ID работы: 13022223

Хорошенький

Слэш
PG-13
Завершён
6
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится Отзывы 1 В сборник Скачать

Пленный

Настройки текста
А он был хорошенький. Да, замотанный в какое-то тряпье, измученный, вымазанный грязью, гнилью, кровью, подлатаный всем, что ему, видимо, попадалось под руку — и салфетками, и платками, и подкладкой, заботливо вырезанной с чьей-то куртки. И даже так — хорошенький. Что сказать, он совсем не был похож на сослуживцев; более того, не похож ни на одного современника. Его кроткий, простодушный нрав, далёкий от всего, что мы зовём «современностью», напоминал мне о временах, в которых я никогда не был, которые не знал. Он был похож на немецкого солдата 40-х годов — такой же потерянный, но гордый. Необъяснимо, по-глупому гордый. И я почувствовал себя кем-то другим, первый раз схватив его за ворот; почувствовал себя участником других эпох, ещё более эпатажных, величественных, глобальных. Бред, конечно. Но мои движения приобрели неведомую доселе грациозность, даже торжественность. Что было ещё более необъяснимо, мне не свойственно — я всячески отгораживал пойманного юношу от издёвок сослуживцев. Каждый раз, только заслышав пошлое, грязное словцо в его адрес, я вспыхивал удушающим гневом; гнев был так токсичен, что, казалось, разъедал мне лёгкие. И я разражался тирадой, скрепя сердце и зубами, но аккуратно и хитро, дабы никто не узрел в моих действиях симпатию к врагу. Мы были недалеко от границы, но возможности обменять пленных у нас не было, поэтому трое человек из двадцати, что их пуля не догнала, вынуждены были делить с нами кров, и реже — пищу. Никто не торопился присоединяться к нам, но никто и не пылал желанием убежать или устроить диверсию в лагере. Эти солдаты были кротки, послушны, измучены; они не возражали ни против издёвок, ни против пищевых отходов, ни против сна на твёрдой соломе под открытым небом. Но «своему» пленному я помогал по возможности как мог и как позволяло моё мне положение — приносил ему смоченные тряпки вместо банных процедур, менял повязки на ранениях, часть вечерней трапезы отдавал ему… И, хоть он не проронил ни одного слова, ни одного «спасибо» (хоть даже на его языке), я понимал, что он ко мне благосклонен. Людей я читаю легко, а этого — открытую книгу — не раскусить было невозможно; чего стоили одни его алеющие щеки всякий раз, как мы встречались с ним взглядами; его робеющий нрав, стыдливо опущенная голова, одна единственная неуверенная, но чем-то пылающая улыбка. И я бы больше был удивлён, если бы он в итоге не поддался минутному, случайному, но судьбоносному порыву — неловко и так же гордо, затянув меня в небрежный поцелуй. По-юношески смазано, неуклюже, правда… И губы его — пересохшие, солёные от холодного лесного воздуха, мальчишески тонкие — не сравнились бы с мягкими девичьими губами, но… На войне выбирать не приходится; в конце концов, мне это льстило. Мне показалось, правда, что поцелуй был одолжением; что ему было неловко принимать все поблажки от меня, и он просто не знал, чем может быть «полезен» или хотя бы «приятен»… Что ж, с выбором он не ошибся. Теперь я старался наведываться к нему как можно позднее, когда сослуживцы были либо у костра, либо на койках; тогда никто не мог в случае чего засечь наши не в меру страстные сцены любви… Правда, дальше поцелуев дело никогда не заходило. Но и это было немало. В конце-концов, я не склонен утверждать, что не имею ни стыда, ни совести перед товарищами, родиной и семьёй, и это пакостное чувство вины не давало мне вдоволь насладиться фронтовым романом. А, впрочем, оно мне надо? Я давно, слишком давно стал равнодушен ко всему, что происходит вокруг меня — будь то пуля над ухом или мина под стопами; и, будь я дебильным импотентом, я бы сидел и горевал, слушая россказни докторишек о том, какова моя внутренняя скрытая защитная реакция родом из детства, но… Знаете что? Идите нахуй. Вы пытаетесь понять это так же, как чинуши пытаются понять смысл и назначение искусства. То есть — заведомо провально. Сейчас это просто данность — я на фронте, как муха в смоле. Не могу ни пойти в наступление, ни отступить, ни сбежать, даже застрелиться не могу — духу не хватает… Впрочем, даже если бы я удосужился отвоевать территорию размером с Молдову, это едва ли улучшило моё настроение. Так что даже его — «моего» пленного — я принимал как сиюминутное развлечение, которое совсем скоро может оказаться холодной грудой мяса в каком нибудь овраге. А сейчас он, конечно, хорошенький. Не то чтобы я сильно следил за временем, днями, месяцами — тут они сливались воедино в ненавистный понедельник. Почему понедельник? Наверное, потому что и в гражданской, и в военной жизни именно в начале недели чувствуешь непереносимость груза, что лег тебе на плечи, и нестерпимый страх перед тем, что тебе предстоит пройти и какие грехи тащить за собой. В общем… Теперь время имело значение только когда мне предстояло отсчитывать часы до встречи с пленным. Это было единственное развлечение, вправляющее мне мозги и напоминающее о том, что жизнь за плотной стеной деревьев и далёких выстрелов ещё существует и цветёт, что рождаются дети, убегают люди, разносятся газеты, ведутся фальшивые переговоры, слышен смех и плач, и звон бокалов… Он, кстати, начал немного говорить. Сначала то, что точно знал на моём языке, потом сдался и лепетал на родном, мне, правда, малопонятном. А я всё равно слушал. Обрывки знакомых фраз, улыбка, шёпот — это отвлекало. Ненадолго, правда. Это можно было сравнить с пением соловья, эхом отдающее в разрушенном бомбёжками городе — приятно, конечно, но под тонкими его лапками миллионы убитых, так что трель и гармония его оперетт кажутся издёвкой, непереносимым роком бытия. Что же касается конца этой безумной войны (ведь вам, как и мне, конечно, хочется пробежаться глазами по всей этой невзрачной и пошлой военщине, а у меня как раз имеются определенные силы и способности, помогающие мне метафизически перепрыгнуть нашу скверную эпоху и очутиться в эпохе ещё более, простите за откровение, паршивой), то я с уверенностью и в меру осторожностью смею утверждать, что она никогда не закончится. Неожиданно, правда? Впрочем, для человека зрячего это представляется очевидным фактом, посему перед дураками распинаться-кланяться не буду, имейте в виду. Но это натолкнуло меня на мысль более глубокую — ведь наш с пленным роман был возможен только благодаря войне, в войне же этой он проходит и ею закончится… Точнее, не закончится. Будоражащее чувство вечности нашей шалости напоминает мне о процессах масштаба такого, что они не подвластны нашему существу, нашему разуму. Возможно, они не подвластны даже самой материи, самому миру, в котором возникают… Впрочем, это к слову. Вечности нам не достичь, даже метафизической. Человеческая цивилизация, искусство, культура — это такой хрупкий организм, знаете? Мне всё ещё трудно определиться с отношением к пленному. Оно колебалось от равнодушию к животной страсти, потом — к высокому наслаждению прекрасным (а красивым он, ей-богу, был невероятно), но даже эта категория оказалась неустойчивой перед тем фонтаном боли, что начала меня захлёстывать вскоре при одном только взгляде на молодого, глупого солдатика. Вы когда нибудь видели горы, утонувшие в облаках? Если так, и если вы обладаете чувственной натурой, вы, должно быть, почувствовали это дивное спокойствие при мысли о том, что вы готовы окунуться в эти облака, как если бы они были километровым цунами? И какова же горечь и тревога при взгляде на те же горы, что оголили свои верхушки… Они больше не часть великой, непокорной силы, не часть чего-то, что может без оглядки впитать всех нас, растворить, стереть. Что-то примерное я чувствовал, глядя на пленного. Это было пошло и это быстро мне надоело; я не люблю вульгарность, не люблю вычурность, театральность, привычку. Я даже подумывал застрелить этого малого — настолько мне опротивели эти огромные очи, жалобно и тупо глядящие в никуда; хриплый и совсем неслышный голос; взлохмаченные и вечно грязные, измазанные в субстанции непонятного происхождения волосы; напряжённые брови и поджарые губы… Всё осточертело. И никто бы из «моих» (хотя, знаете, сегодня «наши» могут оказаться «ненашими», посему использую формулировку эту очень примерно и формально, и вы так же воспринимайте) не был бы против, даже наоборот — дебильно бы хлопали в ладоши и улюлюкали, радуясь удовлетворением извращённых кровавых фантазий. Впрочем, глупость. Я не стал этого делать по той же простой причине, почему не всякая домохозяйка убивает надоевшего ей мужа-импотента — нарушение стабильности очень энергозатратно. Ну, и другая причина имеется… Дело в том, что солдатик, видимо, от природы не великого ума, только спустя недели смекнул, что я не девочка-студентка и даже не старая дева, и носиться ко мне с поцелуйчиками и рассказами о своей тётушке из Гадюкино — это дело гиблое. Впрочем, то, как он пытался меня удовлетворить, было в высшей мере странно. Он обыкновенно запыха́лся, чудовищно краснел и глядел в землю, громко и прерывисто дыша, для чего, правда, причин не было. Но это было всё, что он мог мне предложить. После его инициативы ничем другим мы не занимались — всяко лучше, когда его рот был занят, ибо слушать непонятные байки на каком-то южном диалекте мне вкрай осточертело. Новость — на западном направлении вражеские войска отступили от столицы. Радует. Впрочем, теперь я представляю, что будет со столицей; тактика моих дорогих врагов известна — если не успели отхапать кусок пирога, они быстро потрошат его на мелкие куски со звериной тупой яростью, брызгая слюной и издавая нечеловеческие вопли. Не думайте, что бесчеловечность и вопиющая тупость присуща только этим приматам, нет — это качество общечеловеческое. Ах, человечество! Что же ты такое, человечество, непонятная мне субстанция, лужица, загон, коллектив, масса? Я знаю о тебе только одно — ты мстительна и способна предавать, причём по инерции, не задумываясь. Впрочем, как масса может думать? Это просто вздор. Особенно сейчас, на стыке веков, когда мне и дорогим моему сердцу современникам посчастливилось видать такое, что и в «сказке» не придумаешь. Театр абсурда в нашей стране никогда не переплюнет реальность, ей богу… Не сказать, что я был сильно удивлён, когда в один злополучный день кроны деревьев пошатнулись от мощнейшей взрывной волны. Не сказать даже, что я был слишком встревожен, видя запыхавшееся, красное, до одури испуганное лицо командира. Ах, свершилось! Может, будь я моложе да глупее, сложившаяся ситуация представилась бы мне шансом неимоверным, прямо-таки фантастическим — шансом проявить мужество. Дивное это и эфемерное понятие — мужество. Я бы скорее назвал смельчаком мальца, выступившего на уроке против грязной пропагандистской лжи учителя, чем солдата, тупо кидающегося в бой. От последнего толку меньше. И последний, вопреки заблуждениям, способствует как раз таки развалу страны, а не ее защите… А перед смертью, знаете, тошнит ужасно. В судный день я почувствовал себя хищником. Да, старым, измотанным, но хищником. Я выслеживал добычу, судорожно бегая взглядом по каждому кусту и, вспомнив финскую, даже по кронам деревьев. А пахло порохом, гнилью, затишьем перед бурей. Последняя судорога умирающего тела, последнее движение мышцами, последний хриплый вздох — разве это не романтично? Нет, верно, в смерти я бы предпочёл тишину, принятие и спокойствие. Но как часто в жизни нам приходиться выбирать? Предсмертная суета казалась мне чем-то вроде поспешного сбора чемоданов перед отправкой в Ад, и, видно, каждый из обреченных старался ухватить как можно больше. Я же решил взять самое ценное. Влачиться по глухому болотистому лесу — удовольствие на любителя. Особенно, когда под руку приходиться вести обмякшее испуганное тело, спотыкающееся на каждом шагу и вздрагивающее от глухих взрывов в небе, к которым он, по хорошему, должен был уже привыкнуть и встречать радушно, как давних друзей. Не сказать, что я был слишком воодушевлён происходящим, наоборот — нутро моё было подозрительно спокойно, будто задуманное было неким ежедневным и разумеющимся ритуалом. Как же всё это, блять, иронично. Перед смертью, говорят, жизнь перед глазами проносится, но я молился всему Поднебесью, дабы ни одно ебаное воспоминание не всплыло в моем больном разуме. От одной только мысли о том, что у меня было что-то до войны, до смерти, до этого пленного мальчика — от одной только мысли бросало в жар. И болело где-то в солнечном сплетении. И я ни за что не хотел бы драматизировать происходящее и уж тем более затягивать его. Чем ближе мы были к оврагу, тем гуще становился воздух. Гуще становилась жизнь моя. Я крепко, до хруста сжал локоть пленного, но ни всхлыпа, ни крика не услышал. Верно, из-за звона в ушах. По кронам сидело нечто. Удушающее нечто. Когда это, блять, закончится? Туманно помню худющую спину его, утопающую в большой протертой куртке, и звук заряжающегося пистолета. И звук, звук, звук… Овраг, болото. Первый убитый на войне. Детские тела. Гной, кости, танки. Сожженные дома. Пение соловья над разрушенным городом. Треск, крик, шепот. Лицо врага так близко… Выстрел. Я заряжаю пистолет. Рядом со мной тела нет. Опускать взгляд нет сил. — Прощай, многострадальная головушка моя. Выстрел.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.