Следующие несколько дней помню смутно.
Время от времени я приходила в себя, когда тело дрожало от холода, а затем наступал такой жар, что горели губы, уши и вообще все, что могло пылать. В груди разливался необъяснимый пожар, голова гудела, точно по ней стучали молотом. Глаза улавливали мелькающие белые стены, в ушах раздавалась немецкая речь, но почему-то в тот момент я была не в силах ни перевести ее, ни ответить.
Не знаю сколько времени провела в лихорадочном состоянии. Я понимала, что со мной что-то происходит, но не могла сообразить, что именно это было. Слишком слаба я была в тот момент, чтобы пытаться ставить себе диагнозы. Я спала практически все время, и уже начинала путать сны с явью. Кто-то периодически держал меня за руку, кто-то прокалывал иглой вену, а кто-то несчетное количество раз пытался заговорить со мной.
Но в какой-то момент я распахнула глаза, окончательно придя в себя. Перед собой уловила хмурое лицо Аньки. Она сидела на стуле возле моей кушетки и подперла щеку рукой, облокотившись об прикроватную тумбочку. Как только ее взгляд словил мой, она тут же подпрыгнула на месте.
— Слава богу, очнулась! — воскликнула сестра. — Я уж думала все…
В палате мы были одни. Помещение было небольшим и узким. Там едва ли хватало мест на койку, пару стульев и тумбочку с лекарствами и едой.
— Сколько… сколько я здесь? — прохрипела я сухими губами, слегка пристав с кровати.
— Неделю уж как, — ответила сестра, подав мне стакан воды. — После того, как ты упала без чувств, офицер тот сразу же побросал свои дела и в госпиталь тебя отвез. Вот… врачи ихние тут и лечат тебя.
Я жадно осушила предложенный стакан, попросив добавки. А потом выпила еще парочку, едва Анька поспевала наливать мне воду из прозрачного графина.
— Что со мной? — поинтересовалась я и легла обратно на мягкую подушку.
— Да с легкими что-то… видать простыла ты, — как-то неопределенно ответила сестра, пожав плечами. — Колют тебе что-то, отпаивают. Я ведь и не разбираюсь во всех тонкостях этих… сама знаешь.
— А Мюллер где? — я нахмурилась, глядя на нее.
Анька раздраженно всплеснула руками.
— Опять он! Ты в лихорадке только его имя и бормотала! Не надоело еще? — она закатила глаза, обиженно выдохнула и отвела взгляд в сторону окна. А потом все же поглядела на меня и сжалилась. — Да приедет скоро Мюллер твой. Каждый день сюда как на работу ходит. Пару раз хотел на ночь с тобой остаться, но я настояла, чтобы домой он ехал. Ты моя сестра как-никак, да и не виделись мы с тобой давно. Поэтому я и дежурю здесь денно и нощно. Да и не могу я там без тебя ночевать. Как-то не по себе мне во дворце-то жить…
— Спасибо, Анька, — прохрипела я, попытавшись улыбнуться. — Рада, что мы есть друг у друга.
— Ой, не подлизывайся, Катька. Ты лучше поправляйся давай и не раскисай. Сама знаешь, дело у нас с тобой важное есть. Я уже все решила. Сбегать будем прямо из больницы. Тут особо никого не охраняют, да и сидят врачи каждый день как на пороховой бочке. Все наших ждут, да побаиваются. Поэтому проблем не будет. И вот еще… Мюллеру ни слова о побеге, слышишь? Он нам и шагу ступить не даст… Насколько я поняла, он шибко влиятельный здесь…
Я растерянно округлила глаза, пристав с кровати на локти.
— Как сбегать… уже?
— Катюша, милая моя… Уже начало марта, наши на подходе. Каждый день на счету, понимаешь? Вот доберутся они до Берлина раньше, чем мы с тобой до Союза, Гитлер сдастся, и война на бумажках-то и закончится. А мы с тобой где-нибудь в Чехословакии застрянем… и все! Кто нас в Союз примет? Никак потом не докажем, что нас здесь не было! — сестра в упор поглядела на меня нахмуренным и решительным взглядом. — Ежели завтра утром тебе будет легче, значит ночью и выдвинемся. Сегодня я переночую в поместье, а завтра водитель Мюллера отвезет меня в госпиталь с драгоценностями и шелковыми платками. Думаю, ему будет без разницы куда и зачем я везу это добро… Главное, чтобы Мюллер ничего не увидел и не заподозрил. Катенька, кивни, если услышала меня…
Я медленно и робко кивнула, глядя куда-то сквозь стену.
В помещении раздался скрип двери, и на пороге появился Алекс. В одной руке он удерживал небольшой букетик белых роз, а в другой кулек с неизвестной едой. Его глаза обеспокоенно оглядели меня, но когда он осознал, что со мной все в порядке, беспокойство то тотчас же сменилось радостной улыбкой.
— Мне сообщили, что ты очнулась.
— Ну… я пойду тогда, прогуляюсь немного, — промямлила сестра, нервозно поправив платье, и удалилась из палаты.
Я не могла глядеть на него без слез. Сердце в груди болезненно сжалось, и я смогла всего лишь выдавить мягкую улыбку. Он проводил Аньку взглядом, подошел ко мне и тихо произнес:
— Твоя сестра не особо разговорчивая… Всегда избегает меня.
Я с радостной улыбкой приняла розы, принявшись обнюхивать свежие бутоны. Прежде мне никто и никогда не дарил такие шикарные цветы.
— Она все никак не может привыкнуть к тебе и твоей форме… Ей нужно время, — честно ответила я. — Спасибо за розы, они очень красивы.
— Они не сравнятся с красотой твоих глаз, — мягко произнес он с легкой улыбкой, а после сел на стул, где только что сидела Анька. — Ты заставила всех нас поволноваться. Mama передала тебе фрукты и овощи, чтобы ты скорее поправлялась. И да, я уже сообщил семье о намерении жениться на тебе. Они обрадовались. Так что можешь не переживать на этот счет.
Я криво улыбнулась, положив цветы на тумбочку. Сердце бешено заколотилось в груди, в ладонях скапливался пот. Я не знала, что сказать ему в ответ. Согласиться не могла, но и отказать была не в силах.
— Я… я рада, — солгала я, избегая его взгляда.
Алекс взял мою ладонь и накрыл ее своей теплой и шероховатой.
— Как только тебя выпишут, мы сразу поженимся. Я уже договорился, нас могут расписать в любое время. Можешь ни о чем не волноваться, — произнес он тихо с теплой хрипотцой, а я затаила дыхание. — Может тебе что-то нужно? Я могу передать сегодня вещи через своего шофера. Сам смогу навестить тебя только послезавтра в полдень. Я все же вышел из отпуска преждевременно, накопилось много работы.
— Да… я бы хотела… карандаш с бумагой. Хочу письмо написать тетушке в Литву, — солгала я. — Уже давненько ей не писала. Переживаю все ли у них хорошо. А еще… неизвестно сколько мне пробыть здесь придется… Поэтому, пожалуйста, принеси ту нашу совместную фотокарточку. Хочу поставить ее на тумбочку, чтобы вспоминать тебя и любоваться. А то здесь со скуки помереть можно…
Мюллер утвердительно кивнул.
Чтобы он не увидел моих горьких слез, я порывисто обняла его, крепко прижав к себе. Поначалу он опешил от неожиданности, но после обнял меня в ответ, мягко поглаживая мою спину. Я с трудом сдерживала всхлипы, боясь, что он услышит, и крепче обвила руками его шею. От его кителя пахло привычным успокаивающим ароматом с примесью табака. Прежде его звучание убаюкивало меня, но в тот момент я не принюхивалась, как это случалось по обыкновению. Я жаждала отчаянно запомнить тот аромат.
В какой-то момент Алекс услышал мои всхлипы и отстранился, чтоб взглянуть в лицо. Он мельком улыбнулся и заботливо стер пару слезинок, скатывающихся с моих щек.
— Я надеюсь, это слезы счастья, Катарина? — в шутку спросил он.
Я пару раз быстро-быстро кивнула и принялась отчаянно зацеловывать его лицо. Он тихо рассмеялся в ответ, а после обрамил мои щеки в ладони и нежно поцеловал в губы. Я едва удержалась на койке, чтобы не наброситься на него. Все тело вмиг онемело, руки покрылись приятными мурашками, а слезы продолжали катиться с глаз. Я была не в силах остановить их. Он целовал мои щеки, так рьяно утопавшие в слезах, покрывал поцелуями веки, шею. В каждом его неторопливом движении крылась забота и такая отчаянная нежность, от которой хотелось взвыть.
— Не плачь,
любовь моя, скоро все закончится, — прозвучал его низкий хрипловатый голос в опасной близости от моего уха.
Я промычала что-то неразборчивое и пару раз нервно кивнула.
«Любовь моя» — он так редко вставлял немецкие фразы в наш разговор… Но конкретно после этой мне хотелось разрыдаться пуще прежнего. Казалось, тогда душа моя разрывалась намного больше и болезненней, чем когда я пыталась убедить себя, что Алекс был мне безразличен.
В тот день я не знала, увидимся ли мы вновь. Но отчетливо ощущала, что тот раз мог быть последним. К моему горькому сожалению, так оно и случилось. Он ушел в полной уверенности, что вскоре увидит меня. А я осталась одна в четырех белых стенах в полной уверенности, что более мы не свидимся.
Остаток дня и всю ночь я горько прорыдала в подушку. Анька пыталась утешить меня, но все ее попытки оказались тщетны. Она уехала на ночь в поместье Мюллера с его шофером, который вечером привез мне нашу фотокарточку в черной рамке и пару листов бумаги с карандашом.
Я не могла собраться, чтобы написать и пары слов. Мысли путались, я не понимала правильно ли поступаю. Правильное ли решение я приняла, и отчего судьба поставила меня перед таким отчаянным сложным выбором. Я глядела на фотокарточку, на наши сдержанные улыбки, мой напряженный и его сосредоточенный командирский взгляд, на мою прелестную одежду, подаренную фрау Шульц и идеальную прическу, сделанную ее же руками. Я утирала слезы и часами разглядывала его черный парадный мундир с наградами, его четко выделяющиеся руны в петлицах, черную офицерскую фуражку с козырьком.
Наконец, ближе к двум часам ночи я осмелилась взять в руки карандаш. Пальцы дрожали, а мысли рассеялись перед клочком бумаги и превратились в непонятный нечитабельный поток.
Спустя время я освободила фотокарточку из рамки и вставила туда ту несчастную записку, а после яростно выбросила карандаш в сторону двери и вновь зарыдала. На мои крики сбежались две дежурные медсестры и вкололи внутривенно какое-то успокоительное. Одна из них мельком бросила взгляд на тумбочку, глаза ее остановились на белой бумаге и моем неумелом немецком почерке:
«Прости, что использовала тебя. Спасибо за все.
Буду помнить тебя до скончания дней,
навсегда твоя Катарина».
***
Будет лучше, если он возненавидит меня. Будет лучше, если он, прочитав записку, испытает отвращение ко мне… и заодно к самому себе, что позволил полюбить меня. Будет лучше, если он узнает, что я использовала его с самого начала, и любое проявление любви с моей стороны было ложным и наглым притворством.
Я убеждала себя, что так он быстрее забудет меня. Чем если бы я дала ему очередную призрачную надежду в той проклятой записке.
— Чего это ты тут на калякала? — с подозрением спросила Анька, кивнув в сторону записки на немецком.
— Парочку прощальных слов, — честно призналась я, переодеваясь в одежду, привезенную сестрой. — Не переживай. Она не содержит ничего того, что могло бы помочь ему узнать, где мы и куда направляемся.
— Он прочтет ее, когда нас уже и в городе не будет. Поэтому у него не будет никаких шансов вернуть тебя, — спокойно произнесла она, оглядев рамку для фотографий, в которой и хранилась та злосчастная записка. — Погоди, а фотокарточка ваша где? С собой собралась брать?
— Я имею права хотя бы на это? — сухо спросила я, мельком бросив на нее хмурый взгляд. — Лучше помоги платье застегнуть.
Анька прихватила с собой несколько платьев, которые одолжила мне Елена. Также в ее распоряжении были парочку костюмов Амалии на случай, если с нашей одеждой по пути что-нибудь случится. Она все продумала: мы переодеваемся в приличную дамскую одежду, сливаемся с обычными немецкими женщинами и уезжаем из страны под предлогом эвакуации. По пути расплачиваемся всем, что найдется в сумках, едем на попутках или обмениваем вещи на билеты на поезд. Если кто-то будет задавать вопросы, на немецком отвечаю только я, а по поводу сестры говорю, что та из-за нервов и войны перестала говорить. С документами, сделанными Мюллером, к нам никто не должен подкопаться. В них вклеены наши фотокарточки с липовыми именами и одной фамилией на двоих.
Я знала, что должна была вернуться домой. Останься я в Германии… меня бы изо дня в день изводила совесть. Как же так? Я живу в стране врага, пока мои родные восстанавливают родину после вражеского нападения? Это неправильно. Так быть не должно.
В ту ночь плакать не хотелось.
Сердце за считанные часы превратилось в ледяной камень. Я будто потеряла частичку себя, оторвала руку, ногу, оставила часть души. Вспомнила я тогда и слова старушки Гретель, и меня вмиг обдало холодным потом. Она оказалась права во всем: уехала я совсем скоро из Германии, рука об руку шла со мной родная кровь, и сердце я свое все же оставила на немецкой земле…
Сказала я самой себе тогда: все, хватит! Я устала бояться! Устала реветь и дрожать от страха! Честно признаться, в какой-то степени было уже все равно на собственную судьбу… доберемся ли мы до Литвы или нет…
Дорога домой заняла едва ли не два месяца. Мы проехали через Австрию, Чехословакию и разрушенную Польшу. В Варшаве нам дышалось легче. На момент нашего путешествия Австрия и Чехословакия были все еще во власти немцев, а Польша была полностью освобождена от захватчиков еще в январе сорок пятого. Там все казалось по-другому. Не только потому, что польские города были разрушены, но и потому, что вокруг раздавалась польская и русская речь. Непривычно было среди прохожих не распознавать немецкий язык.
— Мы должны забыть Германию, как страшный сон, Катька! — шепнула Анька, когда мы шли в сторону варшавского вокзала. — Никто не должен знать, что мы были там. И когда я говорю никто, я имею в виду наши семьи. Мужья и дети тоже не должны знать, что мы всю войну отсидели в тылу врага! Это навлечет стыд и позор не только на нас, но и на наше окружение…
— Мы не отсидели, Аня! Нас угнали насильно, это разные вещи! — возмущенно ответила я.
— Дура, там никто разбираться не будет, ежели проболтаемся!
— Говори за себя. Я от своей семьи скрывать ничего не собираюсь. Если спросят — отвечу правду, — твердо разъяснила я.
В тот момент подле нас остановилась машина с открытым верхом, в которой мы повстречали парочку молодых советских военных в потрепанной зеленой форме.
— Эй, сестрички, куда направляетесь? — с задором воскликнул один из них.
— Можем подбросить куда пожелаете, — отозвался второй.
— На поезд опаздываем, — ответила Аня с сияющей улыбкой на устах. Она оглянулась на меня, щурясь от солнца. — А мы с удовольствием согласимся. Да, Катька?
Я не ответила, лишь молча последовала за сестрой в автомобиль. Всю дорогу ребята шутили, смеялись, рассказывали анекдоты, да расспрашивали нас про военную жизнь. Я упорно молчала, даже когда ко мне откровенно клеился один из молодых сержантов… даже не помню, как он выглядел и как его звали. А вот Анька напротив, хохотала за нас двоих, словно от ее звонкого смеха зависела скорость автомобиля.
Победу мы встретили в Литве. За пару дней до того, как приехали в Кедайняй и повидались с тетушкой и двоюродной сестренкой Наденькой. Это и вправду был великий день для всех народов. Вот только тяжесть на сердце от того не спала.
Мы остались в Кедайняй. Анька быстро влилась в размеренную жизнь, ей не был чужд даже город с шумными улицами после нашей спокойной деревушки. А вот мне пришлось несладко. Изо дня в день я терзала себя бесконечными страданиями, глядела на нашу совместную фотокарточку и ревела в подушку ночами напролет. Никогда прежде мне не было так тяжело. Я должно быть, действительно выросла… или, по крайней мере, торжественно сломалась.
Хоть мы и в разлуке, но наши души были едины. В том я не сомневалась точно. И как бы я не хотела провести жизнь с Мюллером рука об руку, но еще больше отчаянно желала и в тайне молилась, чтобы он женился на хорошей женщине и обзавелся семьей. Или хотя бы просто выжил… после всех ужасных событий.
Говорила самой себе тогда: лучше бы Алекс был плохим, омерзительным как Кристоф! Было бы намного легче распрощаться с ним. По крайней мере, я бы твердо убеждала себя, что все сделала правильно. Что он чудовище, он убивал невинных людей, как своих, так и чужих… Но ведь это не правда! От того-то и тяжко было на душе.
Любовь наша изначально была обречена на несчастье. И знали мы об этом оба.
Я приняла решение, что сохраню его в тайне… И ни с кем не поделюсь. И сколько раз я потом пожалею об этом, глядя на наш пожелтевший портрет — ту единственную материальную частицу, подтверждающую, что Алекс существовал на самом деле — неизвестно… Сколько буду плакать в подушку длинными ночами, вспоминая его? Я тоже не знала. Что может быть дороже и слаще памяти? Что может быть тяжелее тех приятных воспоминаний, от которых душа рвется на части, а разум отказывается воспринимать происходящее?
30 апреля 1945 года в Мюнхен вошли американцы, не встретив ни единого сопротивления. Я даже не знала выжил ли Алекс тогда. А даже если и выжил, то что с ним стало? Увез ли он семью в Швейцарию? Все ли с ними в порядке?
Спустя месяцы после окончания войны до нас доходили слухи, что большинство немецких офицеров застрелились, как только советские или союзные войска зашли в немецкие города. От той новости мне стало дурно. Все вокруг называли их трусами и слабаками, а я старалась делать вид, что меня ни сколечко не волновал тот разговор. Чуть позже я вообще запретила Аньке упоминать военные годы при мне…
А сама не могла забыть Германию… да и не смела бы того делать. Не могла я вычеркнуть из памяти три года своей жизни, хоть и были там события, о которых вспоминать и вовсе не хотелось.
Та страна научила меня многому. Перестать бояться, не разделять национальности на плохие и хорошие, научила игре на фортепиано… да я, черт возьми, выучила немецкий! Знала ли я ещё пять лет назад, что я выучу иностранный язык, смогу сыграть парочку песен на музыкальном инструменте и познакомлюсь с простыми (и не очень), но такими удивительными людьми? Память моя никогда их не забудет. Знала ли, что научусь крахмалить белье, обращаться с пылесосом, научусь грамотно штопать вещи и завязывать изумительные банты на шторках?
Германия подарила мне Алекса Мюллера, а он подарил мне другую жизнь.
Я долго думала, кто же он такой, и почему не был похож на других убийц в немецких погонах. Когда мысли о нем постепенно затеснили остальные, я наконец осознала, что он — исключение.
Мое чувство к нему являлось чем-то, чего я никогда не знала прежде. Тем, что никогда не существовало в мире и едва ли может повториться вновь.