***
«— Ты жалок! — на лице Иззи Хэндса застыло выражение брезгливого отвращения. Такого знакомого, крючьями выдергивающего наружу детские воспоминания, пропитанные солью, потом и запахом застарелого перегара.» Эдвард Тич был жалок. Это точно. Единственный человек, которому Эд показал свое мягкое, уязвимое брюхо, полоснул по нему ножом, заставляя требуху вывалиться из озябшего тела и залить кровью щербатые доски и дно лодки. На пирсе остались не только кишки, ливер и почки, но и глупое, все еще местами наивное сердце. Ебаные пара дней без Стида Боннета принесли «легенде семи морей» столько боли, сколько не приносила протухшая рана от неудачного выстрела, коим Хорниголд наградил не слишком расторопного матроса. Вероятно, причина была в том, что та рана в итоге затянулась и даже не беспокоила по ночам, тогда как вырвать из черепушки воспоминания о сраном мармеладе, вперемешку с рафинированными манерами и блядской одеждой похожей на торт он просто не мог. Эдвард Тич агонизировал, изливаясь кривыми стихами, выблевывая слова скорби по себе самому, пока Люциус, этот очаровательный мальчишка Боннета, записывал за ним каждое слово. Ни капли жалости, ни грамма снисхождения, лишь молчаливая поддержка и понимание, которое не свойственно обычно столь юным. Он хотел сохранить, собрать воедино все, что осталось от Стида: его корабль, его команду, и даже его стиль управления. Кто знал, что он собрал все вместе, чтобы уничтожить? Эдвард Тич сдох, захлебываясь соленой морской водой, заливающейся в горящие легкие, барахтаясь из последних сил, пока волна не затянула Эда под корабль, прикладывая головой о киль. На волнах остался покачиваться только красный обрез шелка и шейный платок. Он сгинул, потеряв сознание от раскаленных лучей яростного солнца и голода, пока бывшие соратники поднимали тяжелый камень, чтобы добить ослабшего Эда и сожрать теплое, сырое человеческое мясо, в надежде протянуть еще один день. Тич разбухал трупами мокрых книг, метался страхом в глазах команды, воплем боли Иззи и идущими на дно вещами. Он таял призраком поутру, когда алкогольный делирий спадал настолько, чтобы можно было встать и пошатываясь выбраться на палубу. Чтобы увидеть, что он еще не убивал Люциуса и команду. Возможно, это приснилось ему в пьяном бреду. Возможно, ему пора было бы сделать это и уничтожить Эдварда Тича окончательно и бесповоротно.***
Стид вынырнул из-за кромки леса, узнавая в полотне тянущихся к горизонту плантаций родные сердцу места. Ребенком он прятался среди банановых зарослей от несущихся за ним школьных хулиганов. Малютка-Боннет прижимался спиной к мясистым травяным стеблям и закрывал глаза, стараясь представить, что он совсем в другом месте, где жива матушка и ее щеки снова розовые и кашель не сотрясает все тело. Где нет места кровавым пятнам на платке, где они вместе читают и поют, пока отец пропадает на охоте. Детские мечты, полыхнувшие болью в ягодицах и кровавыми полосами на спине от воспитательного гения Эдуарда Боннета. Детские мечты, осевшие пеплом и кольцом на пальце, в клятве верности перед Богом и перед людьми. Младенческим криком и первой любовью в его жизни. Детские мечты, разорвавшие грудную клетку морским ветром, первым штормом, неудавшимся бунтом, шрамами на светлой коже и горьким табачным дымом, что ощущался благословением самой Фортуны. А меж тем ноги сами несли его вперед, минуя улицы, пробираясь дворами, чтобы горожане не увидели его раньше времени. Зная местный контингент, Стид и так был уверен, что его возвращение будут обсуждать еще пару тройку месяцев, а потом начнут доставать расспросами, сочувственно кивать, охать, прижимать руки ко рту, смакуя подробности. Даже мысли об этом вызывали у Боннета приступы тошноты и глухого раздражения. И он не был уверен, что в какой-то момент не выпалит в лицо достопочтенной публике, что его поцеловал легендарный пират «Черная Борода» и этот поцелуй был лучше, чем полноценный половой акт с супругой. Зажмурившись и тряхнув головой, прогоняя непрошеные мысли, мужчина обогнул часовню и вышел на дорогу, которая вела вверх по пригорку, утыкаясь в ворота поместья. С лёгким недоумением он ступал по заросшей травой колее, будто уже много-много лет никто не ездил на холм. Это звучало как бред, ведь он плавал только год, а за год тракт не мог прийти в такое запустение. Ноги тонули в зелени, и с каждым шагом тревога все сильнее и сильнее сковывала сердце. Да, в глубине души он эгоистично хотел, чтобы Мэри страдала, так же как и он сам, будто бы общая боль могла хоть немного их сблизить, учитывая, что больше ничего их не связывало. Но это касалось только моральной неудовлетворённости, в остальном же, Стид надеялся, что Мэри, Альма и Луис проживут долгую жизнь, с ним или без него. Стид не мог похвастаться бесстрашием и холоднокровием. Страх и тревога были его постоянными спутниками, привычными и незримыми стражами, что за руку вели его по жизни. Казалось, он привык к холодку, бегущему по спине, и неприятной тяжести в животе, однако то, что предстало перед его глазами, заставило мужчину замереть от настоящего ужаса. От каменной ограды, некогда увитой лианами и плющом, остались руины, торчащие больными от цинги зубами, увитые порослью дикого огурца, чьи белые цветы яркими звездочками сияли средь обильной зелени. От сада его матери остались только всполохи цезальпиний и нежный цвет самых неприхотливых орхидей. Все, что когда-то было мощеными дорожками, клумбами и фигурно стриженым кустарником – кануло в лету, не выдержав натиска сорных трав. Но самым печальным зрелищем мог похвастаться дом. Особняк, в котором Сид родился и вырос, был бы ничем не примечательным образчиком георгианской колониальной архитектуры, если бы Сара Боннет не настояла на желтом песчанике в качестве строительного материала, резных фронтонах и витражных вставках на двери и лицевых фасадных окнах. Все это придавало поместью необычный и приятный вид. Сейчас же, останки обгоревших стен обнимали причудливые, ярко-алые подвески хеликонии, белые гроздья альпинии, лианы и дикий виноград. Розовые звездочки бегоний рассыпались по тому, что когда-то было крыльцом.***
Корабль тонул. Трескалось от нестерпимого жара дерево, огонь сжирал обрывки парусов и человеческие души. Вопли привязанных к мачтам торговцев, сгорающих заживо по прихоти морского дьявола, сотрясали смурное небо над Карибским морем. Дьявол же безразлично наблюдал за огненным заревом, сжимая в одной руке початую бутылку рома, а в другой шпагу. Ветер трепал его космы, почти не отличимые от седых туч, обещающих ливень и шквальный ветер. — Капитан, близится шторм. Нужно… — Так делай то, что нужно, Иззи, — Эдвард схватил за грудки посмевшего потревожить его мужчину. — Или я, блядь, должен тебе объяснять твою работу, старпом? — Да капитан, — в глазах Хэндса светил нездоровое подобострастие, но Тича это не ебало от слова совсем. Пока хромой крысеныш выполнял свою работу, то он мог хоть обдрочиться на его светлый образ. Первые капли дождя упали на разукрашенное лицо Черной Бороды, скатываясь вниз, прихватывая с собой частички жирной сажи и кровавой пыли. На губах пирата застыла жуткая усмешка, отдающая безумием и запахом хорошего пойла. Алкогольная пульсация вторила раскатам грома и хриплым воплям старпома о том, что нужно убрать паруса, проверить леера и лечь в дрейф против ветра. Команда носилась по палубе стаей испуганных насекомых, обдирая руки о посмоленные канаты и такелаж. И только на палубе юта, крепко удерживая штурвальное колесо, стоял Пуговка, невозмутимо наблюдая за человеческой суетой. Уж он, равно как и капитан, прекрасно знал, как смехотворна для стихии вся эта суета. Внезапно, то ли от адреналина, все еще бушевавшего в крови подобно огненному смерчу, то ли от обилия выпитого, ему показалось, что среди снующих матросов мелькнул голубой камзол. Будто стучали по доскам каблуки вычурных туфель с позолоченными пряжками, а золотые кудри ласкал ветер. Но стоило Эдварду моргнуть, и наваждение растворилось средь волн, вылизывающих палубу. Сердце взвыло, прося о помиловании, а злость затопила все естество Черной Бороды. Твердым шагом он направился в капитанскую каюту, размышляя над тем, почему он все еще не вышвырнул за борт всю ебаную команду Стида. Завтра он этим займется.