ID работы: 13371723

psia krew

Гет
NC-17
Завершён
23
автор
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 9 Отзывы 7 В сборник Скачать

DOGLAND 1

Настройки текста
Примечания:
У Векны пальцы шершавые. Ровно пять — как у человека. Жаль, только на одной руке — другая рука у него испорчена чужим миром, превращена в пародию мясницкого крюка. Шершавые и теплые — как собачий язык. Его новое тело не очень поворотливое, но все еще теплое — и когда он обнимает ее, это равноценно объятиям человеческим: так же мягко и так же горячо. Обнимает он ее нечасто, зато прикасается своими шершавыми пальцами постоянно — он ласкает ее лицо, и от удовольствия она готова мурлыкать, как домашняя кошка; он берет ее за руки, и она чувствует свою значимость. Одиннадцать вспоминает, что когда-то давно он так же держал ее за руки со всей имеющейся у него искренностью и любовью — и думает, что сейчас, годы спустя, ощущения идентичны. Почти — но различать контекст Одиннадцать всегда было сложно. Едва ли ей стоит рассчитывать сейчас на любовь и уважение. Слова стираются из сознания, мозг — плавится, превращается в жидкий фарш. Голова подводит, но это ничего — у нее все еще есть живое тело. Тело всегда реагирует правильно — и на боль, и на ласку. Одиннадцать сгибается пополам и обхватывает голову двумя руками. Сжатые зубы сдерживают болезненные стоны и тяжелый крик. Векне нравится тишина, и Одиннадцать успела это усвоить. Плечо горит от адской боли, влажная полость сочится свежей кровью, как набитый под завязку мешок с подарками, и Одиннадцать пытается прикрыть ровный разрез ладонью от чужих внимательных глаз. Кровь марает ее руки, пальцы пропитываются будто насквозь, остатки одежды красятся в бурое, из раны, по плечу, течет прямо на землю. От боли дребезжит в ушах, тело содрогается в спазмах, и голову заполняет пустота. Векна нечасто пользуется своей когтистой рукой по прямому назначению. Поэтому ровный порез вглубь, по ощущениям до самой кости, стал для Одиннадцать неожиданностью. Ее тело итак густо усеяно шрамами и гематомами, от щиколоток и до лица — Векна не оставил на ней живого места; нагой она походит на детский рисунок с обилием красного и синего — подобное она любила рисовать в детстве. Ей никогда не хотелось становиться собственным рисунком. — Кажется, ты совсем разучилась меня слушаться, — голос Векны искаженный, но ласковый — он любил так с ней разговаривать, — неужели я зря потратил на тебя столько времени? Слова доходят к Одиннадцать не сразу — какое-то время она продолжает биться на земле в конвульсиях, потому что боль — единственное отрезвляющее в этом месте, — невыносима. Вряд ли к такому можно привыкнуть, но она пытается, изо всех сил зажимая рану ладонью — теперь красной, как опущенной в кипяток, — ее кровь омывает мертвую землю, и Одиннадцать кажется, что рано или поздно она взрастит на этой почве алые цветы ликориса. Все перестает иметь значение, когда она слышит слова Векны. В глазах становится мокро, осознание того, что она разочаровала своего хозяина, сильнее любой боли в глубокой кровавой ране. Одиннадцать стискивает челюсть и через дрожание в конечностях и лютую боль старается подняться на колени. Получается раза с третьего — в глазах от потери крови начинает темнеть, от слез там мутно, и Одиннадцать теряется. Все еще сжимая рану свободной рукой, она спешно опускает голову к земле. Это — собачий жест. Векна называл это «преклонение», и в ее ситуации это было единственное, что она могла ему предложить. Векна пытается усмехнуться — у него это всегда выходит искусственно, как-то неправильно: но для Одиннадцать этот звук равноценен проявлению мягкой симпатии. Она сильнее прижимается головой к земле, потому что рана на плече воет болью, рвет разум своей хлипкой влажностью. — Ты правда считаешь, что этого достаточно? Он прямо перед ней, и Одиннадцать еле сдерживает новые подступившие слезы — ради Генри она была готова на все. — Одиннадцать. Подними голову и посмотри на меня. — Его приказ Одиннадцать выполняет сразу и без колебаний. Взглянув, пытается скрыть влажность в глазах — Векна не любил, когда она плакала. Это постыдно. — Теперь скажи: ты правда считаешь, что твоего жалкого жеста достаточно для моего прощения? — его шершавые теплые пальцы ложатся на ее подбородок — от прикосновений и тепла Одиннадцать слабо мычит. Ей нравится — и ее пустой животный взгляд это показывает. Векна расплывается сухими губами в улыбке. Одиннадцать знает, что его улыбка — лучший жест, который она могла получить. На секунду забываются и его слова, и порез на плече. Все исчезает, как хороший сон, за миг Векна сжимает ее подбородок и теперь в его голосе нет ласки, только рычащая злость: — Отвечай. Одиннадцать бы рада ответить ему голосом — но у нее в пасти нет половины языка: очередная оплошность, очередная вина — заслуженное наказание. Она вспоминает и машет головой — вспоминает и о боли, поэтому слегка морщится. Все начиналось вполне закономерно: выбитые зубы, сломанные кости. Когда, как того и желал Векна, не осталось никого и ничего, не было и намека на то, что Одиннадцать он оставит в живых. Конечно, его старые личные счеты и черствая обида не позволили ему убить ее быстро. Он показал ей, как и обещал, все от начала и до конца — каждую смерть она запомнила наизусть, каждый вывернутый сустав и предсмертный хрип. И когда уже не было сил на сопротивление, когда попросту не было смысла, Векна решил, что всего этого Одиннадцать будет недостаточно. Ему будет недостаточно. — Я хочу показать тебе ад, — он говорит, высокомерно наблюдая за тем, как Одиннадцать корчится на земле от боли в сломанных пальцах, — хочу тебя сломать. Превратить в безвольный скот. Разве ты этого не заслуживаешь? Одиннадцать невнятно мычит, кровь на языке отдает солью и металлом, в глазах туман. Она думает над тем, что хочет ему сказать — но в голове пусто. Она упирается подбородком в землю и бессмысленно вскидывает руку к верху — конечность дрожит, и Одиннадцать сложно сфокусироваться на своих силах. Он ломает ей предплечье, и Одиннадцать надрывно, во всю глотку, воет в пустоту — боль обещано адская. Настолько, что Одиннадцать едва хватает сил, чтобы оставаться в сознании. — Сначала стоит уничтожить в тебе склонность к бессмысленному сопротивлению. Или тебе нравится чувствовать боль, моя маленькая развратница? Если так, то теперь на каждую твою жалкую попытку, я буду ломать тебе по одной кости. Что скажешь? — Да пошел ты... — Что, прости? Я не расслышал. Не могла бы ты… — он ломает Одиннадцать очередные несколько пальцев, — хруст костей неприятно звенит в ее ушах, и в теле отдается болью, на что указывает ее чудовищный крик, — ...говорить так же громко, как кричишь? Одиннадцать обессиленно распластывается по земле что застреленная косуля. Шаги Векны неприятно отдают в ушах, и отчего-то она припоминает недавний хруст костей. Векна совсем близко — но Одиннадцать это уже не волнует. Сломанные конечности горят болью, сознание теряется в липкой темноте подступающей — она надеется — смерти. — О, Одиннадцать, не покидай меня так рано, — голос Векны звучит в голове подобно эху — и даже это заставляет Одиннадцать слабо морщиться, — я в любом случае не позволю тебе умереть сейчас. Саркастичность и самодовольство, коими сочился его голос, заставляют Одиннадцать провалиться в бессознательность с кривым оскалом на устах. Она пробуждается, кажется, всего через миг — черное спадает быстро, как пелена собственной непобедимости и значимости. Руки ее скованы чем-то липким и влажным. В глазах все еще двоится, и в голове все еще мрак, потому сначала она принимает странные оковы за чьи-то языки. Осознание приходит через несколько секунд — мокрые лозы. Одиннадцать пытается поморщиться от собственного бессилия, но ничего не выходит — мышцы лица не слушаются. Боль возвращается почти сразу — как и воспоминания. Сломанная кость напоминает о себе постоянными болезненными спазмами, и от дискомфорта Одиннадцать хочет кричать. Ее полностью переломанные пальцы на правой руке, теперь похожие на валежник, горящий в костре, тоже дают о себе знать — и вместе с щупальцами, вся эта болезненность, кажется, удваиваются. — Ты уже очнулась? Знакомый голос поодаль заставляет дрогнуть и судорожно задергать запястьями в липких оковах. Эти действия приносят телу Одиннадцать еще одну волну боли — в этот раз дискомфорт закономерно расползается по всему телу — неудивительно: ее тело изранено, разукрашено синяками и ушибами, и похоже сейчас на драную иконку. — Твой организм гораздо крепче, чем я себе представлял. Она скалится на него кровоточащим ртом — без нескольких зубов выглядит это жалко, нежели устрашающе. Векна подражает — показывает ей свои остатки зубов в ухмылке, и Одиннадцать предпринимает еще одну попытку дернуть руками. — Удивительно, что с такими ранами ты до сих пор пытаешься мне что-то противопоставить. Когда-то мне нравилась твоя воля, — он оказывается возле всего на миг — его пальцы легко ютятся у Одиннадцать на подбородке, и он так близко, что она чувствует его тяжелое дыхание у себя на лице, — а сейчас меня от нее тошнит. Он отпускает ее лицо почти сразу же — и легко отходит на шаг. — Впрочем, это не важно. Сейчас меня гораздо больше интересует то, на сколько тебя хватит. Как быстро ты сломаешься. Она хочет сказать ему, грубо и с надрывом, что она скорее вскроет себе горло вилкой, нежели «сломается», но понимает, что вместо звуков у нее из горла идет тяжелый хрип — отчего-то буквы не складываются, и она вспоминает о прошлом, когда разговаривать ей было невероятно сложно. — Не напрягайся. Твое тело этого не выдержит, и тогда мы совсем не сможем развлечься. У меня так давно не было настоящего веселья, Одиннадцать. Очень-очень давно. Она не понимает, когда он вновь успевает оказаться возле нее — в этот раз чуть ли не вплотную, и его липкий язык обжигает ее ушную раковину: — Хорошо, что ты сейчас со мной. Я действительно этому невероятно рад. Одиннадцать тошнит. Понимание того, что он имел в виду, приходит к ней достаточно быстро. Сначала он заботливо ее выхаживает — это совсем не вяжется с его прошлыми словами, и это заставляет Одиннадцать искать подвох в каждом его движении. Откровенно, в основном, в прикосновениях. Его плоть горячая, а пальцы — шершавые. Она ненавидит это: каждый раз что окунание головой в лужу с помоями — но она терпит, потому что ей все еще хочется жить — парадоксально и бессмысленно, но она боится смерти и боится проиграть ему. Она — все еще человек. Он гладит ее гематомы и синяки, противно — из пасти у него несет кровью — целует ушибы, и не делает ничего болезненного или ужасного. Он даже почти ничего ей не говорит — просто ждет. Он ждет, когда срастутся ее кости, а еще ждет ее первый шаг. Несомненно, ему просто нужен повод. И Одиннадцать, пойманная на крючок, легко дает ему этот повод, когда пытается застать его врасплох — наивно надеясь, что почти сросшиеся кости не станут для нее проблемой. Векна безумно хохочет с ее глупости и попытки в сопротивление — а потом, как и обещал, вновь ломает ей пальцы. — Ты пока совсем не умеешь меня слушать. Но это ничего, Одиннадцать, — он мурлычет, фиксируя ее конечности на щупальца, — потому что сейчас я тебя научу. Он начинает с вырванных ногтей — легко делает это и без подручных инструментов, достаточно лишь собственных сил. Одиннадцать кажется, что она еще никогда так громко не кричала — не кричала, когда на ее глазах убивали ее семью, не кричала, когда ее таскали по полу, как собаку за хвост, не кричала, когда ей ломали руки: боль, боль — боль размером со вселенную, и Векна, который в отличие от нее этой болью наслаждался, поглощал, как литры чужой крови. В конце концов, она надрывает связки — с последним громким звуком у нее из горла рвется беззвучный хрип. А после и вообще, кажется, на третьем ногте все стихает. Сознание вновь меркнет, и Одиннадцать сейчас была бы рада окунуться в спасительную бездну. — Одиннадцать, мы только начали, — Векна рушит все ее планы, мягко потрепав за плечо. Он слабо бьет ее по щекам до тех пор, пока ее глаза не откроются и не сфокусируются на нем хотя бы чуть-чуть, — ты собралась сдаться так рано? Чтобы она точно его услышала — Векна вырывает у нее следующий, четвертый ноготь, и Одиннадцать разевает свою пасть — с губ у нее стекает слюна, и боль действует на нее как укол адреналина. Векна улыбается. — Вот так. Умница. Потерпи еще и постарайся держать глаза открытыми, потому что нам осталось совсем немного. Векна не врет — миг спустя новая волна боли прокатывается по телу Одиннадцать — быстрый взгляд, брошенный ей на свою искалеченную руку, заставляет ее упасть в обморок за секунду. Следующее, что он делает — лелеет Одиннадцать на своих липких коленях, поглаживая ее горячую макушку. У Одиннадцать открыт рот, и боль у нее во всем теле такая, что просто не остается сил. Его пальцы такие же теплые и такие же шершавые, и отчего-то Одиннадцать кажется, — наверняка от боли и мути в голове, — что она начинает привыкать. Хочется спать. Ее выдранные с десяток минут назад ногти не дают покоя, но теплые прикосновения Векны — вполне. — Ты на меня злишься? Вопрос, заданный будто и не ей вовсе, заставляет Одиннадцать усомниться в собственном и чужом здравомыслии. — Я никогда не врал тебе, Одиннадцать, — Векна сообщает с шипением, когда голыми руками выдергивает ее зуб с корнем после того, как она постаралась его укусить за прикосновение к щеке, — и когда говорил, что за каждый свой проступок ты будешь расплачиваться — тоже. Одиннадцать проводит языком по кровоточащей десне и щурит от боли глаза. Это уже ее пятый зуб, но больше ее беспокоит то, что Векна сунул ей пальцы в рот — она от отвращения высовывает язык, как бешеная собака. Векне выражение ее лица решительно не нравится. Он хватает Одиннадцать за спутанные волосы, наматывает на кулак и бьет ее головой о фальшивую стену. Одиннадцать выплевывает шестой зуб. Векна знакомит ее с «игрой в лизергиновую кислоту» после того, как она долго-долго истерила и пыталась от отчаяния его задушить — такая же провальная попытка, как обычно. Он обездвиживает ее привычными щупальцами и игриво спрашивает: — Ты знаешь как действует диэтиламид лизергиновой кислоты, Одиннадцать? Доктор Бреннер его просто обожал, и знаешь, это на самом деле очень весело и занимательно, но я вряд ли смогу объяснить тебе это на словах — поэтому я покажу. Это ничего ей не говорило — но вместо обещанного лсд под язык, он засунул ей в голову чертов ядерный взрыв. Она могла так же — в теории; но никогда не пользовалась. Он отправил ее внутрь своей головы — и извратил ее сознание грязным кровавым адом. Показывать ей кошмары, но не во сне, а наяву — внутри головы: бесконечные кривые смерти ее близких, множащиеся и расползающиеся по всей поверхности мира и ее мозга — реки крови и мяса, лопающиеся как шарики человеческие черепа, животный вой и крики — и она непосредственный участник: он мог принуждать ее к убийствам собственных друзей, искусственно управляя ее телом и разумом; мог из раза в раз делать ей больно — бесконечно: до фальшивой смерти. Мясо плыло и расползалось, глаза закатывались и наполнялись кровью, а на краю сознания звучал глухой смех, пока вся эту алая, бесконечная, наползавшаяся фантасмагория заполняла разум Одиннадцать злым клокочущим безумием. Раз за разом. До тех пор, пока Векна не решит, что пора заканчивать. Бесконечный круговорот ужаса — и это хуже любой той боли, что он давал ей в грязной реальности. Одиннадцать после этих сеансов долго-долго рвало. Потом она обычно теряла сознание, и Векна относился к этому снисходительно. Такое, на самом деле, потребляло слишком много его сил и энергии, поэтому он не мог устраивать это постоянно — только когда Одиннадцать вела себя слишком плохо. Но Одиннадцать об этом не знала — и, наверное, это был ее первый шаг к становлению на четвереньки. Пока еще нет — она все еще стоит на ногах. Она называет Векну «мудаком» — ей ломают очередные пальцы. Векна ломал их столько раз, что Одиннадцать сомневалась, что они теперь вообще когда-нибудь смогут нормально срастись. Это не мешало Векне ласково целовать ее костяшки из раза в раз — напоминая Одиннадцать, что она сама во всем виновата. Она пытается поцарапать тело Векны — просто поцарапать, как маленький котенок — и Одиннадцать за это бьют головой о твердое так, что потом головокружение мучает ее чуть ли не с вечность. Она пытается сломать Векне что-нибудь, хотя бы просто немного ударить, хотя бы чуть-чуть боли — Векна бьет ее в живот, Векна катает ее по полу, Векна душит ее до темноты в глазах. Она пытается сломать Векна шею — он показывает ей кадры смерти ее друзей в голове снова и снова, снова и снова, заставляет ее переживать этот день сурка без возможности выбраться. Он позволяет ей уйти лишь тогда, когда она в рыданиях жалко умоляет его перестать и долго-долго извиняется — сама не понимая за что, но извиняется, и извиняется, и извиняется... В итоге Одиннадцать пытается, пытается, пытается — и каждый раз делает только хуже — только множит ссадины на своем теле, множит свою боль. Ничего не выходит. Она не сдается, но каждый свой провал знаменует рыданиями — нет смысла скрываться: Векна всегда где-то рядом, он всегда ее тень, он всегда готов сделать ей больно, и он, кажется, знает о ней все. Генри вытирает ее слезы с фальшивой заботой и приторно-сладким скрипучим голосом успокаивает: — Все хорошо, моя милая, боль всегда проходит. Поверь мне, Одиннадцать, даже самая глубокая рана однажды затянется. Просто нужно немного подождать. Ей кажется, что Векну ей в такие моменты меняют — может, это проделки ее воображения: насланный кем-то морок. Но Векна всегда успокаивает ее после того, как сделает больно, всегда гладит ее своими шершавыми пальцами, и теперь это совсем не мерзко. Теперь — наоборот. Потому что у нее здесь больше нет ничего, кроме его нежности. В уши ей льется поток мягких притворных слов, которых, тем не менее, в этом пустом грязном мире не хватает, а еще ласковая мысль, идущая сквозь каждую его реплику: «ты ведь сама в этом виновата, не так ли?» Одиннацать хочет думать, что нет. Но потом ее тело покрывается синяками, потом ее пальцы превращаются в труху, потом ее кровь окропляет эту землю так, что могут прорасти цветов, потом она плачет-плачет-плачет, и в конце-концов понимает: в каждом своем синяке, в каждой ссадине и ране, в каждой боли и смерти виновата только она. Векна прав. Он всегда был и будет прав — если бы не ее детская глупость, если бы не ее слабость, если бы не ее наивность… Все было бы по-другому. Но уже поздно. Языка Одиннадцать лишилась, когда предала своего хозяина после, казалось бы, долгого времени полной покорности. Признав вину, она прилежно училась быть послушной. Послушание привело ее к безумию и цепи на шее, привело ее к бездне, но это теперь совсем не важно. Одиннадцать просыпается на мягкой постели — и это кажется настолько нереальным, что она списывает все на хороший сон; в глазах собираются несмелые слезы, потому что сны — а особенно хорошие — в последний раз она видела в своем сладком прошлом, уже начавшем забываться, как первая страница давно прочитанной книги. Мысли меняются, когда матрас рядом с ней продавливается, и кто-то дарит ей полный любви поцелуй — искажение. Одиннадцать дергается и смотрит сначала на свои кривые пальцы — а потом смотрит на партнера: Векна. В этот раз не Векна — Генри. Он совсем не похож на того, кто уничтожил все человечество. Зато похож на того, кому она когда-то доверяла. Нездоровый блеск в его настоящих глазах нервирует, но Одиннадцать все еще хочет списать все на сон. Это не могут быть галлюцинации, которыми Векна ее наказывал: потому что здесь нет фетровых кишков и выскобленных ножовкой глазных яблок — зато есть Генри: и это страшнее всех рек крови вместе взятых. В ее сне пахнет настоящим и вафлями с черникой. Этот сон — продукт стараний ее мозга — представляет собой абсолютно нереальное: чистую комнату, которую Одиннадцать не узнает, но которая все равно напоминает ей о прошлом. Генри без слов скользит пальцами вдоль ее щеки — просит внимания. Одиннадцать знает, что должна быть послушной всегда, даже во сне, поэтому дает ему то, что он просит. Выглядит он непривычно — не только из-за отсутствия нагромождений плоти на его коже, но и просто потому что его лицо впервые за долгое время выражает не презрение, не саркастичность, не власть, а обычную человеческую симпатию. — Это твоя маленькая награда, — Генри шепчет, приблизившись; проводит пальцами вдоль волн ее волос, — за хорошее поведение. — Награда? — она подражает ему — неосознанно — и тоже шепчет. В разуме Одиннадцать туманно и ей кажется, будто ее немного опоили терпким виски. Вкус поцелуя на губах чувствуется сладостью и шлейфом чего-то давно забытого. Одиннадцать облизывается — от Генри пахнет шалфеем. Генри не отвечает, вместо этого предпочтя подтолкнуть Одиннадцать спиной на матрас. Она охотно подчиняется, и все это ощущается таким же сном, просто слишком реальным. Одиннадцать не спешит думать о происходящем, просто отдается моменту — ведомая чужими действиями и чужими желаниями: просто сон. Она предпочитает считать так и тогда, когда настоящий Генри опускается к ее лицу. Атмосфера — тягучая дымка, опиумный дым: в чужих действиях нет спешки или нервозности, и Одиннадцать признает это лучшим: ей нравится подобная флегматичность, даже если это всего лишь сон. Генри вновь целует ее — и тогда она точно решает, что это просто сон — не могут его губы ощущаться настолько мягкими, настолько реальными, настолько напоминающими о прошлом. Он, в конце концов, в реальности монстр — и это не фигура речи. Генри из прошлого ей нравился — ему она готова была простить многое. На губах остается сладость и влажность — впервые за долгое время не кровавая — и Одиннадцать поддается: она обнимает Генри за спину, и он довольно улыбается ее действиям; его пальцы блуждают вдоль ее дрожащего кадыка, и легкость, с которой он делает эти странные вещи, Одиннадцать необычайным образом пленит. Она позволяет ему еще один поцелуй, такой же теплый и сладкий, и позволяет себе стон — трудно не признать, что от ласки и нежности она отвыкла. Он опускает руки к краю ее футболки — и Одиннадцать покорно чуть выгибается, чтобы помочь ему снять с себя одежду. Она поднимает руки вверх и пальцами касается холодного кроватного изголовья — это могло бы подействовать отрезвляюще, подобно компрессу, но Генри целует ее в лоб, и Одиннадцать прикрывает глаза, полностью отдавшись своему хозяину. Проводит пальцами поперек прикрытой груди, опускается к шее — его влажные поцелуи протягиваются вдоль ее кадыка, вдоль сонной артерии и яремной выемки. Одиннадцать от поцелуев подрагивает и мягко подается вперед, изгибаясь в лопатках; мышцы напрягаются, странный спазм обвязывает нижнюю часть ее тела, тянется выше, знаменуется комком в горле — затрудненным дыханием и тихими стонами в аккомпанемент чужих прикосновений. Генри заводит пальцы под бретельку лифчика Одиннадцать и оглаживает плечо, опускаясь ладонью к напряженным лопаткам. — Твоя кожа горячая, как парное молоко, — он склоняется к ее лицу, и его голос такой тихий, что Одиннадцать едва различает слова, — тебе нравится, когда я прикасаюсь к тебе? Вместо ответа она мычит и целует его — спонтанное желание — в щеку. Генри довольно отмечает Одиннадцать уже настоящим поцелуем; пальцы вытащив из под бретельки, столкнувшейся после с кожей под хлипкий звук, подобно столкновению плети и спины. Одиннадцать вытягивается в струну, когда Генри слабо прикусывает кожу на ее шее. Он пользуется этим, заведя руки ей за спину, щелкнув застежкой ее лифчика. Он отбрасывает его в сторону так легко, будто делает подобное чуть ли не каждый день. Для Одиннадцать это еще одна возможность охладить голову, еще одна возможность понять, что что-то здесь не чисто, но она почти и не обращает на это внимания даже тогда, когда Генри огибает влажным языком ее сосок — языком неестественно длинным и шершавым, как у собаки. Ее это не настораживает и совсем не волнует — она стонет его настоящее имя совсем не так, как это подобает делать послушным щенкам; для Генри это излишне приятная неожиданность, и он наказывает Одиннадцать укусом, но для нее это ощущается всплеском липкого удовольствия внизу живота. Легкая боль никогда не бывает лишней, даже если наглоталась она этой боли уже сполна. Он соскальзывает в мокрых поцелуях к ее животу — язык чертит каждый выступ ребра, каждый уродливый шрам и гематому — Генри с упоением наблюдает за ранами, которые ей оставил. Побуревшая застарелая кровь на ее коже привлекает внимание, заставляет Генри скользить языком вдоль изгибов молочного юного тела, расписывать его влажными шлейфами, наслаждаться вкусом соли и текстурой упругой девичьей кожи. Он прижимается к Одиннадцать своим телом — и впервые за долгое время ощущает в себе животное возбуждение. Пусть фальшивое, только в порождении головы, зато — возбуждение. Для него это не свойственно, но это необходимый шаг: если она сломается, если он оборвет ей крылья, то раненная и обессиленная она непременно повалится в его объятия. Одиннадцать помогает ему снять с себя джинсы, приподнявшись. Генри доволен ее покорностью и взаимностью, хотя и понимает, что это — побочный эффект от манипуляций с ее разумом. Скоро дымка рассеется, и Генри очень надеется успеть, надеется, мечтая о покорности даже в случае ясности ее ума. — Какой красивой ты стала за столько лет… — он мурлычет бессмысленность, поигрывая с резинкой ее трусиков, — настоящая женщина. О большем я и мечтать не мог. Генри усмехается и стягивает ее белье, одновременно целуя в живот, так, что Одиннадцать гнется, как лист алюминия; молочный туман в ее голове распаривает мозг и разрешает искать спасение в неправильном экстазе. Если это сон, то какая разница, с кем она делает подобные вещи? Одиннадцать механически раздвигает ноги, предоставив взгляду Генри всю свою невинность и женственность. Он рассматривает внимательно, хищно, подхватывая взглядом каждую складку мокрой кожи, каждый изгиб, и наверное это совсем нездорово, но Одиннадцать к счастью не видит — глаза она держала закрытыми с самого начала; приятнее было представлять вместо Генри кого-нибудь более близкого и менее опасного. Дымка спадает, когда пальцы Генри спускаются к ее лобку. Одиннадцать вздрагивает и морщится, когда он прикасается к влажной стороне ее лона, одновременно с этим ложась на нее всем телом и целуя в губы. Она бессмысленно мычит и бессмысленно пытается его оттолкнуть — Генри легко поддается, убрав от ее влагалища пальцы, легко отстраняется и легко смотрит в ее испуганные глаза. Весь его настрой и задор исчезает, потому что по лицу Одиннадцать все становится понятно. Он хмурится и, предусмотрев все ее глупые слова, обрывает их в зачатке одной фразой: — Я перегрызу тебе глотку, если ты будешь дергаться, — Генри подтверждает свои слова резко изменившейся на багровое обстановкой; стены расползаются и скатываются в перевернутые куски потрохов; а еще влажным принудительным поцелуем в девичью щеку, — Одиннадцать. — Т-ты… ? — Одиннадцать начинает заикаться, не справляясь с накатившимися эмоциями, не справляясь с невозможность складывать слова в предложения: она снова чувствует себя бессильным ребенком пред горой мертвых братьев и сестер. Давно стоило бы привыкнуть, но она все никак не могла. Генри закатывает глаза, по инерции погрузив внутрь Одиннадцать два пальца. Она вздрагивает, изгибаясь, но давать отпор не торопится. — Я собираюсь лишить тебя невинности, — свободную руку он прижимает к ее горлу, — и я буду крайне опечален, если ты каким-либо образом этому воспрепятствуешь. На осмысление его слов требуется минута — после Одиннадцать закономерно начинает умолять Генри этого не делать. Меньше всего она хотела, чтобы с ней это сделал Генри. Она пытается объяснить, но язык заплетается, и ее предложения такие рваные, что Генри это лишь раздражает. После Одиннадцать, поняв, что ничего не добьется мольбой, — Генри грубо целует ее лицо, вылизывая и прижимаясь влажными зубами, совсем не обращая внимания на девичьи просьбы, — в отчаянии называет его «грязным ублюдком», а после в истерике говорит, что чертовски его ненавидит; что он испортил ее жизнь, и что ему стоило бы сдохнуть в утробе матери. Он не ожидает от нее такого; видимо ошейник на ее шее надорвался. Это совсем ничего. Генри легко наденет новый. Он цокает языком, когда Одиннадцать пытается его оттолкнуть — ее руки приходится зафиксировать лозами. — Мне совсем не нравится, когда ты себя так ведешь, — Генри мямлит, раздумывая над тем, какое Одиннадцать заслужила наказание. После, когда он слышит от нее очередную порцию оскорблений, недовольно скалится и шипит: — Знаешь, Одиннадцать, мне всегда нравился твой голос... Но не твои слова, — он щурится, слабо улыбнувшись от предвкушения, — твой язык — отвратителен. Тогда он наклоняется к ее нелепо открытому рту. Сначала кажется, будто Генри намерен успокоить Одиннадцать поцелуем. Нет: больше ласки она не заслуживает. Он цепляется зубами под половину ее мясистого языка — вся фальшивая сладость и нежность сползает шмотками мяса, стоит Генри только сцепить челюсть. Одиннадцать приходится держать крепко, потому что она вьется, как бумажная ленточка на ветру; она Генри в рот натурально визжит что резанный скот; Генри это не волнует — зубы у него острые, выскобленные белым — фальшь и иллюзия, но он обязательно повторит это в реальности. Розовый огрызок он вытаскивает из своего рта, наблюдая за тем, как пасть Одиннадцать сочится кровавым соком. Она бледнеет и теряет тепло на глазах, но Генри уверен, что она выживет и в этой нереальности: даже несмотря на то количество крови, подтекающей из ее рта. Он слабо бьет ее по щекам и поворачивает на бок — чтобы не захлебнулась. Это ничего: ее состояние не помешает ему осуществить задуманное. Одиннадцать остальное помнит смутно. Прикосновения у Генри все еще были горячими, теперь резко контрастирующие с ее предсмертным холодом, только поэтому она запомнила, как легко он скользнул внутрь ее девственного влагалища; запомнила, как больно ей было от его резких неровных движений: он стал ее первым мужчиной. И последним. Он сопровождал каждый свой толчок гулким мычанием, чувствуя, как хорошо Одиннадцать обволакивает его снизу — девственница. Его желание овладеть ей мало вязалось с его низким либидо и отвращением к интимным отношениям, но он рассматривал это с позиции именно власти — еще один способ нацепить ей на горло веревку. Или он просто хотел так думать, потому что удовольствие все его глубокие мотивы притупляло — хотелось еще и еще, толкаться и целовать ее: грубо, как не целовал ее до этого ни один мужчина. Генри хотел сделать это аккуратно, но Одиннадцать вынудила его на грубость — на синяки от глубоких укусов, на кровь из ее лона, на откусанный язык — как всегда, во всем виновата она сама. Достаточно было продолжить поддаваться — и тогда Одиннадцать, несомненно, получила бы удовольствие. Пусть фикция, но ощущения растекающейся изнутри белой жидкости спустя кровавую дымку и боль, как отбойным молотком во влагалище, были реальными настолько, что вспоминать Одиннадцать до сих пор больно. Потом Векна оставляет ее без языка уже в их ужасной реальности. Боль Одиннадцать кажется даже сильнее — наверное потому что целоваться с Векной не так приятно — он держит ее за подбородок грубо, и язык у него мясистый и длинный, как у змеи. Зубы у него не такие острые, поэтому просто сомкнуть челюсть и избавиться от языка не получается — приходится рвать его, как рвут мясо бойцовские псины. Ошметок плоти он небрежно бросает прямо на мертвую землю. — Вот и все. Знаешь, иногда я думаю, что ты нравилась мне раньше только потому что почти не разговаривала, — Векна игриво усмехается, наблюдая за тем, как Одиннадцать захлебывается в крови, чуть не теряя сознание. С тех пор Одиннадцать твердо решила ему больше не перечить. Не перечить — потому что она во всем виновата. Генри был ласковым и нежным, а она пренебрегла добротой своего хозяина. Одиннадцать старается не плакать, думая о том, как сильно его обидела. Он хороший — так сильно любит ее, что до сих пор не убил. Так сильно любит, что готов не делать больно — это ее вина. Чертова вина ее сковывает и поглощает без остатка: не вытравишь. Получалось быть послушной с переменным успехом. В этот раз Одиннадцать, например, впала в панику от его неправильных прикосновений — слишком интимных. Новый вид Генри ее все еще нервировал, и когда он проявлял себя в интимности, ее тошнило. Не всегда — она любила его шершавые, оставшиеся почти человеческими пальцы на своей коже. Но точно не внизу — господи, только не там. Векна качает головой. — Возможно ты просто не понимаешь мою степень любви к тебе, — он поднимает Одиннадцать с колен, потянув на себя, — считаешь меня извергом. В таком случае, я покажу тебе настоящее зверство. Ты ведь должна увидеть разницу, разграничить плохое и хорошее, верно? Одиннадцать опускает голову, соглашаясь, хотя понимает, что ее не ждет ничего хорошего. Но она не хочет расстраивать своего хозяина. Он был таким хорошим — таким добрым; и пусть многочисленные шрамы на ее теле не станут причиной для ненависти. Векна кладет человеческую руку Одиннадцать на плечо, другой делает неясный жест в сторону. Секунды спустя их новым другом становится скрюченное чудовище из холодной плоти футов семь в высоту. Одиннадцать пытается припомнить его имя из прошлого, но Векна делает это первым: — Демогоргон. Так вы их называли? Она неуверенно кивает, наблюдая за тем, как чудовище скалит на нее свои многочисленные пасти, похожие на цветочные лепестки. Его движения нервные, но грациозные: образец хищника, и Одиннадцать слабо понимает, зачем Генри его позвал. — Их репродуктивная система мало отличается от вашей. В период гона они очень... Активны, и готовы спариваться постоянно, а еще, кажется, не только с представителями своего вида. Как ты на это смотришь? Одиннадцать поднимает глаза сначала на своего хозяина, искренне стараясь понять его замыслы, а потом вновь глядит на создание, соотнося полученную информацию. Внезапно она, чуть опустив взгляд, кажется понимает причину его странного дерганья; между массивных бедер у создания располагался дрожащий внушительный член с красной головкой. Никогда раньше она у них такого не видела. Ей даже кажется, что это очередная иллюзия, но красный поломанный мир говорит ей об обратном. — Гениталии у них до периода спаривания обычно скрыты, — он объясняет, — впрочем, я не думаю, что тебе это интересно. Векна обнимает ее за плечи, притянув к себе. — Он тебе нравится? — он заигрывает, шепчет, мягко обхватив дрожащее тело Одиннадцать. Она понимает, к чему все идет, но верить не хочет, — ты ему очень нравишься, Одиннадцать. Видишь, ему даже сложно устоять на месте. Стоит мне только позволить ему подойти ближе и... Одиннадцать машет головой, прижимаясь к Генри спиной — она сейчас готова на все, вообще на все для Генри — только не такое наказание. Векна улыбается, махнув Демогоргону головой. — Милая, очень надеюсь, что хотя бы это сделает тебя послушной. Она вытягивает нечленораздельные звуки остатком языка, пока зверь медленно приближается к ней. Векна добродушно подталкивает ее прямо Демогоргону в объятия, и это ощущается нездоровым предательством. От Демогоргона пахнет гнилым мускусом, и звуки, которые он издает, напоминают треск ломающихся костей. Одиннадцать в страхе вскидывает руку, но Векна за спиной строго напоминает: — Если ты только попробуешь сделать с ним что-нибудь, я клянусь, что проведу тебя по всем кругам ада бесконечное множество раз. Ты испытаешь такую боль, которую никогда в жизни не испытывала. Генри никогда не врет ей. И Одиннадцать послушно принимает объятия мерзкого чудовища. Векна помогает Демогоргону ее раздеть — само чудовище, с его интеллектом и острыми когтями, вряд ли может сделать это без травм и последствий. Оказавшись нагой, Одиннадцать чувствует себя еще уязвимей, чем есть на самом деле. Во многом из-за тяжелого рычания и острых прикосновений Демогоргона, но еще и от изучающего взгляда Векны. Он видел ее голой достаточно раз, но, казалось, ему было недостаточно. Сексуальное насилие не стало для него привычкой, и даже в иллюзорной мире разума он делал это всего единожды. Недавняя попытка сделать ей приятно пальцами не более чем желание показать собственную привязанность и настоящую любовь, а нынешнее решение заставить Одиннадцать прочувствовать ад — не более чем результат обиды на отказ и желания уничтожить ее окончательно. Генри лишь слегка волновался, что монстр порвет Одиннадцать — такие размеры явно не предназначены для человеческой женщины. Но это ничего — Векна готов идти на жертвы ради идеальной сломанной игрушки в его руках. Демогоргон обхватывает девичью талию своими длинными пальцами — он хочет впиться когтями, Одиннадцать чувствует его напряжение так явно, будто чудовище говорит ей это на ухо, но Векна всего в шаге от них, и он следит за каждым движением. Монстр подхватывает Одиннадцать и прижимает к себе — казалось, та капля разума, что была у чудовища, сейчас использовалась во всю. Одиннадцать коротко вскрикивает, обхватив чудовище двумя ногами, но Векна коротко и грубо приказывает ей: — Заткнись. Если ты его разозлишь, я не смогу быть уверенным в том, что он не откусит тебе голову еще до того, как я успею что-нибудь предпринять. Будь послушной. Сложно быть послушной, когда твое голое тело жмет к себе когтями мерзкое пахнущее чудовище, липкое, как сперма и склизкое, как слюни. Сложно быть послушной, когда ты хочешь кричать и плакать, но можешь только тихо мычать, как беременная корова. Головка члена монстра слабо касается внутренней стороны девичьего бедра. Одиннадцать жмурится, когда довольный Демогоргон раскрывает пасть, похожую на распустившийся цветок, чтобы протяжно зарычать — от вони мускуса и помоев ее начинает мутить. Секунды идут невыносимо медленно — вот чудовище осторожно касается своим членом ее половой губы, вот сильнее жмется в ее талию когтями — кровь он пустил, но боль напряженная Одиннадцать почти не чувствует. Когда Демогоргон пытается отыскать ее вход, Векна мягко обхватывает Одиннадцать со спины за плечи. У него дыхание — тяжелое, еще тяжелее чем у монстра, и Одиннадцать секундно думает, что сейчас он, вопреки всему, тоже желает ее — это греховно тешит самолюбие, и она думает, что лучше бы вместо чудовища ее касался он — это ужасно, но ее сознание давно было осквернено и испорчено. Она, в конце концов, больше и не человек вовсе. — Ты хуже пса, Одиннадцать. Ты просто неблагодарный скот, — Генри прорычал, ударив ее по лицу какое-то время назад. Она испугалась и оттолкнула его от себя с криком, когда он пытался проникнуть своими пальцами внутрь ее лона. Демогоргон наконец проникает в нее — и Одиннадцать, не сдерживаясь, тяжело вскрикивает. Векна закрывает ей рот своей человеческой рукой и почти нежно произносит: — Тише. Массивный член внутри лишь на четверть — но по ощущениями в Одиннадцать будто проник черенок от лопаты — наполненность и жар перекрываются дичайшей болью, и это отличается от того, что она испытывала с Генри — тогда тоже было больно, больно так, что забывалось как дышать, но сейчас — все равно что сравнивать сломанный палец с отрубленной рукой. Монстр с рыком толкается, и хватка рук Векны на плечах Одиннадцать усиливается. Она пытается дышать, пытается концентрироваться на руках Генри, но у нее не выходит — член чудовища рвет ее изнутри, а его когти — снаружи, и она уверена, что умрет: точно умрет. Ей жарко, как в аду, и воздуха совсем не хватает. Она истошно кричит, но Векна держит руку у нее на губах, перекрывая любой звук, способный раззадорить чудовище. Он шепчет ей слова утешения, ощущая, как кипит собственная гнилая кровь: развернувшаяся картина его невероятным образом возбуждала — боль, которую испытывала Одиннадцать, заставляла его мышцы дрожать от спазма, заставляла давно забытое просыпаться — Джейн выглядела такой болезненной и дрожащей, что он не мог себя контролировать, прижимаясь к ней все сильнее, тем самым сильнее прижимая ее к Демогоргону и его члену. Векна облизывает ее ушную раковину — его длинный черный язык скользит по дрожащей коже, и его дыхание обжигает. Однако Одиннадцать почти этого не чувствует — боль заполнила каждую клеточку ее тела, пока чудовище старалось проникнуть в нее как можно глубже с гортанными вскриками. Его движения — грубые и нервные, быстрые до ужаса — его, неразумное создание, совсем не волнует чужая боль, не волнует, что с каждым толчком он буквально рвет Одиннадцать изнутри. Демогоргон двигается все быстрее и быстрее, пока Векна, совсем не в силах справляться с накатившим возбуждением, с закрытыми глазами жмется к шее своей пленницы. Он по-животному мычит и лижет ее дрожащую, горячую, соленую кожу, пробитую ознобом. У нее кожа мягкая и нежная, как и подобает молодой девушке, и Генри упивается этим, пока у него есть возможность утонуть в грехе и желании. С каждой фрикцией Демогоргон ломает ее изнутри, ломает остатки разума в ее тяжелой голове: унижение, боль и стыд — все, что Одиннадцать остается. Она больше не пытается кричать — просто бессильно плачет, пока чудовище совершает предфинальные толчки до самого края. Одиннадцать теряет сознание от невыносимой боли как раз тогда, когда Демогоргон издает глухой крик, вырывая из оцепенения даже запыхавшегося Векну. Векна спешно снимает обмякшую Одиннадцать с чужого члена, наблюдая краем глаза за тем, как монстр эякулирует в пустоту. Демогоргона он прогоняет почти сразу же — свое задание он выполнил. Одиннадцать Векна кладет прямо на землю, спешно пытаясь выровнять свое дыхание и почувствовать ее пульс. Между ног у нее кошмар — крови столько, что заливает ее бедра и промежность, как случайно пролившаяся банка с краской, но от этого кошмара Векна не кривится, а наоборот, нервно сглатывает. Он представляет, как ей было больно, и тело сотрясается в спазмах. Без возможности сдерживаться, он спешно наклоняется к Одиннадцать и грубо целует в губы — она не чувствует, но Векна прижимается к ней всем своим массивным телом, опустив ладонь к промежности. Он собирает ее кровь на пальцы и со стонами целует — ему сейчас даже все равно на то, жива Одиннадцать или нет. Внутри она все еще была горячей, и у Генри от удовольствия закатываются глаза. Сейчас он даже жалеет, что отдал ее на растерзание своему прислужнику — становится мерзко от осознания того, что ей овладел кто-то другой. Он хочет сам — но не может, и это, кажется, первый раз, когда Генри в действительности испытывает ненависть к своему новому телу, первый раз, когда ему вновь захотелось стать человеком. Он опускается на четвереньки и слизывает ее кровь между ног — дрожащий язык скользит легко, и он упивается вкусом, как будто пьет ихор — лижет до самой последней капли, каждый дюйм поврежденного влажного лона Одиннадцать. После обессиленно приваливается рядом с Одиннадцать на землю и еще раз целует ее своим остатком рта в шею — соленый пот отзывается на языке приятной терпкостью. Некоторое время спустя, когда Одиннадцать чуть восстановилась физически, — Генри заботливо выхаживал ее и каждый раз вытирал ее слезы, — Векна понял, что он окончательно сломал ее: сделал своей. Она тянулась к нему, как к спасительному знамени, ластилась на его прикосновения и никогда не пыталась сделать ничего против — она млела от его прикосновений, от неги его ласки. Генри не знал, боялась она или просто сошла с ума — увидела в нем своего единственного спасителя; единственного, кому она нужна в этом грязном мире. Но это и не важно. Важно лишь то, что теперь он мог делать с ней все, что угодно. Генри гладит Одиннадцать по голове — она охотно поддается его прикосновениям, вертя головой, как голодный щенок. Он говорит ей: «встань на четвереньки, милая, и склони голову к земле», и она делает это, почти не колеблясь. У нее дрожат ноги и руки, потому что она помнила, что такое боль — помнила и чувствовала: поврежденное тело продолжало ныть спазмами и дискомфортом. Она больше не хотела. Больше никакой боли; «пожалуйста, Генри, не делай мне больно, я умоляю, я сделаю все, что угодно, только не надо, не надо, не надо». — О, моя милая Одиннадцать… — Генри, вопреки собственной властвующей позиции, садится рядом с ней на корточки, не обращая внимание на неповоротливость собственного тела, — какой же жалкой и слабой ты стала. Услада для моих глаз. Он гладит ее плечи, стараясь не обращать внимание на дрожь, а после мягко добавляет: — Но это совсем ничего. Ведь я люблю тебя, даже когда у тебя по венам бежит собачья кровь. Одиннадцать обессиленно склоняет голову к земле, по ее щекам стекают неловкие, случайные слезы, и она очень надеется, что Генри не чувствует их, когда горячо и властно прижимает к себе в хозяйском объятии. Одиннадцать с нежностью и желанием прижимается к нему в ответ, забывая о боли, о прошлом и о собственном имени: собачья кровь в ее венах кипит.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.