ID работы: 13163852

Персональный Демиург

Гет
NC-17
Завершён
15
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 9 Отзывы 2 В сборник Скачать

sob.r cum20 04

Настройки текста
Примечания:
Джейн — это мятные леденцы. Хрустящие на языке конфеты, сладости с привкусом кислого. Джейн — красноперый рассвет на опушке леса, дорога, ведущая в райские сады. Это мягкость материнских объятий на коже, это обоюдоострый меч в руках Фемиды, это терпкость и это любовь. Вымученная тень рыцарской фигуры: Джейн, Джейн, Джейн. Джейн — это фальшивка. Театральный образ дрожащего забитого актера, сидящего на блядском мефедроне, мечтающего денно-нощно лишь о том, чтобы унюхаться вусмерть, изнасиловать соседку и убить свою мать, выпустить под гирлянду наружу кишки старому коту. Это не то. Джейн Айвз он ненавидит. Элевен. Э-ле-вен. Элевен — это терновый венец на голове у Иисуса, стигмата на его изувеченных конечностях; это дорожка кокаина, забитая в ноздри; это петля на ветви дерева: перетянутая шея, дробленные позвонки идиота-самоубийцы. Бритва под языком во время молитвы. Шипящий на языке стиральный порошок, залитая в глотку белизна. Элевен — яд, загустевший опий, режущая внутренности белладонна, latrodectus mactans , скошенный окропленный кровью идол на древнем капище. Эл — это блядский Бог. Его личный маленький Демиург. Своему Богу он готов возносить молитвы, стоя на коленях, хоть целый день подряд — без перерывов. Мартин Бреннер за свою жизнь допустил целое скопище ошибок. Однако в одном он был прав: давать экспериментам численные клички, лишая их старой, ненужной личности, отсекая от них прошлое. Просто замечательно, и Генри, все еще Генри, — старое имя чуть резало язык, но дискомфорта почти не приносило, — довольствовался этим в полной степени. Для малышки Элевен ее номер — лучшее, что только может быть. Они целуются на заднем сиденье угнанного форда — в окнах тлеет тянущийся вниз, ближе к семи, закат, трасса пустынна и под лучами заходящего солнца напоминает золотой путь в нирвану. Нирвана — по магнитоле, путая ассоциации, играет популярнейший Невермайнд. Курт Кобейн, которого Генри всей душой ненавидит, мычит что-то невнятное, и Генри из всего потока улавливает в тишине шуршащей одежды и тяжелого дыхания лишь признание в симпатии. Какая пошлость. Хозяин машины был невероятно мертвым. Вернее, невероятно преданным фанатом Нирваны. В бардачке нашлось всего пару кассет — затертый Блич и недавний Невермайнд. В итоге — один, блять, Курт Кобейн. Генри хотелось тишины. Но Элевен нашла что-то в этой урезанной и униженной, как умственно-отсталый сиротка с ружьем в чехле из под гитары, музыке, потому, зябко схватив Генри за запястье, властно запретила выключать ему музыку. Он не в силах сопротивляться своему идолу. Потому целует ее страстно, обнимает одной рукой, другой — лезет ей в затасканные джинсы, стащенные у какой-то убитой проститутки, языком — в глотку. Элевен дергается, после — злостно шипит, оттягивается от Генри, дает ему звонкую пощечину. У Первого в глазах на секунды меркнет, пробивается закатная тень, Курт словно звучно визжит ему в уши теперь что-то про запахи, аресты и щиты. — Ты собрался трахать меня в машине, на переднем сиденье которой отлеживается изувеченный труп? — Да. Что-то не так? Элевен морщится, ловит в улыбке Первого злостный оскал, в глазах — блеск. Чертов псих. — Это отвратительно. Тут его кровь по всему салону, и на тебе, к слову, тоже. — И? — Генри подается вперед, вопросительно сводит брови к переносице; у него на шее подрагивает кадык, и весь он красен в тесноте заката, как открытый перелом, — обычно это тебя мало волнует. Она цокает языком, отчетливо улавливая носом нотки металла и гнили: на солнышке хозяин машины успел слегка растечься. Впору бы его уже выкинуть нахер, да только Генри был слишком увлечен ее губами, а еще поиском в салоне чего-нибудь, имеющего ценность. В итоге нашел лишь ебанного Курта, да двадцать баксов наличкой. — Не веди себя как течная собака, Генри. Ему бы впору от этого разозлиться, да он только невнятно усмехается. — Где ты набралась всей этой словесной мерзости, глупышка Элли? — откровенно, он слишком устал, чтобы бороться со своим вставшим членом, бороться с напускной, подростковой грубостью Элевен. Она ломала его границы одним своим взглядом. В общем-то, он старался быть с ней всегда, но иногда он был слишком занят, а она — слишком свободна, потому в силу подросткового яда вязалась со всякими ублюдками, интересовавшимися только травой да кислотой. Будь его воля — заставлял бы давиться собственными кишками и хуями каждого такого, с коими Элли имела честь повязаться, да она, как бешеная псина, на него скалилась и, пуская из носа тонкие струйки крови, не позволяла калечить своих друзей-однодневок. — Ты с ними спишь? — он спросил однажды, выкуривая шестую за полчаса сигарету, пуская из раздувшихся от злости ноздрей сизый дымок в промозглый сентябрьский воздух. — Что? Нет, конечно нет. Зачем? — Не знаю, но иначе не вижу смысла тебе их защищать, — от одной мысли, что Элевен оттягивалась на члене какого-нибудь сальноволосого торчка, с громкими стонами, у Генри в черепе закипала жидкость, а в желудке затягивались в жгут для героинщика херовы бабочки. — Блять, Генри, ты идиот, — она толкает его в плечо, цокнув языком; но злится недолго, секундно — после, выдохнув изо рта холодного воздуха, тянется к его дрожащим, подернутым в трубочку губам, пахнущим сигаретным дымом, — мне никто кроме тебя не нужен, — она мурлыкает, остановившись в паре дюймов от его губ, вдыхает запах сигарет: дешевых и крепких, таких, какие курят возрастные алкоголики в барах с названиями вроде «кривоухая кобылка». Для Генри — это сигнал, переключатель в голове, ручник для его члена: он целует ее сразу, не дав время сконцентрироваться, и после они занимаются любовью прямо на какой-то очередной трассе, разлеживаясь на асфальте, как перееханные большегрузами оленята. Он верит ей. Но ревность — ебанное человеческое чувство, никак не дает ему покоя, потому что Элевен постоянно куда-то уходит глубокими ночами, потому что курит херовую траву в компании безмозглых ублюдков, потому что после таких ночей от нее за милю несет другими мужчинами. Он хочет избавить ее от этих запахов. И знает лишь один верный способ. Потому обнимает ее за плечи, и Элевен, поддерживая брезгливый образ, пятится от его прикосновений к двери. Он, закатывая глаза от ее игр, насупившись, тянется к ней: отражает ее движения. Когда ее затылок бьется о стекло одновременно с шипящим гитарным рифом, она, выдохнув, говорит, дергаясь от прикосновений Генри к коже под майкой: — Хотя бы вытащи... «этого» из салона. Я не смогу с тобой спать, зная, что рядом со мной гниет труп. — Он тебе что, понравился? Она не совсем понимает логики. Потому, опешив, спрашивает: — C чего ты взял? — Если ты не забыла, на прошлой неделе мы занималась любовью в пяти футах от мертвого полицейского. — Боже, Генри, я была под кайфом, а ты — очень настойчивым, чего ты еще от меня хотел? Сейчас даже вспоминать тошно, я полтора часа отмывалась от его... крови. Он закатывает глаза и, сконцентрировавшись на зловонном трупе любителя Нирваны на переднем сиденье, выталкивает его из машины к херам. Мужчина с переломанными конечностями, сердечно согласившийся подвезти молодую парочку, сначала с хрипом кровавым и застывшими словами в сорванном горле умирал, а теперь растекается на асфальте под лучами закатного солнца, мажущего красным в несколько слоев его открытые переломы. Точно так же, легко, Генри закрывает дверь. Возникает желание выключить опостылевшего Кобейна, который уже по кругу начал петь что-то про взаимное истощение, но Элевен, словно прочитав мысли Первого, потянулась к его лицу — уперлась руками в грудь и, подарив своему партнеру поцелуй в кровавый отпечаток под носом, выпустила изо рта язык, лизнув свежую кровь. Генри дернулся одновременно со своим членом. — Спа-си-бо, — она игриво по слогам произносит, зная все страсти, слабости и ужимки Генри наизусть. Пальцами подтягивается к его ширинке: брюки, окровавленные, идеальные Генри по размеру, кажется, передают тепло его тела прямо Элли в отпечатки. Она хихикает, когда оглаживает кончиками пальцев его пах. Его возбуждение пробивается даже через слабые касания бугорком под ширинкой, и это так забавно: у Генри вставало от одного прикосновения губами к лицу, как у прыщавого школьника. — Генри, ты уже?... — Это твоя ви-... — закончить не получается: Элевен жмется к его губам, одновременно пальцами лезет ему в брюки, в трусы, оглаживает головку члена и хихикает, смеется ему прямо в рот. —...-на, — он отстегивает вместе со стоном последний слог, обхватывает Элевен за талию, сжимает края ее пропитавшейся потом майки до белесости в костяшках. Ее нечесаные волосы цвета алабамских каштанов лезут в нос, вызывают неуместное желание чихнуть; «Элевен, я же умолял тебя постричься», — он успевает подумать, ухватив во тьме и духоте машинного салона ее грязный оскал. Она нагловато улыбается — ее губы затягиваются в улыбке, как хвост шипящей ядовитый змеи: развратница, читающая каждую его мысль. Она знает, что у Генри слабое место — его член. Вернее, он бы сказал: «мое чувство привязанности к тебе и влечение», но на деле — член. Ему, до знакомства с ней не знакомыми с вещами эротическими на практике, в голову ударило нехорошее, нездоровое, стоило им первый раз сойтись в объятиях. Первый раз он кончил, даже не войдя в нее. Может, он слишком ее любил. Был слишком молод и слишком силен, чтобы иметь слабости нормальные. Потому Элевен снова целует его, расстегивает ширинку и припускает ткань трусов, выпуская член, давая ему так нужную свободу; Генри по ощущениям кроет в затылок пулей ремингтона, когда она прикасается к головке — оглаживает пальцами, собирает на ладонь липкую влагу, оттягивает крайнюю плоть и, торжественно задержав свою руку на пару секунд, убирает ее — нагло, а после, насмешливо, блять, говорит: — Тебе бы отогнать машину... У Генри рот открыт и с края губ подтягивается вязкая слюна — своя или чужая не разобрать. Он должен что-то сказать, но он не может — в мозг бьют отбойные молотки, а внизу — пожар. — Будет нехорошо, если нас рядом с трупом на обочине заметит какой-нибудь ответственный водитель. Или вообще полиция... Боже, да она издевается. Тем не менее, она полностью права. Генри сжимает челюсть, выпускает воздух из мягкого рта — ощущения такие, будто у него из груди наживую вырвали сердце, почку или печенку, ударили током и плюнули в лицо. Отвратительно. Он надевает штаны, перебирается на переднее сиденье — там повсюду, как на бойне, кровь: руль запачкан что во фритюрном жире, салон, окна, водительское кресло — все в красном: любимый цвет Элевен. Последний штрих на ее детский рисунках. Элевен обхватывает его шею с заднего сиденья, кончиками пальцев оглаживает дергающийся кадык: — Не обижайся. Но сегодня у меня больше нет желания кого-то убивать. Он цепляется за руль, дрожащими пальцами заводит машину и наконец выключает блядскую магнитолу — ему нужна тишина, покой, пока кровавое заходящее солнце светит ему в искрящиеся, как факел на ритуальном сожжении, глаза. Элевен на выключенную музыку не реагирует — но в тишине ее сбитое дыхание звучит подобно удару в живот. — Обещаю, что заглажу свою вину. Генри, пожалуйста, не злись, — она сильнее сжимает его шею: самка-богомола, предостережение, — ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты на меня злишься, — шепот: грязный шелест снимаемой одежды, трение синтетики во время горячих поцелуев. Генри сглатывает, Генри вжимается пальцами в руль, Генри хочет, чтобы Элевен переместила руки ниже, потому что в районе паха — он все еще тверд, и его плоть разгорается. В голове — короткое замыкание, внеплановое отключение электричества, а после — тлеющий на костной муке пожар, с подливаемой в огонь, как молоко в могилку, кровью. Чтобы лучше горело. — Прямо сейчас мне хочется перегрызть тебе горло, — он признается, его голос — дрожит, как вибрирующие струны гитары, откидываясь спиной на кресло, пытаясь расслабиться, пока Элевен оглаживает его подбородок. — Действительно? Генри, тебе стоит поработать со своей агрессией, — она опускается пальцами на его плечи, и Генри чуется, что он сейчас дернет рулем в сторону, на скорости миль шестьдесят в час врезаясь в ближайшее дерево. — Я умею ее контролировать, — даже для него это звучит недостоверно, однако он концентрируется на дороге, уезжая от места преступления все дальше и дальше: влево-вправо, влево-вправо, миль за двадцать от изувеченного трупа. В какой-нибудь тихий одинокий лес, чтобы можно было уединиться. — По тому, как ты сжимаешь этот руль, словно представляя на его месте мою шею, и не скажешь. — Ты в любом случае сможешь дать мне достойный отпор, ведь так? Она смеется с заднего сидения. — Конечно, глупый. Я готова выломать твои шейные позвонки в любой промежуток времени, только дай мне повод. Генри неосознанно улыбается — на деле, со сбитым в морщины лбом и потом, струящимся по лицу, это больше похоже на оскал бешеной собаки. Генри плевать. Генри ищет место, где можно припарковать окровавленный форд так, чтобы ни один пес-закона или просто пес их не нашел. Хотя бы полчаса, господи, всего полчаса. Он загоняет форд на лысую поляну чуть поодаль от пустой обочины какой-то неровной трассы. Он не знает, где они находятся. Потом сверится по дорожной карте, всегда надежно уложенной в рюкзак. Это и не важно — тут тихо, как на заросшем кладбище, а еще темно: солнце окончательно успело скрыться за горизонт, и теперь салон машины освещает только слабо-проглядывающая сквозь деревья луна. Генри выискивает выключатель плафона, оставив машину заведенной: ночи, в преддверии осени, под конец лета, были холодными — и не важно, что очень скоро Генри и Элевен согреют друг друга своими телами. Щелк — окропленный красным салон теперь освещается тусклым светом потолочного светильника. Элевен, успевшая раз двести приласкать Генри с заднего сиденья своими пальцами, которые по ощущению как фата божественной избранницы, наконец убирает свои шаловливые руки. Она жмется лбом к стеклу — осматривает во тьме ночи место, в которое Генри ее привез: она всегда была излишне впечатлительна, когда дело касалось природы. Цветы она просто обожала, запах пробитой дождем хвои, свежей травы — ее манило туда, словно она и впрямь должна была родиться диким зверем. Не отвратительным человеком. Генри оборачивается с водительского места к ней — позволяет взгляду уцепиться за ее лоскуты оголенный кожи: плечи, открытый живот — худой, впалый, подпираемый ребрами, как у маленькой любительницы героина ; шея — в которую хотелось вцепиться, оцепить своими руками, словно удавкой — только любовно, конечно. Никак иначе — боль, но любовная, чувственная. Он наблюдает — и его кровь бурлит, а член, успевший чуть упасть, снова начинает дергаться. Господи, Элевен Первого ужасно портила, делала с ним вещи странные, ужасные, человеческие. Он перескакивает на задние сиденья, нагло, сразу, утыкается Элевен в шею, обхватывает ее талию двумя руками, поджимает под себя. Границы размываются, разум сгорает за десять секунд, обязанный в будущем переродиться заново, восстать из пепла, как птица феникс, чтобы потом снова умереть. Блядский уроборос или что это такое? Генри плевать глубоко, сейчас ему не до птиц да созданий мифических: он носом упирается любимой Элли в шею, и его шумное голодное дыхание сопряжено с подергиванием его члена. Элевен снова хихикает — насмешливость эта та черта, которую он в ней взрастил неосознанно; он это недолюбливает, потому, чтобы заткнуть — одаривает ее злобным укусом, и она теперь не хихикает — она вздрагивает, из горла рвется слабый вскрик. Генри тянет ее на себя, трется о ее шею лицом, он хочет что-то сказать, но слова мешаются с мыслями — затягиваются в спиральку, молекулу ДНК, и у него в голове лишь желание; фразы, подходящие более первобытному человеку, нежели ему. Элевен молчит, и Генри наконец чувствует и слышит в ней — ее дыхании — то, что ему нужно: покорность. Смущение. Возбуждение. Порой его слишком сильно раздражали ее озорные игры, попытки казаться развратной, подобно проститутке, с которой она стащила джинсы. Она никогда не была такой — возможно, это следствие дурных компаний, самокруток с травой и ядовитой молодости. Генри надеялся, что с возрастом это убудет. Он садит ее себе на колени, лицом к себе, пальцы вжимает в ее бедра — лезвие ножа, входящее по рукоять в горло, — Элевен упирается ему в плечи, чуть наклоняется к его лицу: захватывает языком его нижнюю губу — для чего-то тянет, но Генри тянуть время не привык: он подхватывает ее настрой, дергается, подается вперед — целует ее, целует и целует, и его язык сразу вникает в ее рот — он сильнее давит ей в бедра, а она — ему в плечи, и им обоим кажется, что такие глубокие прикосновения приведут к кровавым подтекам на коже, к огрубевшим синякам и ссадинам. От Генри пахнет кровью — металл, как китобойное судно, пахнет мятной зубной пастой и дешевыми сигаретами. Запах струится в нос, бьет по легким, охватывает все клеточки и сосуды — отвратительный запах, неправильный: от ее Генри должно пахнуть полевыми цветами, но от него несет как от заводского рабочего. Генри, ее василиск ненаглядный, ядовитый паук, крокодил остромордый — дикий зверь, хищник: животное. Пусть бы от него пахло собачьей шерстью, пусть бы пахло одной только противной до тошноты кровью, пахло мясом. Но не сигаретами с мятой — так пошло и дешево. С другой стороны, это все еще ее Генри, и ей грешно жаловаться — потому что во всем остальном Генри был идеален, прекрасен, не в счет некоторых моментов, свойственных в той или иной мере каждому. Она отстраняется от него, от его запаха, от его кожи и дыхания и, пока он еще не успел сообразить и вновь начать ее целовать, выпаливает: — Ради бога, включи хотя бы радио. Я не хочу заниматься сексом в этой давящей тишине, — она уклоняется от его поцелуя в губы, Генри упирается в ее щеку. — Тебе мало меня, Элли? Моего дыхания, моих стонов и слов? — его тон — заискивающий, не оскорбленный злостью или раздражением. Он играет, поглаживая ее бедра — и даже через одежду Элевен чувствует его горячие прикосновения в полной мере. Все равно недостаточно. Она мнется, пока Генри удобнее усаживает ее на свои колени — жмет ее к своему животу, заставляя ее промежность тереться о его прикрытый пах. — Мне страшно. Ему секундно хочется усмехнуться с ее слов, с ее детской наивности, но лишь на миг — после он несколько раз кивает, вспоминая, что у Элевен страхов всего два — тишина и темнота. Если с последним помогал бороться слабый свет плафона, то вот первое — давило в черепушку, выбрасывало в кровь ненужный адреналин, зажимало в злаченную клетку ее разум. Ох, его маленькая бедняжка, как же с ней бывало трудно. Он делает одно миллисекундное движение пальцами — и ненавистный ему Невермайнд начинается заново. — Спасибо, — она говорит — и в одном этом слове столько душевной искренности, столько ее настоящей, такой, какую Генри любит больше всего. Она наклоняется, чтобы поцеловать его — и они целуется, как два подростка, долго и страстно — до тех пор, пока не начнут неметь губы, и тело не начнет оставлять на белье мокрые пятна. У Генри постоянно язык у нее во рту — и он так лезет ей в глотку, словно пытается отыскать у нее в пасти ответ на все свои метафизические, блять, вопросы. Как на кокаине — их обоих вымазывает, дыхание учащается, тело требует только одного: близости. Усталость — временная, накрывает Генри пеленой, и под веками начинают накрапывать цветные пятна. Они перестают целоваться, и Элевен, сделав выдоха три, как пловец перед заплывом, движением нелепым стягивает с себя майку. У Генри перетряхивает в горле: Элевен ничего «под» не носила. Он, конечно, знал, и более того — видел. Но каждый раз, словно ему этот момент из памяти подтирали, он удивлялся, что впервые, наблюдая ее голую грудь сразу и так быстро. Она хмыкает, когда углядывает в его глазах, по цвету напомнившим летний Атлантический океан во Флориде, — ей отчего-то снова захотелось во Флориду, — нездоровое влечение, повязанное с удивлением, как у девственника. Чтобы подогреть эти его чувства, она ерзает тазом, уже отчетливо ощущая его набухшее возбуждение через поношенные джинсы. Ей неловко, на самом деле, где-то глубоко в душе. Каждый раз — как первый, даже если они трахались ежедневно и по несколько заходов, ебучие кролики. Она прислушивается к словам очередной песни, дергаясь от того, что Генри нагло гнездит ладони у нее на груди, укладывает, и пережимает ее соски двумя пальцами, заставляя Элевен стонать в крышу машины под звуки Лаунж акта. Хуже, когда он дергает головой вперед и проводит самым кончиком языка по возбужденному соску. Элевен не умеет сдерживать свои порывы, когда Генри ведет себя так, потому перебивает поющего Курта своими шлюховатыми вскриками. Он кусает ее, и она сдавливает его плечи чуть ли не до хруста, одной рукой подбираясь к его паху пальцами, чуть отодвинувшись. Она делает резко — ширинку расстегивает, вытаскивает из трусов член: горячий и мокрый. Проводит ладонью по всему стволу, и Генри цепляется зубами с тряской и стоном за ее сосок, ногтями вжимается в ее талию — как когтистый злой кот. После Элевен руку убирает, но подтягивает себя ближе к животу Генри, садится тазом на его член, и Генри готов зарыдать, завыть и взмолиться всем мировым богам. Ему нужно секунды три, чтобы скинуть ее с себя, уложить затылком на мягкое сиденье. Здесь тесно — неудобно, но Генри плевать: он, даже не расстегивая, резко стягивает ее ужасные джинсы вместе с бельем; с себя — одним влитым движением сначала верх, потом — штаны с трусами. Одежда стягивается в уродливую гармошку, шуршит, заглушает припев. Он целует Элевен в живот, одновременно вставляя в ее податливое лоно пальцы — она мокрая насквозь, и аккомпонементом к его действиям становятся ее стоны, помешанные с голосом Курта Кобейна. Он хочет быть ровнее и нежнее, медленнее — но отчего-то вставляет он не на одну фалангу, а сразу — до конца, да еще и два пальца, словно проверяя влагалище Элевен на вместимость. Он вытаскивает через минуту — ему не хватает терпения. Отодвигается от нее, пытается уместится в этом душном салоне, упирается спиной в заднюю дверь, наклоняется, и Элевен, послушно подтянувшая ноги к голове, бьется макушкой о противоположную дверь, когда Генри языком тянется к ее промежности. У него язык — как блядский оголенный провод, металлический шнур — иначе Элевен объяснить не может, почему ее от таких прикосновений размазывает на составляющие, как цветочные лепестки на пальцах. Ей мажется, как под травкой, и она перебивает Курта своими стонами. — Элевен, солнышко, тише, — Генри вздрагивает от ее гортанных криков и мычания — не то чтобы ему это не нравилось, нет-нет, все наоборот. Но он боится, что его член такого давления не выдержит. Он не собирается кончать ей на ноги. Он познает ее промежность языком — всегда знает, как сделать Элевен приятно. Она любит, когда он грубее — и в этом он послушен: его петля-язык стимулирует ее клитор так интенсивно, что можно захлебнуться, задохнуться в ненормальном возбуждении, в эйфории, как под амфетамином, как под портупеей на горле. Он гладко выбрит — одноразовые бритвы это то, что он всегда с собой носит наряду с сигаретами, документами и дорожными картами: Элевен ненавидит, когда он щетинится, как дорожный рабочий, когда целует ее заросший — это неприятно щекочет ее лицо, а когда он ей лижет — аж до боли. Одна, две, три минуты — Курт заканчивает петь что-то очередное про подростков и запахи, у Генри немеет язык, а член подтекает Элевен прямо на бедро, как пробитая бутылка молока. Он трется о нее, и действительно боится, что кончит прям так. Потому, заведя язык последний раз куда-то в мокрое, по запаху — сладковатое, он оттягивается от нее. Облизывается, довольный и в тяжелом дыхании. Элевен не кончила — он знает, но это ничего: позже. Зато теперь она мокрая что подтаявшее клубничное мороженое. И это замечательно: Генри, не снимая обуви (какая блять разница в угнанной машине), залезает на нее, ловит в ее взгляде ошеломление, больное удовольствие — она выглядит как ебанная жертва лоботомии. Он улыбается ей, целует ее с языком — на поцелуй она отвечает неохотно, с тихим мычанием, потому что чувствует, как Генри пытается членом найти ее вход во влагалище. Она оживает, кровь бежит по ее венам снова, снова разгораются ее щеки. Отпихивает Генри от себя: физически он сильнее, но он подается, отодвигаясь. Выглядит он жутко — глаза у него светятся, как у совы в ночи, волосы взмокли, и теперь небрежно свисают комьями с головы, и весь он красен, как вишневый сироп. Это жутко, может, но Элевен даже забавно: в общем-то, увидеть Генри настолько уязвимым она может только во время физической близости. В остальном он довольно серьезен, пусть и радует Элевен порой улыбкой да сладкими горючими нежностями. — Не торопись, — она мычит, и речь у нее вязкая, как мед, тяжелая, — презерватив, Генри. Он щурится, слова доходят с опозданием. Пре-зер-ва-тив. Действительно, он совсем забыл. Меньше всего ему хотелось бы детей. Хотя, если от Элевен… Он вздрагивает от сумасшедших мыслей, дергает головой, пытается нашарить в небрежно валяющимся где-то у ковриков рюкзаке пачку презервативов. Одну руку предусмотрительно кладет Элевен на лобок — хочет пойти ниже, потому что ему нравится чувствовать ее влажность и тепло — как в беслонежной пасти у Господа Бога. Его пальцы затягиваются в веревку для стягивания конечностей в порнофильмах с пометкой «BDSM», когда он одним касается ее клитора, другой — запускает во влагалище. Он сглатывает в невозможности отвести взгляд от лица Элевен — скорченного и красного, подернутыми морщинами на лбу, как у редкого пса-шарпея, но такого притягательного в своем возбуждении и покорности. Он хочет потянуться к ней и поцеловать, но не может, потому что чертова рука до сих пор не может найти несчастный дюрекс в мешковине рюкзака. — Посмотри… Посмотри в кармане моих джинсов, — Элевен, пытаясь сохранять тон ровный несмотря на прикосновения Генри, припоминает, что, в общем-то, готовилась, потому заранее последнюю резинку сунула себе в карман. — Что у тебя в кармане делают презервативы? — Генри спрашивает, и его голос — такой же дрожащий, как и у нее, однако отдает металлом что кровавые пятна по всему салону. Она хочет цокнуть языком, но протяжно, как петелька, стонет. — Готовилась, блять, — она бьется головой о дверь, Курт завывает ей в уши, Генри сильнее сдавливает ее клитор, — не заставляй меня ждать своей неуместной ревностью. Генри вновь закатывает глаза, но послушно лезет ей в карманы — и действительно, почти сразу он отыскивает последний презерватив — невероятно жаль. Этой ночью он был готов пойти на несколько раундов. — Это не ревность, — он не уверен, что это правда, — просто интерес. Не более. Элевен планирует хихикнуть и сказать, что «видит его насквозь», но у нее не получается. Язык, кажется, не слушается: оседает во рту мертвым дельфином. Элевен хочется сейчас совсем не говорить. Обертка поддается не сразу, и Генри уже планирует разгрызть ее зубами. Но вот — смазанный латекс у него в дрожащих пальцах, остатки фольгированной упаковки он бросает прямо в открытый рюкзак. Надеть резинку — еще одно испытание. Ему хочется уже прямо так, без презерватива — ощущения с ним все равно не те, но он понимает, что Элевен такое не понравится. Хорошо, что она его не торопит. Слишком оторопела, слишком возбуждена, слишком устала. Бедняжка. Нужно распалить ее теплую плоть заново. Теперь, когда член наконец получает защиту, Генри наклоняется и пытается подобрать нужную позу. Все-таки заниматься сексом в машине — ужасно неудобно, и стоило бы дотерпеть до ближайшего мотеля. Что ж — он молод и о таком почти не думает. Он держит пальцы руки у нее на лобке, членом находит вход во влагалище. Элевен задерживает дыхание, и когда Генри толкается, поджимает зубы: ей никогда не больно, но всегда необычно. Чувство заполненности, влаги и тепла — это странно. Ее будто заталкивают в печь вместо праздничного кулича. Но тело реагирует послушно — вытягивается, когда Генри толкается, когда наклоняется, чтобы поцеловать ее в ложбинку на шее, прикоснуться губами к ее тусклой под светом луны коже, ощутить тепло, молочный запах, запах, помешанный с его — сигаретно-мятный, и это по-собственнически приятно, нездорово освежающе. Ее кожа по ощущениям — паутиновые жгутики, плетенные тенёты каракурта: один раз коснешься, больше не выпутаешься. Упруга и налита кровью, мягкая и теплая, идеал, блядский идеал. Генри ускоряет темп, потому что Элевен может ему это позволить: она мокрая и податливая, стенки ее влагалища стискивают член до безобразия сильно, что только усиливает его возбуждение. Он толкается и толкается, прикусывая шею Элевен, пальцами вычерчивая выемку меж грудей. Он вслушивается в ее стоны и жадно мычит, дрожащим голоском лепечет какие-то грязные глупости, которые никто из них не слушает. Все-таки чем дольше сжимаешь пружинку, тем развязка — ярче. Он думает, и его движения — как у дикого животного: он груб, но Элевен от этого в восторге — она издает звуки, полные и отождествляющиеся лишь с криками (не)удачливой женщины во время секса с господином дьяволом. Когда он понимает, что еще чуть-чуть — и всё, он сует руку Элевен между ног: находит клитор и, пытаясь сопрягать движения пальцев с движениями члена, доводит ее до оргазма буквально пятью толчками под строчки «приходи таким, какой ты есть». Она содрогается, выдыхает, хватает Генри за волосы и тянет на себя — сталкивается с ним губами, языком проникает внутрь и, когда ее прошибает эротическим электричеством, кусает Генри за язык. Он вздрагивает, но не отстраняется, позволив и ей, и себе, прочувствовать кровавый вкус. Его кровь по вкусу отвратительна, но под гнетом возбуждения — слаще любого ихора. Генри хочет кончить в нее и уверен, что теперь, со своей кровью во рту, ему нужно меньше двадцати секунд. Однако, о, Элевен любит удивлять, — праздничные салюты в уши за три дня до рождества, — она с силой его отталкивает, и он легко из нее выскальзывает. Не по своей воле. Он выглядит уязвленным, пойманным, и для Элевен это самое замечательное, что только может быть. Лучше, блять, любой травы в компании придурков. Придурки — хорошие. Они понимают и принимают ее, или хотя бы делают вид, что это так, но с Генри — никому из них не сравниться. С ним вообще никому не сравниться — он ее копия, ее судьба и ее будущий король. — Я же сказала, что заглажу свою вину, — она мурлыкает, руками в грудь толкнув его чуть ли не на спину. Снимает с него презерватив и, задержав дыхание, посмотрев Генри в глаза последний раз — углядев там что-то такое неприятно властное, наклоняется, захватывает в рот головку его члена, рукой оттягивая крайнюю плоть. Ее разум — соткан из кевлара. Столько воли и уверенности Генри не мог найти даже у себя. Генри воет, как раненная собака, воет, как Курт Кобейн в припеве. Он воет и, не позволив Элевен в полной степени овладеть им, хватает ее за волосы, легко подтягивает на свой член по самое горло — она захлебывается и булькает, но это ничего: потерпит. У него руки дрожат, как у больного альцгеймером. И сам он весь дрожит хуже, чем листья кленов под осенним ветром. Он толкает ее на свой член до самого основания, представляя чуть ли не наяву, что он — в блядском раю с вывернутыми наизнанку органами, истекающий кровью лицом к лицу пред господом богом. Ее язык упруг и влажен, и то, как она даже в такой грубости умудряется гладить его член — просто невероятно. Его девочка. Настолько его, что он позволяет себе кончить через секунд пятнадцать — натянув ее рот на ствол до самого края, кончая ей в горло с хриплым воем. Лампа в машине мигает, магнитола с Куртом на припеве невнятно дребезжит и, в конце концов, в салоне становится тихо и темно. Его дыхание — единственное, что пробивается сквозь шумящий писк в ушах. Элевен поднимается — Генри щурится, чтобы углядеть в темноте выражение ее мокрого лица. Даже так он не может разглядеть ничего внятного. Впрочем, это и не надо. Она, отдышавшись, выдыхает и приваливается Генри на грудь. Он послушно обнимает ее за спину, пытаясь восстановить убитое навзничь дыхание, стараясь как можно крепче прижать Элевен к себе. Он, кажется, хочет что-то сказать, но у него в голове — всё отгорело: и разум, и желание. Теперь — вожделенная пустота, как на границе жизни и смерти. Во всяком случае, до следующего утра. Всё-таки, там — блядский уроборос. Перебитый, синюшный рассвет, полненный кровоподтеками и желтой солнечной гуашью, дыбится выше и выше, постукивает в окна машины своими лучами-полицейскими дубинками, светит в закрытые глаза. Генри привык просыпаться рано — но в этот раз, открывая глаза, он удивляется отсутствием в машине Элевен. На секунду в еще не до конца восстановившемся разуме возникает неуместная сцена того, как его милая Элли опять поякшалась с какими-то долбоебами, и теперь знатно, под травой, сосет чужой вонючий член, так же, как его вчера ночью. Господи, конечно нет. Куда она пойдет в такой глуши? Генри зевает, одевается и выходит из машины. После них двоих салон этого ебанного форда выглядит еще хуже, чем было. Впрочем, не важно. Машины им менять привычно. Он находит ее сидящей прямо на траве, опирающейся на заднее колесо машины. Она выглядит умиротворенной. Спокойной. Счастливой. Идеальной. Она улыбается, когда видит Генри, выскакивающего из машины, сонно подтягивающегося в сторону безоблачного неба, цветом, напоминавшим форму мертвого полицейского. Он улыбается в ответ — уголки губ вытягиваются к верху устало, как солнце, поднимающееся сейчас с востока. Здесь хорошо — конец лета, пустые поляны, пустые трассы. Холодок приятный, до кости не пробирает, хотя Генри не уверен насчет того, что Элли в одной майке не холодно. Он садится рядом, упираясь взглядом в горизонт — там, далеко, он не разглядывает ничего, кроме бесконечных фантасмагоричных зеленоватых огоньков американских лесов. Да ему и плевать — зачем ему все это, когда есть малышка Элли? Она опирается ему головой на плечо, и у Генри по телу дрожью пробегает стая мертвых мышат — он готов раствориться в этом невинном прикосновении, как в соляной кислоте. Их отношения давно прошли Рубикон; какой-либо здравый смысл. — И куда... мы теперь? — она спрашивает, тишину прорезая своим сипловатым голосом. Неужели простудилась? Боже, он купит ей на стащенные деньги теплую куртку. Он моргает раз сто по ощущениям, пытаясь не ослепнуть от ублюдского калифорнийского солнца, после, припоминая, скрипуче рапортует: — Аризона. — И что нам там делать? Он поворачивает к ней голову. Смотрится она уставшей и растрепанной. Даже Демиург ранним утром может позволить себе выглядеть не очень. — Искать, Элли, искать. В конце концов, мы только этим и занимаемся. У него в глазах — сонные фрактальные, блять, узоры, как синестезия или эффект под лизергиновой кислотой. Сейчас ему плевать: не хочется ничего, кроме сна рядом с Элевен. Тепла ее тела. Она выдыхает, мурлыкает что-то вроде: «понятно» и, Генри, вновь робко бросив на нее взгляд, замечает, как прикрываются ее веки. Ничего плохого нет в коротком сне по утру, ведь так? Времени у них все равно на целую вечность. Генри закрывает глаза, под веками у него — фракталы и Элевен. И это так весело, что он готов смеяться. Впрочем, больше он готов спать. Под ветрами конца лета, под слабым солнышком, под тепло маленькой Элли. Это всё — урезанный кусок искренности, придавленная ботинком к асфальту человечность, размазанная в кровавое варенье птичка: блядское, так названное человеческими отродьями «нечто» — любовь. И ни что иное. Мультик про дураков — бессмысленно кататься по стране, заниматься любовью, зачитываться, захлебываться всякими Томпсонами да Кантами, убивать, убивать, убивать — блядская сука свобода, коей они оба наслаждались, пока могли: пока были молодыми и сильными, страстно влюбленными, пока не нашли ни единой зацепки, ведущей в новый идеальный мир. До тех пор, пока их уродливая химера о перестройке мира не воплотится в реальность, обойдя все законы логики и здравого смысла. В конце концов, им двоим можно все.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.