непрошенных голосах в голове – что мама, что Таня как могли противодействовали этому изныванию менее дисциплинированных сестёр. Вот вам шитьё, вот вам клубки, не говорите, что нечем себя занять! Как объяснить, что это не то, это не помогает? Правильно, совершенно никак.       – Ошибаетесь, Анасштасия Николаевна, я очшень хорошо понимаю это как раз.       Этого она не ожидала. Она ожидала в равной мере, что он просто велит ей убираться, а сам пойдёт и доложит о её поступке коменданту, после чего и последуют какие-нибудь неприятности, или же что какие-нибудь неприятности он устроит сам – если правы мать и Татьяна, полагающие, что полномочия его больше, чем кажутся. Но только не этого, не того, что он начнёт разговаривать с нею. Это было совершенно как-то невероятно и даже неправильно – словно за хулиганство не нашлёпали, не отругали даже, а дали пряник. Не изменился его взгляд, неподвижный, тяжёлый и не то что гневный или презрительный – сверлящий, впивающийся, подобно ядовитому жалу. Не изменился его голос с этим зловещим присвистом-пришёптыванием, даже представлялось, как он струится вокруг, как свивающая кольца змея. Но всё же, всё же и смысл его слов не укрылся от её сознания.       – Я видел, что делает с людьми длительное заточение, видел это много раз и знаю это очень хорошо – даже с людьми взрослыми и степенными, тем более с молодыми юношами и девушками, недавними детьми. Они имеют лишь самое общее представление о боге и дьяволе, однако готовы порой признать, что в них вселяется дьявол, когда им хочется каких-то абсурдных и бессмысленных выступлений, не только не дающих им ничего полезного, а несущих несомненный вред и им самим, и их товарищам – потому лишь, что любое действие упоительнее и слаще бездействия. Они понимают всю пустоту и бессмысленность этих действий, однако уже не в силах отказать себе, остановить себя… Громко говорить или петь, или обругать прошедшего мимо солдата, даже если он не сделал им ничего. Не слова или действия доставляли им радость при этом, не мелкие и пустячные нарушения правил, ничем их жизнь не облегчающие, а само действие, сама дерзость совершить действие, показывающая, что они ещё живы в этом казённом гробу… Любая тюрьма – даже если в камере чисто и в матрасах нет насекомых, и не самоуправствует жандармерия, и разрешены прогулки и свидания – это тюрьма, это отсутствие свободы. Даже если выстлать полы коврами и приносить обеды на золотых блюдах, это останется тюрьмой, потому что человек ограничен и лишён независимости, и судьба его неизвестна, и он разлучен с близкими… Сами стены и запертые двери, и однообразие дней, разбавляемое только редкими визитами адвоката и свиданиями – медленно убивает, и душа начинает изнывать от охватывающего её мертвенного оцепенения, и всеми силами противодействует ему, как жизнь противодействует смерти…       Она смогла сделать глубокий вдох, только когда он разорвал с нею зрительный контакт. Сколько может человек жить без воздуха? Она точно не помнила, но кажется, совсем недолго. Ну, значит, это было недолго… Достаточно и того, что голос его, напоминающий то шуршание змеиного тела по полу, то шорох сухой листвы в старом саду, зачаровывал, унося от реальности прочь, оживляя перед взором череду странных и страшных видений – невозможно представить то, чего не видел никогда, однако она представляла: и звон цепей, которыми скованы руки арестантов, и тихий перестук, привычным, обученным слухом складываемый в слова, и мирный прежде звук разрубаемого топором дерева, здесь ставший звуком страшным, означающим, что для кого-то сколачивают виселицу… Верно, оттого, что этот голос и вызываемые им неясные и жуткие видения так закружили ей голову, что оставалось дивиться, как она всё ещё стоит на ногах, как тело совершенно не предало её – оно предало во всяком случае в малом, она сказала прежде, чем сообразила себя остановить:       – А вам не будет неприятностей за то, что вы говорите сейчас со мной? Разве вам не запрещено тоже разговаривать с нами?       Он слегка улыбнулся – до того ей не представлялось, чтоб он и улыбаться был способен, хотя Ольга раз и говорила, что, проходя мимо караульной комнаты, видела, как он шутил и смеялся вместе со всеми, однако было это один раз и могло ведь ей и почудиться.       – Если только вы не донесёте на меня, Анастасия Николаевна, может быть, всё и обойдется, - насмешливо ответил он.       Она, чувствуя, что покрывается краской до корней волос, готова была уже сей же момент вылететь прочь из комнаты, но почему-то осталась на месте. Наверное, потому, что уже не была уверена, что происходящее реально, а не странный и дикий сон, и захотелось досмотреть, доиграть этот сон – не для того ли и существуют сны, чтоб в них возможна была любая чушь.       – Не донесу, - она постаралась говорить как можно более ровно, невозмутимо, чуть вздёрнув подбородок – иногда удобно, что тебя воспринимают ещё как дитя неразумное, меньше спросу, - просто не донесу, хотя и хотелось бы кое о чём попросить взамен. Но не буду.       – О чём же?       – Рассказать ещё о тех молодых людях, о которых вы говорили сейчас. В чём они обвинялись и… что было дальше.       И кажется, он удивился – что-то такое дрогнуло в холодных недвижных глазах.       – Зачем вам это?       – Узнать о перенесённых ими… и вами страданиях. Чтобы понять, за что вы так ненавидите нас.       Он говорил о своей жизни, это ясно, однако ей хотелось, как ни понимала она дерзость и, наверное, даже возмутительность для него этого её порыва, знать больше – где, когда это было, в чём он обвинялся и как получил свободу… Родители говорили иногда между собой что-нибудь такое – не в уши детей, однако и не позаботившись, чтоб они не слышали – «разумеется, среди них вряд ли есть такие, кто не сидел бы в тюрьме или хотя бы не бывал арестован». Разве им хотелось заострять внимание детей на том, что их окружают люди, сидевшие в тюрьме. В то же время, разве они могли надеяться, что дети сами не понимают этого?       – С чего же вы решили, что вас непременно ненавидят? Ненавидят, верно, всем сердцем старый несправедливый строй, а вас – как его представителей и носителей, но лишь в силу недостатка сознательности. Обвинять в преступлениях против рабочего класса, против всего трудящегося народа, можно б было вашего отца, допустим, мать, но не вас, вашего брата и сестёр. Вы – такие же жертвы низверженного режима, и те, кто ненавидит вас, безбожно льстят вам. Вы лишь марионетки, разряженные куклы, заложники своей среды, своего воспитания. Разумеется, в будущем вы стали бы соучастниками преступлений, которые творились до вас и творились бы после вас, потому что ваша среда, ваше воспитание не оставили бы вам иного выбора.       Эти слова ещё долго звучали в её голове, когда она вернулась к себе, когда сидела, якобы за книгой, на своей кровати, не желая показывать сёстрам своё лицо, бурю своих мыслей. Больше не возмущения даже – обиды, досады. «Кукла»… Неужели он в самом деле считает её разнеженной, чванливой принцессой из сказок? Да непохоже, иначе б он тогда говорил… и легче б было просто плюнуть на его слова, они не задевали бы, как не задевают глупые матершинные частушки, которые распевают курящие в саду солдаты. Разве виновата она в том, кем она родилась? О нет, впрочем, он о вине и не говорил… Только от этого не легче… 13 июля, суббота, позже       Рябой, немного грузный дежурный поднял от газеты больше усталый, нежели раздражённый взгляд.       – Что, в сортир, что ли? Разбегались… Ладно, пойдём.       Мария улыбнулась мелькнувшей в дверном проёме Анне Степановне, но не знала, заметила ли та её.       Они едва только успели пересечь столовую, как из коридора выступил молодой белобрысый солдат, двинулся навстречу, широко раскрыв объятья: – Отчего же Машка, Дочка Николашки, Кажет свои ляжки Только гаду Пашке?       Девушка побагровела.       – У вас, молодой человек, конечно, несомненный талант стихотворца, однако ваши фривольные намёки мне странны! Дайте пройти, прошу.       – Отчего ж странны-то? И ничего не намёки, - солдат сделал попытку обнять её за талию, - это известно, что Пашку Скворца из-за тебя, красавица, сюда не допускают больше, да и Ваньке Скороходову из-за тебя влетело… А я не хуже, смею заверить, не хуже!       Мария весело посмотрела в светлые, в опушении белёсых ресниц, глаза нахального парня.       – Хотите, чтобы и вам влетело?       – Мельников! – прогремел из коридора окрик Юровского,- у тебя что, слишком много зубов выросло? Под арест хочешь?       Мельникова как ветром вынесло. Мария усмехнулась – на эти глупые выходки своих стражников она и не сердилась по-настоящему, понятно ведь – мальчишки, ну да, невоспитанные, ну так кто б их воспитывал? – и проследовала, в сопровождении неторопливо топающего следом дежурного, мимо обеих комнат караула, куда и собиралась. Смотреть туда она совершенно не была намерена, вот вовсе даже собиралась не смотреть – с чего это, но всё же не удержалась и взгляд бросила… Не потому, чтоб надеялась снова увидеть там Пашку, нет, по привычке… И не сразу, совсем не сразу поняла, что поразило её в увиденном…       И найти снова туго скатанный белый комочек в заветной трещине штукатурки она тоже не надеялась – но рука по привычке нырнула и надо же, нашла. Не сдержавшись, Мария развернула письмо тут же – вряд ли этот сопровождающий будет подглядывать, что-то кажется, он не таков, да и росту не хватит, чтобы достать до самой удобной для догляда щели…       «Дарогая моя прелесная Мария, - писал Пашка своим кривоватым, переполненным старанием в каждой букве почерком, - пишу тебе, што у меня всё прекрасно и не стоит беспокоится, как ты, наверно, беспокоишса. Только грусно, што тебя не вижу вот уже сорак два дня. И нехарошие мысли лезут в голову, што отправят вас с семействам в Москву, а я и знать не буду и не смогу прити попрощаца. Хотя прощаца мне совсем не хочеца, а хотеть чего – не знаю, так для нас всё сложна, но о грусном не буду тут, потому што тебе и так там не весело. Но ты не грусти, любезная, потому што если мы сможем снова друг другу письма слать, так сможем наверна и снова свидетса. Так жалею, што нет у меня твоей фатакарточки, хотя литсо твоё прекрасное и так стоит перед глазами всегда. Люблю тебя всё так же и в этом ты даже не самневайса. А Ваньку Скороходова видел третего дня и у него тоже всё харошо, ахраняет склад. На сем прощяюсь милая моя Маруся и буду ждать письма тваего с нитерпением. Весь твой Пашка»       Царевна улыбнулась, прижимая письмо к сердцу, потом с особой тщательностью пряча в корсете. Милая безграмотность Пашки, хотя сейчас уже, к слову, меньшая – вон сколько слов правильно написал… Уж как правильно «Москва» пишется, запомнил… А слово «дорогая» так и будет для него образовано от «дар», видимо… Она словно слышала живую речь его, его милый, неповторимый голос, видела его синие глаза, скользящие по строчкам её письма, которое она, конечно же, напишет… Хорошо, что и про Ваньку написал – месяц прошёл с того, как Ваньку поймали с попыткой пронести для неё именинный пирог, ругались на него тогда крепко, Мария три ночи плакала, воображая и для него, и для Пашки какую-нибудь ужасную судьбу, масла в огонь подливали и сестрицы, потом наконец один конвойный, сопровождая её на прогулке, шепнул ей, что всё у них обоих в порядке. Милые, безрассудные мальчишки… Маменька всех их считает одинаковыми – безнадёжно испорченными, жестокими, порочными. Если б она узнала лучше Пашеньку, она б, конечно, изменила своё мнение. Но увы, превратности судьбы этого не позволили. И снова ведь смог он найти, через кого передавать письма… Узнать бы, кто этот герой…       На обратном пути Мария уже сознательно глянула сперва в кухню, потом в соседнюю, занятую отдыхающим караулом комнату, чтобы понять, что же так поразило её.       Ни в комнате, ни в кухне никто в эту минуту не отдыхал. Красногвардейцы, засучив рукава гимнастёрок и разувшись, делали самую настоящую генеральную уборку. По полу гуляла мыльная пена, отчитанный Юровским Мельников, всё ещё с пунцовыми ушами, стоял на подоконнике и драил оконные стёкла. Командовал всем, видимо, Никольский, сейчас почти скрытый за отодвинутым от стены низким диванчиком, верно, и инициатива была его (многим позже она узнала, что не ошиблась в этом предположении). То-то не видела этого маменька, столько брезгливо отзывавшаяся о разведённом солдатами свинарнике… Мария так и стояла бы, разинув рот, но пришла в себя от тычка в спину. Не права Ольга, здесь бывает совсем даже не скучно…       – Я сам, - упрямо повторил Алексей, отстраняя протянутую руку, - сам.       – Тебе рано ещё самому, - Татьяна старается говорить спокойно, не пропуская в голос раздражения, - дай ноге зажить как следует…       Жаль, нельзя его просто взять под мышку и потащить, великоват уже. Мария, конечно, могла бы, но Марии характеру не хватит. Как же, ведь обидится братик!       – Алексей. Сядь в коляску. Если ты на полдороге поймёшь, что идти больше не можешь, что мне делать? Тащить тебя, или бежать за коляской?       Мальчик задумался. Всё же, слова сестры были разумны…       – Ты можешь взять коляску и катить её следом. На случай, я имею в виду, только на случай, если я действительно могу упасть. Но я должен по крайней мере пытаться идти сам.       Татьяна закатила глаза.       – И как это будет выглядеть? Идёшь ты, и следом я качу пустую коляску? Тебе не кажется, что конвой нам не одобрит таких выдумок?       Покраснел. Понимает, чья правда, хоть и не хочет в этом сознаваться.       – Тогда сделаем так. Ты выкатишь меня в коляске, а потом я скажу, что попробую идти сам, это ведь нормально будет?       Какая ни есть, но победа разума над неразумием, подумала Татьяна. Она надеялась, что вставать с коляски Алексею расхочется. Как же она ошибалась…       – Алёша, ведь на коляске быстрее.       – Я нормально могу идти сам.       – Нормально, он это называет… - ворчит под нос конвоир, и Татьяна, при всём раздражении, с ним согласна. Ну вот, столовую прошли, Татьяна поджимает губы, не оборачиваясь на караульных, сидящих у стены, но кожей чувствуя их взгляды. И те, что на неё, и те, что на брата. Алексей всё же не всё ещё понимает, иначе не глупил бы с этими демонстрациями… Хотя, много ли это изменило бы?       И по лестнице, как кстати, поднимается комендант, останавливается, кажется, явственно любуясь ситуацией и усмехаясь в усы. Татьяна сдержанно здоровается.       – Мыться следуете? – кивает он на полотенце, перекинутое у Алексея через плечо с торжественностью генеральской ленты.       – Так точно, - весело отвечает Алексей, лицо которого продолжает кривиться от каждого медленного шаркающего шага. Татьяне очень хочется схватить глупого мальчишку за шиворот и усадить в коляску, но увы, и это не сделаешь, не сейчас, не под прицелом глаз.       – Хорош бы был государь, - усмехается сзади конвойный, - ажно в ванную сам ползёт.       – Ну, уже же не будет, - зевает комендант, - так тебе-то что?       Татьяна имеет очень много слов «благодарности» брату за эту пытку – это уничтожающе медленное шествие мимо комнаты караула, мимо кухни, где сейчас ужинают трое солдат… но конечно, ничего из этого ему не скажет.       Конвоир, видимо, в некотором затруднении – с одной стороны, пропустить в ванную сразу двоих, да ещё разного полу, с другой – как же этот сам-то, без помощи справится? Потом, видимо, махает рукой. Коляска остаётся снаружи, а брат на какое-то время позволяет поддерживать его под руку, но только до того момента, как вешает полотенце на вешалку рядом с ванной и скидывает башмаки.       – Отвернись, - велит он, она взглядом яснее всяких слов обещает, что повернётся при малейшем подозрительном звуке – никакая стыдливость не превыше его здоровья и жизни, но поворачивается только тогда, когда слышит шаги его ног, уже снова обутых.       Забрался в ванну и выбрался из неё сам, стоит бледный, но гордый собой до невозможности. Выговорить бы ему всё, что на душе, за все страхи, которые она перетерпела, ожидая каждый момент, что он может поскользнуться, мокрые руки соскользнут, а удар о бортик ванны или о выложенный твёрдой плиткой пол – не хочется и представлять, каков будет… но ничего говорить не хочется, слишком велика радость, что обошлось.       Он всё же упал на обратном пути – задержался о стену и рука соскользнула. И снова отпихнул её руки, пытаясь сам встать, цепляясь не за коляску даже – за стену. Она оглянулась, чувствуя, как беспомощность и паника переходят неумолимо в злость, на конвоира, остановила взгляд на вышедшем на её вскрик Никольском.       – Что ж вы стоите, помогите, поднимите его!       Никольский двинулся было к ним, но остановился.       – Нет, я не буду этого делать.       – Почему?! Неужели вы настолько жестокосерды?       – А по-моему, это вы жестокосерды, если не понимаете, как важно для него сделать это самостоятельно.       Вдвоём с конвоиром они всё же усадили мальчика в коляску. Остаток пути Алексей хмуро молчал, и по возвращении ни словом не обмолвился родителям об этом происшествии.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.