Глава 8. Самовлюблённый, антисоциальный; мазохистичный, суицидальный
15 июня 2023 г. в 12:38
Примечания:
tw:
- упоминание курения в огромных количествах.
Название главы — строчки из песни Cult To Follow — Murder Melody.
Очень хорошо пойдёт под Landon Tewers — Take A Few With Me
У него спрашивают:
— Ты как? — наверное, он её знает, а может и нет, но зато она знает его, видит его и с этим нужно что-то делать.
Отвянь.
У неё русые кудри, а у него — желание выкорчевать эти кудри из почвы её головы; оно слишком явное. Если он даст этому желанию волю, то все точно начнут подозревать о том, что что-то не так.
А у него ведь всё нормально.
Всё заебись.
Зубы шикарные — он их показывает, улыбается вот так, как хороший парень, словно он и есть хороший парень, свой в доску и все дела; никакой паники.
Всем оставаться на своих местах.
Его бы в учебники по безопасности — впечатать в темы о том, как правильно вести себя в стрессовых ситуациях, «как же вам это удаётся?». Тут всё просто: он высасывает столько никотина, что можно выстроить табачный завод из каркаса его организма.
Не просто выкуривает сигареты, но ими натурально питается, сжирает, как утилизатор, ничего страшного. Для него это — прижившийся рацион, нормальные условия существования, и все органические системы не работают без «Парламента», да и что с него взять?..
Он — херов невротик, снова затягивается, потребляя весь сигаретный комплект разом, залпом, спасибо — не пушечным, спасибо — не сдох.
Ещё живой.
И в черепной банке у него, как в кальянной, но у него всё нормально, правда, всё заебись, конечно, никак иначе, не растрахивает его мозговую активность до античных развалин, не свербит свёрлышком в межпозвонках словами «ты облажался, проебался; ты хуже, ты лучше, ты можешь, не можешь, а лучше бы сдох», и хребет горит зажжённой свечёй.
Он сам же его и поджёг.
— Выглядишь… озадаченно.
Ну вот, она начала что-то подозревать (догадывается? Знает?) и теперь он должен её убрать; это шутка, конечно, ха-ха…
— М? А. Рука же, помнишь? Мне, знаешь, так досталось в тот раз, ай-ай-ай, — канючит жалость, выклянчивает аж целую улыбку в свой адрес, всё правильно, улыбайся дальше, глупая девочка с кудрями, не натравливай меня на себя. — Скоро буду как новенький, обещаю.
— Верю, конечно. Ты смотри, если у тебя что — ты говори. Я ведь не только медсестра. Со мной можно… поболтать. Если появится такое желание.
— Чертовски заманчиво! Учту, моя чудесная благодетельница, — так улыбаться чревато.
Так может порваться пасть.
Конечно, врёт, как дышит, что тут говорить?..
Смотри, милашка с зоркими глазками, у меня тут двести двадцать вольт хуярят в венах только так?..
Или нет, во, как тебе это нравится: самолётный двигатель в грудной кабине, он в процессе сгорания, бешеный и пережёвывает птиц — залетели, дурёхи, случайно, они живые, мясные, и не выберутся теперь никогда; хочешь посмотреть на фарш? Хрустят себе крыльями, а перья, перья-то горят и горят, но он не останавливается, двигатель этот не останавливается, просто не знает как.
И ему что-то скажут, спросят, хлопнут по плечу пару раз. Прогонят по циркулярному кругу из капельниц, процедур, анализов, осмотров, оп, порядок, снова в стойло, вольер захлопнут, но ему плевать.
Он не замечает реальность.
Не замечает ничего.
Собственный проёб занимает его настолько, что…
— …
Он ебанутый.
Это совершенно точно.
Дайте дорогу.
Идёт на это нихрена не сознательно и без единой капли рациональности: ничего не работает в его головном центре, город заснул и мафия тоже — в волшебной коробочке черепа рубанули электричество вместе с электростанциями, вынули всё составляющее.
Волшебная коробочка черепа теперь подходит под всё: под бабушкин цветок, кулинарный котелок, фокусы иллюзиониста — можно достать крольчонка, но не ответ на «что это, блять, такое?». Его просто заносит куда-то ахуительно не туда, а он, хах, не сопротивляется. Насопротивлялся достаточно; ему просто надо.
Что ты делаешь, эй? — сонно.
Стой, что ТЫ делаешь? — громко.
ЧТОТЫДЕЛАЕШЬ?.. — оглушительно, хоть голову с плеч, чтобы стало немного тише, не ревело, не шумело. Не болело с интенсивностью стихийных бедствий.
Он такой же.
Он — бедствие.
Ему полагается сносить крыши и привносить разрушение в привычный уклад жизни. Именно это он и делает с самим собой.
У него нет даже иллюзии выбора.
Он, конечно, мог бы понадеятся на то, что это как-нибудь исчезнет, рассосётся само. И всё опять будет заебись, — у него не бывает иначе, ведь так? — разгладится под лошадиными дозами стабилизаторов, транквилизаторов (чем его только не пичкают, а), и этим, вообще-то, можно вогнать в спячку целый табун мустангов, а он останется. Вот таким вот диким останется.
…но это не так.
Ничего не сладится без его вмешательства, «сам заварил, сам и…»
В общем, он — умничка, самостоятельно раскачивает лодку до тех пор, пока всё не выходит из берегов; не оборачивается катастрофой космических масштабов в нейронном пространстве его мозгов.
В один момент это всё начинается и этому нельзя противостоять.
Он рыбьими жабрами цепляется за край аквариума и дышит как будто в первый и последний раз.
Заподозрят.
Конечно.
Узнают.
Да.
Я проебался.
Опять-опять-опять.
И всё будет снова т а к.
Он, конечно, сначала не верит; думает, что показалось. Ну мало ли, перенервничал, недоспал, всякое приключается, когда ты сам по себе вот такая бочка пороховая и спички-то только и не хватает, но это третирует его теменные доли. Чешет его изнутри. Лёгкие в спазмах, сердце в удавке (а птицы, а птицы-то что?), невозможно глотать, и это легко — убедить себя во всех грехах. Катастрофически невыносимо дышать.
И ноги — в кроссовки, а кроссовки — в крови, не отмыл, вот блин, хорошие, вообще-то, кроссовки, фирменные, но ничего, они топают куда-то за него. Он просто следует чьей-то воле, одержимый, подконтрольный, и тревога выпила его под ноль, как коробку сока; она обезвожила и обезвожена сама. Самый настоящий сухой древесный корень в глотке, вынуть бы его нахрен или пусть он уже прорастёт, нахрен, — будет хоть какая-то польза от его существования; это лечебница, в которой никогда не лечили людей.
Тут, безусловно, много всего того, что делает имидж, но он знает — это враньё, это — для тех, на кого не распространилась божья милость, на тех, на кого её не хватило; слышите?..
А бог не слышал их крики, он пользуется этим, плутая в медицинском лесу, в медикаментозном саду между тонкими тростинками капельниц и листопадом из стерильных покрывал; его бог дал ему прозрение, чтобы здесь быть, значит — он одобряет. Он — на его стороне.
Да будет так.
Он убеждает себя — он прав.
Это — его шанс.
Его не пугает отсутствие реальности, исчезнувшее понимание собственного существования, он — ищейка, идёт по следам грязной крови, бойцовская порода и всё такое. Тут и там — чёрные комья, рассованные по углам, мир в потёмках, который не поддаётся дрессировке. И контролю.
Он и свой, и чужой.
Здесь — следы страданий, размётанные по стенам, а ему нравится — такая вот натура у этого мудака, «кому-то было херовее, чем мне, ну и ладно, день в три раза краше».
Смотрит на то, что так упорно искал, и дело остаётся за малым: расставить капкан, приготовить силки для улова, и это будет интереснейшая охота; от облегчения расслабляется глотка, тают тяжёлые камни в груди, и он смеётся, правда смеётся, искренне так — сухой корень тревоги, оказывается, может дать свои плоды.
Прорасти.
Расцвести.
А вот у Безымянного как-то немного иначе — его швыряет туда и обратно. Притягивает разными гравитациями.
У него тоже птиц в самолётном двигателе достаточно, только двигатель давно сгорел и самолёт сгорел и всё сгорело. Скучная горстка пепла. Всё нелепо, его не волнуют птичьи трупики в своём же теле, чего только в нём не было, в самом деле.
Его протаскивает грубо по всем кишкам подземелья и трясёт, как суку, потому что, ну, любого бы затрясло, а он что?.. Он тоже подвержен разным степеням истощения и такой же, как и все, вот и всё.
Умственные способности как-то некстати иссякаются в самых истоках и руслах, остаётся лишь это — неотменённый приказ, он заменяет собой необходимость размышлять о том, кто есть Безымянный и что, собственно, дальше.
Его это не касается.
Ему пахнет.
Приятно.
К нёбу так хорошо прилип слой крови, и это всё — от долбоёба теперь уже без волчьих пастей на руке. Без руки, кстати, тоже, Безымянный чертовски доволен, доброкачественная работа, но в нём колокол, который долбит по стенкам черепного короба, и это вот прямо-таки очень не очень.
Его волочет смертником по дорогам и кочкам; мёртвое тело, но он идёт.
Что ты делаешь? — недоверчиво, и почему-то звучит голосом Сладкой.
О, моя милая дрянь, думает Безымянный, ты никогда не оставишь меня в покое.
Спасибо, ей, вероятно, потому что общество из самого себя не такое тошнотное, когда её голосом сопровождается. Воображаемая Сладкая назидательно сообщает, что он — тупорылый мудак, вот те на, он облажался, — как будто в первый раз — и вообще, ты должен вернуться.
Это доносится из шва на плече, на бедре, доверительно-наставительно. И у него нет никаких причин не слушать: эту руку и ногу он одолжил у Сладкой, перед ней Безымянный в долгу, и теперь она и правда с ним (на)всегда рядом, а вот они не простят тебя никогда. Но ты возвращайся, ладно?
Она про хозяев и собратьев, конечно же.
Но он, кривой, неугомонный ублюдок, не соглашается, дескать, ага, разбежался; упирается, языком зажимая «практически-нихрена»; толкает свои кости в сторону, а сторона толкает его назад. Они не очень-то ладят, странное состояние, но лишь бы не там. Принуждает, мол, ну что для тебя это значит?.. Прими-прими-прими меня в себя, а она отторгает, потому что гнилой плод, мертворожденный, не хочет его.
Безымянный упрямый.
Протиснется во влажные внутренности «той» стороны, засядет, как паразит, и будет питаться, выгрызать чёрные дыры. Ему ведь несложно существовать в сырости и плесени; как там было? «В тесноте да не в обиде»? Ему-то всё равно, лишь бы теснота была с мясом, и тогда он правда не будет ни на кого обижаться. Даже сделает вид, что его никогда-никогда не существовало, был да сплыл, бывает же такое, да? Пуф, чудеса, испарился, вы видели? А, ладно, проехали, давайте дальше, тут нечто странное.
И всё вокруг такое паскудное, перекручивается, значит, невнятными мокрыми шмотками в барабане стиральной машины — идёт дождь. Мир отбеливается от ночи, наверное, или что-то типа того, в общем, всё в слепой зоне, а он шатается, пришибленным дурнем шатается, как лунатик, и случайно (ну насколько это вообще может быть «случайно», когда ты вроде как в бегстве и тебе хоть куда) забредает на небоскрёбный шпиль — он царапает лунный затылок.
«Хули ты тут забыл?» — справедливо.
Хреново балансирует, сказать по правде, да и скатывается обратно. Пролетает километров пять (небоскрёб долговязый) и отбивает себе задницу, встряхивая погремушку хребта. Она звенькает где-то в шейных суставах, такая вот реакция «домино» наглядно, и Безымянный сопровождает это очень протяжным «ай, бля-ять».
Его выматывает.
Размазывает пятиконечной звездой по стенам: центрифуга вселенной перевернулась набекрень.
И даже чёрт не знает, как он очутился здесь.
Не сказать, что он понимает, что значит «здесь», но тут потрясающе.
Безымянный определяет это по запахам — его лучшие друзья и вторые глаза; вкусовые рецепторы лакомятся чем-то приятным, просто тянется к ароматам. Бездумной звериной тянется, такой околодвухметровой, поломанной, перекрученной вокруг собственной оси, идёт на поводу у примитивнейших механизмов; он не отличается — столь же примитивен до безобразия. Хочет ладонями зачерпнуть больше воздуха, прижать к чувствительному, как девчачий клитор, носу, вылизать этот воздух. Дышать до самых альвеол, пока те не полопаются воздушно-пузырчатой плёнкой, предназначенной для хранения предметов и…
Это почти что «съешь меня» прямым текстом, сладенький кексик и лучший десерт; вишенкой на торте выступает неверие, что, мол, «нет, этого просто не может быть». Таращится рот в онемевшей букве «о» — настоящая черная пропасть и где-то на её дне с минуту на минуту заиграет целый кошмарный оркестр.
Лежит себе затвердевшей стужей среди подушек, производит звуковые помехи: «господи, прости меня, господи, ты слышишь меня? Не оставляй меня, прошу, не здесь, не с этим».
У этого из желаний только одно — покричи для меня, милашка, у неё, вероятно, столь же милые потроха и бабочки там не летают. Свернулись себе от страха в коконы одеял; прячутся. От него не спрячешься, и гусеничкам в одеяльцах лучше пожрать самих себя, пока он же до них не добрался. Потому что его пасть — мясорубка, его пасть — это ад, скучает по сырости плоти и кто он такой, чтобы ей отказывать?..
Ливнем проливается слюна через край — всемирный потоп и ковчег не спасёт; он забывает, как это: держать свои зубы при себе, а рот на замке, и всё.
Никакого, блять, «долго и счастливо»; всматривается слепо в вытаращенные глаза. Зёрна зрачков сжимаются и их хочется достать.
Склоняется ниже, почти что допуская столкновение, и в горле довольно урчит, потому что глазные яблочки так близко — их хочется облизать. Их хочется надкусить. Ещё хочется втоптать её всю в слои кровати, топя в одеялах и покрывалах — она не всплывёт под центнером чистейшего ликования, давящего на грудь, и всё бы закончилось красненькой кашей на простынях по утру, если бы не:
— Вот ты где, сука!
Топор чуть не врезается в угодья позвонков — это чудо, и враз переменившийся ветер спасает его. Безымянного подхватывает ураганным потоком с лёгкостью бумажного самолётика и, как оно и бывает с бумажными самолётиками, отправляет в вольный полёт. В окно.
А чуть позже:
— Всё в порядке, видишь, милая?.. Я здесь… с тобой.
— Да… просто… кажется, я увидела чертовски кошмарный сон.