ID работы: 12517051

Сюань

Слэш
NC-17
В процессе
168
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 549 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
168 Нравится 361 Отзывы 87 В сборник Скачать

18. это не саван, это расчётливость

Настройки текста
Примечания:
      Тем утром никто ничего не обсудил, хвала Небесам. Утро выдалось облачное и молчаливое, и объятия задержались до полудня, тихие, пока Мин И не отправил Ши Цинсюаня драиться всеми мочалками от лесной прогулки. — Ещё раз извини за сон, — бреясь у раковины, бросил Мин И отражению Ши Цинсюаня в зеркале. Тот откинул: — Я забыл уже, — и поднял над водой ногу, брызнув розовой пяткой: — В знак своего раскаянья, можешь выбрить мне на голени звёздочку. — Могу, — Мин И склонился с помазком: — Здесь? А ты не вспомнишь о моей ошибке при взгляде на неё? — Я редко гляжу себе под ноги, а на них — ещё реже. Ты наблюдаешь за ними почаще моего, — Ши Цинсюань хихикнул от холодного помазания. — Я легко забываю обиды, и не злопамятуй о них за меня. — В напоминаниях не нуждаюсь, ты знаешь. Тебе просто захотелось звёздочку на ноге? — И мою радость подле неё, да. Ноги ты любишь меньше рук? Или с них тебя тоже…? Ах, вот бы догадка моя была верна, тебе подошло бы пристрастие к ножкам, лёгкое такое, точно любовь к завитушкам у каллиграфа, или обед в белой миске, а ужин в голубой. — К татуировщику обратись, у меня какое-то пятно получается, — Мин И подрезал волоски. — Взял бы я ножницы, серпом бы не жал по колоску над кожей. — Колени нравятся или голени? Скажи, я обинтую для тебя стопы. — Не хватает трафарета… И поострее бы… — Мин И отцепил с виска полумесяц лопаты. — Лопаткой будем. Намазали, бочком, так-вот-так, срезали… Лезвием… — Бёдра, м? Толк не об этих моих, или твоих драгоценнейших, а о ногах в вакууме (будто бы кто-то вздумал их в вакуум поместить — сомневаюсь), не в отрыве от тела, а в отрыве от их носители, хи-хи? — Клякса выходит, не звезда. За края вышел. — Шутка сказать, за края позволяю выходить только тебе. Не люблю фетишизма, но в твоём исполнении… — Цинсюань, я просто брею тебе ногу. — Умх, — бог утёр себе нос мокрой рукой. — Как всегда. Ножку странно-деликатно поддерживаешь ты, а извращенцем выставлен я. — А я уже забыл, о чём мне эта звезда должна напоминать, — Мин И разгладил кривенькую работу. — О личностных границах. — Ну да. — Обнадёживающе он добавил: — Хорошая нога. — Спасибо. — Правда, очень замечательная нога. Мне нравится. Не так, как ты говоришь. Но нравится. Обе ноги хорошие. Такие… — внимание Цинсюаню нужно, внимание. — Очень. — Они прошли долгий путь, чтобы дойти к тебе, хороши по определению. Но от сиденья за столом коленки болят, не привыкли… Ноют от разгибания, потому люблю я их чуть меньше. Всё никак не растереть их, самому неудобно… — А что ты в работу так ударился? Тебе до того скучно со мной, что аж за дело взялся? — Мин И опустил подбородок на край ванны. — Мне, наконец, есть, ради чего трудиться. Я ведь живу дорогим другом. Ты в отпуске, значит, обеспечивать пищей и развлечениями должен я: восхитительная причина, и единственная, на которую мне не жаль сил. — Последние гроши тратишь на хлеб наш насущный? Где же промотано всё состояние? — Состояние у меня, формально, есть. Но когда я пригласил тебя сюда, я позаботился, чтобы ни за что в этом помещении не платил мой брат. — А. — Я думал, что ты не захочешь «зависеть» от кого-то, кроме меня… Да, от меня зависеть — в хорошем смысле. — Отличный смысл. И за комнату ты платишь? — Я. — И за кашу? Я скормил горлицам. — Да. — Всё вокруг, что я ломаю, твоё?.. — …А чьё? Ломай-ломай, я ж Повелитель Ветров, ещё куплю. — Ты, значит, горбатишься над столом, пока мы могли бы разорять Ши Уду, — Мин И чуть не выронил бритву от печали. — Зависеть я не желаю ни от кого, но прожечь чужие деньги — это совсем другой разговор! Цинсюань! Цинс… Я не сдохну с голоду, если ты не оплатишь мне обед, у меня свои сбережения имеются. Я не зависим от тебя, вас и нас, но… Боги, Цинсюань… Всё это время мы могли тратить тысячи, сотни тысяч, на разношёрстную бурду, и я-то думал, ты не хочешь вплетать в наши отношения финансовую сторону, потому до сих пор не провёл меня по всем дорогущим заведениям… — Ты сам отказывался! — …А ты, выходит, строишь из себя отца-одиночку, который с утра до ночи пашет, чтобы сын в выходные покачался на качелях и молока попил! Когда за плечами горы золота! И, будь оно неладно, даже не твоего! — Я не могу истратить деньги брата, у меня есть одно право — на карманные расходы. — Понимаю. Не лезу в твой карман. И не пущу тебя в расход, но! Я чувствую, что упускаю всю жизнь, и она, полная дорогостоящих увеселений за счёт твоего брата, протекает мимо меня. Как проходящий парусник, оставивший меня одного на жалком мыске суши, жить на твою зарплату. Печально. — Будь у тебя настроение помрачней, ты бы в панике высчитывал, уж не соврал ли я тебе, и не подтёрся ли ты однажды купленной на деньги Ши Уду бумагой. — Давай проиграем его Дворец в Игорном Доме. Давай. — Это и мой Дворец тоже. — Половину Дворца. Хотя бы обеденный зал. — У нас общий обеденный зал. — Половину стола, Цинсюань, ну не паясничай теперь. — Моя скромная рыбонька хочет, м-м, материальных ухаживаний? — Цинсюань погладил покоившуюся на ванне руку. Ладонь размякша от горячей воды, как губка в иле. — Если бы вопрос уже не стоял так, как стоит… Если бы мы не говорили о карманных деньгах Повелителя Ветров как о деньгах Ши Уду, мне ничего бы не стоило промотать их все на тебя. Однако ты сам, обыкновенно, отказывался. — Теперь нисколько не возражаю. Мотай. — Моя птичка желает поиграть в кости? Театр посмотреть? Может, птичка отказывалась отобедать со мной, оттого что платье у неё изношенное? Прелестное платье, не думай! Новых тебе подыщем, изящнейших из изящных? Чёрный шлейф до пола? Серебряный? Золотой? Никому не идёт сочетанье серебра со златом, а тебе всё к лицу. А что до ароматов? Наслаждаюсь твоим травянистым, и всё же… Если пойдём в театр на постановку о небожителях, прошу, рассмотри вариант с сандалом. Все должны узнать о явлении божества — не на сцене, а в твоём лице, пусть и не назовёшь ты имени. С замиранием смотреть будут, я ещё никогда не появлялся в обществе такой прелести. — Я же дыра в кармане, не обновка, — в воображении пронеслись друзья Ши Цинсюаня, коих Мин И лично не знал, но кто немало слышал подобных предложений на бессмысленные траты. Ши Цинсюань и глядел на них так же. С аккуратной улыбкой и носом в три четверти вбок, и тусклыми зрачками под закорючливыми ресницами. Хвастался их обществом, как новым артефактом. — Так что хочешь, канареечка? Всё куда-то не туда пошло. Обнимать коленку Цинсюаня и напрашиваться на спонсорство, даже в шутку, — это край. С Ши Цинсюанем Мин И уже привык не сдерживать эмоций, и какую-то эмоцию бог точно прочитал: — Мин-сюн, я из любви, — он вернул себе нормальный голос заместо медовых обхаживаний. — Глупо. — Конечно, глупо, но без задней мысли, я бы не… Слушай, ты… Мы недопоняли друг друга. — Ты хотел сказать, я недопонял. Подхалим, заключённый с рождения в золотую клетку, взялся за работу вовсе не с жаждой свободы. Он ищет себе ещё большего раба, кого можно заточить хоть за ржавые прутья, хоть за стружку своих золотых. — Дорогой, я не подумал, что тебя заденет, мои слова означают только то, что означают. — Ты суетишься. — М-м, — рот Ши Цинсюаня сомкнулся в колебании так, что перекусил бы металл. Мин И проследил за его взглядом: — Серьёзно? — взгляд напряжённо косился на лезвие. — Я не в той мере расстроен, чтобы пускать в ход эту железку. — Тогда не царапай мне ванну… — Нервное. — Мин-сюн… — Забыли, — поднявшись, Мин И заколол полумесяцем волосы. — Забыли, но я ещё подумаю о присутствии колюще-режущих предметов в доме, — когда лезвие исчезло из поля зрения, Ши Цинсюань уже расслабленно вякал. — Оружие сдавать на входе. — Я не причиню тебе физической боли. — А если я сам попрошу? — Зачем? — Кто знает. Не давай обещаний, которые я потом захочу нарушить. — Я же сдам на входе оружие. — Мы отыщем иной способ причинить мне боль. Лезвия — это не моё. Порезы странно ощущаются, больше раздражают. Тупых ударов мне тоже не надо, внутренние повреждения долго… — Разделим счёт. — А? — В следующую уплату комнаты внесу свои обналиченные. Иначе меня тяжело обяжут все эти твои содержания. Ши Цинсюань подумал. Подумал ещё, ровно сев: — Я уже обязан тебе, пока ты удостаиваешь меня своим присутствием. Мин И подумал: — Нет. — Выбрось это из головы. — И не подумаю. — Вот и не думай. — Цинсюань, перестань, меня никакая сумма не отяготит. Что там, мой годовой заработок за одну жалкую комнату будет? С чего вы вообще все взяли, что я бедствую?.. Я не швыряюсь деньгами на небе, но на земле финансы меня не беспокоят совсем. — Вот и не беспокойся совсем. — Смотри, я не ем. Можешь тратиться только на еду себе, я позабочусь о корме Рёцину. Но за нашу комнату платим в равных долях. Спустя длинную паузу плеска воды, Ши Цинсюань рассмеялся ногой кверху: — Только послушай нас! Двое богов, пятьдесят лет о деньгах не вспоминали, а заговорили о недвижимости! Мин-сюн, неба ради, что за чепуха! Я всю жизнь за чужой счёт прожил, ты вообще не ради денег или благословений работал, с чего б нам сейчас измерять гроши. Это же мелочь, буквально мелочь. Мерами Небес, это и было мелочью. Всё равно что человеческим чиновникам отсчитывать зёрна риса от скуки, кто кому одно зерно задолжал и будет должен два. — Милый, забудь об этом, ну, честное слово, — Ши Цинсюань вытирался полотенцем у зеркала, пока Мин И продолжал обрабатывать информацию трёх и четырёх зёрен смертных чиновников. — Если мелочь, почему ты отказываешься от моей доли? — Разве наши с тобой отношения не ценней? — тот улыбнулся из отражения ярко, словно зеркальная поверхность только вышла из-под кисти писца. — Мы же знаем, что мне бы никогда не удалось купить твоё присутствие. Мы отдыхаем без обязательств и нас всё устраивает, ты остановился у меня по своей воле, по своей воле можешь уйти. Так? — Так, но… — Слов окажется недостаточно, чтобы тебя выразить, — Цинсюань погладил у щеки. — Почему же должно хватить на это денег? А я сколько стою? — Я сам не люблю считать гроши… — И грош не стою, да? Спасибо, — он засмеялся, вытянув из Мин И ухмылку. — Я не к тому. — Я отдаюсь тебе даром, а ты себе цену набиваешь? — шутливая улыбочка веяла напротив такой же. — Прав я был в юности, арифметика мне в жизни никак не пригодилась. Я не завладею тобой, ведь я не умею считать. — А я считать умею, и считаю, что ты юлишь, — Мин И приобнял было, дотронулся до голого бока. Вспомнил, что бок голый, и руку отстранил, а руку обратно поместили на талию упрямо. — Ничего, — шепнул Цинсюань. — Вполне чего. — Я о руке, — он погладил её, — ничего. Он гладил и щёку, мягко пощипывая, словно разглаживая зрелые морщины, которых никогда не ляжет на лицо Мин И. От щипков разжигались очаги удовольствия, ожидаемые, но застигшие врасплох, и мысли остановились у идеи о морщинах, и вспомнилась какая-то одна складка на лбу, о которой говорил Цинсюань раньше. Он говорил огорчённо, она виделась ему тяжестью скорби, и Мин И оставлял ему волю на интерпретацию. Морщина давила — сейчас, именно сейчас Мин И ощутил её сам, не трогая, ощутив на лбу этот страдальческий спазм мышц. Он заглянул в зеркало искоса, и замер в груди: рубец на коже дугой темнел над бровями так отчётливо, как будто шрамом был вырезан. Неужели Цинсюань читает эту тёмную растерянность каждый раз, когда ему удаётся приласкать Мин И? — А где твой прах? — Х-м? Пальцы Цинсюаня спорхнули до ключиц: — И ночью не было. Прах родителей? — Я бы не гонял тебя по лесу с ними. — Стесняешься? — Тебя. Что о складках, так у Цинсюаня они бледней. Под ухом, под волосами шея согнута, и кожа собралась полосками. Под мышкой есть в изгибе, и у локтя кожа дряблая слегка. Он выглядит… Гладко. Бок на ощупь обыкновенный, горячий исключительно и как напряжён. — Пойдём, — сказал Мин И. — Завтракать? — спросил Цинсюань. — Будешь? — Посмотрю, как ты ешь. — Свою еду.

***

      Ничто не было ново под замороженным амарантом. Пару дней (полтора? три?) Ши Цинсюань занимался вышивкой, следуя указаниям великих искусств. Занял тем же Мин И, в качестве процесса образовательного, но процесс оказался чересчур обязательным и неуклюжим, потому тот изуродовал холст и предпочёл отныне смотреть со стороны. Осваивать новые навыки мучительно призраку, а отклоняться от прежних мучительней вдвойне. Мин И любовался шьющими пальцами Ши Цинсюаня часа два, а затем, с удовольствием предоставленный сам себе, бездействовал с растущей тревогой. Ни Мин И, ни Ши Цинсюань (внезапно) не выносили разговоров круглые сутки. Вопреки ожиданиям отвлекаться на захлёсты цинсюаньского трёпа, Мин И предавался тишине в полной тишине. «Ты не обиделся?» — прозвучало между ними утром и вечером, потом ночью, и снова утром. Они перекидывались этой фразой сперва осторожно, а затем для отчётности. Не обижался никто, и тревожно призраку было не от того. Он не развлекал Ши Цинсюаня, а Ши Цинсюань не развлекал его, и чувство не брошенности, но предоставления самого себе самому себе росло. Чувство было приятным. Неприятность заключилась в том, что на духовный адрес Мин И не приходило никаких сообщений, ни одного, за исключением рабочей сводки за неделю. Безотчётность. Безработность и безответственность. Ши Цинсюань согнал вечером его из-за рабочего стола: «Мин-сюн, какие накладные, отдыхай.» Согнал из-за обеденного: «Мин-сюн, это я у тебя кассовую книгу вижу, или ты себя любишь?» Вымел от окна: «Следующий почтовый голубь будет сбит и конфискован.» Со следующим голубем в руках, он сбежал из комнаты на весь вечер, а вернулся ночью со шлейфом забродившего винограда и с венерическим букетом, от которых мылся до утра. Голубя не вернул. Рёцин же не знал ни бед, ни тревог, он доставал Ши Цинсюаня от чистой души и грыз его шею так, как Мин И не было дозволено в самых страшных снах. Страшных снов не было, не было и повода носить на шее прах семьи, потому как самый надёжный способ не выходить за границы — не ходить вообще. Но если бы отчётность велась и не подпольно, то, помимо беспокойств и молчаний и красивой вышивки, в графе сомнительных удовольствий Мин И отметил бы возрастающую тенденцию касаться Цинсюаня невзначай. Читая, закинуть на ноги Цинсюаня свои и медленно его с кровати спихивать, потому что места мало, а тот вышивает не за столом и сам виноват. Отнимать обратно свои несчастные рабочие документы, цепляясь за руки, а не за бумаги. Поставить подножку, чтобы подхватить. Видеть улыбку Цинсюаня всегда, его лицо улыбается в самом расслабленном состоянии, своим постоянством оно схоже с законом природы, и рядом можно спокойней моргать и даже закрывать глаза. С ним приятно было говорить о пустом. Когда-то Мин И принимал за пустое их небесные сплетни, но сплетни меркли на фоне ленивых рассуждений, поставлен чайник или нет. Цинсюаня всё так же непривычно было видеть домашним, отрешённым и живущим своей жизнью. Давно призрак ни с кем не жил, и присутствие целого дышащего, сморкающегося, босиком шлёпающего существа удивляло, как удивило бы взрослого человека обращение по детскому имени. Мин И был убеждён, что устанет от этого присутствия рядом, и срок сожительства ограничен — он встанет и уйдёт, без злости и вражды, просто «обратно». Но призрак остаётся наедине с собой всегда, а любовь Ши Цинсюаня не вечна. Пока она живёт, можно и не спешить.       А однажды, Мин И позарился сотрясти основы основ. — Навряд ли ты помнишь, Цинсюань, однако спрошу. Будучи смертным, ты как на смерть свою смотрел? — Через плечо. — Нет, правда. — Мин-сюн, я не помню, хотел ли я жить. — Не о том спрашиваю. Человека с животным разнит осознание своей смертности, и я не поверю, если скажешь, что никогда не испытывал перед ней ужас. Иначе ты ещё больше меня зверюга, с клыками или без. — Мне страшней грядущего было текущее. Боялся же я пустословной кликоты тотчас, как она звучала. Когда претворялась в беду — мне уже было всё равно. Если я иду по дороге и знаю, что не избежать мне сломанной ноги, куда бы я ни пошёл — вперёд, назад, налево — ожидание ужасает. Даже встану я на месте, так повозка собьёт и кость хрустнет, никак иначе. А когда вскричу от боли и схвачусь за перелом, бояться уже будет нечего. — Но это же и был страх перед грядущим? Ожидание? — В настоящем времени. Если иду по канату над пропастью, не так страшен сам смертельный удар о землю, как новый шаг по верёвке. Раз боюсь здесь и сейчас, ожидаю, иду вперёд — мне страшна, ну, разве что следующая секунда. Перетекание одной секунды в другую. — И это грядущее. — Если тебе угодно. Я под грядущим подразумевал события совсе-е-ем уж отдалённые, в рамках часа, двух, десяти лет. На них мне плевать. — И смерти не ужасался? — Ни тогда, ни сейчас. — Врёшь, — Мин И улыбнулся. — Иначе не любил бы так моих угроз. У тебя глаза загораются, когда речь заходит об убийстве между нами. Восторг подогревается ужасом, иначе в нём и смысла-то не было бы, пир во время чумы всегда веселей. — Как хочешь, — Ши Цинсюань пожал плечами. — Если бы ты не боялся смерти, тут бы не сидел. Ши Цинсюань пожал плечами ещё выразительней, а Мин И продолжил: — А раз мы пришли к условиям, что… — Ты пришёл. — Я пришёл, что человека от животного отличает мысль о своей смерти, — Мин И умудрённо срывал покровы. — Значит, и готовиться он к ней должен сразу, как достиг этого осознания. Лет в пять, если простой человеческий ребёнок. Рассчитывать сбережения на захоронение родителей, а затем уже и на свой собственный уход из жизни. Стелить себе смертное ложе, яму умиральную, где голову преклонишь, ведь никто за тебя это не сделает. Но я не только о деньгах. Вся жизнь — это приготовления к смерти, потому как душа достигает пика своего развития не со сбывшейся мечтой, а за миг до отрупления первой свежести. Перед тем, как уйти в небытие, ты — это ты самый настоящий, воплощение своего опыта и свершений. Дальше некуда расти. А… — Я не встану. — Немножко. — Нет, — Ши Цинсюань тяжелее сел на одеяло и усмехнулся: — Думал, твоя речь разжалобит меня? Холщой ты застелишь «нашу» кровать только через мой труп. — Видишь, раз ты смерть ставишь на кон… — Мин-сюн, не буду я спать в холщовом мешке. — Каком мешке? Отличное бельё! — Мин И растянул продемонстрировать грубое полотно. — Смотри, с птичками. Тут рыбки, на обратной стороне. И кисточки. — Повесим его на стену, где и место холсту. — Вот это уродство?! — Да приличные такие птички. А чем тебе мой сатин не угодил? — Потный, меня как воблу выжимает, вся влага в него уходит. И плотный, а с плотью у меня разговор короткий. Знаешь, как я мучился в нём, когда игнорировал тебя эту неделю? — Как? — Без удовольствия. Цинсюань, если в жизни ты к смерти готовишься, то и с утра надо заботиться о ночлеге. За день столько видишь и узнаёшь, что ко сну надо отходить со всеми чествованиями сна. Завтрашний день — всё равно что следующий цикл перерождения: ты будешь мудрей, словно карма чище. — Да я ж не спорю. Но ты повторяешь «ты», непонятно о ком говоря. Точно не обо мне. Твои холщовые птички мне все бока протрут и проклюют, а рыбки загрызут мои волосы. Я не для того кожу выхаживаю до неги шёлка, чтобы «переродиться наутро» с сыпью и ссадинами. — Это самая гладенькая холща! Самая безболезненная насильственная смерть, и наутро карма убитого, невинного, замученного ни за что ни про что благодетеля! — Ого. — Ого! Не уходи от основной дискуссии. — Солнце, я не дискутирую, а теперь отказываюсь вести переговоры с диверсантом. — Ладно, — безнадёжно вздохнул Мин И. — Я о тебе же забочусь, но ты непробиваемый осёл. Тогда я буду ночевать с этими уродскими пичужками, а ты и дальше балуй своё тело как вздумается. Разделим постель в буквальном смысле, снова. — Я ждал, когда ты предложишь компромисс, — улыбнулся Ши Цинсюань. — Моя заботливая душенька. Стели себе как пожелаешь, а меня не втягивай. — Вся наша дружба целиком — один огромный компромисс. — Этим она от любой другой не отличается. — Тогда и ты, будучи человеком компрометирующим… — Компромиссным… — …выслушай мои условия. Об условиях не заикнусь, как только скажешь мне пойти прочь. Цин-Цин, можем прямо сейчас договориться, что из общего у нас здесь одна только постель. Что вот так, — Мин И присел на край, — я у нас дома. А так, — поднялся обратно, — у тебя в гостях, ногами на полу. — Но тебе хочется называть это, — Цинсюань окинул рукой помещение, — домом. — Разумеется. — М-м, — он «понимающе» поджал губы. — Что? — Ничего, недавно ты не принимал выражения «пойдём домой», потом — попросил остаться. А сегодня это уже «наш дом». — Ты против? — Я против такой гонки событий и твоих рукоблужданий на моей книжной полке и в моих кухонных ящиках, на моей кухне. В моей ванной тоже найти ничего не могу сразу. — Я предупреждал об уборке. — Когда уже расставил книжки по невесть какому порядку! — Вот же каталог, — Мин И вынул с полки разделитель. — Чистая перепись вплоть до содержаний и твоих закладок, навигация элементарная. — Чёрт ногу сломит. — Привыкнешь, объясню. Повелитель Ветров удивителен. В голове не укладывается, как он может столь уветливо отшивать. И так уж мягенько выговаривает, будто проповедует смирение: — Я не хочу привыкать к моим же вещам, Мин-сюн. В моём доме. Я очень, очень, очень редко соглашался на длительное сожительство с кем-то. Ночую у друзей, вожу их к себе, с любовниками в гостиницах снимаю, но никогда, никогда не называю «нашим домом» ни одно место, если «нашим» не назовёт его мой брат. — …Потому я и предложил условия, на которых нас лишь кровать и объединяет. — Это моя кровать. На которой я с тобой сплю, пока ты у меня остановился. Точка. Ши Цинсюань переходил всякие границы, отстаивая свои. Кажется, невдомёк ему, что призрак перед ним — некоторого рода вечный студент. Учиться, учиться; и учиться ещё раз Хэ Сюань будет до скончания веков. В том числе, поучиться можно многому и у Ши Цинсюаня. Например, беспощадно отвергать. — Я понял тебя, — сказал Мин И. — Доступно объясняешь. — Отлично. Оба помолчали. Как и следовало ожидать, молчать из них двоих умел только Мин И, с авторским росчерком. Свысока. Ши Цинсюань молчал с унылой претензией. И Ши Цинсюань был прав, не одной лишь претензией, прав во всём. Две недели. Минуло две недели, а Мин И несётся колесницей без поводьев, неведомо куда и не ведая, кем она запряжена. Он боялся навязчивых попыток сближения от Ши Цинсюаня, у которого чёрт разберет что на уме, но и свой ум Мин И теперь увидел неразборчивым и чужим. Ум вообще был отложен на полку и затерялся где-то без каталогов и разделителей. — Ты знал, кого привечал к себе, — Мин И отвернулся сложенными на груди руками. Вполоборота, чтобы коситься со значением. — И кого? Мин И указал на себя, окаймив лицо кистью, как рамкой. Ши Цинсюань повторил: — Кого? — Кому хотел заменить собой мироздание. Не вышло, да? Ты думал, я в благодарности тебя искупаю, как подобранный щенок? Как спасителя и луч света в тёмном царстве? — Благодарность бы не помешала, но… — Хек там плавал. Естественно, ты внимания просишь — я тебе интересен лишь тем, что у меня иных друзей рядом нет, так тебе проще стать мне спасителем и «тем единственным». Ждал, что расколешь меня? Мои тайны тебе нужны не из любопытства, ты хочешь к себе ими привязать и натянуть поводок покрепче, чтобы я глаз от тебя не отводил. — Я просто не хочу спать под холщовым одеялом, — Ши Цинсюань уткнул лицо в ладони. — О чём ты снова… — О том, как ты глупо облажался! — Мин И торжественно усмехнулся. — Не стану я твоей шавкой бегать и руки лизать… Фигурально. И без тебя я чудесно существовал, в картине моей жизни ты инструмент, деталь, нет, третьестепенный герой-лошок, функция для истинного злодейства. Выкинь тебя из моей жизни — ничего не изменится, ты заменим какими-нибудь богатством и славой. — Солнышко. Да, если бы Ши Уду совершил злодеяния в обмен на власть, на деньги, на что угодно кроме благополучия младшего брата, для Хэ Сюаня не изменилось бы ничего. Ши Цинсюань понятия не имеет, как посредственна его жизнь на самом деле. Он, тусклая разменная монета, поймёт всё однажды, но сейчас прикрывает себе рот кулаком, постукивая переносицу указательным пальцем. Нервничает, сволочь. Чувствует божественное присутствие Истины, но слишком далёк от осознания. — И как был ты функцией, так ей и останешься, — гнул Мин И просвещение. — Хотел подстелить меня себе под ноги, а в итоге обхаживаешь и ждёшь не дождёшься, бедняжка, когда же я приму тебя всерьёз, внимание уделю и любовь. Но ты снова только обслужишь сюжет, ведь даже не учёл то, что я эгоист! Ты ожидаешь любви от законченного эгоиста. Ши Цинсюань молчал, обличённый. Мин И это молчание рассмешило: — Думаешь, я тебя люблю? Ты глуп и хитёр до омерзения. Увидел во мне лёгкую добычу? А в конце концов использовал тебя я! Я люблю то, что ты даёшь мне. Мне не хватает чьего-то тепла, и вот он ты, греющий где мне захочется. Мне некому выговориться, какую дрянь я прочитал накануне? Ты выслушаешь всё это дерьмо. И ты знал же, знал, какая я голодная жалкая тварь, пригрел у себя, пустил в свой дом, ожидая признательности и обожания, на твоём месте мог быть кто угодно, просто не нашлось таких дураков, кто связался бы со мной, а сейчас предъявляешь мне за «личные границы», словно мне когда-то не было плевать на твои чувства, словно я когда-то не думал о тебе как о ресурсе. А взволновался-то от переставленных книжек, мать честная! Я давно подстроил под себя весь твой жизненный уклад, поздравляю с прозрением. Вынь язык из задницы, что ты молчишь? — Слушаю. — Тебе нечего ответить, ведь я не открыл ничего нового. Однако я и сам от себя не ждал, что так жадно потянусь к тебе, что за пару слов стану вешаться на тебя, что я настолько отчаялся и жру, проталкивая еду в переваривший себя желудок, до заворота кишок жру и знаю: не выдержу, организм не готов, я набью живот и сдохну, или мучиться буду, а ты… А ты отмучился уже, тебя нет, я один, а тебя нет. Ты же сам виноват в наших мучениях, почему херово мне? — Ш-ш, солнышко, тише, — мантрой забормотал Цинсюань, привлекая к себе за окаменевшие руки. — Тише. — Мы оба используем друг друга, но я теряю контроль, прогони меня, прошу, скажи мне уйти, без тебя я сильнее, я не всегда был таким. — Солнце, давай, сядь рядышком. — Ты же любишь меня, дурак такой, помоги нам обоим. Прогони, пожалуйста. Я не хочу есть тебя, я не хочу унижаться перед тобой и тебя унижать, две недели прошло, две недели… — Тридцать лет, иди сюда-сюда, воробушек, не считай время. Миленький мой, ты не первый год со мной заигрывал, то есть, сблизиться хотел, я же видел. — Но я держал всё под контролем. Я люблю тебя, ты моё благословение, прости, — Мин И взял на облюбование его лицо. — Одно и то же день за днём. Возьми на себя поводья, прошу, если не желаешь выгонять меня, усмиряй вовремя, я доверяю тебе, возьми на себя это. — Я же… — Прими эту ответственность, я сделаю для тебя, что хочешь. Ты никогда не говоришь о своих желаниях, только отвергать умеешь, я же для тебя убирался, я не знаю, как сделать тебе приятно. Ты даже не попросил объяснить новую систему сортировки, сразу взъелся и слушать не стал, я бы вернул всё на место, если бы тебе не понравилось, я записал прежний порядок. Я вчера предложил помочь тебе с работой, но ты сказал мне отдыхать. Перед сном массаж тебе предлагал, ты предпочёл обниматься. Как мне уделять тебе внимание? Просто смотреть на тебя целыми днями? — Я сам не знаю, Мин-сюн, я не… — Медитировать на твой образ? Я не прихожанин храма, я твой друг. — Я на твой медитирую. — Не удивлён. А мне что делать? Пусть, я дома у тебя, я гость, я везде гость и неприкаянник, но… Считается за внимание уборка шкафа? — Ты и в платьях моих рылся. — Цинсюань, моё внимание приковано к тебе все эти годы, развесить порядком платья — это меньшее, что я мог для тебя сделать. — Не трогай мои вещи. — Это внимание, у меня холодок по спине пробегает, когда я перетираю в пальцах ткань, что ты носил, она хранит твой запах, даже твоё тепло, клянусь, и слегка растянутые в локтях рубашки — чудесно, в их чертах следы твоего тела, а по нестиранной одежде можно узнать, где ты обильней потеешь, а обувь… — Мин-сюн, стой, теперь уже у меня холодок по спине. — Не тебе одному дозволено любопытным быть. — Никому из нас не дозволено обнюхивать чужие исподние рубашки. — Я не обнюхиваю. Вдохну один раз, и всё. — Слушай, я польщён, но мне… — Когда я ещё по земле ходил, к Небесам не вернулся, в одном храме я возмутился про себя, что они экспонатом выставили чарку, из которой ты вино единожды выпил. Я не знал тебя. Не знал, льстит ли тебе такое почитание или безразлично. Я — ярый противник фетишизма, мне гадко думать, сколько золота отсыпят за твою вилку или стельку. И всё же, я долго смотрел на эту проклятую чарку, размышляя, что губы Повелителя Ветров касались её, что он в руке её держал, эту самую посудину. Как и всё Небо, он был недосягаем, а я — от Небес отлучён, вынужден ползать по земле и задирать голову к облакам. — Ты на любой музейный экспонат так облизывался? — Да, если он был связан с моей целью, — Мин И кивнул вверх, к Небесам. — Теперь какой тебе толк в моих личных вещах? — По Небу я прошёл, а ты остаёшься недосягаемым. — …Мин-сюн, я же тут. — Да, и это замечательно, я постигаю тебя лицом к лицу, книжка к книжке, но твои чарки, туфли, браслеты… Они всё ещё сакральны. Не обольщайся, в этом нет религиозного пиетета, никакого нет, но меня… Это трудно выразить. Если выражаться, то лишь напрямую, разоблачённо и нецензурно. Зловещий Повелитель Ветров давно, казалось, сменился Ши Цинсюанем. Однако он бывает столь же зловещим, когда нельзя вскрыть его черепную коробку и разобрать доходчиво те мысли, о которых он молчит. Страшно Хэ Сюаню. Тогда с чего бы Ши Цинсюаню сейчас тревожно глядеть? — Не обращай внимания, — вздохнул Мин И. — Я преувеличиваю. — В чём? — Из моих слов теперь всё выглядит, точно я часы напролёт твои шмотки нюхаю и частички кожи в альбом вклеиваю. Нет. Я… Слегка нагнал драмы. Цинсюань, наконец, чуть улыбнулся: — И отчего ты не бог литературы, мой Повелитель Драмы? — Личная драма тому помешала, — Мин И отзеркалил улыбку. — И теперь я божество комедии. — Тогда я — трагедии? — Грустного фарса. — Ладненько, — согласился Цинсюань. Он замолчал, и всё утешал плечо. Мин И неловко было принимать утешение, когда сам наговорил невесть чего, и он извинился: — Ты так внезапно меня послал, вот меня и понесло. Он извинился снова: — Я хотел как лучше. Почему ты отверг? Зачем огрызаться? Облизнув губы, он добавил: — Извини. — И ты меня за резкость, — Цинсюань поддел носом нос. — Уборка была кстати, спасибо. — Я бы стерпел бардак, если бы не… Мне нравится… Твоё пространство. Делить его со мной. С тобой. — Я всегда рад тебе здесь. — Ты поэтому не хотел принимать мои деньги за комнату? — Не хочу казаться негостеприимным. — Ты подумал, если мы разделим счёт, то и комната будет «нашей», а не твоей? — Я не знаю, что мне нужно. Мин И постарался не строить мордочку: — Сейчас я тебе нужен? — Да. — А-Сюань, я могу «нашим» этот дом называть сколько угодно, тебя могу «моим» называть, но если ты скажешь уйти — я ведь уйду. Меня очень легко отвергнуть, не бойся. — Я не хочу терять нашу дружбу только потому, что мне захочется побыть одному в своём доме. В том и беда. Ты привыкнешь, что твой дом тут, ко мне привыкнешь, и тебя отсюда с каждым днём будет всё сложней отлучить, а если попрошу уйти — ты уйдёшь с концами, как бродяжка. Прости, это звучит ужасно грубо. Я сам хотел, чтобы ты остался, и сейчас хочу тебя здесь. Да, мой страх перед грядущим — это нынешняя тревога, но… — Цинсюань глубоко вдохнул, и выдох охладил подбородок. — Слушай, ты первый, с кем я задумываюсь о будущем. А планов строить я не умею, и не имею понятия, что мне от тебя нужно сейчас и потом. — Мы бессмертны, некуда спешить и некуда опаздывать. Всё кончается, А-Сюань, и дружба наша кончится. Но зачем нам строить планы? Что мы, разве, парочка с тобой, думаем жизнь связать друг с другом и взрастить семью? — Я устал от расставаний, — он обнял крепче: — Печально умирать в одиночестве. Хэ Сюань мало кому бы желал одинокой смерти. — Так будто вся жизнь впустую, — добавил Цинсюань. — Даже зная, что кто-то когда-то был рядом. Какой тогда смысл, если «был»? И какой смысл, если не будет. Хэ Сюань мало кому бы желал одинокой смерти, но Ши Цинсюань в этом малом списке занимал второе место. Обычно. — Хочу каждый день умирать у тебя на руках, — мурлыкнул бог. — Репетировать? — Угу. Возникло досадное противоречие. Если Хэ Сюань и думал убивать Ши Цинсюаня, то на глазах Ши Уду. Однако… Когда Ши Цинсюань отвергнет друга и заслужит себе смерть, не будет ли радостью ему умереть рядом с братом? Разве предатель не должен погибнуть одиноким?.. Потому что, раз Хэ Сюаня он предаст… Как устроить Ши Уду сторонним наблюдателем? — Но если мы расстанемся, ты же придёшь ко мне перед смертью? — спросил Ши Цинсюань, виляя носом по щеке. — Уныло пялиться на твоё умирающее тело вместе с Ши Уду, оба рядком сомкнув руки и головы склонив? Цирк. — Откуда взяться там Ши Уду и ещё кому? — засмеялся он. — Я только тебя позвал. Придёшь? Придёшь? — и повис на шее. — Съешь мой труп, пока тёпленький буду? — Мне не хочется об этом. — А живьём? — Заканчивай. — Да я же шучу! — Ты всегда так говоришь. — Потому что всегда шучу! И надоело повторять «шутка», но приходится… Неким образом, он уже устроился затылком на коленях Мин И, упав с шеи, и с достоинством вещал: — Раньше я так часто любил чушь нести от скуки, что окружающим уже и смешно не было, посматривали озабоченно и думали, что я просто идиот. — А не был? — Раз не замечал чужой неловкий смех и принимал его за добрый, продолжая «смешить»… Может, и был. Я же такой, с задержкой. Иногда, знаешь, дёрнусь к вееру — уверен, что потерял! Он на месте, а страх ещё оседает в груди. Раньше так шёл-иду, думаю, как хорошо, что ключи не потерял, вот же они в кармане. Потом — «а вдруг-таки потерял!», ищу судорожно, нахожу. А если высоко из окна высовывался дальше карниза, низко-низко, и залезал обратно, так же в груди стреляло: я ведь только что до жути опасно свисал с высоты! И страх приходил погодя. И мысль возникала: а вдруг я всё-таки упал? Приходилось проверять себя, на месте ли я, не упал ли. Уж если я за свою сохранность не ручаюсь и боюсь запоздало, хватит ли моей рассеянности задуматься, понимают ли окружающие мои шутки? Ты точно всегда понимаешь. — Сейчас вообще ничего не понял, и не различаю твоего юмора. Твои высказывания я сужу по шкале бредовости и рациональности. Не помню, когда ты последний раз наверняка шутил. — Э-э-э… Например… Когда сказал, что за комнату ты можешь платить натурой. Это была исключительно шутка. — Ты такого не говорил. Я бы запомнил. — …Значит, я только подумал, — он поиграл красками: — Не смотри так, прелесть. Не смотри, а то я вслух пошучу. — Шути, я приму к сведению этот вариант. — Извини. — Если мы остановимся на условиях, на которых я отдаю тебе натурой — рыбой, мукой, солью и прочим, мне будет спокойней. Зачем ты извиняешься? — За плохой юмор. Я не о той натуре говорил. — Ясен карасен, не стану я тебя насиловать, мерзость. — А в женском теле? — Цинсюань, вот сейчас та грань шуток, на которой ты балансируешь идиотом. Не смешно ни капли, а ты уходишь от ответа — могу ли я тебе еду обеспечивать? Готовить не умею, и не вздумай нанимать сюда поваров, я съем первую чужеродную душу, что порог пересечёт. Не хочешь, чтобы я вкладывался в счёт комнаты, так пусть я финансирую наше сожительство. Оно «наше» неоспоримо. — Можно. Или! — Цинсюань не сдавался. — Или… Ты платишь лишь тем, что даёшь себя ласкать. Это ценней денег и пищи, не бойся остаться в долгу, — он отстранил запахнутую ткань на животе Мин И. Рука проникла под одежду и там замерла, и глаза Цинсюаня, который снова блистает отвратительным юмором, смеялись исподлобья, а нос примкнул под ребро, как предательский нож. — Щекотно же, — Мин И злобно погладил пушистую голову. Цинсюань не ластился давно, трое (четверо?) суток сплошной стагнации, и где-то глубоко спрятанная глупость просила согласиться на условия. Чувство задолженности не ушло бы никуда, а долги бы лишь размножились, но ставки росли вместе с поднимавшимися к рёбрам поцелуями. — Перестать? — Развлекайся. Цинсюань на каждое подрагивание от щекотки целует и посмеивается. Ему не противно тело, ему словно нравится не только реакция, но и само… Сама кожа? Его локоть больно давит на бедро. Однако Мин И замер, опасаясь, что Цинсюань если отстранится, то полностью и надолго. Позвоночник призрака отказывался держать тело, гнулся назад, тянул упасть плашмя и беззащитно подставить живот. Мин И всё внимательней, как мог внимательно, рассматривал предложенные условия. Во что бы то ни стало наслаждаться этим каждый день? Взамен ни на что? Без опасений потерять всё от смены позы? Цинсюань не окажется «не в духе» и не забудет. Не убежит на вечер к своим друзьям, не приласкав прежде. Может, и останется ночью с Мин И, вовсе никуда не убегая? Его самого прельщает постоянство? Цинсюань лизнул под вздохом, в ямке между рёбер, и вскарабкался до уровня глаз: — Не лучше ли это будничных затрат? — он выглядел смущённо. Пытался соблазнять условиями, но вместо этого горел щеками. — Тебе нравится?.. — Иначе бы я не предложил. — Тогда условия не приняты. — Вредина, — он закатил глаза. — Хорошо, мне не нравится. Ужасно не нравится. Пытка настоящая, целовать твой миленький нежный животик. — Живот. Мы не превратим это в обязанность. — Если не захочешь однажды, я не стану. — Ты станешь, если не захочешь сам. — Может быть, — глаза шутливо пробежались кверху. — А может и не быть. Это же мои условия и мои привилегии. Не ты меня обязываешь целовать, а я тебя — получать удовольствие. — Я против дружбы с привилегиями, — с привидениями. — Не ведаешь, о чём судишь. -- И против отдачи своего тела тебе в распоряжение. Цинсюань сдался, упав к шее: — Хорошо, хорошо. Телом не платим. Человеческим обхождением не платим. За комнату вместе не платим. В остальном, плати чем угодно. Можешь уборкой по верхам. Но не меняй ничего! — Наконец, высокие отношения. — Ты никогда не должник мне. — Знаю. Мин И сел удобнее, чтобы ничьи ноги не оказались отдавлены, и мягче обнял Цинсюаня. Рука нащупала за его поясом веер, но отчего-то совсем не веерной жёсткости. Нательная сумка под домашней одеждой? Мин И не успел спросить, что за контрабанду носил Цинсюань, как ответ сам укусил его за палец сквозь ткань. — Извиняюсь, — рыбу оставили в покое. — Спи. — Он мне там платье не прокусил? — Незаметно. — Ладно. А тебе палец? — Незаметно. — Днём кормился? — Ты кормил? — Неа. — Будем. — Ага, — голос Цинсюаня растекался, как всегда подтекал от почёсываний затылка, и рука его текла плашмя по груди Мин И. — Люблю твою лапку. И рыбу твою люблю. А почему рыба? — Что — почему? — Рыба. — Противопоставление нынешних дней прошедшим, если ты о неотвязной ассоциации зубастых морских созданий и Чёрной Воды, — Мин И представительно махнул лапкой. — Рёцин сам за мной увязался, а что он из плоти и крови — так это и есть моё «да» на его «нет». На черноводяное «нет». Но я не задумывался об этом много, случайно встретил рыбу. — Получается, божественная непредвиденность! — И теперь, когда ты мне напомнил, я глядя на Рёцина буду вспоминать о Черноводе. Всегда. — Нет-нет-нет, — Цинсюань заклекотал и взял руками воздух: — Берём фокус внимания — и перемещаем. Берём — и перемещаем. — Много ль света мешком принесёшь, — скептически посмотрел Мин И на транспортацию воздуха и фокуса внимания. — Точно! Цинсюань отдавил бедро и взлетел вверх, засуетившись к шкафу. Он рылся в карманах одежд, перебирая все безочерёдно, и нескоро вытащил что-то в победоносной руке: — Тебе! Мин И пригляделся вдаль: — Спасибо. — Пожалуйста! К вопросу о моей работе, последние дни ушли как раз на это и не впустую! — …Что это конкретно? — Цепочка! — Цинсюань растянул её показать, скомкал и пихнул другу в кулак. Она была тёплой от его ладони. Серебряной. Неуместно длинной. — Цинсюань… — задумался Мин И. — Хи-и? — тот забрался на кровать и положил руки на коленочки, как маленький послушник. — Нравится? — Цинсюань, ты… Ты потратил не одни сутки, которые мы могли вместе провести. Чтобы купить кусок металла, даже не заострённого и наточенного… Вызвался работать средней ставкой… Это очень мило, но… — Не нравится. — Да нет же, — цепочка шуршит в пальцах и блестит, скользит волной. — Да? Нет? — Цинсюань потянулся вперёд. — Другую хочешь? Что-то ещё? Смех призраку сдержать не удалось: — Мать земная, это так тупо! Зачем? — Чтобы ты смеялся и прикладывал её к губам, как сейчас! — заявил Цинсюань со знанием дела. — Наверное. — Я даже бижутерий не ношу! Я серьги надеваю по случаю, и всё, к чему мне эта несуразная нитка в змею длиной? — Так нравится? — Я понятия не имею! Что в ней нравиться-то должно? А я к тебе не лез ещё, думал, ты за ум взялся и дёргать тебя нельзя на чай лишний раз, — Мин И обернул её от света, рассмотреть получше. — Она артефакт? — Нет, обыкновенная. — Ты её сам носил, что ли? — по виду не ношена. — Новая. — Кто её сделал? — Не знаю, шёл, увидел, думал, тебе… Она красивая. Ты не обязан надевать её, если не хочешь. Оставь на память. — Это так бесполезно, — Мин И было искренне весело, и, как бы он ни пытался вежливо улыбнуться, улыбка обращалась в смех. — Можешь заливать про ценность момента, или ценность самого факта подарка от тебя мне, за твои деньги… Ты правда потратил на это неделю! — Пару дней. — …Можешь заливать, но я же в жизни это не… Это так тупо. — Наверное, — Цинсюань улыбался крайне неуверенно. — Это как в спектакле поставить накрытый стол посреди сцены, и никто из актёров за всю постановку не сядет за него, даже не заметит! Нет, стол знаково полезен сам, как упущенная возможность… Тут даже не декорация. Ненужный эпизод, бессмысленные слова, никак не относящиеся к сюжету. Мне и в голову ничего не приходит, настолько это неуместно! Мин И встал к комоду для наглядности: — Смотри? Я положу эту ерунду в шкатулку, задвину подальше, и забуду напрочь, — цепочка была похоронена в ящике. — Я не буду смотреть на неё и о тебе думать, и тем более не надену её никак! А потом тихо выкину. — Я… Я правда не понимаю, почему тебе смешно, но если это подарило тебе улыбку… То… — Я тоже не понимаю! — Мин И с удовольствием показал Цинсюаню улыбку. — Не вижу за этим никакого смысла! Это так нелепо, спасибо, — он поцеловал его. — В жёлуде, который ты мне в карман пихнул на прогулке пару лет назад, было больше значения! Я его, конечно, потерял, но… Серьёзно, драгоценный металл мне, богу всех горных пород? Прямо когда ты сам сказал, что смертных ценностей мы не различаем? Даже этим не объяснить весь идиотизм! Мне надо запить стресс, — он отошёл налить воды. Между глотками залпом, он добавил: — Небеса, это же ничего не стоит. Унылых часов твоей жизни, может, от того ещё глупей. Цинсюань облизнул себе верхнюю губу чуть не до носа и поцеловал свои же пальцы: — Чего-то стоило, — и придурковато заглумился над этим чем-то.

***

      Ночью оба тихо не спали допоздна. Мин И в темноте читал, на боку и навесу, ужасно неудобно отдавив головой Цинсюаня себе плечо. Тот сказал, что трепался неприличием в общий духовный канал. На деле, просто слушал и чистил рекламу. Параллельно водил пальцем вдоль шеи Мин И, объяснив это средоточением. Словно бы возможно сосредоточиться, когда с кем-то лежишь, обвившись ногами. Или когда твою щёку мнёт демон, причём старательней, чем читает. — Извини меня за смех, — без вступлений и заключений сказал Мин И. — Ничего. — Мне правда не нужна цепочка. — Ничего. А что нужно? На раздумья о таких несущественных вещах даже время тратить не хотелось. Со щеки добравшись до век Цинсюаня, Мин И погладил в поисках замеченной реснички. Как только нашёл, показал её: — Мне хватит. — Ты моя нежность. Давай, подарю тебе кулон, и ты положишь её туда, и на цепочку повесим, или в смолу… — Поздно, — Мин И проглотил ресничку. — Куда! — Цинсюань заморгал: — Другую возьми. — Не надо урагана, — во избежание порыва ветра, пальцы закрыли ресницы и запретили продолжать жертвоприношение. — Я храню память, А-Сюань, прошлое. Я обожаю хлам, но тебя-то зачем консервировать? В твоих личных вещах я шарюсь, потому что они — настоящие. Не хочу оставлять ничего на потом. Так я будто сразу рассчитываю, что тебя рядом не станет. — Не ты ли себе смертное ложе с рождения стелешь? Сам говорил, что между нами однажды всё кончится. — Вот тогда и начну пепел любви горстками в шкатулку пересыпать. Подношения оставь для мёртвых, а между нами пока всё живёт. — Вспомнить с другом былые годы тоже приятно. — У меня не было такого, чтобы и вспомнить с радостью, и благовония за упокой не жечь. — Срадостью. — Срадостью. А ты что хотел бы в дар? Полезного? Для друга спрашиваю. Цинсюань, уже стиснутый в объятиях, еле пожал плечами: — У меня всё есть. Но прошлое мне ценности несёт не больше, чем слиток золота, я бы стёр себе память не задумываясь. Я подарил тебе ту безделицу не для того, чтобы ты вспоминал меня потом. Она красивая, она блестит. Волшебно смотрелась бы на тебе, но, увы, тебе не по вкусу. Я дарю, чтобы подарить. Чтобы увидеть радость и испытать её здесь и сейчас. Ты немного удивил меня, но я не просто так сказал, что эта хреновина стоила твоего смеха и поцелуя. Если бы ты тактично поблагодарил и убрал её навсегда, мне было бы обидно. Твой поцелу… — Уводишь от вопроса, Цинсюань, что тебе подарить? — Не знаю. За мной редко ухаживали те, к кому я не был равнодушен сам, и это было давно. Ты же простолюдином был, да? — Почему? — Забавно, как бессмертие стирает человеческие ценности, а оставляет только примитивные. Развлечь разум комедией, имитировать деятельность логическими играми — в твоём случае, работой. Поесть, поспать. Потрахаться — в твоём случае, с работой. — Если твои человеческие ценности исчислялись когда-то серебряными цепочками и прочей бесс… — Я вообще о деньгах, о нужде в них. — Тем более. — О деньгах, как об универсальном способе заявить окружающим о том, что ты не пустое место. О силе тоже — кто сильней, тот и прав. О красоте — кто красивей, тот успешней. Об уме, переиграть противника или кому-то истину втолковать. Всё, чтобы доказать окружающим — «Я!», потому что «Я» не может смириться со своей незначительностью. Оно ищет способы себя выразить, опираясь на заданные окружением правила. Но когда все «зрители», те, кому я что-то доказывал, оказались мертвы, а затем поколение других, и снова других… Моё Я не потеряло и не прибавило, осталось таким же. Только я устал. Потому мне никогда не понять брата, который ещё не принял, что космический порядок не вертится вокруг него. — Ты так долго объясняешь, что ты зажрался, — Мин И зацеловывал волосы: — Люблю тебя. Найди ты себе побольше ценностей, чем самоутверждение, жилось бы легче. — А ты чем себя обманываешь? Брат мой, понятно, до Цзюнь У лезет. Юйши Хуан загадочно трудится. Линвэнь вообще снаружи измерений. А ты? Если бы Хэ Сюань и сказал напрямую — о справедливости и о любви к безвременно ушедшим, Ши Цинсюань, ясное дело, достал бы свой козырь: «Самоутверждаешься». Вся сущность мести и смертельной обиды заключена в выражении себя, в естественном для любого живого существа стремлении вгрызаться во врага. Страх потерять всё, страх смерти — кого-то они толкают бить первым, на опережение, а кого-то, как Хэ Сюаня, бить в последствии и ожесточённей. Ши Цинсюань посоветовал бы отпустить. Даже если бы это не касалось его лично, он бы уговаривал принять прошлое, и заливал бы про относительность ценностей, про то, как отягощают привязанности любви и ненависти. У него бы ничего не вышло. При глубоко въевшемся презрении к себе, Хэ Сюань любит то, что он — Хэ Сюань. — Люблю существовать, — объяснил он. — Не надышался перед смертью, считай диагноз. Ты мне руку отлежал. — Я думал, ты никогда не скажешь, — Цинсюань чмокнул ничего не чувствующую руку и переместился под шею: — Чаще заявляй о себе. Этим ты ужасно привлекателен.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.