ID работы: 13681646

Édouard

Слэш
PG-13
Завершён
1
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Édouard

Настройки текста
             Эдуар сидел на чердаке сутками. Он выходил редко и ненадолго, щурился на солнце, думал о чем-то, ему одному понятном, натягивал выше шарф и, развернувшись на каблуках, хромал обратно в дом, так что Альбер уже не был уверен, была ли его бледность следствием происхождения, болезни или недостатка солнца. С другой стороны, так было безопаснее и намного спокойнее. Альбер знал, что, вернувшись домой, всегда обнаружит Эдуара либо за столом с газетой в руках, либо за мольбертом, где-то рядом будет суетится Луиза, делающая уроки, рисующая или просто наблюдающая исподтишка за своим странным другом. Пожалуй, живи они так еще немного, Альбер через месяц-другой посмел бы назвать себя счастливым. Если бы только так сильно не стучало сердце и не было всех этих кошмаров: Эдуару, увы, не всегда удавалось разбудить его вовремя.              Альбер Майар был преступником. А еще трусом, предателем и черт знает чем, чем угодно, но не достойным человеком. Таким, как он, счастье остается только выгрызать у судьбы, обливаясь чужой кровью и собственным потом. Или сдаваться. И, если честно, не будь рядом Эдуара, Альберу было бы вполне достаточно второго варианта.              Но Эдуар, к сожалению или, скорее, счастью, был. И хотя его безмерный возникший из ниоткуда энтузиазм Альбера пугал, это было лучше, чем то подобие существования, которое он влачил прежде. Строго говоря, подобие существования тогда влачил и Альбер. Он не мечтал ни о чем, кроме куска мяса и возможности погреть руки у камина, и жил он от ужина до ужина, больше всего ненавидя моменты отхода ко сну и дни, когда, заглядывая в ящик стола, понимал, что скоро придется снова искать морфин. Доползти до следующей недели, следующего месяца, до лета, все это уже было неплохим и вполне амбициозным планом, особенно за неимением других вариантов. Ничего, что когда-то все было иначе: спокойная работа с вполне достаточной для содержания семьи зарплатой, помолвка, любимая девушка, будто бы друзья и редкие встречи после работы за барной стойкой; в сущности, ничего необходимого. Глупо было предполагать, что после войны, такой безумно долгой, такой банально несправедливой, все останется прежним. Быть может, их Франция и победила, но французы…              Где-то здесь размышления Альбера обычно добирались до Праделя, так что ему приходилось останавливать себя и приниматься за что-нибудь по-настоящему полезное. Да, это в той жизни у него настолько ничего не было, что и потеря жизни, пожалуй, не сильно бы огорчила, но теперь… По меньшей мере, у него были Эдуар и Луиза (сложно сказать, кто их них больший ребенок), которые, теперь он видел ясно, жить очень хотели, и в этом, как бы ни хотелось считать иначе, он один мог им помочь. Может, потом, когда все закончится, их пути разойдутся, но пока это он приносил из банка деньги и он отсчитывал для Луизы купюры, сопровождая их строгими указаниями: «на углу Раме овощи подорожали — поищи в другом месте, мясо можно купить у месье Леблана — он обещал снизить для нас цену за помощь после пожара». Эдуар, наблюдая за ними, посмеивался, накручивая на палец длинные усы, не более настоящие, чем все остальное в его лице.              И, если честно, думая о всем этом Альбер тоже очень-очень хотел жить. Возможно, сильнее, чем в той чертовой яме наедине с богом посланной лошадью.              Хотя и в этом желании была крошечная доля стыда, заключавшаяся в том, что Альбер не представлял, как выразить свою благодарность. Да и кому? За что? Ведь по сути…              «Ах, вы знаете Альбера, будь он девушкой, то ночами напролет читал бы сентиментальные романы! Того хуже, их бы про него писали! А то, вдруг, и уже…»              Альбер иногда думал: что сказала бы его мать об Эдуаре? Стала бы так же смеяться над ним? Впрочем, вряд ли. Лишенный рта, он все равно был слишком остер на язык, и даже этой умудренной опытом женщине было бы невозможно тягаться с ним. Возможно, если станет слишком скучно, стоит их познакомить. И возможно, Альбер до сих пор не сделал этого лишь потому, что боялся, будто, не найдя причин спорить друг с другом, его мать и его товарищ начнут вдвоем клевать его.              Клевки Эдуара вообще-то были, пускай и тоже нередко болезненными, но совсем другими. Им хотя бы получалось улыбаться.              И это было только одним пунктов в бесконечном списке отличий между горячо любимой родительницей и другом. Списке, который, будь Альбер более откровенен с собой и менее аккуратен в выборе выражений, начинался бы словами «причина умереть» и «причина жить». Другим пунктом было, например, и то, что ради матери Альбер был в самом деле готов на все. Лишний раз остаться дома вместо поездки в Орлеан с друзьями, задержаться на работе, чтобы уметь вид более усталый и, значит, чинный, пойти на фронт… Впрочем, это он сделал и ради себя в том числе.              А ради Эдуара Альбер всего лишь отыскал в Сент-Уане гитару, расписанную горным пейзажем, почему-то золотым, но уже заметно потускневшим. Хотя, если честно, он сомневался, что Эдуар оценит его старания: в конце концов, наверное, он привык к другой музыке, да и Альбер последний раз играл еще до войны, когда его пальцы были загрубевшими не от лопаты и винтовок, а от бумажных порезов. Но попробовать стоило, в конце концов, перепродать никогда не поздно. Возможно, ему даже удастся установить более высокую цену и выиграть хотя бы на этом. А возможно, никто не захочет брать ее и задаром, заранее предугадать не получится, как не пытайся, но Альбер все равно снова и снова крутил эти мысли в голове, пока шел домой, ловя на себе несколько озадаченные взгляды прохожих. Его костюм, совершенно новый, купленный как раз для работы, мало сочетался со старой расстроенной гитарой за спиной, так что внимание было объяснимо, однако Альбер все равно терялся. Что он ответит Эдуару на вопрос, почему нельзя было купить пластинку? Почему понадобилось устраивать какой-то спектакль? (Обычно спектакли были областью ответственности его самого, как и затяжные концерты, точно у капризного ребенка). Эта неважно, что ответ у Альбера был («Уличные песни не записывают на пластинки, а тебе нужно услышать именно их, мой дорогой, настоящий Париж! Ты же рисуешь для этих людей, тогда послушай, чем они живут! Хотя бы так, если ты не желаешь выйти и все увидеть и услышать самому!»), он все равно казался ему чертовски глупым.              И чем ближе был их дом в тупике улочки, тем больше Альбер думал и думал уже так много, что не различал ничего в гуле, заполнившим голову. Он представлял, как возьмет гитару в руки, как настроит ее (Луиза, без сомнений, будет с живым интересом подсматривать через плечо и запоминать каждое его движение), как впервые за долгие годы коснется струн… Одно хорошо: эти уличные мелодии никогда не бывают сложными, а потому, даже будучи абсолютно лишенным хоть какого-нибудь музыкального дарования, он уже представлял, когда и что нужно будет зажать, а где выдержать паузу. В теории, совсем несложно.              Но какой же невыносимо высокой была лестница! И какой темной! Только под дверью маячил тусклый свет засыпающего дня. Альберу удалось вернуться достаточно рано, хотя, не имей он возможности свериться с часами (тонкий черный ремешок смотрелся инородной гнилой полосой на его грубой широкой руке), решил бы, что уже наступила ночь: настолько тихо было в доме. Может, Луиза случайно уснула, наблюдая за работой Эдуара, и теперь он не смеет даже встать с места, чтобы не потревожить ее скрипом пола или звуком собственных шагов? В таком случае, и музыки никакой не будет, потому что девочка должна отдохнуть и…              Альбер искренне поверил в свою теорию, которая была такой же бездоказательной, как и любая другая, и почувствовал облегчение. Последние ступени он просто перепрыгнул, у двери осторожно снял гитару с плеча, потом, наконец, медленно отворил дверь и, нацепив на себя, как маску, загадочную улыбку заглянул внутрь.              Комната была абсолютно пуста.              Оставленные на столе тюбики краски и карандаши, разложенные на диване маски, совсем новые и еще ни разу не примеренные; к мольберту был прикреплен лист бумаги, но набросок на нем едва-едва различим: два солдата, собака, что-то…нет, линия была слишком бледная. На колченогом стуле между мольбертом и кухонным столом висела шляпа со старомодно вставленным под ленту пером, рядом спинку оплетал черный проеденный молью шарф; окно открыто, и края занавески слабо трепыхались на ветру — единственное движение в этой оставленной комнате. В самом деле оставленной, будто Луиза и Эдуар были тут секунду назад и просто исчезли, потому как деться им совершенно некуда.              Альбер сделал два шага вперед, вцепился в край стола и встревоженно осмотрелся: вдруг его всего лишь хотят разыграть? Но в темных углах все было по-прежнему тихо и неподвижно, никто не собирался кидаться на него со спины.              Однажды Альберу уже приходилось возвращаться в пустую комнату, тогда, когда он позволил себе испугаться, что действительно потерял Эдуара на всегда; проходить это снова не хотелось совершенно. Снова поиски, снова тревога, снова кошмары, в которых Эдуар скитается по ночному Парижу, где он никому не нужен, где хуже этой ненужности только то, что каждый третий путает его с игрушкой и картонной декорацией, над которой положено смеяться, надрывая живот. Альбер поджал губы. Гитара, приставленная к столу, наконец упала, и звон ее слабо натянутых струн слабо отличался от человеческого сиплого стона. Альбер собирался было проклясть ее, ведь если бы не чрезмерно болтливый продавец, он бы, наверное, их застал, да, разумеется, они же разминулись всего на пару мгновений. Однако в этот момент он заметил на углу стола прижатый тарелкой листок бумаги. Альбер ухватился за него, как за Ангелом протянутую ладонь, мгновенно узнавая летящий почерк Эдуара. И даром, что почерк был действительно давно знаком, даже измененный болью, наркотиком или спешкой, он оставался понятен и прост, ему все равно пришлось перечитать три или четыре раза, чтобы просто-напросто поверить.              Эдуар Перикур отправился в оперу.              У Альбера вырвался нервный смешок. Должно быть, это все же розыгрыш. Он поднял гитару, сел, настроил ее и рассмеялся уже по-настоящему, сам пугаясь своей истерического веселья. Подумать только: он так мечтал о том, чтобы Эдуар прервал свою добровольную ссылку и решился посмотреть на мир, но был готов предложить ему лишь эту жалкую посылку с воли в виде неумело исполненной песни из самого прокисшего кабаре, а вместо этого тот взял и отправился в оперу! Хотел бы Альбер на это посмотреть.              Да. Хотел бы.              Альбер убрал гитару под диван, обернув ее в ткань, некогда бывшую его рубашкой, и, за неимением лучшего варианта, лег спать. В кои-то веки он мог отдохнуть в полном одиночестве. Если бы еще не было этой противной дрожи в животе, которую только усиливало тиканье наручных часов. Так и не уснуть до самого возвращения Эдуара оказалось все же обидно.              

***

      Если Альбер и обижался на Эдуара за то, что тот не позвал его в оперу, то втайне от самого себя. В остальном же он не выражал ничего, кроме радости и энтузиазма, допрашивал его, как все прошло и куда он поедет в следующий раз. Однако отвечал товарищ с заметной неохотой, и вскоре Альберу пришлось успокоиться, чтобы лишний раз его не раздражать. И кроме того, была Луиза, которая без притворной скромности, признавалась, что, несмотря на красоту интерьеров и костюмов и громкую музыку, очень скоро уснула, так что Эдуар провел в зале, не смея ее разбудить, все антракты. Альбер не сдержал улыбки.              Возвращение Эдуара в общество было необходимо отпраздновать, и если уж им не суждено выбраться в ресторан, то можно было устроить небольшой сюрприз дома.              Альберу казалось, что за последнюю неделю он потратил больше, чем украл, но, впрочем, почти не испытывал стыда. Одно дело, красть деньги, чтобы с их помощью обмануть еще больше людей, и другое, прятать в карман небольшие суммы, чтобы порадовать друга. Он даже начинал думать, что поступает гуманно и законно, что в таких жестах нет ничего предосудительного. Потом, конечно, собственных мыслей ужасался, но было поздно, и за отворотом пиджака уже звенела, ударяясь о пряжку ремня, бутылка шампанского, может быть, такого же дорогого, как в доме самих Перикуров, что маловероятно, но надежда все равно была приятной. Хотя Эдуар все равно едва ли оценит вкус: от всего наслаждения ему осталось только чувство опьянения и легкости. Что ж, это не будет лишним: пусть они и разыгрывали свою пьесу о беспечности и уверенности в успехе предприятия, но Альбер был почти уверен, что Эдуар беспокоится лишь немного меньше него.              В противном случае он был бы совершенным безумцем.              Альбер сокрушался лишь о том, что у них не найдется бокалов, чтобы организовать празднество с едва заметной, но все же элегантностью и возвышенностью. Он думал о всех тех днях, когда после удачного сражения (погибло всего на три человека больше, чем они предполагали перед началом атаки!) солдаты вытягивались в окопах, разрываясь между сном и желанием впитать эту жизнь до конца, пока она еще есть, пока есть и они сами, а не бледные, сведенные с ума тени, когда они пили, по очереди прикладываясь губами к горлышку бутылки и глотая громко и жадно, когда они жались друг к другу, как слепые котята, и замолкали, как только кончался алкоголь.              Куда больше Альбер сокрушался о том, что во всех этих воспоминаниях не мог вычленить лица Эдуара, он был частью общего портрета, пейзажа войны, слитый со всеми остальными мягкими акварельными пятнами. Но последний день забыть было невозможно: грязь, кровь, куски плоти на сереющих костях, тогда Альбер еще не вернулся к этой гражданской привычке, отвращению, и мог только кричать от ужаса и собственной удушающей боли, проступавшей все ярче и ярче.              Поднимаясь по лестнице, Альбер тряхнул головой: за дверью его встретит новая блистающая маска, а не развороченный кратер вулкана, и ни к чему думать о нем сейчас. Это же праздник!              Иногда Альберу казалось, что эти маски скрывают Эдуара целиком, а не лицо или его часть. Если маска закрывала глаза, то понимать его действительно становилось невозможно. Альбер, справедливости ради, не так уж сильно расстраивался: Эдуар вовсе не обязан быть понятным кому-либо, а если этот ежедневный маскарад приносит ему такое удовольствие, то чему еще возмущаться?              Альбер загадывал, каким его товарищ предстанет сегодня? Вновь сказочной птицей? Или драконом? Или передразнит мэра соседнего округа? Или притвориться принцессой, чтобы позабавить Луизу? (Нет и смысла уточнять, что настоящей принцессой была она).              Однако все его варианты оказались ошибочны. Эдуар предстал Людовиком XIV. Пугающе пышный парик доставал ему почти до середины бедра, корона в волосах больше напоминала рога дьявола, чем солнце, но все же выглядела достаточно внушительно. Альбер на секунду испугался, что она покрыта настоящим золотом. Впрочем, ни это, ни старомодный костюм из тяжелой пыльной ткани, ни нарисованные на белой маске усы не придавали Эдуару такой королевский вид, как накрытый перед ним стол. Остывающее мясо, тарелка с фруктами, полупустая бутылка вина.              Чуть не выронив проклятое шампанское, Альбер опустился на диван.              — Откуда все это?              Эдуар, не поворачиваясь, перевернул страницу альбома и написал (на листе с обратной стороны едва-едва просвечивал резкий мужской профиль):       — У Луизы был день рождения. Я дал ей денег, чтобы все приготовить. Если бы ты пришел раньше, то еще застал бы ее.       — Надо же, — Альбер нахмурился, вернул альбом Эдуару и снова растерянно осмотрел стол: никогда еще на нем не было столько еды. — Я не знал.       Эдуар кивнул и шумно выдохнул; на его языке это значило что-то вроде «ну разумеется»: ну разумеется, Альбер не знал, ведь он почти никогда не проводит с ними время, вечно где-то бегает, что-то ищет — стоит хотя бы раз допустить мысль, что бегает и ищет он ради них. Вопрос экономии все еще стоял остро, пускай от него в последние пару недель зависело и не выживание, а скорость завершения их плана: Альбер, правда, хотел, чтобы все это кончилось как можно скорее.              Через несколько долгих мгновений взгляд Эдуара, такой выразительный, несмотря на узкие вырезы в маске, смягчился. Альбера пригласили к столу, однако аппетита у него уже не было. Вообще-то в обеденный перерыв коллега, который не оставлял тщетных попыток наладить хоть какие-то отношения с новым сотрудником, показал ему скромный ресторан, в котором низкие цены поразительно не совпадали с размером порций и качеством блюд. В иные времена Альберу одной тарелки их рататуя хватило бы на неделю.              Альбер поставил шампанское на край стола и направился к постели, на ходу снимая с себя ошейник бабочки и пиджак. Эдуар за его спиной громко запротестовал, заливаясь своим петушиным ворчанием. Ссориться у Альбера не было никакого желания, а еще ему было почти плевать, если такое желание вдруг возникло у Эдуара: пусть спорит со своими картинами, может, от этого будет больше толку. Обернулся Альбер нехотя, запоздало, так что Эдуар забулькал еще громче, а потом вдруг ударил ладонью по столу так, что подскочили и чуть не упали на пол сточенные наполовину карандаши.              — Поешь, — вывел он уверенно, быстро и с нажимом.       — Я не голоден, — Альбер отвернулся, положил пиджак поверх одеяла и сел за стол, впиваясь в Эдуара взглядом. Интересно, достался ли Луизе хотя бы глоток вина или он пил в одиночку и потом вел себя еще более нагло, чем обычно?       Эдуар подчеркнул свою последнюю запись, выразительно постучал по ней карандашом и скрестил руки на груди, ожидая.              Конечно, Альбер был голоден. Рабочий день, снова гонки по городу, долгий разговор с продавцом, который, кажется, намеревался продать не бутылку, а весь свой магазинчик, спрятанный среди переулков близ Попенкур и приносящий не слишком много прибыли; все это утомило, и есть ему хотелось все же больше, чем упасть на подушку. К тому же, запахи. От них уже урчало в животе, и скромный ужин становился неотличим от стола, накрытого в «La Tour d’Argent» или «Lapérouse».              Чувствуя себя побежденным и раздосадованным, Альбер подвинул ближе блюдо с мясом, относительно чистую вилку, нож и вгрызся прямо так, не утруждая себя попыткой отрезать часть и отложить ее на отдельную тарелку. Вряд ли для Эдуара это стало ударом, но наблюдал за трапезой товарища он на редкость внимательно. Альберу было неловко, но виду он не подавал, в этом смущении все равно не было ни смысла, ни причины: они слишком многое прошли вместе, чтобы сохранять хоть какие-то секреты, сейчас, например, Альбер хотел есть и не думать больше ни о чем, надо ли из этого делать тайну и ритуал? Через пару минут Эдуар все же пожелал ему приятного аппетита и вернулся к работе, подозрительно часто вскидывая голову и будто бы усмехаясь, впрочем, возможно, это всего лишь маска мешала ему нормально дышать.              Поев, Альбер встал из-за стола, вытер губы салфеткой и обозначил одно сухое «спасибо».              — Вкусно? — поинтересовался Эдуар, кивком указывая на оставшиеся на тарелки крошечные кусочки. В их условиях было роскошью оставлять ужин недоеденным, однако жизнь стремительно налаживалась, больше не было сомнений в том, что завтра тоже удастся поесть, и послезавтра, и даже в воскресенье, если только их не поймают раньше.       Альбер кивнул. Эдуар задержал взгляд на его лице, потом закрыл альбом и, приподнимая маску, потянулся за штопором.             

***

             За первым театральным представлением последовало второе. Потом третье. Потом четвертое, на которое Эдуар не взял даже Луизу. А потом им стали приходить письма: самые настоящие, в плотных конвертах, подписанные чьей-то аккуратной рукой. Или руками, потому что Альбер, сам себя не узнавая, осмелился подсмотреть пару раз имена отправителей. Данные получателя, впрочем, кроме адреса, тоже были каждый раз новыми, но этот факт почему-то беспокоил Альбера в куда меньшей степени. Эдуар меняет лица, что уж говорить о каких-то жалких буквосочетаниях.              Какое-то время стопка разорванных конвертов лежала в углу комнаты на стуле, так что, когда перестали приходить новые, Альбер уже и забыл обо всем. Но именно в этот момент Эдуар все же решил написать ответы. Причем занимался он этим исключительно по ночам, водрузив на край стола масляную лампу и гортанно хихикая каждые пару минут. Иногда он подносил край ручки ко рту, вылепленным из глины пухлым губам, и будто бы грыз ее, то постукивая, то замирая на несколько мгновений. В исступлении Альбер натягивал одеяло, прятал голову под подушку и едва сдерживался от того, чтобы огрызнуться на товарища: почему этим нельзя заниматься днем, когда его нет?!              Потому что днем Эдуар тоже работает.              На самом деле, Альбера больше, чем звуки, беспокоило само наличие писем. Кто-то знает их адрес. Эдуар с кем-то общается. И Альбер уже трижды проклял самого себя, того себя, который умолял друга хоть иногда выходить из дома: просьба была удовлетворена вполне, однако поводы возмущаться почему-то никуда не исчезли, скорее, наоборот. Но пока Альбер продолжал молчать: Эдуар, как никто другой, умел держать язык за зубами, когда это было нужно, он не проговорится, он никому не выдаст ни малейшей детали.              Так что же тогда так беспокоило Альбера, кроме этих назойливых звуков, ввинчивающихся в виски? Он не знал и снова и снова возвращался к мысли, что дело лишь в том, что в их налаженной, практически семейной жизни появились незнакомцы, которых он не мог ни увидеть, ни услышать, ни коснуться. Они оставались не более реальными, чем, к примеру, довоенный мир или беззаботное будущее (его, увы, в полной мере не обеспечат даже деньги). По крайней мере до тех пор, пока, вернувшись домой, Альбер не обнаружил на столе помимо нового конверта еще и букет цветов. Он не был специалистом, но этот призывно красный вывел его из себя мгновенно: банально, безвкусно, пошло.              — Что это?!       Эдуар, поправив полумаску, оторвался от мольберта и посмотрел на него, как на выпавшего из гнезда птенца; Альбер выглядел совсем не грозно, как ему представлялось, а потеряно и крайне жалко: разбросанные по мокрой земле руки, ноги и растекшаяся голова.       — Я вижу, что это цветы! — возразил Альбер на молчание товарища. — Откуда?!       Эдуар моргнул и склонил голову набок.       — Поверить не могу, что ты их оставил, — Альбер шумно выдохнул, в два шага пересек комнату, схватил букет и тряхнул им в воздухе. Пара и без того потрепанных листочков, сорвавшись, спланировала на пол, тут же угодив под каблуки запыленных туфель. — Я их выброшу!       Эдуар положил карандаш и всем телом повернулся к Альберу.       — Выбрасываю! — он крепче сжал кулак, чувствуя, как пальцы пачкает липкий сок, и, не видя никакой реакции на свои слова, развернулся и почти выбежал из комнаты. Дверь хлопнула. Шаги зазвенели по лестнице — в два раза меньше ударов, чем обычно.              Альбер одумался только на улице; он тяжело дышал, сердце билось в горле, а цветы, только теперь он, наконец, обратил внимание, что это самые обычные розы, выглядящие к концу дня тусклыми и вялыми, царапали ладони. Сок оказался кровью. Альбер разжал кулак, и букет грудой безыскусной зелени упал в грязь, разлитую, будто нарочно, во дворе дома. Некоторое время спустя он еще смотрел на красные лепестки и резные листья, перемешанные с мокрою хлюпкой землей, и не смел поднять взгляд на окна. Какое он имел право возмущаться? Брать преподнесенный Эдуару подарок? Распоряжаться им самовольно и так неуважительно?              Первым порывом Альбера было кинуться прочь и отыскать другие цветы, не хуже и не лучше, а точно такие же изнурительно красные розы. Он успел попятиться, убедиться, что в карманах есть деньги, но остановился. Какое дело Эдуару до его подачек? Это был чужой подарок, чужой, и Альбер абсолютно точно не имел никакого… Или имел? Альбер зажмурился, представляя, как чья-то рука механически перевязывает стебли, цепляет к одному записку («от Рауля де Шантони», «Матье Летре», «искренне, Жак-Симон Конвуа», эти проклятые имена никак не шли из головы), и сцепил зубы.              Кем бы ни были эти люди, их не было рядом, когда Эдуар заживо гнил, они не слышали его стонов и плачей, не спасали ему жизнь и не отнимали, не кормили его в те слитые в один бесконечный месяцы, когда Эдуар мог сутками не шевелиться, только меняя сигареты в ноздре, не выслушивали (вычитывали) глубокой ночью его безумные идеи и не искали по всему Парижу материалы для его новых масок.              Альбер задрал голову: в проеме выходящих во двор окон не было видно ничего, быть может, Эдуар уже писал своим воздыхателям о том, как его безумный сосед обошелся с их невинным подарком. Альбер захлебывался от ревности. Он развернулся и направился в город, пересчитывая деньги в кармане. Пожалуй, он не был так образован и интересен в общении, как люди, которых Эдуар находил в своем театре, но тоже кое-что помнил и умел. В конце концов, одна общая черта у них все же была: загоревшись делом, оба не отступали до самого конца. Делом Альбера отныне было доказать, что он ничем не хуже и что если Эдуару захотелось делиться с кем-то собой и своей искрящейся жизнью, то первое место в очереди законно занято именно им.              Найти двухместный велосипед в Париже оказалось невозможно, так что Альберу пришлось брать в аренду самой обычный и около часа еще придумывать, как водрузить на него второе сиденье причем так, чтобы к утру все можно было вернуть в первозданный вид и отдать владельцу. Кончилось тем, что Альбер, конечно, не справился (в голове снова завизжал голос мадам Майар, но он был слишком занят, чтобы выслушать комментарии), а потом обратился к старому знакомому. Познакомившись его в юности, в послевоенные годы они встречались всего два или три раза, но товарищи, осмелившиеся, как один, пережить все эти годы, почему-то становились особенно близки, так что регулярное общение было и не нужно для того, чтобы считать друг друга почти братьями. Один минус: с братьями приходится разговаривать.              И потому Альбер вернулся в тупик Пирс только около восьми часов. Смеркалось. В Париже расцветала ночная жизнь: в отдалении от центра сновали девушки в черных корсетах, у Мулен Руж собиралась гудящая от восторга толпа, во всем Монмартре громче обычного звучала музыка. В их округе, впрочем, было довольно тихо: рабочие давно отдыхали в своих тесных всхлипывающих от сырости домах, а гуляки успели стянуться к более злачным местам.              Альбер любовно погладил руль велосипеда и ускорил шаг: именно туда, в эпицентр всего парижского лоска, он и повезет Эдуара. Что еще нужно эксцентричному художнику, если не грохот кабаре и хохот бродячих подвыпивших артистов? Наверное, в каждом городе на свете есть эта черта между существованием и жизнью; благодаря афере Эдуара они смогли ее перешагнуть, так почему бы не воспользоваться возможностью в полной мере?              Еще недавно дрожащее от злобы сердце Альбера теперь замирало в до тошноты волнительном предвкушении: он представлял весь восторг Эдуара, его рваный искренний смех, запутавшийся в вьющихся волосах ветер и все краски города, отраженные в больших пуговицах новой рубашки. А потом они купят вина, самого крепкого, кислого, какое только найдется, чтобы плечи потом не держали голову и дрожали руки, чтобы уснуть только под утро и то, совершенно случайно, у окна, выронив из рук исписанный альбом.              Альбер не мог сдержать улыбки. Это все, чего он хотел для них двоих от это ночи.              Уже почти переходя на бег, Альбер свернул к тупику, споткнулся, чудом не уронил велосипед и застыл, разомкнув губы. Там, где мать Луизы обычно развешивала белье, стоял самый настоящий автомобиль, блестяще черный, ворчащий что-то из-под капота. Дверь пассажирского сиденья была приоткрыта, и Альбер мог поклясться, что узнавал эти руки: крепкие, но по-женски изящные и аккуратные, украшенные, как шрамом, перстнем с блошиного рынка. Водитель, склонившись в шутливом поклоне, придерживал дверь и подавал ладонь.             

***

      Альбер не спрашивал у Эдуара, кем был этот мужчина. Не спрашивал он и кем были все прочие, которых он наблюдал из окна вечерами. Он был бы рад сказать, что его это совсем не волновало или что он довольствовался тем, что после своих прогулок или поездок по городу Эдуар все равно снова и снова возвращался в их скромную комнату, где пахло клеем, красками, деревом и самой дешевой туалетной водой, которую только можно было найти в Париже, но это было не так. Альбер ревновал. И страшнее всего в этой ревности было то, что, не имея возможности высказать ее, он срывался на Эдуара просто так. А затем извинялся снова и снова, так что в конце концов и Эдуар, и Луиза окончательно перестали обращать внимания на его слова.              Альбер навсегда останется для них чужим. Это они рисовали, делали маски, выдумывали для своего вынужденного сожителя розыгрыши, а он мог только возиться с бумажками, пересчитывать деньги и ругаться, ругаться, ругаться… При первой же возможности Эдуар уедет, Альбер понимал это прекрасно, и ничего не мог поделать с тем раздражением, которое заменяло собой горькое предчувствие утраты. Их миры никогда не должны были столкнуться, ничего хорошего из этого выйти и не могло. Участь Альбера: восхищенно наблюдать со стороны за тем, как Эдуар разгорается все ярче и ярче.              И чем больше у них становилось денег, тем ближе был конец. Конечно, они сбегут из Франции вместе, но потом их пути точно разойдутся навсегда. Эдуар выучится жить самостоятельно, особенно учитывая наличие денег, и захочет простора, а Альбер все же сойдет с ума от желания не просто наблюдать за его огнем, но касаться его. Этот конец забрезжил тогда, когда Луиза оставила им карту Парижа, отпечатанную в конце прошлого года. Город не так уж изменился с начала войны, но все же не был прежним, слишком многое стало другим не в нем, но для него. И можно представить, как много забыл Эдуар. Да и сколько он знал прежде? Часто ли бывал дальше шестого округа? Ездил ли по Парижу без шофера? И вдруг впервые город заинтересовал его. Эдуар разложил карту на столе, зажал между восковыми губами красный карандаш и закатал рукава.              Смотреть на это долго Альбер не мог: он схватил с вешалки куртку и вышел на улицу, чувствуя, как ветер бросает ему в лицо пыль и сор. В Париже очень давно не было дождя. Он пошел туда, в центр, который наверняка так манил Эдуара, заставлял его скучать, рваться, жалеть обо всех ошибках, главной из которых, конечно же, был Альбер. Не попытайся он тогда его спасти…              Альбер жалел себя. А еще ненавидел Праделя. А еще любил Эдуара, и это вмиг стало таким болезненно очевидным, что Альбер остановился, словно его по голове ударили, и обернулся, вглядываясь в сумерки. Может, это не его мысли и кто-то другой шепнул это проклятое «люблю» на самое ухо? Но квартал безмолвствовал. Альбер несмело двинулся дальше, ежеминутно оглядываясь и часто-часто дыша, опаляя легкие ночной прохладой. Он думал о вечерах, когда Эдуар часами выводил для него трактаты о Ренессансе, нетерпеливо царапая каблуками пол, когда они плечом к плечу пересчитывали деньги, когда носились вокруг разбившей коленку на лестницу Луизы, когда по воскресеньям наводили порядок и от скуки перебрасывались ничего не значащими шутками: Альбер надевал пропахшие болезнью маски Эдуара, Эдуар с трудом натягивал на себя его застиранные рубашки клерка и принимался театрально расхаживать по комнате и ворчать, щелкая счетами.              Следом за страхом пришло желание смеяться. Альбер никогда не верил в бога, особенно с четырнадцатого года, в судьбу верить тем более нелепо, но как же было смешно, что, прожив столько времени бок о бок, сражаясь вместе, вместе радуясь, пугаясь, надеясь и теряя надежду, они впервые увидели друг друга именно в тот день. И именно благодаря и из-за Праделя, который связал их навсегда. Они могут потерять друг друга, разъехаться, разлететься по свету, но будут все еще затянуты в сплетенном им клубке.              Представить послевоенную жизнь без Эдуара уже невозможно. Совсем скоро, должно быть, Франция окончательно сбросит морок траура, воспрянет, будто смерть дышала ей в лицо не десяток лет назад, а во времена рыцарей и королей. Те, кто задыхался в окопах, либо окончательно растворятся в истории, либо найдут свои новые места. Но для себя такого места Альбер не видел ни здесь, ни в Африке, ни во всем белом свете. Пробуждение, завтрак, работа, отдых за бутылкой пива или ленивым чтением вчерашней газеты, сон — день, в котором не было искусства, перепалок с Эдуаром, Луизы и ее домашнего задания по математике казался несуществующим, нелепым. Неправильным. Этого дня быть не должно.              А теперь Альбер был готов добровольно подчинить свою жизнь именно таким дням. Ну уж нет. Сдавался ли он, когда у висков свистели пули и кровь, своя или чужая, застилала глаза? Сдавался ли, задыхаясь в земле? Сдавался при виде развороченного полузнакомого лица товарища? Сдавался, когда вместо еды снова шел покупать морфин?              Так почему нужно начинать теперь?              Альбер развернулся, на часах было уже за полночь, холодало. В улочках хозяйничал сухой остервенелый ветер. Ему бы выбраться наружу, а он только бьется, как в клетке, в каменном лабиринте и воет. Альбера не было несколько часов, в такое время Эдуар обычно уже заканчивает работать и ложиться (но никогда не засыпает, его мучает бессонница и он до рассвета читает, да, теперь они могут позволить себе даже книги). В скучные дни, когда для этого нет иных причин, Альбер ворчит на него за растущие траты на освещение. Справедливости ради, это меньшая из их проблем, но о прочих он молчит. Представить, что было бы, не согласись он тогда на это безумное приключение, просто страшно. Возвращаться в тот мир, где Эдуар был не живее, чем каждая из висящих на стене масок, ему не хотелось абсолютно. И в этом смысле даже его настойчивее поклонники были хорошим знаком.              Но лучше бы, конечно, знаки были другими. Впрочем, наверное, их еще можно изменить?              Альбер сунул руки в карман и свернул в их тупик. Его пробивала дрожь, усиливающаяся с каждым шагом, и он не знал, что сложнее: преступать закон и мораль или признаваться в любви Эдуару Перикуру. В обоих случаях вполне можно поплатиться жизнью. В обоих случаях он принимал решение чересчур скоропалительно, но отступать не собирался. Альбер вспомнил девушку, работающую на отца Эдуара, а еще Сесиль, а еще богатую вдову, которая посещала банк, кажется, чаще, чем парикмахера и портного, а еще… И они все были другими: трогательными, прекрасными, в целом, идеальными. Но они не были Эдуаром, и это перечеркивало все.              Альбер давно это понимал, теперь удивлялся только, что лишь сегодня понял по-настоящему.              Во двор Альбер уже почти вбежал. Сердце, перепуганное, счастливое, взволнованное всей предстоящей болью (потому что Эдуар, вне всяких сомнений, посмеется над ним, но зато Альбер будет честен, и эта честность расставит все в его жизни по местам), стучало в горле, в груди, в кончиках замерзших пальцев, заполняло своими частыми ударами всю темноту этой ночи.              Альбер кинулся к их крыльцу, чудом не перепутав нужный дом с соседним строением, споткнулся и едва не упал.              Недавний водитель, щуплый, долговязый, пахнущий отвратительными цитрусовыми духами, откинув плотную черную вуаль и отодвинув край шарфа, губами прижимался к усеянному родинками плечу.             

***

      Альбер вовсе не был таким уж дураком, каким Эдуар и Луиза хотели его видеть. Да, быть может, он соображал чуть медленнее, чем они, или говорил иногда невпопад, или не знал чего-то очень понятного и простого, но дураком, в широком смысле, слова не был. Так например, он ни на секунду не собирался спорить с тем фактом, что не имел никаких прав на Эдуара. Во-первых, Эдуар был свободным гражданином свободной страны (или гражданкой, если уж ему так нравилось это вызывающее черное платье), во-вторых, они были разными — это приговор. И вообще-то Альбер был готов смириться, как делал это всегда, разом больше, разом меньше; иногда вечерами, выглядывая из окна, он наблюдал, как Эдуар выпрыгивает, припадая на больную ногу, из машины, машет пальчиками, кажущимися тоньше из-за черных перчаток, на прощание и, игриво уворачиваясь от поцелуя и руки, норовящий поднять вуаль, заходит в дом. Альберу жутко: они никогда не разговаривали об этом, но он уверен в том, что поклонники Эдуара не знают, что у него просто нет лица. Как они общаются? И как далеко заведет их эта игра? Чего вообще ждет от нее Эдуар? И не смущается ли того, что, прощаясь с этими мужчинами во фраках и оставляя им на память только нежный флер духов, он возвращается в эти обшарпанные стены? Не странно ли им самим видеть, как лучший из принцев и принцесс растворяется в затхлости, сырости, скрипе половиц и шуршании мышей?              Скорее, это смущало самого Альбера, единственного свидетеля всего спектакля.              Это и еще то, что избалованный чужим вниманием Эдуар, похоже, совсем ослеп то ли от ударившей в голову свободы, то ли от морфина. Ночами, не давая Альберу уснуть, он едва не забирался к нему на колени (Альбер под одеялом чувствовал беглые касания чуть теплых ступней) и без устали выписывал подробнейшие планы относительно дальнейших работ. Утром, щурясь на холодное солнце в дымке облаков и кутаясь в плед, он провожал Альбера до середины лестницы, хватал его за руку, давил горлом что-то невразумительное, а потом разворачивался и уходил с видом выполненного долга. Вечерами, собираясь на очередное свидание, втиснув ноги в внушительного вида туфли на невысоком каблуке, он дразнил Альбера, то случайно задев его шарфом, то пожаловавшись на слишком сильный запах духов («подойди, неужели не замечаешь?!»)… Луиза хихикала, отрывая взгляд от своих тетрадей, книжек и рисунков. Альбер почему-то был уверен, что хихикают все же над ним, а не над вопиющем поведением товарища.              Жизнь с Эдуаром Перикуром, и без того непростая, стала невыносимой совершенно. Альбер боялся возвращаться домой, потому что дома его неизменно ждал Эдуар, красивый как сам дьявол, блестящий то разноцветный перьями, то перламутром, то искусственным жемчугом, то еще бог весть чем, его рисунки, развешенные по стенам, перекинутое через спинку стола насквозь пропахшее цитрусами пальто, его смех, исписанная им тетрадь, он весь во всем ужасе и великолепии. Альбер задыхался. Было бы проще, не будь этих проклятых черных машин, проклятых торопливых поцелуев.              Было бы проще, если бы Эдуар понимал хоть что-то. Но он просто был рядом, заглядывал через плечо каждого решения и действия, бормотал что-то на своем собственном нечеловеческом языке, но близок по-настоящему никогда не был. Иногда Альберу казалось, что даже их дружба была всего лишь игрой, что уж говорить обо всем остальном (в «остальное» он записывал соприкосновения рук без причины, слишком долгие взгляды, бессмысленные разговоры о возвышенном, в которых он все равно понимал лишь десятую долю, и еще несколько трепетных мелочей, от которых нужно было избавиться).              И Альбер Эдуара за все это ненавидел.              Эдуар был преступно красив, красивее сотни целых и здоровых девушек из кабаре и юношей из Школы. Он, кажется, умел быть хорошим (по крайней мере, за всеми его едкими шутками Альбер никогда не слышал настоящей злобы, ровно до тех пор, пока речь не заходил о семье Перикуров или о Праделе) и смешным (Альбер почти плакал всякий раз, когда, заканчивая работу, Эдуар стирал набросанные бледно-бледно в углу листа карикатуры). Он был гениален, без всяких «но», «по меньшей мере» и «если». И он был рядом, сам превратившийся в морфин.              Убить бы его, и никаких проблем.               У Альбера кулаки сжимались от бессилия, усталости, ненависти и отравляющей все его существование нежности. Он каждый день открывал дверь дома с предчувствием надвигающейся бури.              И однажды она разразилась.              — Он умирает! — впервые голос Луизы звучал так громко. Она кинулась к Альберу, подняла руку, чтобы вцепиться в его пиджак, но отступила и вместо этого снова обернулась на дом, зияющий черным дверным проемом, как дырой от меткого выстрела. — Он умирает!       Несколько секунд Альбер глупо смотрел на ее заплаканное перекошенное испугом лицо. В банке сегодня только и разговоров было, что о наследстве одного дипломата, которое вот-вот нужно будет выдать его сыну, а еще акции, говорят, мальчика совсем не любили при жизни, зато теперь…              Что значит «умирает»? Это он, Альбер Майар, обязан был убить того, кто лишил его спокойствия, законопослушной жизни, а потом и сна. Это было его обязанностью и привилегией, потому что должны же быть у этого ноющего в груди чувства хоть какие-то положительные стороны. И ни судьба, ни наркотик, ни любая другая болезнь, включая пулю или шпагу, не вправе вмешиваться.              Альбер сделал первый шаг, моргнул, сосредоточенно глядя на Луизу и узнавая ее, и кинулся по лестнице, замечая впервые, какая она жутко темная и длинная. Эдуар без него, конечно, умирать не станет: это очевидно, может, Альберу совсем не надо возвращаться, чтобы этого не произошло, но он перепрыгнул последнюю ступеньку, покачнулся уже на пороге, чувствуя судорогу во всем теле, и толкнул дверь.              Эдуар лежал на кровати, раскрыв в потолок чудовищную пропасть своего горла. Но подушке рядом валялась недоделанная маска с оборванной лентой, столь бесформенная, что Альбер и не пытался угадать задумку автора. Тем более, когда автор грозился вот-вот перестать быть. Он тяжело дышал, на коже выступал пот и чудовищно краснели глаза, почти ничем не отличающиеся более по цвету от его не знающего конца и края рта. Взгляд бегал лихорадочно: стол, мольберт, стена, маска, мольберт, маска, стена, стол, Альбер… Эдуар нахмурился, застывая наконец-то и будто бы даже переставая дышать. Альбер огляделся: ни шприца, ни пустых ампул видно не было. Он сел рядом, поправил одеяло, местами уже взмокшее от пота, и приложил руку к покрытому испариной лбу. Ладонь тут же опалило жаром.              Всего лишь простуда. Или грипп. Или что-то еще, что совсем не было связано с наркотиком и старой, еще булькающей раной. Альбер облегченно выдохнул и закрыл глаза.              — Твои ночные прогулки!              В подернутых пеленой глазах Эдуара что-то дрогнуло, совсем незнакомое, так что Альбер и не смог разобрать, а потом тяжелые опухшие веки сомкнулись, и он погрузился в беспокойный долгий сон.             

***

      Когда доктор сказал, что положение Эдуара безнадежно, Альбер пожелал больше никогда не возвращаться домой или же, вернувшись, уже не покидать его. Было бы здорово не думать об Эдуаре, забыть, что он был и пока что есть, что еще живо его искусство и что в груди еще нежно жжется каждая мысль о нем и их недолгой истории, но это было невозможно, и сидя в банке Альбер каждые полчаса сверялся с часами: почему ему не могут дать отпуск, почему никто не понимает, что сейчас ему нужно быть там, у кровати умирающего друга, держать его за руку, знать, что в последний миг он все еще не одинок? А потом Альбер замирал посреди двора, кажущегося в эти дни еще более пустынным, и подолгу смотрел в окна, где раньше так часто мелькал силуэт его товарища, и не решался открыть дверь. Разумеется, он видел Эдуара и в более плачевном состоянии, но тогда он не был еще так дорог и потом у Альбера тогда отчего-то была непоколебимая надежда, что все обойдется. И все же в его воспоминаниях Эдуар был другим: ярким, восторженным, вдохновленным… Снова видеть его распростёртым на простынях, как на расстеленном погребальном саване, Альберу было невыносимо.              Накануне ночью было совсем плохо: Эдуара мучил невыносимый жар, он не мог уснуть, вместо этого метался в полубреду, не различая лиц, не узнавая даже любимую Луизу; лекарства, оставленные доктором, только притупляли боль, но ни избавить от нее, ни ослабить саму болезнь не могли. Альбер было потянулся к шприцу, но одернул себя (рука потом болела в самой кости, точно сломанная): если Эдуару суждено умереть, то пусть он будет трезв, и, может быть, в последний момент его глаза все же распахнуться, словно делая напоследок фотоснимок этого мира. Или того, что от этого мира осталось в комнате, отсеченной от всего Парижа их неказистой безрадостной судьбой.              Луиза не спала и всю ночь носила воду, приноровившись с тазом в руках перепрыгивать через пару-тройку ступеней. Альбер, почти не шевелясь, сидел на краю постели, сжимая ладонь Эдуара; когда приступ усиливался его собственные пальцы хрустели в неожиданно крепкой хватке больного, а потом все проходило, и бледные, покрытые пленкой пота руки ослабевали, повисая в чужих ладонях. Альбер вспоминал все то, что шептал в своем безумии и отчаянии тогда, повторялся, глотал слезы и совершенно игнорировал снующую вокруг девочку. Тогда им было очень просто обвинить Праделя и войну — и становилось легче от того, что у всех их болей была вполне ясная причина. Теперь никого обвинить не получалось.              Когда забрезжил рассвет, Луиза все же заснула, за столом, подложив руки под голову и укутавшись в пиджак, который Эдуару сама и принесла с месяц назад. Пыльный и потертый, он, похоже, когда-то принадлежал ее отцу и должен был пережить уже второго своего владельца. Альбер впервые за несколько часов поднялся с кровати (все было как-то странно: тишина, бледный свет, запах болезни и влажности, едва различимый отсюда шепот просыпающегося города), Эдуар, наконец, уснул тоже или, может, приготовился умирать и только по этой причине был так необычайно спокоен и неподвижен. Пришло время идти на работу; бросить бы ее, потому что без Эдуара все это не имеет смысла: он не имел права находиться в банке, клиентов которого обманывал, но продолжал из-за него, но пока нельзя. Чтобы организовать достойные похороны, потребуется еще много денег, возможно, много украденных денег, это уже не имеет значения, и Альбер сначала получит их.              Перед выходом Альбер еще раз обернулся на Эдуара, потом на Луизу и, сбежав по лестнице, нырнул в холодный утренний туман. Он клубился у ног, как какое-то животное, и лез вверх по брюкам. Альбер на минуту застыл, засмотревшись на серые полупрозрачные лоскуты, потом сделал шаг, тут же утопая в хлюпающей луже, развернулся и поднялся обратно.              Луиза дернулась во сне от скрипа двери, но головы так и не подняла. От самодельного браслета у нее на лбу выступала отпечаталась красная полоса. Альбер улыбнулся, задержав на ней взгляд, потом подошел к кровати, поправил одеяло и наклонился: Эдуар дышал глубоко и спокойно, как дышат приговоренные к смертной казни и справедливость приговора признавшие. К вечеру его уже не станет.              Альбер вспоминал их последний разговор, не перепалку, не обмен формальностями, а настоящий разговор: он признался тогда, смутившись, что боится боли и что смерть во сне счел бы самым милосердным концом; Эдуар в ответ будто бы усмехнулся: он мечтал умереть в бою, потому что это гордо, это честолюбиво и это что-то значит.              Альбер коснулся пальцами холодной скулы, выступающей из-под натянувшейся кожи. Он вспоминал еще, как часто, разбуженный Эдуаром, цеплялся за его плечи и глупо глотал губами воздух, не отличая чудовищного сна от не менее чудовищной яви. Такой ли чудовищной она была?              Как некогда Луиза, Альбер обвел кончикам пальца края раны, потом наклонился еще ниже, будто собираясь заглянуть в жерло вулкана, и прижался губами ко лбу, носу, оставшемуся лоскутку щеки, виску с прилипшей к нему прядью волос. Эдуар спал, по-настоящему спокойный впервые с начала войны. А может, и еще дольше. Альбер сделал шаг назад — одна рука откинута в сторону, подрагивают пальцы с отросшими ногтями, друга лежит на вздымающейся груди, на выступающих ключицах серебрится пот, по остатку горла тянется едва заметная темная щетина — и отправился на работу.              Уходя из банка, Альбер впервые заговорил с девушкой, которая провожала его взглядом уже месяц-другой. Она не была влюблена, это точно, кольцо на пальце и то, как она всегда спешила домой, были прекрасным доказательством, но за Альбером наблюдала. И эта слежка, сначала раздражающая и без того все растущую тревогу, постепенно обрела свое место в стабильной картине мира. Альбер боялся, что однажды он перестанет представлять для нее, энергичной, но молчаливой секретарши директора отделения всякий интерес, она начнет сквозь приоткрытую дверь кабинета по вечерам следить за другими работниками, и что-то обязательно сломается.              По этой же причине Альбер никогда не заговаривал с ней: обретя черты человека эта девушка-причина начала бы представлять угрозу для его мира ощущения, но сейчас получить ответ ему было куда важнее. Достав из портфеля блокнот, карандаш и несколько банкнот, он сел перед ней на стул, с грохотом уронил все необходимое между телефоном и стопкой неподписанных документов и потребовал рассказать ему все о рынке парфюмерии. Девушка моргнула, мучительно долго, будто на ресницы ей капнули клея, а потом заговорила, то краснея, то затягиваясь словами, как сигаретным дымом. В конце концов, у Альбера был небольшой список духов, которые не стыдно было бы носить и в день свадьбы, и на похоронах. И, конечно, он отыскал их все.              Склянки, флакончики, крошечные бутылочки звенели в портфеле, и Альбера начинало подташнивать от запаха, который он выдумал себе сам. Какофония ароматов цеплялась лишь за кончики его пальцев, чуть масляных и влажных, помимо прочего, он волнения. Альбер знал каждый шаг, который ему предстоит сделать, и вместе с тем не представлял и того, как ему в следующий раз вдохнуть в легкие воздух.              Нужно было открыть дверь (потянуть на себя и чуть попятиться, чтобы она не задела по ногам), войти в дом и привычно вздрогнуть от хлопка вернувшейся на место двери, в полумраке нащупать напряженным взглядом первую ступеньку, наступить на нее, инстинктивно перенося вес, толкая вверх тяжелое тело, тяжелое сегодня, как никогда прежде… Повторять, пока не кончится лестница и не придется открывать еще одну дверь. Повторить ритуал с дверью. А дальше дело за малым: слезы Луизы, ее горячая голова, прижатая к груди, в которой стало неожиданно тесно, неподвижное тело, неправильно статичное и анатомически верное, Альбер выберет самые дорогие духи, которые лежали в особом отделении, завернутые зачем-то в носовой платок, спрыснет, как ладаном, эту плоть, убеждая себя, что плоть — это плоть, что человеком ее делает нечто большее, нечто, что из них осталось в одной только Луизе, и, продолжая говорить это вслух, упадет на колени, грея лбом холодную, все еще перепачканную в краске ладонь.              Альбер представил это снова. Он никак не мог вспомнить, сколько ступенек ему нужно будет преодолеть, и это незнание его беспокоило. А потом Альбер забывал о ступеньках и думал о теле, с ужасом понимая, что не помнит, во что Эдуар был одет и какая маска была на нем в последний день до болезни. Это было так важно узнать. Должно быть, Луиза… Но почему Луиза, если есть он? Если у него тоже есть глаза и голова? Почему должна быть Луиза?              Альбер злился. Вес портфеля становился невыносимым.              Альбер думал о том, что все это должно было произойти раньше: то, что он поцеловал Эдуара этим утром, что проводил рядом с ним все последние ночи, склоняясь близко-близком над самым лицом, что трепал его по волосам, мягким и вьющимся. Но ничего этого не было. Эдуар разыгрывал свой блистательный гротескный спектакль, а Альбер подчинялся, добровольно принимая маску то ли обманутого мужа, то ли пастушка из третьего акта, весь удел которого в том, чтобы пару раз помахать рукой да улыбнуться невпопад, мешая зрителю слишком уж расчувствоваться от трагичности сюжета.              Теперь Альбер понимал, что на самом деле не было ни поклонников, ни платьев (возмутительно великолепных), ни цитрусовых духов, ни черных машин — их было всегда двое да публика, ищущей в чужом стихе ответа на свои предрассудки.              Альбер рывком открыл дверь, ударяя по ногам, взбежал по лестнице — двадцать девять обкусанных шагами ступеней, дернулся вперед и замер, пораженный как ударом хлыста. Ему отчетливо слышался смех Луизы. И так как смеяться ей было незачем, это мог быть только признак пробуждающегося сумасшествия. Альбер давно ждал чего-то подобного, а потому, пусть и испугался, не особо удивился. Обидно, разве что, что в такой день. Он тяжело сглотнул и открыл последнюю дверь.              Луиза сидела на краю стола, самозабвенно болтая в воздухе ногами: в школу она не пошла, на ней было вчерашнее запыленной платье, вчерашние же чулки, протертые и обнажающие нежную розовую кожу, ленты, почти соскользнувшие с волос и кое-как еще держащиеся на единственной пряди. И, что страшнее, она болтала ногами и в такт тому смеялась, как заведенная кукла. Может, ею она бы и была, не будь настолько похожа на человека?              Альбер замер, девочка повернула голову в его сторону, вскинулась, не вставая с места, и заговорила. Голос ее потонул в стоящем в ушах звоне.              Потому что стоило появлению Альбера прервать на минуту ее веселье, как на кровати пошевелилась груда одеял, и на него уставились мерцающие сквозь прорези в черной маске влажные глаза. Он выронил портфель, сделал шаг, ловя рукой бессмысленно прозрачный невесомый воздух, и упал на колени перед постелью: глаза с удивлением прищурились.              Прошло несколько минут прежде, чем за звоном в голове Альбер различил и голос Луизы, и свое дыхание, и тяжелый запах, который теперь действительно поднимался и полз по комнате, и теплые пальцы, ухватившие его за подбородок.              Эдуар был жив. Живее всех живых, с карандашом за ухом, руками, перепачканными полузасохшим папье-маше, свистящим дыханием и невозможными пронзительными глазами, которые оказались чудовищнее любых слов и звуков, какие он мог выдавить. За одни эти глаза Альбер все проклинал и все боготворил.              — Я почти тебя похоронил, — признался он, пересев на кровать. Альбер то хватал запястье Эдуара, то, теряясь, отпускал его, отстранялся, прятал взгляд, заставлял себя думать о черных машинах, но видел лишь черную маску и улыбку, выведенную на ней уверенным белым мазком.       — Я знаю.       Альбер разобрал это без Луизы и тетрадей. Он смутился, захотел было встать, но на этот раз за руку ухватили его.       — Я знаю, — повторил Эдуар, склоняя голову к плечу, а затем все же взял тетрадь и издевательски неспешно вывел: — Я видел. Я видел все.       И пока Альбер читал эти пять слов, пытаясь отыскать подходящее значение слова «все», его руку снова стиснули до боли. И неутешительное значение нашлось само собой.              Проскрипели аккуратные летящие шаги. Хрустнуло разбитое стекло. Дверь, по известной ей одной инструкции, открылась со скрежетом и, разогнавшись, ударилась в косяк, возвращаясь назад.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.