ID работы: 13260292

Дорога в никуда

Гет
NC-17
В процессе
147
автор
Размер:
планируется Макси, написано 242 страницы, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
147 Нравится 280 Отзывы 32 В сборник Скачать

1991. Глава 2.

Настройки текста
      К спонтанным поездкам уже не привыкать, но к таким долгим привыкнуть сложно.       У Игнатьевой длинные ноги, и пусть сами по себе достаточно ровные, — в том смысле, что растут параллельно друг другу, и на том спасибо — всё равно болят, если их долго не разминать, а за четыре часа, проведённых без особого движения, ляжки, колени и голени превращаются в деревянные балки. И спать не может — потому что летает редко, потому что уши закладывает, потому что ноги немеют без движения, и небо под крылом самолёта, которое не меняется ничем, одновременно такое необычайное и такое нудное, что мозолит глаз и, вообще, бесит.              Всё бесит. В особенности — город прибытия.              По посадочному талону она сидит где-то неподалёку от Акмырата, троюродного дяди Фархада, но Джураев, проходя мимо смугленьких стюардесс, на которых красная помада смотрится несуразно, её за локоть выдёргивает с четвёртого ряда. Плюхается с ней на второй и прежде, чем Игнатьева успеет даже не возмутиться, а просто вскинуть в удивлении прямые брови, Фархад даже уступает ей место у иллюминатора.              — Любуйся.              Хмыкает он без особой гордости, откидывает голову на грудь и весь почти полёт Джураев в кресле разваливается с закрытыми глазами. Женя не верит, что в этой огромной махине, которая невесть на чём вообще держится, можно спать, и Фархад действительно не спит.              Всё перебирает в ладонях синенькие чётки, так осторожно, будто деревянные шарики рассыплются у него в пальцах песком.              Когда стюардессы с тележками горячей еды пропадают за шторками, делящими салон самолёта на «господ» и «холопов», Джураев чуть занюхивает. Раз. Не больше.              Женя вместе с ним. Раз. Не больше.              Игнатьева знает, о чём он думает. Знает, как рёбра трещат от желания забрать то, что им по праву принадлежит, как чешутся руки взять ствол и порешать все дела с Лапшиным.              Она сама об этом думает. О приближающейся стреле.              О приближающейся стреле в городе, к которому они на этой железной птице так же приближаются. На всех порах.              С высоты их полёта Красной площади не разглядишь, но и до неё нет такого дела, как до гаражей её района, где была и первая сигарета, и первый грамм, и первый приход. Этого всего не разглядишь, облака под самолётом толстые, как слой пыли на давних воспоминаниях, но самолёт крыльями их рассекает, подрагивая в зоне турбулентности, и Игнатьева вся подбирается ни то от страха башкой стукнуться о багажную полку, ни то от странного шевеления в брюшной полости.              Город остается городом. С ней или без неё, но столица продолжает быть столицей, куда со всего Союза, крошащегося сухим печеньем, стекается народ. В Москве, как и везде, есть дома, парки и дороги, есть отъявленные комсомольцы и безалаберные двоечники, — что уж говорить, сама такой была — есть счастливые семьи и матери-одиночки, есть люди плохие и ещё хуже.               Москва для Игнатьевой — дыра. Что два года назад, что сейчас; с высоты, которая не подвластна никаким птицам, кроме алюминиевых, кажется вообще ничтожеством. Так, впадинка на равнине… какой?              Запамятовала. Светлана Алексеевна, географичка, в клочья б разорвала сейчас.              И пусть. Москва всё равно дыра. И её туда не вернуть, не засунуть снова в этот мрак, который с гибелью бати сделался совсем беспросветным пиздецом, ни за что.       Летят на двое суток, этого с лихвой хватит, чтоб пострелять Лапшина, а Игнатьевой и сорок восемь часов в столице — всё равно, что пытка.              Лучше сразу четвертуйте. Только не смотрите, не смотрите, и не приведи Господь, кто-нибудь узнает, окликнет, нет уж, это будет совсем кошмаром, не смотрите, не окликайте, не подходите, ведь точно встретите ствол в лобешник, это так надо, просто мимо пройдите, мимо, вам кажется, кажется, не она, не Игнатьева, другая…              Затёкшая нога сама по себе дёргается, и мощная подошва высоких шнурованных ботинок стучит по полу самолёта, будто бы всё быстрее хочет, чтоб он приземлился, чтоб со всем быстрее управились и оттого быстрее улетели обратно, чтоб вышла из салона, в котором за четыре часа делается уж слишком душно, и радует только, что, снижая постепенно высоту, пилот отчитывается:              — Уважаемые пассажиры, говорит капитан корабля, — сквозь динамики зажёвывая некоторые слова, чем пугает чуть ли не до обморока какую-то барышню с соседних рядов, которую Женя не может даже увидеть. — Наш самолёт заходит на посадку в аэропорт Шереметьево, города Москва. Температура воздуха в столице — плюс пятнадцать градусов, скорость ветра — пять метров в секунду, пасмурно, в некоторых районах прогнозируют дожди.              И Игнатьева в облегчении выдыхает; если б и тут была жара под тридцать пять, она бы наверняка утопилась в первом же фонтане на ВДНХ.              Фархад, так и лежавший в соседнем кресле, под указ проходящей мимо него стюардессы нехотя застёгивает ремень безопасности. На Женино колено набрасывает любимые чётки, и те шариками продолжают перестукиваться, будто лежат на стиральной машине.              — Чего ты дёргаешься? — малость ломанным голосом, какой всегда бывает после сна, протягивает с прикрытыми глазами Джураев. — Не терпится, что ли?              — Смотря что «не терпится», — она не отворачивается от окна. Больше не о Фаре думает сейчас, не о Москве, которая уже под брюхом у самолёта растягивается, а о том, что будет, если вдруг сейчас у судна отвалятся шасси.              Джураев чётки себе забирает, кисточка ему гладит крупную шершавую ладонь, и сам он вопросительно мычит, мол, «чего тебе там не терпится?».              Игнатьева на объяснения скупится:              — Назад не терпится.              Фархад пожимает плечами, а они у него и без того крупные, а в этом его пиджаке с идиотскими плечиками Джураев кажется вообще квадратным.              — Ну, поспрашивать можно, может, они сейчас дозаправятся и обратно развернутся. Вдруг тебя с собой захватят?              — Ну, уж нет, — Женя едва хмурится, но на её лице и одной вертикальной складки меж бровями достаточно, чтоб Игнатьеву всю конкретно перекосило. — Я себе уже всё, что только можно, отсидела.              — Может, тогда договоримся, чтоб тебя в багажном отсеке транспортировали?              Игнатьева на него переводит взгляд. Не мигает. А Фара улыбается, и уголки губ у него напряжены, чтоб улыбка не перечертила ему лицо от уха до уха. Ждёт хотя б усмешки.              Жени хватает, чтоб закатить глаза и под стук собственной ноги подметить:              — Ты как с таким настроем на стрелку собрался, если возвращаться решил в багажном?              — Насчёт стрелы, кстати.              Самолёт вылетает из облака, и Шереметьево становится таким близким, что посадочная полоса уже даже не бросается в глаза, она уже под самолётом, и видит дорогу лишь пилот. Женя закусывает щёку. Сглатывает слюну, а та — как монтажная пена, которой на зиму изолируют окна.              В ушах — вакуум. С приходом не сравнится, если честно, но Игнатьеву всё равно потряхивает.              — Больно там не понтуйся, жаным. Я говорить буду.              Под сомнение она это и не ставит. Хотя бы потому, что Фархад, как бы быстро не вскипает, умеет быстро остывать. И, может, и летел потому всё время в тишине, чтоб при встрече «лоб в лоб» не начать без разбору шмалять.              А Игнатьева, если на себя возьмёт переговорную процессию с Лапшиным, точно «поздоровается» выстрелом в небо.              С запозданием кивает. А Джураев сомневается, что заминка случайна, уверен, что Женя себе берцами по горлу проходится, чтоб только себя же переубедить в своём стремлении переть авангардом на людей Артура. Вдруг спрашивает заместо нравоучений:              — У тебя ствол с собой?              — Разумеется, — она от глупости вопроса аж фыркает. А Фаре враз становится не до шуток, что для него и странно, он скорее до последнего будет байки травить, чем ощетинится и сделается суровым наставником, хотя и им у Джураева быть получается прекрасно.              — Вот им и пользуйся, если чего, — указывает, только палец указательный не вскидывает. Аж удивительно. — «Калаш» не бери.              Женя и не хотела с автоматом идти, но теперь покорно кивнуть слишком просто. Она немо вскидывает подбородок, когда шасси самолёта с подскоком касаются посадочной полосы, а из эконома раздаётся восторженный свист и хлопки, но Фархад их переговаривает:              — Ты с ним ещё не подружилась. Пока носишься, как обезьяна с гранатой.              У Джураева высокий ровный лоб, по которому щелбаном метиться — одно удовольствие. Только что смурый, теперь он снова улыбается, кусая себя изнутри за щёки, и Женя через подлокотник тянется, левой рукой за средний палец правой ладони берётся, чтоб с оттягом ударить, но Фара не дурак, от расплаты убегает, хотя Игнатьева ему и пыхтит, подрагивая на мелких кочках при торможении самолёта:              — Кто тут обезьяна? Я обезьяна?              — Ну, не я же!              — Это спорно! Сюда иди, кому сказала!..              Джураев крепкой квадратной спиной жмётся в узкое кресло самолёта, выставляя перед собою руки, ими хватаясь за запястья девчонки, покрасневшей ни то от духоты, ни то от желания залепить наркобарону щелбан.              — Всё, всё, жаным, тихонько, — шикает на неё, но не особо поучительно, когда мимо них стюардесса проходит со всё тем же чинным лицом, будто её драчка в бизнес-классе ничем не удивляет, но заметно замедляется, минуя третий ряд. — Брейк!..              — Ещё чего!..              И не дышат почти, оба воздуха в лёгкие набирают, как перед погружением, и только изредка выдыхают вспышкой смеха, от которой тихо хрустят рёбра, и всё смешнее становится, когда на себе ловят взгляды с других кресел, где сидит его семья, её работа и блондинка с фобией перелётов.              В Шереметьево высокой оповестительной трелью сообщают о посадке рейса по маршруту Душанбе-Москва.       

***

             Чуть задерживаются. На стрелу опаздывать, конечно, не дело, и вряд ли люди Лапшина, вчера по телефону такие борзые, будут разбираться, что таджикскую группировку задерживает на дороге в объезд, который пришлось искать, чтоб не нарваться на ментовской патруль, но Жене за задержку не страшно.              В машинах, на которых с разъезда МКАДа выезжают к ближайшей лесопосадке, настроение приподнятое, боевое. Игнатьевой везёт отвоевать у Далхана место в автомобиле, где на пассажирском сидении располагается Фархад, из рук не выпускающий свои солнцезащитные очки, ему добавляющие солидности, и чётки. Джураев перед собой смотрит, прямо, пока Игнатьева с Анваром и Кабиром на заднем сидении под перестукивание корпусов автоматов песенку Шамсиддини, едва не растеривая патроны по полу авто, заправляют пистолеты.       Одно удивительно, как её горные друзья Содику не подпевают.              Видать, сосредоточены — не поют, а только подвывают.              Водитель, тот самый дядя Фархада, который по-русски знает только ругательства, слова «водка», «матрёшка» и «балалайка», на очередном ухабе что-то по-своему гаркает, и в сердцах аж отправляет свой кулак в район водительского зеркала, постоянно «падающего» на руль.              Понятно тогда, хули зеркало не держится, но Игнатьева решает свой смешок подавить.              — Жан, — окликает её Фархад. Лицо и мускула не дёргает. — Скажи, вот как так, у вас, вроде как, тут столица, а дороги — хуже, чем у Амира в ауле.              — Вопрос времени, — Игнатьевой даже огрызаться не особо хочется, она только через Анвара протягивает ладонь, сжимает-разжимает пальцы перед носом у Кабира, чтоб тот отдал заполненный магазин. — Через лет пять тут не лесопарк будет, а станция метро.              — Да ну.              — Угу. Москва, пусть и муравейник, но не резиновая.              — Не знаю, — пожимает плечами Анвар, по середине сидящий и ноги разбросивший в стороны так, что Игнатьева думает чисто из принципа лодыжку перебросить через его колено. Он «е» в словах произносит, как «э», оттого говорит так, будто намеренно борзеет. — Я бы в Москву хотел.              — Ни за что, — Женя трясёт головой так, что волосы, собранные в высокий хвост, похлопывают по лицу. Сжимает челюсти до тупого давления, а пальцы со щелчком возвращают магазин в ствол.       — Не город. Компостная яма.              — Не знаю, — Анвар снова неопределённо вскидывает плечами. — Город всё-таки… Сила! Красиво тут.              Игнатьева смеётся через стиснутые зубы; слова у таджика простые не потому, что по-русски ему сложно говорить, а потому, что больше про столицу и не скажешь.              Что до этой красоты? А сила где? Не город — каменные джунгли.              — Ты просто в Бирюлях не был, — уверяет его закладчица и коленом всё-таки пихает в широко расставленные ноги.              Головорез в ответ её толкает чуть, и по инерции Женя тычет ещё раз в ответ, и так до тех пор, пока колено девчонки не ткнётся в боковую дверцу машины, которые им по-быстренькому сообразили люди Джураева, ждавшие их в Москве.              Ведро с болтами и без того кряхтит на кочках, а когда Игнатьева конечностями прикладывается о корпус, то дядя Фары снова о чём-то возмущается — наверняка, на пробки жалуется. У Жени на миг даже закладывает уши. А вместе с тем — и рот; будто язык вытягивают, сворачивают узелком и защелкивают челюстями.              — Всё, кончайте там махаться, — Джураев отдаёт указ, и папин жетон на шее, под водолазкой, тогда делается холодным, морозом намертво прикипает к коже. — Приехали.              В груди у Игнатьевой — бикфордов шнур. И чиркает спичка, щелчком отзывается зажигалка, подпаливая толстый канат.              Руки чешутся. Женя по ладоням водит мушкой, а когда машина тормозит, выходит наружу.              Ветер малость режет глаза, но она упрямо оглядывается по сторонам. Вокруг зелень, которая в силу поздней весны только сейчас вырастает на веточках листочками, на земле — травой, но не той, которая Жене нравится. Она щурится с сомнением на высокие заросли каких-то там кустов, в каких как не разбиралась в школе, так и сейчас не разбирается.              А потом оборачивается на другую сторону дороги, перекрытой уже подъехавшими автомобилями.              Привычная картина, малость мозолившая уже глаза, Игнатьевой новых чувств особо не дарит; чёрные тачки, все, как с одного конвейера, для «оппонентов» служат одновременным транспортом, багажом и баррикадой. Вокруг машин — люди со стволами. Ничем не примечательные. Как и все бандюганы — в пальто и кожаных куртках. Между собой чуть переговариваются, некоторые вальяжно выступают вперёд, — ну, главные, ясно — и о чём-то там ржут.              Женя запахивается в свой плащ и, минуя группки перетирающих чё-то там таджиков, среди всех находит Фару. С сомнением мотает головой вбок, где в труху пересыхает бурелом.              Джураев понимает. Уверяет:              — Сейчас, всё разрулим, перетрём, — и надевает тёмные очки, вяжет волосы, напоминающие Игнатьевой лошадиную гриву, в хвост.       А девчонка только вдыхает глубже, не от волнения, а… просто так.              Думает, ну, пиздец Артурке, если Фара такой марафет наводит, только чтоб что-то там кому-то «перетереть».              Девушка дулом пистолета упирается в дно раскрытого багажника, бросая поверх крыши машины взгляд на тех, с кем сегодня ей предстоит соревноваться в точности.              Щурится чуть. Четверо самых борзых впереди.              Шевелюра Фархада на людей Лапшина, похоже, производит большее впечатление, чем весь прибывший таджикский кортеж. Чё-то там между собой болтают, один, который в зелёном плаще, автоматом, смеясь, тычет в их сторону, и Игнатьевой не нужно знать язык гор, чтоб понять, что там о москвичах за её спинами перетирают родные Джураева, все, как один, поднявшие на плечо себе ружья.               А он выходит вперёд. Смело, даже без пистолета в кармане, без автомата на ремне, переброшенным через шею или плечо, и широким шагом идёт навстречу к крыше Лапшина.              И Женя готова зуб дать в спор на то, что к следующему часу эта крыша протечёт.              — Сначала я хочу видеть того, — зычно начинает Джураев, перекрикивая поднявшийся ветер. — Кто вчера со мной по телефону разговаривал. Если ты мужчина, иди сюда!              — Что?! — переспрашивает сопливый парнишка в зелёном, хотя Игнатьева и уверена, что он прекрасно всё расслышал и с первого раза. Понты просто качает. — Урюк, иди сюда!..              И выходит вперед с кулаками, на локоть повесив автомат. Самонадеяно, Женя мельком даже усмехается, но не успевает навести на смельчака курок, этого богомола за шиворот оттаскивает другой борзый, тот, который значительно ниже, но оттого и будто бы крупнее него, до щурящейся Игнатьевой долетает:              — Тих-тихо!.. — и тот в тёмно-сером плаще выходит вперёд. Значительно ближе, почти что к Фархаду, который ни на миг не останавливается.              И только тогда Женя смекает, что что-то не так.              Расстояние сокращается до тех пор, пока между «переговорщиками» не остаётся считанных метров. В ожидании разборок и последующих выстрелов становится так тихо, что слышно даже как человек Лапшина, пафосно вскидывая ладонь, мол, «не стреляйте пока», чавкает жвательной резинкой.       И шаги стихают.              — Блин… — вдруг бросает этот, низкий и коренастый.              Фара к ней спиной стоит, но когда опускает ладонь, Игнатьева замечает — промеж пальцев он держит перегородку своих очков.              — Твою мать!..              И снова тихо. Но там, по середине дороги. А по остальные её части поднимается неясный шёпот, что люди Лапшина перетирают что-то, проверяя затворы, что за Женей, за её спиной, распрямившейся как от вставленного заместо позвоночного столба арматуры, о чём-то на таджиксиком шушукаются, как девочки в ауле, мужики.              Игнатьева совсем сильно щурится. Становится темно, но резко в глазах, и Женя вдруг смекает, что тот решала со стороны москвичей улыбается.              И, бляха-муха, много она видела людей, которые ей лыбы давили. Эта почему-то особенно запоминается. И даже сейчас у неё сомнений нет.              — Белый, — в такт её мыслям Фара ни то спрашивает, ни то самого себя пытается убедить, и Игнатьевой не особо на тот момент становится интересно, откуда эти двое друг друга знают, потому, что в голове одно только желание со всей силы приложиться лбом о железный штык.              Реально, «твою мать», иначе и не скажешь!..              Это, чё, получается, он, реально он? Абалдуй, который кого-то там после армейки пырнул?              Да ну нахер. Таких совпадений не бывает.              Не бывает, не должно бывать!..              Она смекает, что точно не ошибается, когда на пустыре Саня вдруг начинает орать на армейский манер:              — Рядовой Джураев! Два наряда вне очереди! — и подбородком бьёт о землю, приказывая: — Упал-отжался!              И поднимается такой шквал, что Женя аж зажимает ухо. Как два ребёнка, эти дурни друг к другу бегут, но не с кулаками. Точнее, с кулаками, но явно не собираются друг другу морду чистить. Раскидывают руки, горланя одну и ту же гласную:              — Фара! А-а-а!!!              Или же:              — А-а-а, Белый!!!              И, обнявшись, друг друга начинают колотить по плечам, по спинам и бокам заместо того, чтоб нормально жать руки. И ржут. На них посмотреть со стороны, и можно было бы даже обрадоваться, но Игнатьева оглядывается только на толпу таджиков, которая за её спиной готова к нормальным «делам», а не ко встрече казарменных одноклассников, смотрит на людей Белова, которые стоят с такими же кислыми, как и людей Джураева, лицами, и улыбаться не выходит.              Потому, что всё враз становится попросту бесполезным.              Ясен красен, как сейчас все вопросы решат: отправятся куда-нибудь посидеть, выпьют по рюмочке, а к вечеру начнут у певичек из кабаре заказывать армейские песенки — только б до «Калинки» не дошло. А, значит, и весь конвой, вооруженный до зубов, не нужен — ни Фаре, ни Саше.              — Всё нормально! — едва-едва оторвав себя от Джураева, орёт своим людям Белый. — Это мой кореш армейский!              Женя себя под ноги смачно плюется; блять, вот знала бы, что даже в воздух ни разу не стрельнет, то точно б согласилась в багажном отделе потрястись!..              Фара, минуту назад смурый, как грозовое небо, теперь оборачивается и сияет так, что, будь его лицо монетой — сорока бы забрала в своё гнездо. На таджикском окрикивает вероятно, то же самое, и Игнатьева в сердцах бьёт ладонью по багажнику вместе с кем-то другим, перебивая указ с «той» стороны:              — Отбой, братва, свои… — произнесённый каким-то очень спокойным голосом. И очень знакомым — так же хорошо, насколько ей знаком голос Белова.              Из кустов, не внушающих Игнатьевой доверия, крысами выползают пацанчики со стволами, медленно по машинам, скинув до этого в багажи автоматы, начинает рассаживаться народ, готовый с поля боя ехать за поле жрачки и бухла. Разочарованно языком цыкает Анвар, садясь в их светло-серую девятку, а Женя, прижавшись задницей к дверце от топливного бака колымаги, на Фархада смотрит, как на кого-то, ей не знакомого.              Тот продолжает горным сайгаком скакать вместе с Белым, не переставая отбивать своими крупными ладонями ему плечи.              — Ты как тут, братан? Да как так, а?!              — Да вот… Дела всё. Сам, видать, понимаешь, не мне ж тебе объяснять.              — Вот ведь жизнь, а! А я тебе ж говорил: «Прощаться — значит отрицать разлуку!».              — Да твою ж мать, Фара, ты мне в армии с этим все мозги проел, и сейчас по новой!..              — А что? Разве я ошибся?              — Видать, нет…              Челюсти сами собой кусают губы, поджавши рот; третий год ведь Фару знает, а такой бешеной радости у Джураева не наблюдала, даже когда он никах прочёл с Охистой.              Белый по плечам его хлопает, как бы говоря, «пойдём, поговорим», и только Женя в тот момент хочет сесть в машину, достать и немного нюхнуть, чтоб нервы, опломбированные сталью и никелем, не задрожали от перегруза, не заискрили электродом, проводящим оба вида тока, Саша бросает взгляд на рассасывающуюся толпу за спиной Фары.              И, блядство, если б все из машины бы вышли, она издалека ещё б могла сойти за щуплого длинноговолосого мальца с «Кольтом».              Но у Белова зрение хорошее — ещё б, иначе б в армейку не взяли. И лучше зрения — только память на лица.              — Женёк? — окликает он её, кажется, с не меньшим ахером, с каким звал Фархада. — Игнатьева? Ты?!              На неё оборачиваются. Фархад. И трое за спиной Саши. И память у Игнатьевой дырявая для всяких исторических правителей, месторождениях полезных ископаемых и диэлектриков, остальное, что её касается, что ей важно — в том или иной мере — она помнит прекрасно.              С Сашей в первый и последний день их встречи было трое друганов. Длинный, как шпала, второй — с располосованной рожей. Третий — русый.              В зелёном плаще.              — Пиздец, — под нос себе констатирует только Игнатьева и, на себя с силой рванув дверную ручку машины, от ахеревших взглядов бригадиров прыгает на задние сидения.              Их самолёт, привёзший из Душанбе, взмывает в воздух. Но Женя об этом уже не знает.       
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.