***
Полумрак холодного коридора едва ли скрашивал бездушно желтый свет свечей. Она шла, не взяв с собой ничего, кроме тяжелых оков печали. Тишина окружала ее обманчивым, мертвым покоем, в который внезапно вмешался до боли знакомый стук. Каждый шаг человека с тростью приближал нечто, что пугало ее больше одиночества, больше отчаяния, которое она жестоко предала забвению. Поддавшись страху, она шла все быстрее, пока ее не остановил негромкий, но настойчивый вскрик: — Жозефина! Она обернулась. Он не смог бы ее догнать, — не с его хромотой, — и в том, как часто поднимались его плечи, было нечто забавное и достойное сочувствия. Ей пришлось вернуться: бросить его таким она бы не решилась. — Вы сошли с ума! — шепнула она. — Шарль! Что вы здесь делаете? Это безумие! — Я солгал вам. — Вернитесь, ради всего святого! — Для меня нет ничего святого. — Только я? — вдруг улыбнулась она. — Только вы. Минуты горя, жестокие слова, горечь необратимых поражений — все исчезло, оставив их в том несравненном одиночестве, которое доступно лишь двоим. Коснувшись его груди щекой, она услышала, как часто бьется сердце, в котором она так сомневалась. — Вы обещаете, — прозвучал его голос, так близко, так тихо и трогательно, — что никогда не расскажете об этом ни одной живой душе? — Никогда-никогда. Он оттолкнул от себя трость; та упала со звонким стуком, освободив его от последней привязанности. Обняв Жозефину, Шарль Талейран отдал ей то единственное, что мог дарить от чистого сердца. Это был поцелуй.Часть 4
27 декабря 2022 г. в 04:17
— Я знаю. Но это будет завтра. А сегодня...
Она вскочила, прижав платок к лицу, отвернувшись от него, запретив себе смотреть. Ей было страшно: он был сам не свой, она ждала насмешки и презрения, а видела растерянность и боль, — и верить в них она не смела, не допустив ужасную догадку, что он соврал ей, соврал в тот самый миг, который, как она считала, расставил точки над всеми возможными чувствами. Он поднялся, нервно схватившись за трость; она слышала неровные шаги, но не посмела обернуться, не заслышав его дыхание, совсем рядом, так близко, что мир для нее померк, и лишь отчаянье заставило схватить конверт с деньгами и поднести его к свече, при этом крикнув:
— Хотите я их сожгу? Вы думаете, я не посмею? Да я трижды продамся Баррасу, — ему, его слугам, да кому угодно, лишь бы между нами не было этой грязи, этой мерзости! Всю мою жизнь — деньги, деньги, и ничего больше! Хоть вы пощадите меня!
Он пытался поймать ее руку, — нерешительно, неловко. Швырнув конверт на стол, она сжала его запястье и поднесла ладонь так близко к огоньку свечи, как только позволяла ее совесть.
— Зачем вы это делаете? — шепнул он.
— Где же ваша проницательность?
Его рука напряглась. Она отвела ее в сторону, шепнув:
— Только ради этого, — и тут же прижалась губами к разгоряченной ладони, словно это был жаркий яд, способный навсегда избавить ее от мук любви. Чем ниже она падала, чем больше принижала себя, возвышая его, тем бессмысленней казалась ей та жизнь, в которой она снова будет язвить ему, а он — иметь на нее планы.
— Жозефина...
В своем имени она услышала и просьбу, и упрек, и многое из того, что не могла почувствовать в его руке, обмякшей и безжизненной. Холод ушел, но вслед за ним смягчилась воля, а без воли он не смог бы очнуться — только глубже погрузиться в забытье.
— Вы не желаете, чтобы я целовала ваши руки? Позвольте целовать подол, да хоть и пряжку на туфлях! Позвольте звать вас по имени, позвольте высмеивать тех слепцов, которые считают вас некрасивым, гадким! Позвольте мне хоть что-нибудь...
Он не смотрел на нее. Каждый мускул на его лице был напряжен, каждый вдох давался через силу, и мысли, владевшие им, терялись в неподвижном взгляде, не позволяя догадаться, слышит он ее — или же нет.
— Если, — задыхаясь, шепнул он, — в вас осталась... хоть капля сострадания... уходите...
Она отпустила его руку с печальной, обреченной легкостью.
— Что же... вы все сказали, мне и правда здесь делать нечего. А ведь вы все так же выгоните меня через ход для прислуги... Я вам даже не любовница, чтобы позволить мне разгуливать по дому! Заглянуть в вашу спальню! Видеть, как вы снимаете сюртук и убираете прочь вашу трость, — сколько я вас помню, не она при вас, а вы при ней! Господи, неужели столькие это видели? Почему, почему не я? Что вы им, — они смотрят на вас и не видят ничего! Они не слышат ваше сердце! Вы бесстрастны — вы не бессердечны, а даже если так, я придумаю вам сердце, и оно будет жить в вашей груди! Нет-нет... не бойтесь... Я уйду тихо. Вы и не услышите. Прощайте.
Дверь открылась почти бесшумно. Он не взглянул на нее, сжимая трость побелевшими пальцами; его можно было упрекнуть во всем, кроме желания проститься. Шаги ее были тихими — и все же они были слышны ему. И только когда щелкнул замок, он обернулся, подошел к двери, прижался к ней ладонью и коснулся губами своих пальцев. Он не смел обернуться раньше: в его глазах стояли слезы.