ID работы: 12517051

Сюань

Слэш
NC-17
В процессе
168
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 549 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
168 Нравится 361 Отзывы 87 В сборник Скачать

12. злой венец для ближнего своего

Настройки текста
Примечания:
(реал время) — Цинсюань, в глаза смотри. — Ты их отведёшь, если я посмотрю. — Это правда. Значит, мы больше никогда не увидим друг друга. — Я буду подсматривать, пока ты не смотришь. — Ты уже наподсматривался. — Поэтому мне так же неловко, как тебе. — Ты тоже хочешь провалиться сквозь недра и сжечь себя в ядре Земли? — У Земли есть ядро? — Да, огненное, горячей моих щёк. — Я могу потрогать, чтобы убедиться? — Ядро? — Щёки. — Лишишься рук по локоть. — А твоё ядро могу? Оно прекрасно. Ты прекрасен. Но зачем же ты рисковал каждый раз, с таким слабым, и так долго, ты… — Прекрати. — Позволь мне хоть сейчас залечить его, немножко, только передать энергии. У меня много с собой, дай взглянуть. Не скрывайся от меня сейчас, это не слабость, просто прими… — Серьёзно, прекрати. Нелегко оторвать от себя Ши Цинсюаня. Не из сентиментальности, а физически сложно. Он прилип, как пиявка, как очень живая и приятная пиявка, которую приходится оттолкнуть, вливая в мышцы силу Бедствия. — Не трогай меня, вообще не трогай меня, пожалуйста, — тихо попросило Бедствие, отступая на шаг. — Я отвлекаюсь. Это очень отвлекает, — Мин И насильно искривился улыбкой: — Уж тебе ли не знать. Ши Цинсюань выглядит… Жалко. — Ты обещал не злиться, — он отвёл глаза. — Не обещал. И я не злюсь. Всё ещё хочу провалиться под землю, но я не злюсь. Мой любимый котик не умер и не ушёл от меня, оказывается. Счастье-то какое. Как тут злиться. Можешь вновь им обернуться, раз тебе больше нечего сказать. Послушаешь ещё моего словесного недержания, про то, как мой друг лез мне в личную жизнь полным инкогнито. — Я же сам не думал, что признаюсь тебе сегодня. За годы я не нашёлся со словами. Ждал, когда ты будешь готов, и я буду готов. Но ты так спрашивал, что я не мог больше молчать. — Да почему же, мог соврать. Я как раз ожидал чего-то вроде: «Ты хороший собеседник», «мне с тобой легко общаться» и прочее, что ты обычно плетёшь. Я бы поверил. Я клевал на такую чушь с самого начала, не вижу проблемы. — На этот раз ты бы не клюнул. — Не используй мою терминологию. — Не купился бы. — Ещё хуже. «Не повёлся бы». То есть, я бы повёлся. Всегда вёлся. Да что уж говорить, ты и сейчас раскаешься, поноешь для приличия и защебечешь, какой я хороший и как ты меня любишь. И я поведусь. А если ещё и за руку возьмёшь, я тебе под ноги в лужу растекусь и прощу всё на свете. Тут без преувеличений не обошлось. Однако теперь хитрые манёвры Ши Цинсюаня, все эти комплименты и объятья, уже не кажутся простой дружеской симпатией. Это нападение. Самое осознанное давление на слабости из возможных. Больше нет никакого всеведущего Ши Цинсюаня, который магическим образом угадывает уязвимости. Есть только крыса, подслушивающая и подсматривающая, выискивающая бреши в шаткой обороне. Мин И никогда не раскрывался перед проклятым котом больше, чем дозволено. У стен есть уши. Немой спутник не слышал ни слова о самых глубоких секретах, однако всё равно узнал слишком много. В те времена Мин И готов был приоткрыть душу даже перед возможным лазутчиком, лишь бы найти в нём слушателя. Конечно, он подозревал в нём засланца от Ветров и Вод. Но такой наглости… Чтобы Ветер явился собственной персоной… — Это вышло случайно, — Ши Цинсюань несмело поднял глаза. — Был мой день рождения, я страдал метаморфозами, летал и гулял. Я не ожидал встретить тебя, не то что домой к тебе пойти. Но ты позвал, и… — И ты совершенно случайно не убежал прочь, как сделал бы дворовый кот. Не обернулся собой. Не ушёл тотчас, как выслушал все мои бредни. Так же случайно ты, наверное, провалился ко мне на изнанку. И последующие годы ты тоже так провёл подле меня. Случайно. — Мне казалось, ты нуждался в друге. И я смог им стать, а настоящего меня ты бы тогда не подпустил к себе. Ты нуждался в ком-то, перед кем тебе легко быть собой. И этим «кем-то» был, к моему сожалению, не Ши Цинсюань. — А безмозглое животное. Ты прав. Однако не вижу причин, отчего ты не вкинул, например, настоящую кошку мне в окно. Или двух. Я бы с ними подружился не хуже, чем с Чернокотом, и обратная связь была бы, может, искренней. Говорил бы я то же самое животным. Но почему-то мне пришлось исповедаться тебе, змее подколодной. Да лучше бы ты змей мне запустил… Ши Цинсюань — оружие во плоти. Каждая его часть, всякая чёрточка облика — угроза. От вкрадчивого голоса до божественных рук, от чудесной улыбки до ясных глаз, которым прощается всё подряд. Если отвернуться от него, он заговорит добрыми словами. Если заткнуть уши, он накроет руки своими и пленит окончательно. Зачем он такой? На что сдался ему Мин И? Изредка Хэ Сюань ставил перед собой вопрос ребром, как же так легко вышло проникнуть в ближайший круг общения Ши-ди. Находились тысячи оправданий. Какие-то из них были подозрениями в контрразведке. Умаслить врага и усыпить бдительность, послав на это младшего брата — вполне естественная подлость. Но… — Не бойся меня, — вымолвил Ши Цинсюань. — Меня всегда огорчало, что ты можешь быть другим. Что «другой» ты на самом деле со мной, а настоящего тебя я не достоин. Я лез к тебе из любопытства. Ты прав, это непростительная наглость. В ту пору я о ней и не думал — мы были посторонними людьми друг другу, а я никогда не отличался тактом. Но ты очаровал меня, и я лез всё ближе. Потом же я понял, что пора остановиться. Что я должен сам завоевать твоё расположение, а не получать его вот так сразу, как получила бы каждая кошка. — Не каждая. Я очень любил Чернокота, — и всё ещё трудно объединить светлый образ доброго котика с проклятым Ши Цинсюанем. Кажется, словно Чернокот существовал, а Ши Цинсюань подглядывал его глазами или следовал невидимкой рядом. — И, получается, я ещё более одинок, чем думал. Думал, что наконец обрёл друга в том, с кем ничем не повязан. Кто просто есть, а не шляется за мной из жалости. Кто мою ущербность даже не понимает. Никакому животному её не понять. Они не осудят и не поддержат по-настоящему. Я для них — кормящие и гладящие руки, или равный им зверь. — Я не понимаю твоей «ущербности». Её нет. Если бы я был так великодушен, что ходил бы за тобой из жалости, я бы тебе и сломанный веер простил сразу. А сразу я не прощал, меня тошнило от мысли о тебе. Но ты просто чудо, и… — Не используй мою терминологию. — …Ты просто прелесть. Я за тобой увязался только потому, что ты прелесть. Я не хороший человек, во мне нет сил помогать кому-то от чистого сердца. Все эти годы я из кожи вон лез, лишь бы добиться хоть одного лучика от тебя, который был бы посвящён лично мне. Я мог иначе подарить тебе счастье. Мог заполонить твой Дворец любыми зверюшками, отсылать тебе благословения без повода, избавить тебя от работы, чтобы ты спускался вниз чаще. Ты бы нашёл новых друзей, не угнетённых богов и душевных врачей, настоящих. Со временем ты бы обрёл спокойствие. Но я так хотел лично дарить тебе радость, из рук в руки, без подосланных слуг и переданных через третьих лиц книжек! И у меня получается — разве нет? — Да не особо. Каждый раз, когда всё идёт своим чередом, когда мы общаемся как обычные люди, ты вдруг возьмёшь и ляпнешь подобное признание. Увязался ли ты за мной из жалости, из любопытства или из этого нелепого восхищения, мне всё равно. Мне страшно. Я не люблю внимания к себе. Я не хочу, чтобы ко мне что-то чувствовали. Ни ненависти, ни любви, ничего. Большее — привязанность, дружеский взаимообмен и прочее. Я даже для зверей не хозяин, не кормилец, а только союзник и очередное лесное существо, им не враждебное. Как дерево, с которого можно уцепить плодов на любой вкус и о которое можно почесать шкуру. Моё существование приносит пользу кому-то, и я счастлив. Я растение, понимаешь? Вечнозелёный дурак. Обо мне даже в учебниках по ботанике не напишут. И это замечательно. — Ты добрый и грустный человек, никакое не растение. Ши Цинсюань словно должен был продолжить. Однако промолчал. Он знает, что с Мин И спорить — как о стенку горох. Может, до него наконец начало что-то доходить. — Забудем, — мотнул головой Мин И. — Я простил тебя. Не желаю больше об этом думать. И тебе вовсе не обязательно смотреть так, будто я набросаю трупов твоих друзей тебе под дверь, если ты на колени передо мной не упадёшь. Плевать, что ты там наподслушивал тридцать лет назад. Я давно похоронил Чернокота, мне не трудно стереть его из памяти. Это был лишь кот. Он вооружился расчёской, прихватив её с комода: — Иди сюда, — если Ши Цинсюань ещё не успел задействовать против призрака вызнанные слабости, нападать следует первым. — Будем дружить. Этот несчастный трикстер подступил, слегка вытянув руки вперёд. Хочет объятия для уверенности? — Садись, — Мин И указал расчёской место. — Волосы расплети, накидку сними. С ума меня сведёшь, в грязном на чистое. — Ты сам спал в одежде. — Куда логичней спать в одежде на полу, нежели лезть в уличной накидке на чистые простыни, — Мин И с полной невозмутимостью опустил тот факт, что сам уже сел в верхнем ханьфу. Но что ему, до исподнего раздеваться? — Сюда иди. По лицу Ши Цинсюаня скользнуло какое-то мерзкое выражение. То же, с каким он произнёс недавно: «ты просто прелесть». Вот ведь сволочь. — Избавь меня от таких улыбочек, — потребовал Мин И, разглядывая оказавшиеся рядом волосы Ши Цинсюаня. Из них одна за другой пропадали заколки и ленты. — Это не улыбочки, а объявленье войны. Тот удивлённо взглянул, наматывая на палец снятую ленту. Не способен признать свою подлую сущность, даже когда ему прямо на неё указывают. — О чём ты? — озвучил он очередную подлость. — Я не улыбался. — Да, потому что улыбка — это твоё естественное состояние. А ты поджал губы, и нижние веки приподнялись. Ты сдержал улыбку, и в наших отношениях теперь ещё больше лжи. — Ха-ха, я просто люблю, когда ты такой. — Какой? — Серьёзный. По-настоящему серьёзный, а не притворяешься, ну… — он сомкнул губы, когда рука Мин И оказалась в волосах. На затылке, совсем не глубоко под прядями, такое прикосновение не могло причинить боль. Что он дёрнулся-то? — Я нормальный. Обычный. И я никогда не притворяюсь. Сейчас я без эмоций. И без серьёзности. Вообще ничего не чувствую. Немного раздражён твоей улыбочкой. Спасибо ещё, что ты вслух не сказал. — Что не сказал? — Что я прелесть. Если бы ты улыбнулся как «ты солнышко», ну то куда ни шло. Я бы стерпел. Но «прелесть»? Вот сейчас? Когда я похоронил кота? И после этого я должен считать, что ты способен на переосмысление своих поступков? Что сожалеешь хоть о чём-то? О лжи и притворстве? — Я потому и промолчал, и пытался скрыть, и… — Ши Цинсюань оборванно умолк. — Ты не мог бы отчитывать меня, не… Делая при этом так?.. Шучу, продолжай. Боги, как же мне не хватало твоих пальцев на загривке, ха-ха! М-м, вот тут вот, пониже, тут даже лучше, чем в кошачьем теле! — он выдаёт свои слабые места подозрительно легко. Если вести плечом Цинсюань может и с притворным удовольствием, то дрожь он имитирует на зависть искусно. — Я всегда узнаю эти движения, зачем ты сейчас взялся меня трепать? Так не расчёсывают, ха-ха! Мне тогда твои руки казались огромными, но и сейчас странно, фантастично длинные пальцы, будто везде сразу! — Вот поэтому мне проще с животными. Ты можешь молча сидеть? — А мне мурлыкать? Сколько угодно помурлычу. Но тебе же не хватало слов? Ты не понимал, почему я лбом в тебя тыкался? И что означали мои тупые взгляды в пустоту? Это я кошкам подражал. Иногда правда залипал, и иногда правда хотел пробить тебя лбом. Ах-х, как же я скучал по твоей руке, солнышко, я и мечтать не мог!.. — Значит, когда Чернокот опускал лапу мне на губы, он хотел, чтобы я заткнулся в три часа ночи? — …Да. Мин-сюн, ты был очень мил, но даже мне было трудно слушать это сутки напролёт. Прости. — А я-то удивлялся, что он дрыхнет всё утро, а днём глаз не сомкнёт. — Я пытался! И спал ведь днём порой. Когда мы ночь напролёт с детьми сидели, я утром был просто никакущий… — Пошатывался. — И мимо миски промазывал носом. Зевал без уйму. Зачем ты совал мне в пасть палец, когда я зевал? Не осуждаю. Ох, мне столько тебе нужно сказать! Но, раз уж вспомнил миску… Мин-сюн, почему ты жил так? Поверить не могу, что у тебя не хватало денег на нормальную постель и еду. Неужели было не наскрести хоть на один приём пищи в день? Ты даже на лежанку мне потратился… — И ты на неё не лёг ни разу. — Раза два лёг. Извини, но мне было сто крат удобней у тебя под боком или на твоих коленях. Немножко жёстко с непривычки, но если провалиться в ямку между ними, то лучше всякой лежанки, ха-ха! А как ты меня вдоль спинки гладил… — пока что Цинсюань не оборачивался, только подставлялся под руку, но тут вдруг подсмотрел искоса. Взглядом смеющимся, подозрительно лукавым. Продолжал тянуться головой к руке, но глаз не сводил с Мин И. — Что ты так смотришь? Тебя «вдоль спинки» погла… — Нет, — он поспешно замотал головой. Совершенно зря на мгновение обернулся той убогой дрожащей птицей. — Тогда что косишься? — Ну… — состроил непонятное выражение, будто бы подразумевал нечто очевидное. Даже плечами пожал. — Цинсюань, я не понимаю намёков. — Со-олнышко, — масляно завёл он, — твоя прелестная рука, от которой я таю, как прежде, пробудила во мне мно-о-ожество воспоминаний. Не желаю смутить тебя своей навязчивостью, ведь уже выше всяких мер благодарен тебе, что эти воспоминания ты мне даришь вновь. Однако… — Цинсюань. Что? — …Могу я возлечь на колени твои? — Да. Боги, чем плести эту чушь, сразу спрашивай и не оправдывайся, — Мин И вздохнул, закатив глаза. Глаза закатил, по большей части, потому что не желал встречаться взглядом с довольным Цинсюанем внизу, устроившимся головой на коленях в то же мгновение. — Глупость какая. Очевидно же, что можешь. — Ты заверял, что я рук по локоть лишусь, если коснусь твоих щёк. — Мне неудобно тебя так чесать, приподнимись немного и лицо своё тупое отведи. — Как пожелаешь, — тот послушно переместился, всё ещё глядя боком из-под ресниц. Мин И забросал его висок волосами, на всякий случай, и продолжил умиротворяющее почёсывание. Мало похоже на почёсывание кота, однако так же приятно. Волосы мягки и жёстки одновременно, а изредка касаться тёплой кожи затылка просто чудесно. Можно наводить полный беспорядок, чтобы потом расчесать. Сдержав собственный удовлетворённый вздох, когда пальцы скрылись глубоко под прядями, Мин И продолжил старый разговор: — Были у меня тогда деньги, конечно. И деньги, и благословения, всё было. Но я не видел нужды. Пища мне не требуется, это баловство. Спать я могу и на досках, мне циновку ту сотрудница однажды предоставила. Мир её праху. Она же мне еду носила какое-то время, но я отказывался. Не хотел, чтобы она тратила свои ресурсы на мои прихоти. — Да отчего же прихоти? — Телесное удовольствие сбивает с толку душу. Можно сколько угодно ублажать своё тело едой и теплом, но это ведь только отвлекает от насущных проблем. Тело обманывается, что всё будто бы и хорошо — хотя на деле всё катастрофично. К примеру, переедания меня успокаивают, но временно. Их подлинная бесполезность — причина отвергать дешёвые плотские удовольствия. — Мин-сюн, душу сбивают не удовольствия, а, наоборот, страдания. — Я ужасно отвлечён, даже когда ты меня гладишь. Мысли не вяжутся. Если бы я всегда позволял телесным желаниям взять верх — страшно представить, какой бардак творился бы у меня в голове. — Мне страшно представить, какой бардак в голове от постоянных неудобств. — Наивысшие прозрения ко мне приходили в состоянии наивысших страданий. — Готов поспорить, что «наивысшими» ты их нарёк тогда же. Ни о какой непредвзятости тут не может идти речи. Когда же тело спокойно и потребности удовлетворены, ум ясней. Среди сытых людей в разы больше учёных мужей, чем среди голодных. — Не знаю, откуда ты выцепил такие подсчёты, но, готов поспорить, дело в социальном расслоении, и всё. А поскреби хоть одного гениального творца или учёного — найдёшь ворох душевных болезней, горестей и отпечатков тяжёлой судьбы. Беру пример. — Среди моих кумиров все предавались наслаждениям и были от того не менее гениальны. — Твоих пробудило вино, моих — телесные муки. И те, и другие добивались своих высот. Когда я сыт, я ленив и меня тянет ко сну. Сон бесполезен, как смерть. Когда же я голоден, или когда считаю синяки от проведённой на голых досках ночи, я жив и… Я энергичен и исполнен решимости продолжать путь. Тело подаёт сигналы, что мне грозит опасность — истощение или нанёсший мне раны враг. Под ранами оно понимает синяки, ночи без сна и искривлённый позвоночник. И оно вырабатывает для меня столько сил, сколько не принесла бы ни одна переваренная добыча. То бишь, дичь. Мясо. Я не люблю мясо. Это пример. — Прости за мышей. — Не извиняйся, я любил мышей. После них я окончательно от животного мяса захотел отказаться, но они были хороши. Всё ещё не отказался, срываюсь. …Я тебя не слишком шокировал своими пищевыми привычками? Мышами и прочим? — Поначалу. Потом это оказалось меньшим, что меня в тебе удивляло, — Цинсюань уже внаглую лежал затылком на коленях, прямым взглядом сверля Мин И. Иногда только изгибал шею, пропуская под неё руку, и довольно щурился. — Мне совсем не стыдно, что я тогда провалился к тебе на изнанку. И совсем не жаль. Ты бесподобен. — Но обойдёмся без дифирамбов. Я понял, тебя умилило то, как я с детьми ношусь. Замечательно. Спасибо за помощь. — Ты ещё общаешься с ними? Взрослыми? — Нет, ни к чему. Я плод их детского воображения. Учитывая их судьбы, думаю, мало кто из них ещё жив. А я просто сон, их внутренний диалог и невозможные мечты. Зря я это делал. Пригрел, чтоб потом бросить. С самого начала знал, что брошу. Я способен разговаривать только с животными и с детьми. А дети уже задавали слишком много тяжёлых вопросов. Я не отвечал на них тогда, не ответил бы и потом на вопросы посложнее. «Жизнь всегда такой будет?», «Почему я должен этим заниматься?», «Зачем жить, если ничего не исправить?» — мне одинаково нечего ответить что беспризорнику, что дворянину. У них разные проблемы, но я не нашёл им решения за сотни лет существования, а они его ждали в свои десять. Я слишком много на себя взял. Прежде с собой надо разобраться, потом других наставлять. Хорошо, если я не подарил им ложную надежду. — Если какую и подарил, то не ложную. — С такими божествами в сновидениях пустословы не нужны, Цинсюань. Лучше напророчить им бед, воспитав стойкость и привычку противостоять трудностям, чем буквально создавать какой-то лучший мир, который не реальнее сна. Я только приучил их сбегать от проблем и строить воздушные замки. Серьёзно, в моём-то возрасте, убеждать каких-то нищих оборванцев, что они смогут выучиться в Академии? Что, все разом? Почему императорами всем не заделаться? Или богами? Вряд ли они ещё живы. И вряд ли повидали земли дальше, чем соседний посёлок. — Пустословы не воспитывают стойкость. Они дарят ворох тревог и дрожь в ногах от мысли о родном доме. Никаким трудностям я не научился противостоять, только плакать чуть тише, чтобы не разбудить брата. Если бы мне кто-то в детстве почаще говорил, как светло моё будущее и как я сам способен его менять, я бы давно был счастлив. — Ты бог. Не благодаря ли Пустослову? — только бы не улыбнуться. — Даже если из-за него, факт остаётся фактом. Лучше сказать ребёнку тысячи смелых слов и напутствий, чем доводить до истерик и понукать. Среди блестящих учеников в Академии я редко видел счастливых людей, зато видел рассечённые спины и до кости ободранные колени, а потом выгорание и уход. Из жизни или из училища. Безупречная успеваемость не стоит душевной смерти, как божественный статус не стоит… Всего этого. — И всё-таки, ты рассуждаешь как не знающий нужды человек. Рассекли бы мне спину, забили бы ноги палками? Да если бы это помогло мне получить образование, дало бы только возможность сдать экзамен — я бы всё принял с лёгкой душой! — Потому что пошёл бы на это добровольно, потому что сам стремился к этому. Может, даже потому и стремился, что однажды тебя кто-то поддержал и убедил, что ты сможешь через всё пройти. Я предполагаю. Просто, был ведь у тебя некий моральный ориентир? Хотя бы в книжке кто-то, убедивший, что человек волен добиваться лучшего для себя? Или в жизни, кто бы тебя обнял и подбодрил?.. Вот у меня такого и не было. Я люблю брата, он любит меня, но всегда говорил не то. — Хватит. Был у меня и поддержавший, и обнявший. Мне достаточно. — Тебе оказалось достаточно — и ты здесь. — Именно. Поэтому хватит. Цинсюань придурок, но снова глядит слишком понимающе. Мин И уже завидует его умению изображать понимание, когда на деле в голове пусто. — Моё любимое целеустремлённое солнышко, — его умению менять тему тоже можно позавидовать, однако он им редко пользуется, когда сменить тему просит Мин И. Сейчас начнётся: — Ты… То ли он поймал «убийственный» взгляд, то ли до чего-то умного додумался, но промолчал и улыбнулся. Может, улыбнулся почёсываниям. Цинсюань преступно обаятелен, когда возвращается к своему старому образу кота. Не мурлычет, а тихо посмеивается и тянется головой к руке. Призрак любит гладить зверей, он всегда находил в этом успокоение, но ещё не бывало людей и уж тем более богов, что так охотно бы давались ему. Касаться живого существа всей поверхностью ладони — ни с чем не сравнимое чувство, это занятие не один год спасало призрака от гнетущей тревоги. Оно не так вредоносно, как получение ласки в ответ, ведь Мин И держит всё под контролем сам. Но простым телесным удовольствием дело не ограничивается. Это наиболее безвредный вид сочувствия — призраку всего-навсего приятно, что приятно кому-то другому. Совершенно не важно, видит ли он виляющий собачий хвост, склонённую лосиную шею или эту тупую улыбку. Они одинаково прекрасны, ведь Мин И словно сам ощущает их удовольствие и, что ещё примечательней, сам волен его продолжить или прервать. — …Ты не сделал ничего дурного, — выдохнул Цинсюань, который, оказывается, тему менять и не думал. Просто притаился. Сволочь. Снова сволочь. — Мой лучезарный ангел, лишь пообещай мне, что не будешь о себе надумывать всякой «ущербности». Я знаю, что я видел. Как бы я хотел, чтобы ты увидел себя моими глазами. Если лучезарными ангелами (какими «ангелами», чего он начитался?) Цинсюань стремился отвлечь Мин И, то у него получилось, потому как свободная рука призрака через мгновение оказалась совсем не свободной. — Вот я видел бесподобное сияющее божество, — Цинсюань приложил захваченную руку к губам, — чей лик не тронула даже усталая улыбка, но что прекрасно вопреки своей печали. Я и не собирался раскаиваться перед тобой. Я бы провёл всю жизнь в обличьи мошки, лишь бы смотреть на тебя тайком. А мне довелось преклонить голову у твоих ног, целовать твою руку и быть твоей рукой приласканным. Если все страхи и тревоги, что сотворили меня таким, какой я есть, вели меня сюда, к тебе — значит, они чего-то да стоили. — Обычно не прихлопываю мошек, но теперь начну. — Попроси меня обернуться насекомым — я даже не увернусь от твоей руки. Попроси уйти — я… — он отвлёкся от своего мерзкого обтирания лицом руки, или рукой лица. — Я вначале выдумаю всевозможные поводы остаться, буду давить на жалость, ныть, лезть с объятиями, немножко поплачу, предложу весь мир, пробью чувством собственного достоинства дно, ещё чуть-чуть подавлю на жалость и обвиню в чём-нибудь, и… Потом уйду. — Это твой дом. — Я фигурально. — Ладно. Мин И перевёл взгляд в темноту комнаты, качавшуюся вдали от тусклого светильника. Если допустить, что Цинсюань подослан братом или ещё кем, то… Он свою работу исполняет просто отвратительно. Без слёз не взглянешь. Никакой, даже самый отбитый, разведчик или контрразведчик не будет лезть так оголтело. У любого безнадёжного тупицы, знающего, что его волосы треплет закоренелый преступник морали и пришедший по его душу ожесточённый демон, хватит мозгов, чтобы не пересекать личные границы. А нервов не хватит, чтобы так нежно пялиться. Заслан он или просто сентиментален, ясно одно: он конченый. А пока он занят тем, что покрывает поцелуями руку, гладит её своими и что-то урчит себе под нос (или под пальцы Мин И), можно уловить момент и поразмыслить. Быстро рассудить, покуда внимание не улетело. То, что Повелитель Ветров прознал о всех уязвимостях подряд, нехорошо. То, что призрак сам ему всё растрепал, ещё хуже. Но Ши Цинсюань ни разу не использовал выведанные слабости против Мин И? Поддразнивал иногда, но не ранил? А полгода назад Мин И сам приоткрыл душу. Значит, готов был приоткрыть. Значит, Ши Цинсюань достоин такого доверия. Значит… — Перестань, — прошептал Мин И, оглаживая его щёку, и губы, и висок, задевая пушистые ресницы. — Мне приятно, но перестань. — Конечно, — Цинсюань мельком оставил последний поцелуй на кончиках пальцев. — Спасибо. Вот и чем же он сейчас занимался? Нарочно отвлекал от переосмысления, или невинно ластился? Не может оказаться, чтобы он был чувствителен, подобно призраку. Но выглядит мило, жалобно и глупо. Довольно заурядненько для того, кто окутал себя покровительственным ореолом. Вот этого вот мальчишки призрак боялся? Невооружённым глазом видно, что мальчишка пропащий, он же нервно посмеивается и мурлычет от одной только руки внизу затылка. Хэ Сюань боялся этой ничтожной дряни, которую приласкать — как два пальца об Асат? Это барсука сложно приманить, и ежа перевернуть животиком кверху без стресса нелегко. А тут — размякшая глина, а не противник. Чернокот испокон веков как на ладони. Пробежать пальцами по шее от затылка и вниз, задержаться поглаживаниями, затем в сторону и проникнуть под висок. Вот повёл головой навстречу — отступить обратно к шее, всей пятернёй проникнуть в волосы и обхватить почёсыванием всё на пути. Цинсюань прав, у призрака длинные пальцы — хоть в чём-то повезло, и в таком нехитром деле, как погружение в волны волос, сложностей не возникает. А рука не запутывается, тут и расчёсывать нечего. Как же хочется оказаться на его месте. Как же хорошо, что призрак не на его месте. Чувство опьяняющее, однако поддаваться ему не следует — растерять контроль легко. Благо, от волос или длинной шерсти не бывает стойкой ауры живого существа, и руке приятно так же, как было бы от погружения в воду или в шелковистую траву. Моменты соприкосновений с шеей опасны, но риски оправданы — Цинсюань выглядит ещё жальче, чем раньше. Вторая рука до сей поры слегка поддерживала его подбородок, избегая угрозы поцелуев. Но призрак храбр, и нет таких жертв, на которые он сейчас бы не пошёл, чтобы… Чтобы что? Чтобы доказать своё превосходство, разумеется. С позволения сказать, непревзойдённость. — Солнышко, так не расчёсывают, — пытается усмехнуться Цинсюань, с удовольствием выгибая шею от сминающих пальцев. Так же безуспешно пытается поймать губами другую руку, ускользающую прочь. Ему нравится целовать. Ему нравятся руки призрака. Ему нравится, что Мин И сидит с прямой осанкой, это видно по беглому взгляду. Ему нравится холодность? — Что ты делаешь? — Играю с мёртвым котом. И любуюсь твоей беспомощностью. Улыбнулся шире, пряча нос в ладони. Беспомощность ему тоже нравится. — Твои хождения по снам… — начал он, поглаживая руку Мин И своими. Горячее дыхание от слов, спрятанных в ладонь, нужно пресечь. — Я был до глубины души поражён, как ты находишь в себе силы, чтобы нести свет, и… — Тихо, — остановил его Мин И, прижав ладонь к губам и позволив зацеловывать её. Перебрав в плывущей голове всевозможные одёргивания, Мин И смог вымолвить лишь: — Молча. Гладься молча. Но лёжа на спине кто угодно почувствует себя не слишком комфортно. Ему, должно быть, жёстко на костях? Нужна грань между удобной беспомощностью и тревожной. — Цинсюань, ты лежать ещё не утомился? — Нет, — прошептал он в ладонь. — Это верх моих мечтаний. Я готов был пойти на сделку с совестью и вновь притвориться каким-нибудь пушистым бродяжкой, только бы тебе под горячую руку попасть, в лучшем смысле из возможных. Я так скучал. — Я тоже. Но если продолжить гладить Цинсюаня в таком положении и с таким плывущим рассудком, ненароком можно и сотворить нежелательное колдовство. Хэ Сюань в своих пищевых предпочтениях всегда руководствовался одним принципом «больше — лучше», потому пожирал всю низшую нечисть без разбору. Нахватался недугов, и чёрт с ними, но ведь и обретаемые способности осваивать не успевал. Простейшее заклинание сонного паралича до сих пор выходит из рук вон плохо, а мельчайшая частичка призрачной сущности так и молит сотворить его над доверчиво расслабившимся богом. С Цинсюанем так нельзя. — Если устала спина, ложись, как удобно, — Мин И вздохнул, подманивая перевернуться. — Вот честное слово, котом ты был понятливей и своенравней. — Со спиной всё хорошо, — рассмеялся Цинсюань, поднявшись на уровень глаз, сбегая из зоны беспомощности. — Похоже, ты сам устал, солнце. Тебе заплести волосы, или чай… — Сказал же, лежать, — рука Мин И по-прежнему оставалась в волосах. В пряди он вцепился чересчур крепко, но так просто он бразды правления не отпустит. По взгляду Цинсюаня не разобрать, понравилась ему эта резкость или нет. Чернокот мог часами подставлять загривок и спину, урча на всю комнату, и не возражал, когда Мин И брал его за шкирку. Судя по всему, участки, пригодные для ударов на поражение, приблизительно совпадают у кота и бога. Но этот подлец перестал мурчать-смеяться, только глаза распахнул широко и завороженно. На столь кратком расстоянии он очень мил. Из хватки на затылке не высвобождается, облизывает губы. Если обыкновенные движения пальцев, что нравятся животным, так легко работают на Цинсюане… Стоит задуматься, уж так ли всеведущий Повелитель Ветров всемогущ. И это весело. Мин И слабо улыбнулся: — Ты хочешь, чтобы я продолжил? — …Что бы это ни было, продолжай. Мин И приблизил к себе глуповатого бога. Тот будто бы не умеет краснеть. Лёгкий румянец пятнами, не более. И уши обыкновенные. Не покраснел, а глаза как на мокром месте. Видимо, божества всё же чувствительны к нарушению ауры. Призрак не хочет её нарушать — только проникнуть, наблюдая. Наощупь щека тоже не горяча. Если бы не разговор днём, Мин И бы решил, что Цинсюань притворяется. Но, как было сказано, это выраженье и с трудом не изобразить. — Не больно? — шепнул Мин И, смяв зажатые в кулаке волосы. Цинсюань чуть мотнул головой, но взгляд то и дело бросал куда-то вниз, словно ему интересней смотреть на нос друга, чем прямо в глаза. До чего приятно касаться кого-то самому. До чего приятно сдерживать улыбку при виде бога, чьё неровное дыхание заменяет мурчание. Чернокот, если приласкать ему щёку, сразу склонял голову вбок, прося почесать ухо. Его легко можно было уложить обратно на колени. Цинсюань же недвижим — как под угрозой смертной казни терпит, пока призрак гладит его щекой ладонь. Немного шершавый. Пушистые волоски у виска. Нос не коснулся носа, или лоб лба, но аура уже пылает от чужого проникновения. Красивый, вблизи неестественно красивый. Кем бы ни был тот застенчивый юноша, разбивающий Цинсюаню сердце, он или счастливец, или полный кретин. Хотя, скорее… Даже жаль, что… Но может ли быть…? — М? — с улыбкой переспросил Мин И. — А?.. — Я не расслышал, прости. — Я молчал? — А о чём мы говорили? — Хочу ли я продолжить? — Что продолжить? — Я не знаю? — Ну ты и чудила, — рассмеялся Мин И, отпуская волосы. — Я?.. Тот отпустился не сразу, ещё замер на пару секунд, взъерошенно моргая. Сам же ластился к рукам, сам же удивляется. — Передашь, пожалуйста, миску со стола? — попросил Мин И. — Я ужасно голоден. — …Конечно, — Цинсюань неуклюже потянулся к столу. — Благодарю, — кивнул Мин И, заполучив желаемое вместе с палочками. — Ещё раз спасибо за еду. Я быстро. Цинсюань сидел рядом, пока призрак в мановение ока уничтожал пищу. Вкус был не важен. Жевать необходимо для видимости. Можно и так глотать — желудок переварит пищу целиком. — Милый, Мин-сюн, всё хорошо? — Замечательно. Не знаю, что б я без тебя делал. — …Это сарказм? — Нет, правда, спасибо. Очень вкусно. Можно ещё? — Тут ведь вся еда твоя, — натянул улыбку Цинсюань, передавая ещё две миски. — Ты чего нервный такой? — Я… Всё точно хорошо? — Конечно, очень вкусно, — Мин И осёкся, чуть не подавившись: — Боги, я ем в постели? Извини. — Нет-нет, сиди! — Цинсюань остановил его порыв встать. — Не пачкай только ничего. — Этого больше не повторится, — заверил призрак, покончив с четвёртой миской. — Передашь ещё? — Уже в руках у тебя, солнышко. — О, благодарю. На второй миске Цинсюань посмотрел особенно странно. На первой слишком громко молчал. К концу четвёртой снова открыл рот: — Тебе налить водички? — Буду признателен. Люблю тебя. Спасибо. Так, о чём мы говорили? — Э-э-а, о моей беспомощности? — он перемещался в пространстве без воды и с водой. — Я целовал твои руки? — Ну, это я помню, — Мин И улыбнулся из-за краешка графина. — Не совсем из ума выжил. Я о последнем диалоге. Ты сказал что-то про твоего, этого… Унылого девственника. — Кого? — Ладно, — Мин И махнул рукой, — храни свои секреты. Не очень-то интересно. Вообще говоря, интересно, однако Цинсюань не расколется. Ну и пусть молчит про своего счастливого кретина. — А вода… — Мин И взглянул в графин. — Вода кипячёная? — Да-да! Конечно! Тебе подогреть, ещё раз вскипятить, я могу… — Не трогай, — он отстранил графин подальше, будто Ши Цинсюань мог дотянуться передачей тепла за мгновение или на расстоянии. — Никогда не кипяти дважды. А если вскипятил, не вздумай мне подсовывать. — Почему? — Вода мёртвой становится, — мягче объяснил Мин И. — Ты убиваешь в ней всё полезное, там только гадость зарождается и воздух исчезает. Сухая она. Не нужно. — Хорошо, — Ши Цинсюань в извинении сложил ладони, что могли в любой момент метнуться и вскипятить воду. — Не пролей только. Не буду я ее трогать. Мин И недоверчиво отпил ещё глоток и отставил графин прочь, от греха подальше. Пить из него больше нельзя. Если призрак растеряет бдительность и отвернётся, не будет знать наверняка, не дотянулись ли руки до воды и не окажется ли она через миг прокипячённой повторно. Зачем Ши Цинсюаню это делать? Кто его знает. Но зачем рисковать. — Всё в порядке? — тот, видимо, поймал тревожный взгляд. — Разумеется, — заверил Мин И. — На чём мы остановились? — Ты долго гладил меня, и… — Да, точно, иди сюда, — он поманил рукой. — Милый, если тебя это смущает, не нужно, — Ши Цинсюань умолк, успешно приманенный. Замер, как прежде, но еле заметно поглаживал щекой ладонь. — Это моё новое любимое занятие, — улыбнулся Мин И. — Или хорошо забытое старое. Я лишь немного отвлёкся. А нынешнее касание отвлекает совсем иначе. Шершавый, гладкий и бархатистый одновременно. Излучаемое тепло приятней звериного тепла, скрытого шерстью. Но если погрузить пальцы в волосы, от виска и глубже, контраст ощущений охлаждает разум, и лучшая стратегия — чередовать прикосновения к коже и к волосам. Опасаясь нарушить этот хрупкий стратегический баланс, Мин И предпочёл говорить тише: — Хороший, — он указал на колени: — Ложись. Когда Цинсюань послушно опустил подбородок на ногу призрака, он оказался куда больше похож на собаку, чем на кота. Глядел исподлобья так же «виновато», как глядят собаки. Лёг на вид не очень удобно, однако вскоре устроился мягче, продолжая выжидающе пялиться. И улыбнулся — точно улыбнулся — и веками, и краешками губ, и виноватым изгибом бровей. Отчего-то именно эта улыбка навела на мысль: призрак ни разу не принял его ни за кота, ни за пса, ни за любое другое животное. Это Цинсюань. Милый, беспомощный, человеческий Цинсюань. Хитрый, как лисица с тремя отнорками. Льстивый, как змей под цветами. Печень крысы и лапки насекомого. До смешного откровенен в своей лживости. Чудесный Цинсюань. За этой мыслью последовала ещё одна: призрак не принял его и за врага. Тактически, конечно, оборону держал, нападение просчитывал. Но ни разу не заметил, что мучает у себя на коленях Ши-ди. Тут бестолковый ласковый друг — и только. Друга так же зовут Ши Цинсюань, в его груди то же чужое ядро, а за воротом веер Ветров. Но призрак не хочет злорадствовать над ничтожным положением врага. Куда приятней дразнить друга и улыбаться его улыбке. Часто улыбаться, однако, нельзя. Это игра с минимумом правил, но сейчас в правилах холодность и небрежные потрёпывания за ухом, от которых приостанавливается собственное дыхание призрака. Цинсюань любит вымаливать внимание — об этом Мин И не знал. То, что Цинсюань любит его и выпрашивать, и требовать — это заметно. Не только тактильно, слов и поступков бывает достаточно. Сотворит какую-нибудь глупость, лишь бы на него посмотрели. Выругается на всю улицу или разобьёт вазу, или рассмеётся громче положенного. Разорится возмущениями, если до последнего не отзываться на «солнышко» при всём честном народе. Полезет через стол, через людей, через пруд, через любое препятствие напролом, не прекращая восклицать: «Солнышко, ты меня слышишь? Я к тебе обращаюсь, свет очей моих!» Но он никогда не молил о внимании. Никакие его восклицания не сопоставимы с тем, как он склоняет голову навстречу руке, не моргая и не отводя взгляда, тихо поскуливая. И всё же, это ложь во лжи. Лжёт первый раз — когда пытается свою мольбу скрыть. Лжёт второй раз — когда прикрывается её отыгрышем. Дай ему волю, он бы эту руку облизал. Однако прикидывается, будто «верх его мечтаний» — растрёпанные волосы. Либо призрак снова судит его по себе. Есть способ проверить этот «верх мечтаний». Мин И не планировал заходить так далеко, но эта искренняя ложь начинает раздражать. Когда рука проникла от затылка к шее, Цинсюань выражения не менял. Когда пальцы скользнули дальше, за ворот — его глаза забавно расширились. Призрак не пожалел благословений, чтобы приглушить собственные ощущения. Там горячо, очень горячо. Он до второго позвонка не успел дойти, как Цинсюань беспокойно выдохнул. — Солнышко, там не нужно, — обратился он, взывая к милосердию. В глазах читалось: «Это нечестно». Это нечестно. Если призрак и опирается на какие-то принципы, то на моральные — в последнюю очередь. Но милосердию в его душе место найдётся: он даже не массирует, пока. Трёт и поглаживает, не покидая области позвоночника, проходясь вдоль него. Подушечки пальцев пересчитывают каждую косточку, спускаясь ниже. Красивый прогиб поясницы. Его красота не видна через одежду, от того ещё любопытней, ведь исследовать её можно только наощупь. Было бы жестоко распространить своё влияние на поясницу. Мин И ещё не наигрался с волнистой рябью позвоночника, которая ускользает из-под пальцев — Цинсюань прогибается сильней, и пальцам приходится проникать вглубь линии спины. В глазах Цинсюаня стойкая обида, самая инфантильная из возможных, дыхание доносится сквозь подол до ноги Мин И. Рука Цинсюаня, что прежде покоилась ниже колена призрака, дрогнула и сжала ногу. Совсем не больно, однако Мин И провёл массирующими движениями к лопаткам, чтобы чужие пальцы разомкнулись. — Солнышко, — вновь прошептал бог, приподнимаясь на локте. — М? — Солнышко, я не кот. Что бы Цинсюань под этим ни подразумевал, ему приятно. Отринув былые предпочтения Чернокота, сейчас ему точно приятно. В его глазах мольба, которой Мин И добивался. Самая искренняя — призрак её заслужил. Заслужил ещё тогда, когда сам обращал подобные взоры, для объятия или в просьбе остаться подольше на перерыв. Он достоин ответной искренности, почему же Цинсюань на неё скупился? Почему не желает продолжать игру сейчас — это ясно. Мин И нарушил правила, не подыграв притворству. Даже Цинсюань не захочет полной уязвимости под чужой рукой. — Милый, я очень ценю твоё внимание, — проговорил он, забавно облизнув губы. Раза два облизнул и улыбнулся: — Но друзья меня там не трогают, не нужно. — Не записывай меня во враги, если я вернул себе своё, — Мин И убрал руку, но полноту чувств к ней приливать не спешил. — Я хотел, чтобы ты на мгновение ощутил себя на моём месте. Можешь потом вспоминать каждый раз, когда… «…решишь трогать меня без разрешения», — хотел сказать Мин И. Но Цинсюань не трогает без разрешения уже давно. Иногда он забывается, однако такие случаи тают за чередой предложений и просьб. Он носится с другом как с чайным сервизом. Он не виновен в голоде призрака. Он этого не заслужил. — …Когда решишь трогать меня без разрешения, — всё-таки сказал Мин И. — Постараюсь так не делать, — усмехнулся Цинсюань, садясь. — Я обычно спрашиваю. Мин-сюн, мне очень хорошо от твоих рук, но так мне мстить не надо. Его редкий румянец теперь гораздо ярче. Глаза влажны, и смотрит он… Нехорошо. — Ты иначе не понимаешь, — пожал плечами Мин И, отводя взгляд в сторону. — Местью ничего не решить, — Цинсюань вздохнул. — Радость моя, передай мне воды, и расчёску. Я на полном серьёзе говорил про плетение венка. Если бы я мог, я бы усыпал цветами всё твоё одеяние, а волосы бы и не тронул. Твоё чело увенчал бы нимб из тысячи лучей, но даже их затмили бы твои глаза… Спасибо, а воду? — он чуть не выронил расчёску, что ему не глядя сунул Мин И. — Другую себе налей. — Хорошо, потом. Позволь коснуться твоих волос? — Валяй. Этот недобрый взгляд пронзает затылок. Перевязанные лентой волосы освободились волей чужих рук. — Изумительно, — вздохнул Цинсюань за плечом, пропустив сквозь пальцы прядь. — Словно жидкость, или зыбучие пески… Ты говорил когда-то, что в лесу отрастил волосы длинней? Разве удобно было? — Нормально. Я их заматывал же. Иногда. — Мечтаю одарить тебя бесчисленными маслами, что придали бы твоим волосам несравненный блеск. Не возражаешь? Как только представлю… — Мне нравилось, когда они были в тине или сухих листьях. Почему-то дрожь, что должна была зародиться только у корней волос и у шеи, охватила всё тело. Мелкая, не тревожная — как трепет по всей поверхности кожи и щекочущая пульсация под ней. Цинсюань не касается головы, но волоски натягиваются от гребня, эту дрожь отправляя по всему телу. Дрожь загустела у щёк. Нельзя краснеть. — Чем тебе это нравилось? — Там много причин, — Мин И перебирал пальцы, постукивая и сплетая, сосредотачивая на них взор. — Первая, самая очевидная, — он отогнул один палец: — Я двинутый, зацикливаюсь на опрятности. Звучит парадоксально. Но если мой облик или мои вещи недостаточно чисты, я могу сорваться и вовсе не наводить порядок. В редких случаях, если я не делаю что-то идеально, я или бросаю на это все силы, или не делаю вовсе. — Однажды забыл расчесаться, а потом и тину из волос не вытягиваешь? — Почти. Не «забыл», а не смог. И тина меня не беспокоила. Потому что, вторая причина, — он отогнул второй палец: — Я так лучше чувствую своё тело. Ил в волосах, заношенная одежда, присохшая к рукам грязь — всё это становится частью меня, чем-то родным, моим продолжением. — Поистине, Повелитель Земли. — Вроде того. Да, и моё окружение тоже становится моей частью. На мне отпечаток мира вокруг, за каждой рванью подола есть история, каждый листик родом с моих деревьев. Наших деревьев. Третья причина: наши деревья, наш лес. Обитатели леса так же запятнаны. Не чище меня и не грязней. Я пахну, как пахнет всё кругом. Я говорил, что не люблю внимания к себе. Не хочу выделяться. — Но при этом же достаёшь всех зверей в окрестностях, а не молчаливо созерцаешь. — Это иное. Я их часть, они часть меня. Я не жду, чтобы ты понял. — Думаю, я понимаю. Только не хочу, чтобы ты говорил о себе как о растении или животном. — Вообще никак не говорю о себе. Молчу. Не вижу, не слышу, не говорю. — Зря, у тебя очаровательный акцент, — Цинсюань за плечом приблизился, но лишь чтобы выправить из-за виска забранные волосы. — Не замечал за собой, — Мин И отстранился, слегка согнувшись. Это вышло совсем непроизвольно, и не хотелось бы, чтобы Цинсюань заметил за собой какую-то грубость. Грубости никакой нет. Даже совестно, что Мин И в ней его упрекал. Тот кажется самым чутким существом на свете, когда расчёсывает так легко и бережно. — Я тоже заметил не сразу, — увы, Цинсюань больше не прикасался к виску. — Твой акцент ускользает, отражается иногда. Сегодня снова мелькнул, когда ты меня приласкал. Откуда ты родом? — Юг. — М-м. Странно. Я думал, ты с севера. Или с северо-востока? — С чего ты взял? — Говоришь очень знакомо. И лес по описаниям северный. — Родился же я не в лесу. Туда по случаю забрёл. Значит, и акцента понабрался там же. — От зверей? — От людей. Я же не в чаще был, не только. — Может, тебя и на наше болото занесло как-нибудь? — улыбнулся, это слышно. — Ваших болот не помню, помню свои. — А как давно там жил? — Какая разница? — Если века полтора назад, было бы забавно. Вот вышел бы я однажды за город, в лесную топь, а вместо блуждающих огоньков повстречал бы самое прекрасное божество Поднебесной. — Такого бы не произошло, — усмехнулся Мин И. — Ни при каких обстоятельствах, поверь. — Мне просто не повезло. Вдруг, обернулся бы я через левое плечо, — Цинсюань возник из-за плеча, — и глаз не смог бы отвести от незнакомого юноши? — Увешанного белками, по колено в воде. — И подол покусывают мальки у берега. — Молчит и руки друг о друга трёт, чтобы не показаться совсем уж грязнулей. — И глядит на меня лучисто. — Охреневше. — А он охренеет, если я приглашу его погулять? — Ну что ты, с ним нужно иначе. — Осторожней? — Нет, просто иначе. — Подойти и уверенно взять за руку? — Он убежит, как только ты шагнёшь в его сторону. Тебе догонять его придётся, через топь и камыш. Он быстрей тебя и не оставляет за собой следов. Но ты заметишь его краем глаза — лишь так его и видно. Он мелькает в уголке зрения, оборачиваясь на тебя и выжидая. — Он ведёт меня куда-то? Или только за собой? — Вначале только за собой. Но вам на пути встретятся и поляны в солнечном плетении, и чистые долы под тенями обрывов, и лесные создания, каких можно найти только на страницах книжек мифов и легенд, и озеро с тысячами, нет, десятками тысяч рыб, и чаечки маленькие, и казарки с красными шейками, стрекозы, и полёвки у берега, и трубочники, и угри, угри! Водомерочки, тритоны, уточки, мошкара столбом, рачки, моллюски, аисты пролетают, лягушки по весне поют утром, утром и зимой не скучно, тем более, что утро позже наступает, но я спал. Мин И сделал глубокий вдох: — Зимой спал, то есть. Не всегда. В самые холодные зимы. Я люблю холод, но не всякий. Мороз мне не очень нравится, он чересчур пробирает. Но бывает такой свежий, что и ругаться не хочется, только щёк не чувствуешь и пальцев ног. А холод, в который нырнуть можно, к тёплому дну и обратно, он будит душу, на поверхности продувает и глотать его хочется. Тепло я тоже люблю. Оно разное бывает. Бывает пушистое и урчащее, когда вокруг шерсть и ты проваливаешься в неё, сомкнут ей, зарываешься. Зарываться можно и на дне, это тепло тусклое и мягкое. Бывает пекло — на камнях под солнцем и на самом высоком пригорке. Или на самом низком, где безветренно, с болота летят оводы и комары, в самой низине под холмом. Но это уже не пекло, это жара. Бывает тёплый ветерок! Я ему так же рад, как прохладному, они всегда вовремя, всегда ласкают, неуловимы, их случайность неповторима. Я и твоё тепло люблю, но оно иное. Тепло Цинсюаня он вспомнил кстати — подбородок друга давно покоился на его плече, и только сейчас Мин И посмотрел куда-то, кроме своих рук. Цинсюань и не сводил с него нежного взгляда, перебирая за спиной случайные пряди. Наверное, стоило бы сказать, что под его теплом Мин И подразумевал не только телесное. Но объяснять специфику тёплого взгляда или тёплых слов вышло бы долго! Тем более, Цинсюань мельком спрятал в глазах усталость, или нечто на неё похожее. — Я снова взялся утомлять тебя, — слабо улыбнулся Мин И. — Ни в коем разе. — Что же смотришь так устало? — Не устало. Просто… Пообещай, что однажды возьмёшь меня с собой. Я понял каждое твоё слово. Но думал сказать, что хочу защищать тебя ценой своей жизни. Мне грустно, что мне больше нечего было сказать. Я бы очень хотел, чтобы ты посвятил меня в свой мир, чтобы я разделил его с тобой. А иначе, следуя за этим таинственным юношей через лес, я бы не замечал красоты вокруг, я бы под ноги себе не глядел, я бы смотрел только на него. — Я забыл сказать: он терпеть не может, когда на него смотрят. — Тогда мы вместе будем наблюдать и за лягушками, и за уточками, и за водомерками. Днём я буду изредка поглядывать на него, если не забуду. Но вот ночью он от меня не скроется. Его счастье, я плохо вижу в темноте. — Опасно тебе по болотам ходить. Если днём под ноги не смотришь, ночью тебя точно трясина поглотит. — И никто мне не поможет из болота выбраться? — Сам выбирайся. Цинсюань посмотрел долго. Прошла пара секунд, но посмотрел он именно долго. С вежливой улыбкой. — Что? — поднял бровь Мин И. — Я уже по колено. — Мне жаль. Цинсюань взглянул в сторону, и снова на Мин И: — По пояс. — А ты подвигайся больше, страдания быстрее окончатся. — По грудь. — Ещё быстрее двигайся, почти отмучился. — А мой неисследимый Элохим просто смотрит на то, как я иду ко дну? — Элохима там нет. Но твой леший голодранец наблюдает. — И что же он думает на этот счёт? — «Естественный отбор, природа удивительна…» — Что ж, — вздохнул Цинсюань, — до тех пор, покуда очи мои не погрязнут в болотной топи, я буду любоваться им. — А язык ты проглотил? Ты в болоте тонешь, Цинсюань, окстись. — …Я прошу о помощи? — Моли. — Пожалуйста? Большое пожалуйста? — он недоверчиво прищурился: — Очень большое пожалуйста. — В следующий раз не прокатит, хватайся за палку. — Я теперь весь грязный и мерзкий. — Под стать ему. Он бы оценил твой новый облик. Однако, пока ты отряхивался, его и след простыл. — Вот ведь жалость… Я хотел одарить его благословением. — Прибери свои подачки, они ему не сдались. Он черпает силу из следов птичьих лапок и из рыбкиных слёзок. Но рыбки восседают на ветвях, и он восходит по слёзным ручьям вверх, и каждый шаг… Чужая ладонь накрыла щёку, всколыхнув неприкосновенные волосы у виска. Влага запятнала кожу меж бровей Мин И, а шумный выдох обжёг лоб. — Благословил, — раздалась улыбка Цинсюаня. Взгляд призрака опустился на непозволительно близкую шею, и ниже. У Цинсюаня всегда такой ослабленный ворот?.. Получится вытянуть веер? Никаких божественных благословений от поцелуя не передалось. Цинсюань и не спешил отстраняться, только встретил вернувшийся взгляд Мин И: — Собрал огрызки птичьих следов и нашёл тебя. — Спрашивай прежде, — Мин И указал на лоб. — Око за око, — Цинсюань исчез, переключившись на перебирание цветов рядом. — Мстительный лицемер. И ты меня с кем-то перепутал. Пока ты гонялся за лешим духом полтора века назад, я здесь сидел. — Я же говорил, что никогда тебя ни с кем не перепутаю, — он достал из подола шкатулку, выискивая иглу, подходящую к нити для цветочной гирлянды. — Я бы не наблюдал молча за тем, как ты медленно топнешь в болоте. Я бы сам тебя на дно утянул. То есть, ногой, снаружи. Наступил бы. — За кого же другого мне принимать тебя, солнышко? — он усмехнулся. — И кого мне другого надо? — Кого-то, кого не передёргивает от каждого «солнышко». Ты всех так называешь? — Сам знаешь, что не всех. — Не может быть, чтобы за сотню лет никто больше не удостоился подобных прозвищ. Вовсе не обязательно задабривать меня ими, я сужу тебя по твоим поступкам, что бы ты ни изливал мне в уши. — Тебе не нравится? — Да я не против, — нравится. — Но у тебя в жизни были другие солнышки и радости. Я никого чудом не называл. Цинсюанем — тем более. Я не разбрасываюсь словами. И при всём желании не могу оценить твоих слов, если ты сам им цену не знаешь, — Мин И помолчал и добавил брезгливо: — Мало ли кому они доставались до меня. — Ты ревнуешь? — Цинсюань поднял удивлённый взгляд. — Нет. Но слова должны быть уникальны. И тем ценны. Если у тебя были солнышки и радости до меня, не смей приравнивать меня к ним. Цинсюань молча выбирал цветки, примеряя то один, то другой к нити, прикидывая композицию. Определившись, неторопливо нанизывал их на нить. Мин И следил за божественными руками, любуясь их мастерством и быстротой. Однако молчание беспокоило: — Цинсюань, я выразился грубо, но… — он вздохнул. — Да, я просто выразился грубо. — Почему тебя это так задевает? Ну, то, что у меня были радости до тебя. — Меня правда передёргивает от таких обращений. В хорошем смысле. Мне нравится. Гиацинт за бархатцем, бархатец за гибискусом. Много красного гибискуса. Цинсюань не носит красного цвета — это для Мин И? Но Мин И его тоже не носил?.. — …Так вот, — не отвлекаться. — Меня давно так никто не называл. Если поразмыслить, ко мне мало кто обращался подобным образом. Двое людей. Неважно. Это было давно, их уже нет. А я есть — гуляю с тобой и дёргаюсь от каждого доброго слова. Не хочу дёргаться, не хочу смущаться из раза в раз, мне приятно, но я отвык от одной мысли, что кто-то ко мне неравнодушен. Не к духу из снов, лично ко мне. Ты часто меня так называешь, однако порой произносишь по-особенному, и я торфом растекаюсь, вязким-мерзким. Может, мне было бы не так страшно растекаться перед тобой, если бы… Слишком много красного. Гирлянда красива оттенком, но с гибискусом Цинсюань проглядел. — …Если бы я не знал, что ты говорил это же другим. Я не ревную. Мне не важно, был ли тебе кто-то ближе меня. Точно был. Я бы огорчился, узнав, что я — самое близкое знакомство у такого человека, как ты. Кто бы ни удостоился твоего внимания, они сами были людьми хорошими. — Бывали редкостные сволочи. — Видишь. Я не хочу растекаться от слов, что когда-то хвалили редкостных сволочей, да и хороших людей тоже. Ты не придаёшь словам того ключевого значения, что придаю я. В этом нет твоей вины, это я такой ничтожно чувствительный и могу размякнуть от обыденных фраз, что привычны тебе. Я бы не назвал редкостную сволочь чудом. Хотя, Ши Цинсюанем бы назвал… Но не суть. Показалось, что последовавшее молчание снова повисло напряжённо. Но, нет, Цинсюань лишь переждал, не найдётся ли у Мин И ещё что сказать. — Милый, — улыбнулся он. — У меня были милые до тебя. Нет слов, что я не перебрал. Но ты не заинька и не котик, а свет очей моих и радость моего сердца. По секрету скажу, — он приложил руку к груди, — у меня были и свет очей, и радость сердца, но чтобы в одном человеке сочеталось — такое впервые. Я не даю имён наугад. Подобранные слова остаются похожими друг на друга, но чувства всегда разные. Это лишь термины, а изобретать новых я не желаю — мне приятно называть тебя счастьем. Ты моё счастье. — Тот, кого ты прежде называл счастьем, мог бы расстроиться. Я бы расстроился. — Мин-сюн, это термины. Набор звуков или мои каракули на записке под дверь. Сколько бы мне ни было лет, в каком бы состоянии духа я ни пребывал, мои чувства к каждому другу или возлюбленному уникальны. Будь то обаятельнейшая гетера моих сорока лет, или любимая подруга из моих восьмидесяти, или приятнейший молодой человек, с кем я провёл ночь года два назад. Я могу забывать людей, но в моменте — каждый неповторим. Каждый пробуждает во мне уникальные чувства, которые я выражаю ближайшими словами. Просто так вышло, что к тебе у меня ворох чувств, и одного-двух обращений оказывается мало. Я не разбрасываюсь ими. Скольким людям я говорил: «люблю»? Числа им нет! В конце концов, я люблю цветы, люблю спать с открытыми окнами, люблю сладкое, люблю солёное, мощёные булыжником дороги люблю. Тут и сравнивать нечего. …А «солнышко» ты у меня один. Цинсюань продолжил нанизывать цветы, кое-где блистала вплетённая лента из его волос. Пальцы куда сосредоточенней его самого, выглядит любопытно. — Он, — Мин И указал пальцем на себя, — развёл драму на пустом месте. Опять. — Твои чувства — не пустое место, душа моя, — Цинсюань улыбнулся: — Ай, теперь буду замечать каждое обращение. Но что же поделать, когда ты — просто душенька? Что мне, молчать, когда рядом касатик мой яхонтовый, фантасмагория моего рассудка, рыбонька моя болтливая… — Я понял. — Кстати, а как… — он умолк. Немного неловко опустил взгляд на гирлянду, продолжив плетение. — Что? — Я не подумал, прежде чем рот открыть. Хотел спросить, как тебя называли те двое людей. Те, что ласково обращались с тобой. Извини, ты не обязан отвечать. — М-м. Нет, всё нормально, — Мин И пожал плечами. — Это моя возлюбленная и моя матушка. Они, хвала небесам, уродились менее изобретательными, чем ты. «Милым» они меня называли, или по имени. Вдобавок… — он справился с притоком крови в щёки. Ледяным тоном продолжил: — Для матушки я кукушонок. Цинсюань напряжённо поднял брови, храня выдержку, и Мин И улыбнулся первым: — Тогда я этого не стеснялся. Для виду, конечно, мог ворчать, но отзывался. Люблю это. Она схожа с тобой — готова меня бесконечно окликать через базарную площадь, покуда я не обернусь. А дома я и не возражаю. И не только дома, в целом наедине. Она до последнего меня так звала, даже когда я… — он улыбнулся шире. — Глупостей наделал. Цинсюань рылся в кармане, но глаз не отводил. — Потому хорошо даже, — добавил Мин И, — что она не выдумывает «радостей» и «счастий» всевозможных. Уж чем я тогда ни был для неё, как раз никаким не счастьем. — Пусть она тебя так не называла, но счастьем ты был, я уверен. Любящая мать не отречётся от ребёнка, каких бы глупостей он ни натворил. Ты ведь остался её кукушонком — значит, одно твоё существование радовало её сердце. Мало ли что ты сделал. — Там… Тяжело дела обстояли, Цинсюань. После такого не любят. — Она бы назвала тебя глупым за такие слова? Вот я очень хочу. — Назвала бы. — Глупый. Но всё равно, умница, — он приблизился, поднеся к лицу Мин И платок. — Позволишь? — М-м. — Платок твой, кстати, — Цинсюань вытирал щёку, поддерживая лицо касанием пальцев. — Специально для тебя чёрные подыскал. Хочешь, забери этот себе, я несколько взял. — У меня же есть, — Мин И повернулся другой щекой. — Как пожелаешь, — Цинсюань осторожно провёл вдоль мокрых век. Толку нет, ресницы по-прежнему влажны, однако Мин И никогда бы не отказал себе в таком удовольствии. — Милый ты мой. А это истинный твой облик? Ты вознёсся, когда тебе было… М-м, лет тридцать… Пять? Побольше?.. — Мне двадцать два. — Ой, я… Просто представил, как гордилась бы тобой твоя матушка. Она… Знала, что ты стал Повелителем Земли? — То есть, дожила ли она? Нет. — Я уверен, она всё равно видела в тебе божественную искру. Все любящие матери видят её в своих детях, но твоя заметна и постороннему. — Давай не будем. — Не будем. Мин И, помолчав, вздохнул: — Всё не пойму, когда же я сотру это из памяти. Когда смогу не утирать слёзы при одной мысли. Мне не грустно было, когда я сказал про кукушонка. Теперь, когда ты наговорил чепухи, немного грустно. Но я же просто вспомнил. Если бы я мог, я бы стёр все хорошие воспоминания, — и оставил бы худшие, чтобы не забывать причину существования. — Ты кому-нибудь рассказывал об этом? — Да, не раз. Не о хороших воспоминаниях, их я всё-таки хочу забыть. Сам лишний раз не размышляю о них, чтобы совсем ничего не осталось. Но разве я не достаточно слёз пролил? — Мин И задумался на мгновение. — По правде, недостаточно. Я устал плакать, но… Я за всю жизнь столько слёз не пролил, сколько нужно. — Почему «нужно»? — Кто-то молится за покойников. Мне молиться некому. Приходится платить слезами. Даже стараться не надо — само льётся. — Зачем же так долго и часто молиться? — Я виновен перед ними. «Слезами горю не поможешь», я знаю. Но мои любимые люди, они достойны моря слёз. Не только моих. Я виноват перед каждым, кого любил. Я сам проклятье. Списывал всё на горькую судьбу, а потом безо всякой судьбы справился, всех потерял. И ведь самое смешное, тогда-то я не плакал. Мог прослезиться от боли, случайно, но мои нынешние потопы не идут ни в какое сравнение. Что за бесчувственная мразь взглянет на труп любимого человека и не проронит ни слезы? Почему ничто внутри не дрожало, когда я слышал за стеной рыдания матери? Как я в отражение смотрел безмятежно?.. Зачем я рассказываю это тебе, и какого чёрта мне сейчас грустно ровно так, как было бы от смерти любой из моих рыбок? Нет, из-за рыбки меня бы унесло сильней! — Помню, как ты… Переживал из-за одной. — «Переживал»? Я ей панихиду закатил и облачился в траур. Сейчас как вспомню тот цирк… С тяжкой скорбью зажигал благовония, провожая рыбью душу. Я тогда и оценить не успел по достоинству твоё подчёркнуто серьёзное лицо. Ты хорошо держался. Молодец. Если бы ты рассмеялся или пошутил, я бы… — Мне нисколько не было смешно. Наоборот, ты так раним, что… Это красиво, по-своему. Ты хоронил любимое существо. Я бы ни за что не рассмеялся. — Не любимое. Этой рыбе едва ли минул месяц от роду. Когда она всплыла брюхом кверху, я не вспомнил её имени. Мне было плевать на неё так сильно, что её без моего ведома зажрали сородичи, чешую в кровь. По моей вине. Как всегда. — Но почему ты чувствуешь, что виновен перед близкими?.. — Перед каждым я виноват по-разному. Кто-то ни разу не услышал того, что я хотел и должен был сказать. Кто-то пострадал из-за моей слабости. Меня рядом не было. Кто-то потерял меня и до самой смерти нуждался во мне. Они все нуждались. Ты скажешь, что это выдумки, что я наговариваю на себя. Но я был слаб. Думал не о том. На своих ошибках не учился. Успокаивает, конечно, что вина не только на мне. Так успокаивает, что никаких платков не напасёшься, хоть в озере топись. Да я ж, сука, и не захлебнусь, — он тотчас прикрыл рот рукой: — Прости. Вырвалось. — Всё в порядке. — Не в порядке. Сегодня я ругаюсь при тебе. Завтра вовсе ни во что тебя не ставлю. Послезавтра ты погибнешь, а я и не замечу. Ты сбегал с Небес — что бы я делал, если бы ты умер? Я даже не размышлял тогда над твоей смертью, я не хотел верить в такой расклад. Предположил — и только. Но если бы ты и впрямь не вернулся, и твоё тело нашли бы изувеченным через много лет, или сразу же, или зарыли бы тебя в могиле, из которой ты бы не выбрался, или ты сам наложил бы на себя руки… Что бы я делал? Но мне ведь было только тревожно. Я не думал о таком. Или подумал, но не прочувствовал? — Мин-сюн, ты лишь недавно принял мою дружбу. Всё хорошо. И лишь недавно отказался убивать Ши Цинсюаня. Однако, если бы Хэ Сюань решился на убийство, он бы похоронил жертву ещё до её смерти. Совсем иным было желание прикончить Ши Цинсюаня у сарая святилища. Следовало бы возблагодарить его самого, что он нашёлся с мыслями и успокоил своего мстительного призрака. Если бы Хэ Сюань лишил его тогда жизни, мучая прежде или одарив мгновенной смертью, это вышло бы неосознанно, и скорбь рано или поздно настигла бы убийцу. — Какая разница, когда я принял? Ты был мне дорог ровно на столько, чтобы я беспокоился о тебе. Но я будто избегал всякой мысли о внезапной твоей смерти. Вернее, не уходил дальше предположений, не чувствовал по-настоящему. И тогда так же было, понимаешь? Я знал, что моим близким людям плохо. Я знал, что они нуждаются во мне. И я знал, что тебе угрожает опасность. Хорошо, что всё обошлось, но даже к Бедствию я тебя отправил без пререканий! Не пошёл с тобой сам. — Я и не хотел, чтобы ты шёл со мной. — Я будто бы всегда боялся смерти близких так сильно, что и думать о ней не мог. Я не верил в их смерть, даже когда их тела были мертвы. Хэ Сюань и в свою смерть не поверил, что говорить о чужих. — Даже потом не принял? — Цинсюань всё это время сидел рядом, и то и дело приближался, словно порываясь обнять. Хорошо, что не обнимал. Мин И желал объятий больше прежнего, но важней было смотреть в глаза. Он бы потерялся в чужих руках. — Я не знаю. Действовал так, будто принял, — чтобы мстить за смерть, нужно её признать. — Продолжал жить. Вряд ли это можно было назвать жизнью. По привычке обращался мысленно к мёртвым. Я и прежде не был в полном рассудке, потому не мог отличить галлюцинацию от живого человека. Разговаривал с ними. Не с галлюцинациями, их я боялся. С воспоминаниями. Обо всякой чуши, вроде платьев, грязной посуды, красивой птички во дворе. Ни платьев, ни посуды, ни птичек не было, их я тоже выдумал. Потом мы стали говорить о… Произошедшем. Они помогли мне прийти к мысли, кто и в чём виноват. Как выяснилось, виноват я. Поэтому, чтобы вину искупить, необходимо восстановить малейшую справедливость. Наиболее чудовищная жестокость, на которую Хэ Сюань только способен, справедливостью окажется наименьшей. Но чтобы причинить боль, что хоть на долю бы сравнилась с болью Хэ Сюаня, нужно месяцами издеваться над Ши-ди на глазах у брата, и лишь потом приступить к старшему. Потому любимая рука, вытирающая слёзы, — очередное препятствие правосудию. Не своей лаской. Хэ Сюань слаб, но не продастся за удовольствие. Существовал прежде в страдании, просуществует ещё. Однако он не уподобится злейшему врагу и не подвергнет мучениям непричастного. Если на совести призрака окажется ещё одна безвинная жизнь, месть растеряет свой смысл. Таким поступком Хэ Сюань сам примет омерзительную идею, что кто-то в праве распоряжаться судьбой безвинного человека, и его душа сгниёт окончательно. То, что случилось с Мин И, никогда не должно повториться. — Иди, иди ко мне, — запоздало прошептал Цинсюань. Запоздало, потому что призрак уже спрятал нос в чашечке его ладони, не дожидаясь приглашений. — Дорогой мой… — Ты-то что унылый такой? — Люблю тебя, — тот не возражал, что Мин И вместо платка использовал его пальцы. Учтиво. — Хочешь узнать, что я об этом всём думаю? Мин И лишь глубже зарылся в ладонь. — …Солнышко? — Нет. Иди к чёрту. Мне твоё мнение вообще не упало. Плакать призраку не хотелось. Не было ни кома в горле, ни всхлипов. Когда он говорил, голос его не дрожал. Горечь чесалась в носоглотке, однако слёзы, как обычно, текли сами. Мутные, но списать это можно на потёкшую тушь. Да, плакать не хотелось — физически. Но внутри что-то дрогнуло от мысли, как хочется разрыдаться в объятиях Цинсюаня. Не от воспоминаний, не от боли — напротив, от самих рук, что обнимали бы бесцеремонно. Это даже не призрачная чувствительность, которой тело желает отдаться. Это чёрт знает что. Что-то знакомое. Мин И на всякий случай еле слышно проскулил в ладонь. — Бедненький мой… — донеслось в ответ. Это оно. Призраку почти не грустно, однако он вспомнил старое развлечение — вытягивать дешёвое сострадание. Не абы как, а хитростью. Как ребёнок, притворяющийся, что ушиб ещё болит, когда коленка даже не ободрана, только чтобы мать хлопотала вокруг. Мать Хэ Сюаня на такое никогда не велась, но он сам, увы, впоследствии вёлся. Паниковал больше, чем ребёнок, которого должен был успокаивать. И тихонько ребёнку завидовал. — Умничка мой, — подыгрывал Цинсюань. — Столько всего пережил, и остался таким же ясным солнышком. Такой же ласковый мальчик, ну как мне не любить тебя. Никаким «солнышком» призрак не остался и не был. Никакой «ласковый мальчик» (???) не пойдёт вымещать свою боль на других, никакой заслуживающий любви человек не держит дома скелет Мин И. Но они просто играют. Пусть так. — Душа моя, — мурлыкал Цинсюань, поглаживая мокрые щёки, оглушая шорохом виски. — Теперь всё позади, никому тебя в обиду не дам. «За собой следи», — хотел бы ответить призрак. Ши Цинсюань обязан следить за собой, не сбегать никуда без своего друга и не залезать в пасть демонам. Пусть он лицезреет ад наяву, пусть плещется в болоте или сорвётся со скалы. Куда ни заведёт его дорога, призрак последует за ним. Мин И желал бы поведать об этом другу. Но разве такие слова сможет вымолвить он, хитрый дух, прячущийся в чужих руках? Ни в коем разе. Он сам переменит мнение в считанные минуты. А скоро нужно будет с недовольным видом оттолкнуть руки, отряхнуться, отодвинуться наконец — не бесконечно же тянуться навстречу. Но пока Цинсюань и слова не даст вставить, гладит и приговаривает на всякий лад. Нет толку вникать в его речь, там лишь привычные уху нелепицы, со всем без разбору, и с «котеньками», и с «заиньками», и с тем, что в мыслях произнести стыдно. Куда важней его интонация. Она очень редка, даже малосвойственна ему. Голос тих, но полнозвучен. Мелодичен, но его мелодия переходит в шёпот и обратно. Она тянется по грани между умилением, причитанием и смешками. Посмеивается Цинсюань точно не от нервов. Если, конечно, не впадает в волнение от цепляющегося за его локти призрака. — Солнышко, ну чего же ты… — Прошу тебя, неси чушь дальше, — голос Мин И задрожал, впервые за вечер. У души странные приоритеты. Пришлось затратить десяток благословений, чтобы подавить горечь, пронзившую горло. Цинсюань чушь продолжил. Воодушевлённей, повторяясь и путаясь в словах, переходя на самые вычурные бестолковые комплименты. Они сливались в один нескончаемый ручей, но в сон не клонило совсем. Спать нельзя. Нужно жадно хвататься за каждое слово, не вникая в смысл, не примеряя на себя — достоин или нет. Нужно ловить все, и все принимать на веру. — …драгоценный мой, ненаглядный, голубочек мой, золотце, друг сердечный, милёночек, зазнобушка, любимый-разлюбезный, почвенный… — Почвенный?.. — подал голос Мин И. — Ну-у, вот есть беспочвенный. Но ты же земля. — Я не могу… — Немогущественный. Цинсюань выглядел жутко довольным. Возможно, потому что добился этого подглядывания из-под ладони у Мин И. Как-то забылось, что он в курсе о бесхитростных уловках призрака. Тот слишком предсказуем. — Но вообще, — Мин И нехотя отстранился от промоченных ладоней. — Тебе не следовало бы так светиться от счастья, когда я тебе о своём горе поведал. — Я свечусь, потому что ты улыбаешься. — Я не улыбаюсь, — собственный голос и вправду звучал приторно-весело. Мин И срочно вернул лицу серьёзность. Зря он это сделал, ведь Цинсюань тотчас прыснул сдавленным смешком. — Тебе смешно? — Мин И убирал волосы, что прилипли к мокрой щеке. — Я перед тобой воспоминания разворошил, как девица расплакался, а тебе смешно? — Ты забавную мордочку состроил, когда улыбку спрятал. — «Мордочку», ты в своём уме?.. Я не строю «мордочек» сразу после оплакивания. Нет, вообще никогда не строю. Не смей ржать, когда я говорю о самых светлых людях в моей жизни. И вся эта наговоренная тобой чушь тоже неуместна. И если ты сейчас заикнёшься, как любишь мою «настоящую серьёзность», я со всей этой серьёзностью задушу тебя на месте. — Солнышко, — подонок вкрадчиво улыбался, — ты… — Прекрати лыбиться. Ни моя серьёзность, ни моя злость не смешны. И не умилительны. Ты насмехался надо мной, когда я прощался с воспоминаниями о дохлом коте, и я тебе это простил. Но если ты не уберёшь с лица эту мерзость, клянусь, я выцарапаю твою улыбку вместе с кожей. — Солнышко, — повторил Цинсюань, безропотно опустив уголки губ. Тёплый взгляд улыбался неизменно. — Ты меня не так понял. — Ну разумеется. — Мне бы в голову не пришло смеяться над твоим горем. — Ты подавил смех, когда я… — откровенно говоря, Мин И запутался в собственных мыслях. Когда Цинсюань засмеялся? На какой фразе? Разве это важно, если улыбки тут вообще не уместны? — Когда я… Сказал о смерти. Идиотизм. — Солнце, — Цинсюань протянул ещё мокрые ладони, — дай мне свои ручки. — Руки. — Вот так, — он принял дрожащие пальцы в свои. — Душенька моя нежная. Давай всё вместе вспомним? — Ага. — Ты ластился к моим рукам, очаровательно улыбаясь. Выпрямившись, сказал, что я слишком весел после такого разговора. — Да. И ты уличил меня самого в улыбке, и я спрятал её. Потому что я нервный. Потому что меня швыряет из одного настроения в другое, особенно в твоём присутствии. А улыбаться после того, о чём я рассказал, это святотатство. — Ты ведь улыбался не воспоминаниям, а моим словам? — Да. — В чём же тебе винить себя? Винил бы ты себя через час после разговора? Через два? Или тебе всю ночь потом нельзя улыбаться? — Не знаю. Просто не сразу. Тебе тоже нельзя. — Мне не стоило смеяться. Но я не могу сдержать улыбки, когда вижу твою. Особенно такую добрую, расслабленную, милую, какую ты прятал у меня в руках… Я был так счастлив, что смог утешить тебя своим потоком глупостей! Твоё настроение переменчиво, но я люблю тебя любым, сочувствую твоей печали и твоей радости. — Подстраиваешься. — Если честно, — улыбнулся, — скорей подстраиваю. Я сострадаю твоей боли, но желаю, чтобы ты искал во мне не только слушателя, но и утешение. Твоя переменчивость исправима. Не стыдись её передо мной. — Не исправима. Я всегда был таким. Мне и не стыдно. Но ты рассчитывал провести со мной спокойный вечер, а всё вышло… Как всегда. Опять. — Всё в порядке. Что ты прямо сейчас чувствуешь? — Ничего. Не знаю. Ещё раздражён, не помню, чем. Глаза, кажется, воспалены, от этого в голове тяжесть. Приятно держать твои руки. — Хочешь поговорить, почему раздражён? — Не очень. — Тяжесть в голове пройдёт, если ты попьёшь воды? — Цинсюань потянулся за графином, не дожидаясь ответа. — Спасибо, — не отвечая, принял графин Мин И. Пары глотков хватило, чтобы Цинсюань ободряюще кивнул: — Хорошо. Дай обратно ручки. — «Руки», Цинсюань, «руки», — Мин И вцепился в чужие пальцы. — Кстати о них. Погладить? Тебя это успокаивает? — Сам знаешь, что да. Люблю твои. Ты очень красиво сплетал ими цветы, как спицами без спиц. Прости, что я тогда отвлёк тебя. Мне не так важно было, кого и как ты называл раньше. Я… Признаюсь, я только хотел поговорить об этом лишний раз. Хотел донести, какие чувства во мне вызывают твои слова, и хотел услышать, что я для тебя особенный. Сам не понимал, что паясничаю. — Странно… — Ну да. — Странно, ведь ты часто так делал раньше, а заметил только сейчас. Раскритикуешь себя, меня, а потом ждёшь, чтобы я переубеждать стал. — Я всегда искренен. Критикую по делу. — Я знаю. Но ты можешь говорить о своих переживаниях и без нападок, да? Если тебе захочется снова услышать, какой ты у меня особенный, только попроси, я в пух и прах тебя разобью, столько наговорю, что ты умолять будешь меня заткнуться. Смотри, вот мозоль у тебя на пальце от пера — она, вообще-то, у всех находится и на другой руке, и на другом пальце. А ты иначе держишь кисть! — Сомнительный повод для гордости. Мне так удобней, рука меньше устаёт. — Мы не о гордостях, мы об особенностях! У кого-то, может, руки шёлковые, а ногти безукоризненно прямы — красиво просто ужас, но мне твои дороже. И узнать твои могу с первого прикосновения, хоть с закрытыми глазами. Хочешь, ложись ко мне, — он похлопал себя по плечу, — ещё всякого послушаешь. Или на коленочки? Для тебя всё что угодно. Отлично. — Задери подол, — вздохнул Мин И. — А?.. — Подол закатай повыше, и сядь ровно, — он добавил: — Пожалуйста. Цинсюань с недоверчивым видом сел, подняв подол до колен, скрытых хлопковыми штанами — неприлично короткими. — Бесстыдник, — Мин И задумчиво коснулся голых икр. — Я?.. — Ты, — Мин И уже отвык раздражаться непонятливостью Цинсюаня и развёл его ноги руками. — Раздвинь пошире. Пожалуйста. — Солнце, что ты… Мин И терпеливо раздвинул их шире сам, поглаживая. Опустить подол Цинсюаня вниз до ляжек пришлось тоже самостоятельно. — Так удобнее, — объяснил Мин И, садясь боком промеж них. — У меня шея устанет тянуться к плечу. А в твоём возрасте икры не оголяют. Я так по молодости бегал, штанины до колен, вспоминать стыдно. — Я же сапогами скрываю, — Цинсюань улыбнулся. — Сразу бы сказал, чего хочешь. — Это было очевидно. — Вообще нет. Мне только в радость раздвинуть ноги перед таким обворожительным божеством, но прежде объясняй словами. — Обычно ты понятливей, — Мин И раздражённо прицокнул языком. — Ладно. Цинсюань плохо на него влияет. Тело умоляет о близости с живым существом — но с каждым разом ему хочется большего. Мин И не стыдно за своё поведение, хотя во взгляде друга укор. Но немного стыдно за то, что днём избегал лишний раз поцеловать чужой локоть, а теперь поддался прихотям. Нехорошо ещё и то, что с такого ракурса Цинсюань наверняка замечает колотящееся сердце. Он ведь чувствует? Слышит? Видит колыхание под воротом? Остаётся надеяться, тело привыкнет к чужой ауре, что приглушена одеждой, и научится спокойно воспринимать живое тепло. Другие же призраки умеют? Хуа Чэн даже без кровообращения существует, наверняка и прикосновения через слои одежды его не сбивают с толку. Цинсюань не отстраняется, но и не льнёт так охотно, даже не обнимает. Соблюдает расстояние. Ему неприятно?.. Нужно было прежде спросить. Далеко не все друзья позволяли Хэ Сюаню такое поведение. Но близкие друзья были не против. Ведь не были?.. — Солнце, ты сам смутился? — засмеялся Цинсюань, опасно обняв. Сомкнул руки в замок, где-то сбоку на талии. Лучше не думать, где именно. — Всё хорошо. Но я не читаю мыслей, помнишь? — Порой мне кажется, что читаешь. Ещё до того, как я успею о чём-то подумать. Собственный голос прозвучал странно. Так странно, что Мин И предпочёл бы молчать. Меж рук Цинсюаня, а теперь и промеж ног, только молчать и нужно. Его тепло обволакивает всё существо, совсем не как в объятиях лицом к лицу, или грудь к груди. Призрак пойман — не в силки и не в клетку, а снова в чьи-то ладошки, как мотылёк или кузнечик. В отличие от мотылька, ему не страшно. Подобно мотыльку же, ему из вредности хочется шуршать меж ладоней, щекоча их и стремясь на волю. Можно даже об стекло потом удариться, приличия ради, или подпалить крылышки над огнём. Цинсюань, свято заверявший, что мыслей читать не умеет, внимательно глядел на Мин И. С предупредительной улыбкой. Давал понять, что в его присутствии ни одно крылышко не будет сожжено. И как в таких условиях шуршать? Руки Цинсюаня, тем временем, меньшее из зол. В своих полётах он часто хватался за талию Мин И, это дело привычное. Приятно, что они оба никуда не падают. Цинсюань почтителен, и из всех зол это — большее. Приходится глядеть ему в глаза так же спокойно, как глядит он сам. Приходится усмирять сердце, что яростней всякого мотылька рвётся из груди. И до чего обидно, что Цинсюань невозмутим! Что уж говорить о сердцебиении, он расслаблен и вместе с тем собран, когда Мин И не знает, куда девать руки, куда взгляд направить. Если глаза отвести — неловкость будет разоблачена. То же случится, если продолжить мять собственные пальцы. Чужое лицо близко, потому нужно сфокусировать взгляд, иначе он рассредоточится и замылится, и от притворной уверенности Мин И следа не останется. Проклятая дальнозоркость только мешает выбрать, куда смотреть, и жжёт глаза. — Я совсем забыл, — пробормотал Цинсюань рассеянно, вопреки невозмутимому виду. — Хотел ведь… Солнце, позволь, позабочусь немножко о твоих глазках? — он разомкнул руки и потянулся к полупустому графину. — Всё нормально, — пока тот отвернулся, Мин И поморгал чаще. — Говорил же, у меня зрение сбоит. Днём обыкновенное, ночью похуже, — ночью «получше», если говорить о прямом практическом применении. — Найду потом тебе мазь, или раствор… — Цинсюань поддерживал дно графина, вероятно, охлаждая. Или пытаясь охладить. — Это же дальнозоркое проклятие, какая здесь мазь. Разве что из порошка пяти трав, чтобы я вовсе ослеп и не мучился. — У тебя от слёз раздражены веки, — на его попытки охладить воду тоже без слёз не взглянешь. Разогревать у него легче выходит. — Уже не болит? — Дай сюда, — Мин И отнял графин, наскоро сосредотачивая у дна холод. Наконец-то можно чем-то руки занять. — Болит, незначительно. Я таких мелочей не замечаю. Цинсюань молчал, дожидаясь, пока стенки сосуда покроются холодной пеленой, и так же молча развернул чёрный платок. Другой платок, в бледном узоре. Промокнул его в ледяной воде, и тотчас воду забрал: — Не морозь себе руки. — Таких мелочей тоже не замечаю. Ты называешь меня хрупким несчастным существом, но мне откровенно плевать на дискомфорт. И с терморегуляцией у меня порядок. В отличие от некоторых. — Да, нелегко она мне даётся, — чужие пальцы тронули щёку. Холодные. — Иди-ка сюда, — платком, что ледяней пальцев, Цинсюань бережно проводил вдоль века. — И я никогда не называл тебя хрупким. — Но считаешь таковым. — Возможно. А пока ты не научишься замечать эти «мелочи», позволь замечать их мне. — Чему здесь учиться? И зачем? Чтобы жалеть себя из-за замёрзших рук или воспалённых век? Это пройдёт. Вся преходящая боль незначительна, ведь она конечна. Если бы я ныл от пореза бумагой, меня бы здесь сейчас не было. Я же говорил, что боль мне необходима. Настоящая, правда, а не заплаканная морда. Порез бумагой сообщает о моей неосторожности. Воспалённые веки — о том, что я нестабилен. Если бы ты пронзил меня ножом, я бы думал не о боли, а о твоих мотивах. — Причём тут это? Зачем мне… — При том, что думать нужно не о боли, а о её причине. И, если причина не важна, забыть о ней. Если важна — устранить её ко всем чертям. Боль — это полезный индикатор зла извне или изнутри. Вот и всё. Цинсюань смиренно молчал, почти что равнодушно. Ему явно надоедает спорить с Мин И, когда им обоим ясно, что никто никого не переубедит. Да и вряд ли он вообще понимает суть разговора. — Сейчас, например, — мягче продолжил Мин И, — мне приятно, как ты утираешь мне рожу. Но зачем концентрироваться на удовольствии? Оно — индикатор твоей симпатии, и само по себе ценности не несёт, отвлекает разве что. Однако я благодарен тебе. Могу потом снова почесать взамен. Хотя это странно, когда ты не кот. — Если нам обоим это нравится, ничего странного нет. — Сомнительный довод. И за пределы комнаты это не уйдёт, понятно? — Куда же и кому это может уйти… — Цинсюань покончил с веками, но зачем-то продолжал гладить платком область под ними. — И не нужно никаких «взамен». — Нужно. — Да нет же, я… — Цинсюань, пожалуйста. Его непонятливость не знает границ. «Вынуди меня заплатить за твою заботу» — мог бы сказать Мин И. «Заставь сделать приятно тебе», в конце концов. Но такое не говорится напрямик! — Ох, солнце, — Цинсюань хитро улыбнулся: — Взамен закрой глаза и помолчи. Хочу, чтобы ты «сконцентрировался на удовольствии» ради меня. Договорились? — В качестве сделки — без проблем, — сговорчиво пожал плечами Мин И, опустив веки. В темноте страшней. Сразу чувствуются подушечки каждого пальца, что поддерживают щёку. Капля воды течёт от платка через краешек губ. Сосуды в веках восстанавливаются от холода, устраняя припухлость. Это и есть удовольствие, на котором Цинсюань просил сосредоточиться? По всей видимости, то есть, невидимости, — да?.. Странно. Что ж, это приятно. Кончики пальцев поглаживают у подбородка, а платок еле касается кожи. Однако не очень ясно, в чём суть этого «взамен», если наслаждение, пусть и скромное, достаётся одному только Мин И. Цинсюаню надоели почёсывания? Он так привык к холодности друга, что даже не знает, что бы друг мог подарить в ответ? Помнится, ему когда-то нравилось налетать с объятиями совершенно внезапно. Он выжидает момент? Обнимать ближе уже некуда. Он хочет большего? Тогда с какой стороны ждать угрозу, слева или справа? И что ещё больше волнует: где, собственно говоря, эта угроза, и почему она ещё не пришла? — Цинсюань. — Да? — Ты хотя бы целовать собираешься? Пальцы Цинсюаня замерли. — Элемент неожиданности должен был прийтись сюда, — Мин И указал на щёку. — Спрашивается, где твой «взамен»? — «Должен был», ха-ха? Вовсе нет. Тебе нужно было найти удовольствие только в этом. И какая тут неожиданность, если ты её ожидал? — Молчаливо согласованная. — Можем согласовать её вслух, — мурлыкающий голос оказался у виска. Таких «вслух» даром не надо. Если каждый раз, вербально прося о поцелуе, нужно будет выдерживать этот голос рядом с ухом… Мин И будет под пытками молчать. Что ж, хоть в чём-то Хэ Сюань похож на Мин И. — Солнце, — нельзя же так близко шептать! — Ты чего-то хочешь? — Не согласованный вслух согласованный ожидаемый элемент неожиданности, пока у меня сердце не остановилось. — Как скажешь. Хорошо, что Цинсюань общался через шёпот. Однако пора бы ему понимать без слов. Он убрал липкие волоски за ухо, погребая даже наигранную неожиданность. Почтительная бестолочь. Мин И ещё не определился, что именно поджигает щёки ярче — внезапность или эта мучительно долгая нежность. Холодные пальцы исчезли, и тотчас спустились обратно к талии, ближе к животу, а ноги надёжней сомкнули пойманного в ловушку призрака. «Приплыли», — прозвучало у того в мыслях. Прозвучало столь вяло, что сразу растворилось в темноте перед глазами. Открывать их не следует. Зрение тут ни к чему, биение сердца Цинсюаня доносится через объятие. Тот, кажется, волнуется ещё больше, чем Мин И. Близ лица возникло призрачное касание — нисколько не связанное с призраками, однако столь же неуловимо-зыбкое. Лица разделены обыкновенным воздухом, крошечным пространством, и не соприкасаются вовсе. Но излучаемое рядом тепло рождает иллюзию, будто дыхания уже смешались, кожа коснулась кожи, и простейшее физическое соприкосновение произошло. Даже рябь на воде от лёгкого ветерка будет сравнением слишком грубым, ей не описать эту бестолковую близость. И как забавно — Цинсюань столько раз целовал лицо, а теперь растягивает ожидание, не решаясь. — Вот глупый, — Мин И тихо рассмеялся. — Сам тормозишь из-за своей согласованности, твои пошаговые согласия тебе же вредят. Чем дольше тянешь, тем сложней. Да и разве ты не хочешь меня поцеловать? — Хочу. — Так целуй, — он улыбнулся шире: — Даже если бы ты сделал это внезапно, я бы тебя не убил, в конце концов. — Иногда я представлял, как целую тебя, и ты в моих мыслях сразу давал мне пощёчину. — Тебе нравилось так думать? — Да. — И что, в твоих фантазиях я после этого уходил? — Нет. На то это и фантазии. В реальности ты бы не бил, но всё же ушёл бы. И в реальности я бы сам так не поступил. — М-м. Поступил. Сегодня, когда поцеловал лоб. — Это другое. — Не смеши богов, Цинсюань, я бы не разорвал с тобой дружбу, если бы ты внезапно поцеловал щёку. Может, проклинал бы тебя на чём свет стоит. Однако… Мотыльку положено шуршать в руках. До чего досадно, что мотыльки не жалят. И как спровоцировать ладони схлопнуться на трепещущем насекомом? «Хитро подглядывать» не получится, глаза открывать нельзя. Можно «солнечно» улыбнуться? Нет, посыпятся комплименты, а призрак добивается иного. Тихий голос? Он и так словно бы и не свой. Сойдёт. Какая досада, что Мин И не пользовался никаким инструментом привлечения прежде, и теперь, в такой ответственный момент, импровизирует на ходу. На что только ни пойдёшь, чтобы поймать щекой поцелуй. Просить о нём словами — скучно. Ожидать — мучительно. Призрак снисходительно усмехнулся, невинно подняв брови. Как бы задумчиво пропустил сквозь пальцы прядь волос и смахнул их за плечо, обнажая лицо. Склонил голову вбок и тихо продолжил: — Сейчас всё иначе — я у тебя в руках. Читать мысли ты не умеешь, но мы оба знаем, что я в проигрышном положении. Хоть лицо целуй, хоть ещё где, я не стану злиться. Всего меня облапай — я буду умолять о большем. Приласкай ближе — и я забудусь, раскрыв тебе все тайны, что во сто крат страшней моего одиночества. Ты знаешь, что я отдамся тебе за пару поцелуев и бредовых комплиментов. Призрак запросто нашёл вслепую лицо Цинсюаня, по затаённо-сбитому дыханию. Огладил его горячую щёку, одной лишь тыльной стороной пальцев. Досадно, что нельзя взглянуть. Подлинная слабость Цинсюаня всегда была на поверхности. До чего глупо — Мин И разыскивал слабые места на затылке или на спине, будто загульного бога проймёт такая дешёвая ласка. Но вот же она, брешь, в которую нужно вонзать нож — забавная и раздражающая тяга Цинсюаня к согласию, его кипятящая кровь сдержанность. «Позволь», «разреши», «ты не против?» — сколько участливостей он напридумывал, прикрывая свои непотребные желания. Навряд ли говорит в нём стремленье разоблачить призрака, прижать к ногтю врага. Нет же, в Повелителе Ветров скрывается изощрённый садист, давно мечтающий не о боли своей жертвы, а о её унижении. Он подыскал себе жертву, уязвимей которой представить сложно. Захотел «дарить радость сам, без подосланных третьих лиц», заменить собой весь мир тому, кому давно пора мир покинуть. Что за извращённое наслаждение испытал бы Цинсюань, когда б его призрак забылся в самых нежных и недозволенных объятиях. От одной этой мысли голос дрогнул: — Ты проницателен, но понятия не имеешь, что теряешь из-за своей сдержанности. Думаешь, ты видел моё падение, когда я избрал ближайшим собеседником животное. Но тебе не вообразить, что за жалкое зрелище я буду из себя представлять, если ты воспользуешься моим голодом. Шея призрака холодела под дыханием Цинсюаня. Вне всяких сомнений, тот прекрасно знал, о чём идёт речь, ведь притворяться уже поздно, его кровожадность сквозит отовсюду. А мысль о том, чтобы отдаться на волю Повелителя Ветров, ещё никогда не приносила Хэ Сюаню такого блаженства. Он снова проигрывает. Хэ Сюань снова в проигрыше — желал уцепиться за слабость и надавить, заманить врага и выявить его подлую сущность. Добиться кроткого поцелуя в щёку, чтобы Цинсюань страдал дальше, сдерживая свои недобрые помыслы. Или добиться его срыва — и выйти победителем, оттолкнув его руки и разорвав дружбу. Однако призрак не рассчитал риски и вошёл в самозабвенье от собственных слов и размышлений. Отдаться можно прямо сейчас. Заменить весь мир Цинсюанем лишь на малые минуты, горячо гладить ладони ладонями, открыто скулить от почёсываний за ухом, пропустить чужие пальцы к собственному затылку, к шее, позволить облизать руки и зацеловать лицо, снять пояс и дать себя облапать, от рёбер до бедра, как в полёте, но ближе, расслабленней. У Хэ Сюаня не оказалось выбора, кого любить, и всё же эта больная сволочь не была объедками со стола, и всякое её издевательство нисходило благословением. — Ну же, А-Сюань, тебе понравится, — засмеялся призрак, не решаясь признать, что такой проигрыш понравится им обоим, что кровь шумит в ушах, заглушая стыд. — Никогда не познаешь, если продолжишь спрашивать — вместо того, чтобы овладеть мной и услышать… Горячий висок Цинсюаня выскользнул из-под пальцев. Призрак готов был принять щекой поцелуй, однако глаза его распахнулись от внезапной боли. Боль впилась в шею.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.