Ах мой милый Августин, Августин,
Ах мой милый Августин…
Слышится из старенького радио с помехами, словно из самой преисподни вещают. Кажется, так и есть. Я с неохотой заставляю свое тело встать с кровати, точнее продавленного матраса, что раскопан был в ящике для пожертвований. «Многодетным семьям, пострадавшим от лесных пожаров» — было на коробке. Навряд ли мелким засранцам пригодилось такое старье, но в нашу лачугу самое то — поместье, века эдак девятнадцатого; оно наверняка видело расцвет викторианской эпохи, там же и оставило свое величие, со временем став домишкой с облупившейся краской и в разводах от вечных Лондонских дождей. Я предпочитаю не спрашивать о истории, хозяин ничего не рассказывает. Возможно, оно раньше принадлежало графу, который устраивал пышные балы, высматривая среди мисс ту самую, что скрасит годы. Возможно, здесь обитал вампир, славившийся своей жестокостью и недоступной красотой. Вот только пришлось ему перебраться в другую часть королевства, дабы в вечной жизни не уличили, кто знает? Однажды он заикнулся об этой теории, ибо голоса так сказали. Иногда он сам думает, что вампир. Выключаю радио, борясь с желанием выбросить его в окно. Все приедается. Даже эта наивная песенка. Но он ее любит — часто напевает за работой, говорит, помогает с голосами бороться. А еще ему кажется, что ее сочиняли для него: Августин и Агуст. Созвучно, правда? Со второго этажа слышится вкрадчивое «Джек», и я спешу по скрипящей, местами прогнившей лестнице наверх. Он всегда узнает, когда я просыпаюсь, завтракаю или даже дрочу, сидя в душевой. И всегда спешит присоединиться. Он вновь стоит у зеркала, спиной ко входу. По комнате разбросана одежда, она покрывает собой каждый миллиметр пыльного пола, и мне приходится ступать с предельной осторожностью, дабы не зацепиться за очередную тряпку, что он тягает из винтажных магазинов на самой окраине Лондона, куда даже местные не спешат ходить — жутко. — Впечатляюще? — он поворачивается и, честно, я теряю дыхание. Черный костюм, зализанные назад волосы и тот пугающий шрам, что тянется через все лицо. Иногда кажется, что Агуст дорисовывает его, иногда — что тот настоящий. Он многое не говорит, а я и не спрашиваю — не хочу знать. Для меня он навсегда останется загадкой, самой оберегаемой тайной вселенной. Мы встретились на гране безумия. В тот день лил дождь, в лужах можно было организовывать порты, а спички отсырели. Я в который раз безуспешно пытался добыть огонь, до стертого лака на ногтях и грязной брани. Одинокие прохожие настороженно посматривали на парня, что аж трусился, пытаясь справиться со стихиями (и ни один не додумался предложить зажигалку, черт). Он был первым, кто остановился. Не помочь, нет. Просто стоял и смотрел безмолвной тенью. В нем чувствовалось беспокойствие, пусть он и старался не выдавать его: оперся о стену очередной исторической постройки и только ветер развивал тогда еще короткие пряди блондинистых волос. Но только мне удалось зажечь спичку (предпоследнюю из коробки — какая удача, представьте!) и что-то нечеловеческое в том парне встрепенулось, ожило и раскрошилось. Он глядел на красную точку и не дышал. Тогда я и понял истинную силу огня — и нет, не тепло, энергия или еще какой-то бред. Огонь способен усмирять голоса. Для Агуста — спасение. Он никогда не жаловался на них, относился скорее пренебрежительно, но я-то слышу, как он кричит по ночам, бросает остатки сервиза с серванта, только б заткнуть их. Не представляю, что они шепчут такого, но после он всегда приходит ко мне, стоит на пороге, всматриваясь в пустоту. Наверняка подозревает, что я сплю. Потому и не мешаю: слушаю его рваные вдохи и как хрустят костяшки в сжатых кулаках. Он шепчет «Джек», выделяя каждый звук, словно симфонию сочиняет, и уходит. Только душа его остается в памяти таких моментов, я уверен. На вопрос о причине визитов, он отвечать не желал, но я настоял. Отмолчаться не мог, потому за очередным завтраком оторвался от почты, что он никогда не читает — только пялится на буквицы и водит ладонью по столешнице, пытаясь повторить линии. — Они хотят разрушить мою личность. Тебя во мне первым. Я не позволю, — отрезал тогда и пошлепал босыми пятками на третий этаж, держа вчерашнюю газету под подмышкой. — Я не дам им, — закричал я вслед, а он только фыркнул и поспешил скрыться на чердаке. Не верит. Ни во что не верит. Даже в свою личность — считает ее пристанищем для голосов, которые науськиванием и сформировали его. Моего милого Агуста. Равнодушного к окружающему дерьму, но отчаянно тонущему в том, что в голове прописалась без заявления на регистрацию. Говорят, мы сами наносим себе самые глубокие, уродливое шрамы. Но только так мы способны справиться с чертями — их вытравить лишь болью. Ты должен сгореть дотла и только после сможешь возродиться — с обгоревшей кожей, запахом пепла на лацкане куртки. Я тоже горел. Сгорал. И смеялся безудержно — оно меня любит. На теле следы от ожогов той ночи, когда огонь забрал весь привычный мир. Тогда я смотрел на пламя, чувствовал его жар, как оно плавит все вокруг. Боялся, не скрываю. Всем страшно, когда единственный выход из дома догорает, а дым разъедает глаза. Но, когда я смог выбраться из дотлевающего здания, понял — огонь мое проклятие. Агуст возродил его во мне, дал столкнуться со внутренней силой и отдать ее кому нужнее. И видит небо, я готов поджигать каждый миллиметр земли, только бы ему нравилось. Только бы ему было легче. Мне, соответсвенно, тоже. — Мать твою, Джек! — дергает меня за плечо. — Надоел думать. Ах да, я изредка могу потеряться в рассуждениях. Агуста такое бесит, потому он пинает под бок и напоминает, дабы с мыслями не заигрывался — опасно. Жить, кстати, тоже, но его сей пустяк не смущает. — Прекрасное не требует прикрас, — отвечаю, протягивая ему маску — обычную, медицинскую, только бы внешность сокрыть. Обязательно черную — после того, как случайный парень в метро сделал комплимент его белым волосам, сравнив те с сахарной пудрой, Агуст напрочь отказывается облачаться в него. «Это пепел», — ответил тогда и закрылся на чердаке на последующие дни. Молчал и, кажется, даже не шевелился. Я думал, что больше его не увижу — так и усохнет в своей комнате: к оставленной еде не притрагивался, в уборную не выходил. Но нет. Выполз на третий день привычно равнодушный, но уже с черными прядями. «Перемен захотелось, а то скучно живу», — кажется, пробормотал что-то такое, но я не поверил. — Не льсти себе, — Агуст хищно усмехается, но чувствуется: доволен. Удар. Хруст стекла. Пронзительный крик. Вновь хруст. Агуст смотрит на массивную оправу зеркала, отделанную розами и золотыми вставками. Осколки уродливыми шрамами торчат из нее, словно разорванные части души. Уверен, внутри Агуста также — острые опилки, следы крови и чернота. Выжженная плоскость. Мною выжженная. — Подавитесь! — вопит-хрипит, молотит израненными кулаками о остатки, крошит, крошит, крошит, только бы отражения не видеть. Не собственного — его он никогда не боялся; улыбался только кончиками губ, щурился и проводил пальцами по шраму, щекам, давил на кожу — авось не настоящая? Авось маска, что треснет под напором и обнажит нечто интереснее, кто знает? Что он увидел? Что заставило его закричать так истошно и изранить руки? — Зеркала… Не знаю кто это был там, но Они причастны, точно… Я предусмотрел, кажется все, но… — он опускается на пол, смотрит на окровавленные ладони. Дрожит. Я не нуждаюсь в объяснении кто такие «они» — гораздо важнее знать, что они несут опасность. Их нужно вытравливать. Выжигать. Костюм лежит в сундуке — настоящем, деревянном, оставшимся пожалуй со времен вампира (или кого там?). Я бегу к нему, ковыряю замок, что всегда заедает в самый неподходящий момент. Шелковая ткань плотно прилегает к коже, я спешу поправить колпак с ушками и звоночками на концах, беру канистру с бензином. И спички. Обязательно спички — традиция. Клоун к вашим услугам. Клоун, облаченный в черное. Клоун, несущий огонь (от последнего особенно хорошо). Джек из коробки. Почему считают, что клоуны создают только радость? Вы их жуткие улыбки видели? О каком воодушевлении речь идти может? Для Джека — клоун — идеальная личность. Личность, что подходит Агусту — может вызвать улыбку на его лице и одобрительный кивок. А я? А я не Джек. Нет, не подумайте, это мое имя, даже в голове я зову себя именно так: «ну давай, Джек, всего три отжимания осталось, ты сможешь». Просто Джек это нечто сильнее меня, оболочка способная на все. А я скрываюсь за ней, ибо так беспределы совершать не так страшно (наверное. Я не помню, что такое страх перед огнем). Кстати Джеком впервые назвал меня именно он. Во время очередного науськивания голосов выбил окно на чердаке, цитировал Руссо и бился в конвульсиях. Тогда-то он и впервые обратил внимание, что я живу в этом доме и впервые позвал. По имени. Сначала я и не понял — подумал отгоняет очередной голос, но крики становились настойчивей, страшней. Пришлось подняться по этой шаткой лестнице, постучать в дверь фалангой пальца и войти. Тогда-то, увидев, что творят голоса с моим милым Агустом, я понял, что должен выжечь их. Пламя — единственное, что у меня (Агуста) есть. Горит красиво. Я аж трясусь от предвкушения, бросая тлеющий листок в деревянные балки, и отхожу подальше. Наблюдаю, как красный распространяется сарайчиком при заводе, разворошивая некогда надежные конструкции. В нашей округе сего дерьма полно и горит оно хорошо. Обворожительно. Агуст стоит позади — он предпочитает не вмешиваться: знает, что с огнем у меня свой расчет: не люблю, когда кто-либо вламывается посреди сотворения искусства, портит настрой. А еще Агуст банально не имеет сил шевелиться, пусть не признает это — ненавидит собственную слабость. Считает ее очередным изъяном, что мы, люди, сотканы из них. Потому и старается не выдавать дрожь, дышит глубоко, насыщая легкие дымом, словно чертов наркоман. Вот только их доза убивает, его наоборот — исцеляет, жизнь продлевает. Пусть он ею не дорожит, не обращает внимания даже — подумаешь, умереть! Сущий пустяк, так, обычная неизбежность. Не сказать, что я согласен, но моего мнения он знать не желает: «Говорить о себе, когда не спрашивают — дурной тон. Запомни, Джек». Он смотрит-смотрит, впитывает каждую искру, каждое колебания еще слабого огонька. Ничего, скоро оно охватит все, окрасит небо в красный, черный — целую палитру, и достигнет апогея. Тогда голоса перестанут существовать, в голове у Агуста настанет тишина. Недолгая, но ради каждого такого момента и вселенной заплатить не жалко. А что будет со мной, спросите вы? Мне не нужно очищаться — я и без того невинен, словно младенец после крещения, но огонь меня возбуждает. Есть в нем какая-то сила, что в безумца превращает, заставляет вновь и вновь чиркать спичками, только бы ощутить его внутри себя. Мне хорошо просто от осознания, что каждый крупный пожар — моих рук дело, мое самое совершенное искусство. Говорят, после смерти от нас остаются созданные шедевры — кто картины рисует, кто правила придумает. Я же запомнюсь земле пепелом. Агуст не запомнится ничем — ему наплевать. «Знаешь, Джек, видеть, как поклоняются твоей мазне даже после смерти, ищут в ней смыслы, норовят залезть в мысли — омерзительно. Никогда не стремился стать достоянием человечной глупости». А голоса? «Голоса умрут со мной. Оно и на лучшее: сею дрянь размножать вредно». Вот так просто: «дрянь». Пустяк, мелочь — только бы уязвимость сокрыть (ее ли?). Агуст тянет руки к пламени, что подбирается все ближе к пристанищу для его задницы, и прикрывает глаза, стоит только почувствовать, как языки лижут ладони. В прохладе Лондонских ночей жар кажется блаженством. Жар от огня — спасением. Пусть больно до потрескавшейся кожи, ожогов, которые мне наверняка придется замазывать под недовольное шипение: «не сдохну» и «ай, холодное, жжет». Сейчас это не имеет значение — пусть и убьет, но не даст голосам размножаться. Не даст кормить безумие. Хотя что оно такое? Мама говорила, это потеря контроля над происходящим в голове, но где проходит сея грань? В каком моменте ты теряешь этот пресловутый контроль и переходишь грань нормы по человечности? Агуст не знает. Я тоже. В нашем мире есть только огонь — предвкушение, поджог и наслаждение. В большем не нуждаемся, к большему не стремимся, что бы нам не хотели навязать — изредка в газетах, валяющихся в саду от сорняков, можно увидеть пестрые объявления о продаже-покупке. Весьма дивная вещь, никогда не понимал смысла. Ладно газеты — там кроссворды есть, буквицы для Агуста, но брошюры со всяким хламом смысла не несут. Разве что спички опробовать на них можно, пока он не видит. Заметит — будет ругаться, что пепел зря растрачиваю, унижая искусство. А мне иногда невтерпеж: стоит только представить, как огонь очернит бумагу, уничтожит все некогда созданное, и руки словно сами тянутся сотворить это. Признаюсь, иногда я специально жду почтальона, поглядывая на часы, так и желая ускорить движение стрелок; выбираю идеальное место, обходя каждую комнату по множеству раз, и представляю, как подойду к ящику, извлеку корреспонденцию: часть брошу на кухонный стол, что без того завален различным необходимым дерьмом, и спрячусь на веранде. Возьму металическое ведро — если нечаянно затрону дом, Агуст будет недоволен, и полью все бензином. Или не полью — оно и без того вспыхнет в секунду. Полью. С бензином можно потянуть время, увидеть жадность огня, стать его главным кормильцем. Обладать я никогда не желал, а вот примерять на себя главные роли в выдуманном спектакле, жизнью именуемом, — тут устоять трудно. Ведро звенит, стоит только кинуть всю собранную макулатуру — сегодня не густо, но я не жалуюсь. Счеты о задолженности по квартплате летят туда же. Чирк и горит. Чирк и становится хорошо. Мне или Агусту — без понятия. Наверное нам обоим. Иногда мне кажется, что нас связывает нечто иное, словно сам дьявол приказал нашим душам разрушаться вместе. Вот только разрушаемся не мы, а все вокруг — этот сарайчик, еще десятки зданий, стекло от его мощного кулака. Не наши души, огнем обожженные, а все то дерьмо, что цивилизация придумала. Один пожар — метафорический, он сейчас в моей голове только, придумывается, сотворяется; его черед еще не пришел: пока меня удовлетворяют только мысли. Второй — отражается в зрачках. Из-под прикрытых век наверняка видно только мерцающие пятна, но Агуста сей пустяк не смущает: он заворожен. Сидит неподвижно, кажется и не дышит даже, только шестеренки в мозгу активно крутятся, очищаются от мразей, что без прописки поселились. Я стою у него за спиной, словно щит. Возможно так и есть: Агуст уязвим сейчас. Такой умиротворенный, только тени ночи танцуют на бледном лице и ветер складки на костюме выравнивает по собственным представлениям. Такой другой. Не язвит, не смотрит на мир, как на последнюю инстанцию свалки, не борется отчаянно. Его голос звучит живым, пусть и сиплый, едва различимый. Он шепчет что-то свое, а я не позволяю миру забрать у милого Агуста контроль над жизнью. Моего милого Агуста. Скоро сюда приедут пожарные, начнется бесполезный балаган — все равно сарай не спасти; вода только разрушит зарождающее искусство. Но мне не жалко: пусть хоть всю планету водой зальют, я продолжу поджигать. Хорошо мне только наедине с огнем. Агусту хорошо. Кап-кап. Кап-кап. Кран на кухне вновь протекает. Меня это не раздражает — отбиваю карандашом по столешнице его ритм и перебираю слова в голове, словно играясь, — «техническая характеристика автомобиля, семь букв». Скрипят половицы: Агуст проснулся. В лучах солнца можно разглядеть его тень на лестничной клетке, а после и услышать тяжелый вздох, который сопровождает каждое пробуждение — настолько не любит реальность, что желает не просыпаться подольше. Не знаю, утро сейчас или вечер; да и какая разница, верно? Все равно солнце, невыносимая духота с запахом плесени и свет, мешающий нормально существовать. В свете дня не видно силу огня. Потому и скрываемся в ночи, прося укрытия среди потерянных, избитых, уродов моральных (коими не являемся. Наверное). Но она любезна — пускает под свое крыло всех покалеченных и калечащих, не разбираясь; стоит только проникнуться. Агуст никогда не приглашал меня к себе жить, просто однажды оставил входную дверь открытой и ткнул пальцем на свободную комнату, когда я растерянный стоял посреди коридора с коробкой вещей — не люблю лишний хлам. Так мы и подписали договор, что не имеет условий и срока действия (год? Вечность? Пока не сгорим?), даже не существует в реальности. Тогда и началась жизнь. Первые дни я учился не удивляться его замашкам, он — не путать меня с голосами. Странный он был — днем молчал, даже на вопросы а ля «можно я выброшу эту разбитую вазу?» не реагировал. Но по ночам дом содрогался, пока Агуст играл в смерть с голосами, крошил и кричал (на них, или желая заглушить — неизвестно). Он не жил ни в один из этих моментов, он вообще жизни не чувствовал, не осознавал, не желал осознавать. Но тут вновь появился огонь. — Чего ждешь? — спустившись, он сразу замечает, что мое сознание приковано к часам, пусть я и желаю сокрыть сею неприятность за разгадыванием кроссворда: он все равно узнает. На трюки не ведется (потому что сам их постоянно проделывает). — Смерти. Все равно любое ожидание сводится к ней, — «хм». Удовлетворен. Взаимная ложь. Агусту меня не переубедить, не объяснить, что огонь должен быть исключительно для усмирения. Ну и пусть, пусть позлится, потратит лишние слова на доказывание истин — в этом мы не сойдемся. — Рутина, Джек, рутина. Советую поторопиться, — он нетерпеливо стучит зонтиком о пол в прихожей, дожидаясь пока я поправлю колпак — дождь на сегодня не ожидается. Рутина — выйти в солнцеисчезающее время в город и часами таскаться подворотнями, слушая все подряд (кроме мыслей) — у Агуста словно трубу из слов сотканную прорывает. Но я не жалуюсь: изредка тоже полезно знать, что у него там под черными прядями происходит.«Августин лежит в грязи.
Ах мой милый Августин…»
Насвистывает себе под нос. Весьма умело, хочу признаться: стоит только услышать мелодию из его уст и сразу вспоминаешь первоисточник. Агуст никогда не говорил по-немецки, но песенку эту наизусть знает. Удивляет? Нисколько. После двух лет с ним меня уже ничто не способно удивить. И цитирование классиков во весь голос посреди ночи, и постоянство в расстановке мебели, способе сортировки рубашек (грязные в один угол, чистые в противоположный, и «запомни, Джек, белые всегда снизу»). Даже новые дождевые разводы на потолке излюбленного чердака раздражают поначалу. Но пару дней молчаливого глядения на них и все проходит. Мы бредем Ист-Эндом, пока он в который раз пересказывает вычитанную некогда байку о происхождении слова «злодей». Не думал, что он просматривает в туалете те стопки журналов, которыми мы умывальник подпираем, дабы не шатался. Не страшно: к утру все пройдет, вернется в исходную вселенную, а Агуст станет прежним: молчаливым, отстраненным и постоянным в своих действиях. Не знаю, нравится ли он мне таким больше, или я бы предпочел жить с живым радио круглосуточно — для себе еще не определил. Да и не нужно оно: мы в природе своей статичны, одинаково смертны. — А эти засохшие пятна на фасаде… — небрежно кивает на очередное здание очередной подворотни, где, кажется, даже крысы не плодятся. Руки в карманах, на лице блаженство, высшие умиротворение: такому даже на небесах не научат, — мозги какого-то чинуши. На прошлой неделе застрелили, —«Ах, милый Августин, все пропало…»
Радио летит в открытое окно и с глухим стуком ударяется о асфальт. Агуст смотрит вниз равнодушно, пожимает плечами на мой немой вопрос и спешит уйти из комнаты. По утрам он всегда на взводе, не привыкать. Возможно, я сумею узнать причину сего действия, стоит только подождать пока перебеситься — вон, пошел остатки столового набора из шкафа в гостиной гробить. И как только фарфор у нас в доме все еще не закончился? Или же он решит хранить молчание до последнего: мне не привыкать. — Знаешь, Джек, литературе так сильно не хватает реалистичности. Все эти совершенные герои-героини с их идеальным телом, мыслями… в мире одна грязь, а у них цветочки, — начинает говорить, стоит мне спуститься на кухню к завтраку — неизменный ритуал, время суток значения не имеет; наличие-отсутствие пищи — тоже. Агуст задумчиво тянет согласные, подпирая щеку ладонью. Сейчас он невообразимо похож на обычного человека, что не может не пугать: чаще за сей призмой новое разрушение прячется. Он обводит средним пальцем шрам, каждую неровность по памяти очерчивает, покусывая нижнюю губу — имеет небрежность в мыслях потеряться. Непозволительная роскошь, целое излишество. Он неторопливо тянет руку к спичечному коробку, посягает на нечто возвышенное. Видит мое напускное равнодушие — с ним только так, и спешит спрятать приобретение в кулаке. — Так чем тебе радио не угодило? — решаю спросить после паузы: то ли из любопытства, то ли желая разворошить Агуста, что видимо вновь в камни поиграть решил. — Бесит, — поворачивается, а взгляд его — равнодушие, выженность, словно после сильнейшего пожара; такое привычное, такое родное. Нет, не подумайте, я сентиментальностью не обладаю, так, приноровился попросту. Привычка, рутина — считайте как хотите. Временами кажется, что я знаю Агуста со дня обречения на существование, иногда — что впервые вижу, словно только вылез из чей-то фантазии неудовлетворенной. Изредка я могу не доглядеть и оставить на кухонном столе коробок спичек — словно в шутку, словно давая волю Агусту, выражая ему высшую степень доверия. Он никогда этим не пользовался, безразлично бросал взгляд, пока копался в поисках съестного — с продовольствием всегда проблемы: изредка кто пускает в магазин весьма подозрительных личностей, бумажек разноцветных мало уважающих. У одного шрам через глаз тянется, взгляд пустой-пустой, словно кроме внешней оболочки (тела, как у вас называют) — мыслей, души не существует. Второй всегда с мешками под глазами, что за фингалы спокойно сойдут, в лохмотьях и с улыбкой во все лицо — подведенные черным губы и бубенчики на колпаке. Потерянные герои общества, ей богу. Но я не жалуюсь: главное, чтобы Агуст был доволен (я, соответственно, тоже). — Джек, — предупреждающий взгляд, что на фоне шрама еще ярче раскрывается. — Перестань. К чему я это?.. Ах, да. Бесит, Все бесит, все приедается — неизменная догма для мира, что на месте даже не стоит, так, круги наматывает. Но что тогда его в реальность планирует возвращать? Что об отсутствии иллюзий напоминать будет? — А как же голоса? Как же Августин-Агуст? — Очередная ложь для нужденных. Не обращай внимание, — он не желает отвечать, но знает — по-иному никак, потому любопытство (глупое) удовлетворять приходиться, слова нанизывая в случайных последовательностях. Они по правде уникальны: дивный набор звуков, что твои связки словно всегда знали как произносить, умеющие возродить, упросить и разрушить (последнее — Джека любимое). Мне не по себе от мысли, что когда-то с удовольствием придется попрощаться — одно существование Агуста спешит мне об этом напомнить. Он-то не раздумывает о пустяках скоротечности — знай себе времени чуждается и существует раздельно от канонов. Не уверен, завидую я, восхищаюсь или остерегаюсь: все вместе, пожалуй. Костюм нуждается в чистке — вновь небрежность закоптить манжеты на рукавах имел. Мыло приходится добывать на чердаке: ступаю неслышно, избегаю половиц, что скрипят обычно, покой Агуста стараюсь не нарушать. Он вновь сидит посреди комнаты, главная неосторожность вселенной. Ноги поджаты под себя, руки к щекам (дивная привычка — словно лицо без прикосновений рассыпется маской) и смотрит внутрь голосов, к поединку готовится, силы сравнивает. Я не мешаю, не смею попросту. Прошмыгиваю мимо, забираю необходимое и уже собираюсь прикрыть дверь, аккуратно захлопнув (без шума обязательно), но зазря цепляюсь за фигуру взглядом. Бензин на его одежде. Не может же все закончиться так просто, пусть и ожидаемо, верно? Агуст любит играть с огнем. Когда-то его лекарство его же и убьет. Не думайте, я всегда знал, что кто-то из нас не выдержит первым, переступит окончательную грань в поисках спасения (смыслов). Правда не думал, что это будет Агуст. Не думал, что ему хватит отчаяния — моего удела, дабы провести черту, забрав у огня главное предназначение. Заглушать голоса. Возможно, смыслы успели исказиться за часы, дни, годы (или чем там еще измеряют движение), но мы были статичны среди океана изменений. Агусту хорошо от пламени, мне — от его сотворения. Идеально выверенный механизм, трещин создателями не предусмотрено. Я помню, что умирать раньше положенного он не собирается — считает смерть от собственных рук слабостью, унижением высшей формы. «Кто ты такой, коль желаешь так легко все закончить?», — повторял в одну из ночей откровений. Не знаю, себе ли донести желал, или иные игры задумывал, — уверен, он и сам не скажет (не осознает). — Что? — почувствовал присутствие таки. Не думал, что Агуст настолько развился в осознании других; склоняюсь к очередному науськиванию голосов. Они-то меня засекли наверняка, пусть утверждать сие не спешу: так, догадками балуюсь. — Думаю: переживать мне или наслаждаться? — не уверен, что он будет удовлетворен, но мама когда-то учила говорить правду вопреки реакциям. Да и скрывать волнение за искусным лжиплетением также не желаю. Он неспешно оборачивается, словно на механизме игрушечном работает, и обводит взглядом мою фигуру, что за тень легко сойдёт (его, кстати, тоже). Не спешит говорить — знает, одно неверное слово и иллюзия рассыпется. — Твое право, Джек. Тебе дан выбор, полная свобода — непозволительная роскошь, — для таких как Агуст точно непозволительная. Спешу уйти — ну его к черту. Я приноровился к его странностям, счел их новыми догмами миротворения, но грань есть у всего — даже у милого Агуста. Почему милого? Слово из оксфордовского словаря; шесть букв, симметрия в звуках — ему подходит. — Хочу их сжечь, — он заходит в мою спальню беззвучно — словно и не передвигается по полу, так, парит в невесомости собственного мирка. Кто знает, возможно так и есть? Возможно Агуст настолько проникся иллюзиями, что в существование воплотить их решил? Августин-Агуст. Ах, пардон, Августин в саду валяется раскрошенный. Тогда только Агуст, пристанище для голосов, небрежное творение вселенной — кажись, ей было за шутку. — А что я еще делаю по-твоему? — хмурюсь, не до конца понимая чего хочет от меня, на кой смотрит прямо в зрачки со своим привычным равнодушием. — Нет, ты не понял. Я хочу сжечь их дотла. Не усмирить, Джек, нет, сжечь. Не хочу щадить бесчеловечное, — надо же, Агуст о человечности говорит. Не признает, за глупость бесполезную считает, но умело бросается понятием. Разорванная на клочки газета оказывается отброшенной в сторону — пожалуй, я заинтересован (сценку пропускать не желаю). Агуст все также стоит на пороге, шевелиться не собирается; но даже так я чувствую борьбу внутри него. Самую страшную борьбу, пожалуй — борьбу за личность. (Какой он, Агуст, без голосов внутри?) Только изредка возможно увидеть проблески его чистого самопознания — после выжиганий да и только. Но даже тогда не уверен, что он приближен к настоящему; скорее к нирване, никак не ко мне. Нас четверо, всегда было, хотели мы этого или нет. Я и думал остаться с Агустом наедине, пусть ответы на вопросы, что в моей голове без прописки поселились, знать не желаю — со знанием он словно растворится окончательно. — Ты хочешь собственное творение? — кивок в ответ, сродни с дуновением ветра из разбитых окон. Матрас скрипит от резких движений — не могу позволить отслеживать задницу, пока он революцию в мирке привычности организовывать решил. В шаге от меня — пропасть, окончательная погибель, но отходить не спешу. Спички в ладони, еще теплые от чужих прикосновений (мерзость), одурманивают, дают немыслимую свободу выбора, что о ней говорил Агуст. Я знал: однажды зритель пожелает присоединиться к трупе, видит небо, знал — не стоило давать ему канистру, показывать доступность. Но былого не вернешь, да и не желаю я этого — так, по течению плыву, пламя создаю, за останками гонюсь, искусством воспевая. Колпак с бубенчиками на концах, черная улыбка — привычные атрибуты, пламя — смысл. Мы кумиры своего личного огня. Но Агуст пожалуй чуточку больше чем другие, пусть и личным огнем никогда не обладал — Джековым жил только. — Сосчитай до десяти и закрой глаза. Будет не страшно, весело скорее, — шепчет мне на ухо с мягкой интонацией, разжевывая каждый слог. Его английский, всегда такой выразительный в шотландских интонациях, сейчас мягок и четок — каждый звук разбираем на молекулы. Обычно я перенимаю на себя роль ведущего, но сегодня он не позволяет. Он стоит близко, почти соприкасает наши тела; чувствовать его дыхание на своей коже до одури дивно, но с тем приятно, не скрою. Агуст ненавидит прикосновения (только с пламенем может позволить сие излишество), но, кажется, сегодня он делает исключение нам обоим; кто знает для чего, кто знает поможет или навредит, ответы привычно не предусмотрены. — Но что будет на десяти? — я выполню просьбу в любом случае — не смогу по-иному, но хотя бы это услышать хочу. Хочу слушать его хриплый, обезжизненный голос, ощущать дыхание рваное и терять нить реальности. Кажись, я стремлюсь к понимаю его мира. Правда в моем не так пусто — скорее проженно, но поверх пепла новое чувство разрастаются — удовлетворение. — Жизнь. Все сводиться к ней, даже смерть подчиняется уготованным нам временем. Только погибель заслужить нужно, а пока мы обречены дышать, творить нечто и с демонами сосуществовать, — в стенах дома его шепот разносится эхом, обволакивает, кажется, он повсюду и одновременно нигде — в голове, иначе не объяснишь. — Считай, Джек. Огонь должен забрать свое. Голоса — вот его сила, слабость Агуста. Голоса — вот его предназначение. Раз. Два… Все для одного Агуста. Моего милого Агуста.