ID работы: 12498253

Опера нищего

Слэш
NC-17
Завершён
114
автор
Himari Nisa бета
A_n_a_s_t_a_s гамма
Размер:
163 страницы, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
114 Нравится 116 Отзывы 37 В сборник Скачать

10. Requies

Настройки текста
Примечания:

XVI

      Просыпаюсь. Перед взглядом: темный бревенчатый полоток амбара. Амбара? Амбара. Я в нем заснул, и если судить по тому, что во дворе темнее, чем на дне колодца, — проспал я недолго.       Прискорбно.       Амбар походит на склеп, если честно. И я бы мог сказать, что в подобных мрачных мыслях есть нечто по-своему завораживающее, но нет, не стану. Если уж говорить о завораживающих вещах (людях), то говорить нужно о чем-то (ком-то) другом.       Я помню, где заснул. Припоминаю, как и в каком состоянии. И навсегда запомню, с кем. Ведь все, что было перед сном, — незабываемо даже для измученного деменцией старика. Тогда мне было хорошо, явно получше, чем сейчас. Эта ночь была лучше, чем глоток свежего воздуха. Она была, она и есть — глоток свежего воздуха. Ох, черт. Никогда бы не подумал о том, что один поцелуй сможет принести в жизнь столько наиприятнейших эмоций и чувств. Кажется, пару часов назад я испытал то, что испытывают морфинисты. Наслаждение. Но если описать точнее: я смог ощутить то, что ощущают наркоманы при новой дозе. Наивысшая степень наслаждения — просто блаженство.       И сомневаюсь, что эта эйфория подарена богом.       Задумываюсь: возможно, на землю ее преподнес сам Сатана.       Уверен: у меня ломка.       Требуется всего две секунды, чтобы больше не подавлять желание посмотреть на Эрена. Одна секунда: говорю сам себе «нет, достаточно». Вторая: откровенно рассматриваю. Он лежит на боку, лицом ко мне. В нежную щеку впивается сено, на котором он мерно дремлет. Клянусь, в данный момент думаю не о том, о чем мог бы. Думаю о том, что готов на коленях умолять Матерь Божью сделать сено мягким, будь то лебяжий пух. Лишь бы ему было удобно, тепло и комфортно.       Какой же я идиот.       Но он так красив.       Цена губам, которыми он не только целует, которыми он моментально выстраивает настоящую Империю-утопию, не превосходит и тех денег, что хранятся у приближенных к государству шишек. Цена им неисчисляемая. А глаза? Ох эти глаза. Господи, хоть бы он их не открыл. Хотьбыхотьбыхотьбы. Ведь прелестней его шелковых губ, только его же вопиюще зеленые глаза. Глаза, в которые смотришь и видишь: пустой карибский пляж; безоблачный горизонт; и заходящее золотое солнце. Этой ночью я тонул на том побережье. Не хочу тонуть и сейчас.       Или все-таки хочу?       Да. Да, хочу. Точно. Никогда и ни в чем не был так уверен, как сейчас. Я хочу Эрена и хочу все, что с ним связано.       Я наркоман и у меня ломка. И в таком случае:

если я — Льюис Кэрролл,

тогда он моя Алиса

      Но мы не в Стране чудес, мы в чертовом амбаре, выстроенном на окраине ебучего леса рядом с такой же ебучей речкой. Слышу ее урчание. И слышу свои хриплые вздохи. Уверен, пот на лбу схож на утреннюю никому не всравшуюся росу. Знаю, я заболел. Да так, что, кажется, навсегда.       Боже, я болен.       Боже, давай договоримся? Сделай так, чтобы мне стало хорошо, чтобы все недуги исчезли. Согласен? Ну же, ответь мне. Пожалуйста. В мире так много слов, но почему мы с тобой все равно не можем договориться? И тут дело не в том, что я ничего для этого не делаю. Я делаю. Бездействие — ведь тоже действие, разве не так? Я же прав, правда? Мне вновь не отвечают.       — Леви? — Эрен пытается перевести внимание на себя, и это у него получается, как всегда без утрирования, идеально.       Вновь смотрю на него, предвкушаю что угодно, но только не то, что происходит дальше. И это «то», что заставляет тут же закрыть глаза. Его ладонь на моей щеке. Его пальцы — точь-в-точь лапки тутового шелкопряда. Ими он оплетает меня в кокон. А я? Я позволяю. Господи, сегодня готов позволить ему все в этой жизни.       В том состоянии, в котором нахожусь — в ознобе, со слезящимися глазами и неровным, хриплым дыханием, — я весь твой. Навеки твой. Неужели господь услышал меня? Ведь сейчас: мне хорошо. Я тону в этом слове, я готов тонуть в нем еще и еще, ещеещееще.       Меня гладят по щеке. Так нежно, будто павлиньим пером. Рядом со мной молчат, и я понимаю: в эту секунду никто не собирается говорить. Эрен не будет спрашивать о самочувствии или же задавать наитупейший вопрос: «Все хорошо?». Не будет, потому что знает, что я либо смолчу, либо отвечу неправдой. Однако, представлю, если бы он все же спросил, то на данный момент, я бы сказал:       «Пока все прекрасно».       Ключевое слово: «пока».       Пока он в пальцах перебирает мои волосы, все и вправду прекрасно. Ведь каждый раз, когда он касается меня, тут же хочется, чтобы в этот миг слово «пока» было навсегда вытеснено из всех англоязычных словарей, нет, словарей всего мира. Не хочу, чтобы было «пока», хочу, чтобы было «всегда». Всегда все было прекрасно. Хочу, чтобы меня гладили по щеке не пока, а всегда. Зарывались целой ладонью в волосы, массировали кожу, гладили-гладили-гладили и главное: чтобы все оставалось так же прекрасно. Никак не хочу, чтобы что-то менялось.       Не надо что-то менять.       Правда, не надо.       Умоляю.       На коленях молю.       — Ты горишь, — он проводит ладонью по моему обожженному невидимым пламенем лбу, а я вновь прикрываю глаза. Нет, мне не больно, наоборот, от его касаний становится хорошо. Даже больше, чем просто хорошо. Это не наслаждение. Это — блаженство. Да я хоть заживо сгорю, как стратфордские мученики, только пусть не убирает своих поганых волшебных рук. Уберет — будет плохо (мне). Чувствую, буду скучать, скучать, скучатьскучатьскучать.       Эрен не слышит моих мыслей (и слава богу), потому продолжает беспокоиться:       — У тебя жар.       — Значит, грейся, — и решаюсь добавить: — Лето еще не скоро.       Последняя фраза должна была походить на остроумную шутку, но, по всей видимости, она вышла настолько остроумной, что я не расслабился, а, наоборот, задумался: а ведь лето действительно еще не скоро. Ой как не скоро. Если оно у меня вообще будет.       К слову, на последней, невольно вылезшей из клочка мыслей фразе я хорошенько так задумываюсь. От осознавания того, что эта зима — последняя в моей обосранной жизни: мне ни горячо, ни холодно. Мне никак. Возможно, это и есть смирение, а, возможно, и нет. Хуй его знает. Мне стало плевать. Безусловно, я по-прежнему не хочу умирать, вот только что изменится от моего «не хочу»? Да нихуя. Земля не перестанет вертеться, политический режим не сменится в мгновение ока, а я не стану здоровым.       Не хочу мерзнуть, но все равно знобит.       Не хочу потеть, но все равно мокрый, как похотливая шлюха.       Не хочу ощущать сухость во рту, но все равно сложно сглотнуть.       Ничего не меняется от моего «не хочу». Здесь больше нечего говорить. Здесь ничего не поменяешь.       Да и, в принципе, не надо что-то менять.       Чувствую, как Эрен смотрит. Мои же глаза слезятся, болят, но и так не хочу терять и секунды, чтобы не ответить на его взгляд. Только улавливаю флер умиротворения, он произносит:       — Мне не нравится лето.

он не даст мне умереть в тишине в одиночестве

это точно

      Но и этого менять тоже не хочется.       Да, боже, дайте мне любую сверхъестественную херь, способную изменить какой-либо момент жизни — я ее выброшу, клянусь. Не дай бог что-нибудь, вплоть до места, на которое нассал двадцать четвертого августа, поменяется. Вот этого и вправду не хочу. Какого бы дерьма я не натворил, что бы ни сделал — менять искренне не желаю. Ведь если бы этого не произошло, то, возможно, я бы вообще здесь не оказался. Возможно, меня поймали бы, отвели в обезьянник, а там конченные бугаи избили бы до смерти. И это лишь один исход событий из сотни исходов, нет, из тысячи, нет же, из сотен тысяч. Таких «возможно» может быть бесконечно, им нет конца. В этой жизни может произойти все, что угодно. А то, что происходит сейчас, — то, что происходит из-за определенных исходов событий определенных ситуаций. И, да, повторюсь: не хочу что-то менять. Просто потому что если что-то поменяется, то Эрена рядом может и не быть. А этого хочется меньше, чем умереть (вот так сюрприз).       — А тебе?       М?       Душа моя, понятия не имею, о чем и к чему твой вопрос.       — Что?       На его месте, я бы послал себя нахуй (приблизительно еще в начале знакомства). Но все, что он делает в ответ на никчемный вопрос, — беззлобно усмехается, убирает волосы с моего лба и задает новый:       — У тебя есть любимое время года? — и этот вопрос, который можно задать умирающему, я готов номинировать как самый тупой. Он почти опередил вопрос: «Как ты?» Почти. Совсем чуть-чуть.       — А тебе действительно интересно или ты заполняешь молчание?       Ему не требуется и секунды, чтобы произнести:       — Я почти ничего о тебе не знаю. Хочу узнать хоть что-то.       «Хоть что-то».       А что мне тебе рассказать?       Если расскажу биографию, ты напишешь обо мне некролог? Если да, то, боюсь, он выйдет коротким, не соберет и десяти читателей. За такую статью не то чтобы обоссут, за нее — обоссут и высмеют.       Понятия не имею, с чего начать. Имя мое он знает. Фамилию не скажу никому и никогда, отцом и матерью клянусь. Это мой личный секрет, которым не готов делиться и с собакой. Почему? Фамилия — единственное, что у меня есть от родителей, которых знать не хочу, а соответственно, если не получается забыть родственников, то и упоминать их не стоит.       Так что же у меня припрятано интересного?       Есть один козырь, который может растрогать любого христианина. День рождения у меня двадцать пятого декабря. Смешно, правда? В моей жизни много такого забавного дерьма.       Например?       В пятнадцать лет был запрещен вход в бакалею на своем районе. Я выносил оттуда килограммы всякой херни. И, если честно, готов был вынести оттуда все. Нет, я не болен клептоманией, как многие могли подумать, дело в том, что совести у меня столько, сколько денег в кармане. Иначе говоря: нихуя.       Что еще? Ну, поехали.       С детства ненавидел запах табака. Никогда не нравилось курить, находиться рядом с тлеющей сигаретой не мог, каюсь. Но в шестнадцать лет было так хуево, что искал любую мерзость, которой смог бы облегчить свое состояние. Поначалу алкоголь, а там пошло-поехало. Короче говоря, в то время как на день рождения сверстникам дарили нечто полезное, сам себе я подарил целый набор зависимостей.       Господи прости. Все это становится похоже на исповедь. Черт. Ну и хер с этим. Пусть так и будет. Аминь.       Начинаю вспоминать почти все дерьмо, что натворил:       Я отказал девочке-пай (ученице церковно-приходской школы) в отсосе, когда было семнадцать, потому что не понравился цвет помады на ее губах, но зато дал «добро» другой (девчуле моего тогдашнего хорошего знакомого). Она сделала неплохой минет, но в результате: у нее больше не было парня, а я съебался. В восемнадцать трахал курсанта в трактире, снятом на одну ночь и за его деньги. После секса он сказал, что верит в любовь с первого взгляда. Проблема была в том, что я не верил ни в любовь с первого взгляда, ни в любовь в принципе. Сказал, что мы поговорим об этом, когда приду с душа. По итогу: мы больше никогда не разговаривали. Почему? Я вновь съебался.       В девятнадцать второй раз покурил траву, понравилось, понял суть и плотно на нее подсел. В двадцать чуть не откинулся в чьем-то доме. До сих пор не могу припомнить всех деталей, но отчетливо помню: поначалу все шло хорошо, я даже с кем-то заобщался, но потом стало плохо. До ужаса плохо. Хочу забыть тот день, но, видимо, получается херово. Вспоминаю холодный пот на спине, не помню, блевал или нет, и, самое главное, не имею и малейшего понятия о том, как добрался до дома. Это из плохого. Из хорошего: смог избавиться как минимум от одной зависимости.       В двадцать один удалось побывать в больнице. К слову, там было хорошо, там было чисто и свежо, собственно, из-за этого там и понравилось. Загремел туда — (угадайте из-за чего?), — из-за уличной драки. Подрался с местной шпаной в подворотне, не понравилось то, как они на меня посмотрели. Помню, сломал одному нос, другому вывихнул руку. Мне же знатно прилетело по ребрам. Результат: вывих, постельный режим и душка-медсестра с незакрывающимся ртом. Признаться, она была милой, я ее почти не терпел, иногда даже поддерживал диалог (например, на вопрос: «как дела?», отвечал: «как всегда»). Когда отправили домой, пришлось ей пообещать, что впредь буду беречь себя. В двадцать два чуть не лишился глаза, отделался фингалом и шишкой на виске. Обещание сдержать не удалось (честно, я и не пытался).       На двадцать третий год жизни хотелось либо застрелиться, либо кого-то убить. И по большей части склонялся ко второму варианту. И я прекрасно знал, кто пострадает. Кенни. Весь год мы жили в ругани и в нескончаемых драках. Было сложно. Я бросил пить и курить, он нахуячивался каждый день. Было непросто. Хотелось задушить его во сне, он прилагал к этому все усилия. Только под новый год у него появилась сраная Траут, у которой он зависал днями-ночами, я же жил в спокойствии. Стало терпимо. Мы перестали видеться, мы перестали ссориться. Так я поставил точку во мнении, что слово «семья» всего лишь слово и не более.       В двадцать четыре вытащил занозу из пальца и занес инфекцию. Вновь посетил больницу, с самого порога показалось, что что-то не так. Решил поинтересоваться у лечащего врача насчет душки-медсестры. Она умерла, я вылечился. Мне не было грустно. В двадцать пять наш дом атаковало полчище крыс. Пришлось их травить. Я убил ровно девять, видел смерть каждой третьей. Они мучались. Мне было грустно. На секунду хотелось убить и себя.       В двадцать шесть кидало из крайности в крайность: то пил днями напролет, то вставал на утреннюю пробежку; то воровал, то находил халтурку на пару часов; то курил по двадцать самокруток в день, то непрерывно читал библиотечные книжонки; то рвал глотку на Кенни, то спустя два-три дня отсутствия с облегчением встречал его у порога. То пытался найти себя, то от себя же пытался убежать. Было хуево. Кажется, меня с тех пор и метает туда-сюда. Кажется, даже в конце жизни я все еще не смог понять, чего хочу.       В двадцать семь стоял возле церкви и хотел зайти, помолиться. Только ступил за порог, как в носу засвербело, глаза заслезились. Стало до жути плохо. Сумел лишь на секунду взглянуть на Семистрельную икону как сдался. Развернулся. Ушел. Выбежал из церкви. Не выдержал. Помню, как на свежем воздухе стало заметно легче. Не знаю, что это было. Возможно, аллергия на ладан, а возможно, во мне действительно есть что-то от Дьявола. И, признаться, именно последнее «возможно» по сей день не дает покоя.       В двадцать восемь только и делал, что день ото дня вглядывался в Кенни. Ему становилось все хуже и хуже. Тогда я еще не понимал, что он умирал у меня на глазах. Тогда я вообще нихера не понимал (честно, не хотел понимать). Наши жизни вконец разошлись по разным путям. Он пропадал у Траут не только днями-ночами, он зависал у нее месяцами. Зимой его кашель стал сильнее, суше, надрывней. Весной заметно похудел, только и помню впалые щеки да сутулую спину. Летом его и вовсе не видел. Осенью Кенни заперся у себя в комнате, я вновь слышал его и изредка видел. Он кашлял. Кровью.       Мне исполнилось двадцать девять, когда нашел Кенни мертвым в постели. После его смерти решил съебаться в другой город, начать жизнь с чистого листа и все дела. Нихера не получилось. Чую, надо мной посмеялись все боги, хотя их реакция понятна. Только вспомню, как на мой поезд, куда прошмыгнул зайцем, напали бандиты, — так самому становится смешно. Но все это не шутка. Я действительно кое-как выжил; застрял в лесу; померился членом с воякой; увидел смерть как минимум двух людей, которым и не задумывался помочь; одного ребенка отправил гулять по лесу, другого научил пить виски и ругаться матом; трахнул аристократа и по итогу по уши в дерьме.       Господи, сколько же произошло, сколько же хуйни натворил. Какой же я урод, охуеть. И как после всего этого думать о том, какое же у меня, черт возьми, любимое время года? Да не знаю я, не знаю, Эрен. Для меня все времена года как один. Что там грязь, что там слякоть и холод. Думаю: нельзя определить любимое время года тогда, когда твоя жизнь — это вечная, промозглая осень.       Или все-таки можно?       — Леви?       Если же можно, то пусть будет:       — Весна, — отвечаю севшим голосом.       — Весна? — вижу его удивленный взгляд. Он не был к такому готов, да и я в принципе тоже.       — Да, — говорю. — Весна, — и объяснять «почему?» точно не собираюсь, серьезно.       Но Эрен и не требует объяснений, Эрен говорит:       — Мне нравится осень.       Не знаю: то ли я слишком расслабился, то ли не успел подготовиться к такому изречению, — но так или иначе усмехнулся.       — Я и не сомневался.       Не сомневался, что ему нравится то, что явно не нравится мне. Осень: холода, слякоть, простуда. Что в этом приятного? Не знаю. Весна мне больше по душе, что ли? Весной не так худо, как осенью. Весной больше приятного, чем в другое время года. Весной можно наблюдать за тем, как голая земля покрывается зеленой травой, как на улице становится теплее и как тает лед на воде в каналах. Все это для меня. Ощущение того, что жизнь не стопорится, жизнь течет. И я имею возможность следить за этим. Ну разве это ли не блаженство? Да. Но для Эрена, видимо, нет. Все же Эрен и я — два разных острова, омывающихся разными океанами. Что для меня весна, для него — осень. Что для меня нежно-розовый тюльпан, для него — чихотный тысячелистник.       Собственно, теперь становится понятно, чем же я его зацепил.

я для него — унылая, серая осень

он же для меня — далекая, цветущая весна

      Откидываю голову на стог сена и глубоко вдыхаю.       Но не выдыхаю. Не могу.       Не       могу. Не —       В груди чувствую какой-то теплый ком, будто ваты. Поначалу думаю, это реакция на последние приторные мысли, но нет. Этот ком стопорится в горле, создает ощущение тошноты. Наконец выдыхаю, и голову кружит. Все, что вокруг, теперь не касается, потому что мне крайне не нравится это дерьмо. Сжимаю руки в кулаки, опираюсь о пол, чтобы хоть как-то прийти в себя, отпустить эти херовые ощущения.       Дышать под мысленное командование — хорошее, правильное решение. Сжать зубы — нейтральное. А поднять взгляд — просто ужасное.       Беспокойство.       Пытаюсь смотреть на что-то одно, но это «что-то» двоится. д в о и т с я. Стог сена напротив теперь не один, их два. Вставший с места Эрен, берущий меня за лицо — искажен. и с к а ж е н. А дерево за окном — гребанный лес. л е с. Делаю глубокий вдох и слышу хрип в горле. Черт. ч е р т. Чертчертчерт.       — Леви? — голос Эрен пропадает, тает. Вижу по пышным губам: он еще несколько раз зовет меня. Но как бы я не хотел слушать, слышать его голос, я не могу. н е       м о г у       Единственное, что чувствую сквозь необъятную лавину нарастающего беспокойства, — его ладони. Они на моих щеках. Они горячие. Они очень горячие. А может это у меня жар? Нет. Или да? Его руки мои щеки — кожа обожженная крапивой. Жаркожаркожарко. Я дышу. Быстро и, кажется, шумно. Или не шумно? А я дышу вообще? Незнаюнезнаюнезнаю.       Тревога.       Передо мной темный бревенчатый полоток амбара. Амбара? Амбара? Где я, блять? Мне страшно. Мне очень страшно. Я чем-то объебался? Не знаю. Не помню. Ни черта не понимаю. Сознание штормит из стороны в сторону, голова идет кругом. Меня тошнит. Но я дышу. Или все-таки нет?       Настоящая паника. Паника.       Сердцебиение учащается. Хочу поднять руки, не понимаю, поднял их или нет. Откидываюсь головой на стог сена, сухой травы на коже и вовсе не чувствую. Верчу головой, кое-как прикладываю силы. Где я? С кем я? Над головой — темный бревенчатый полоток амбара. а м б а р а. За окном — беспросветный лес. л е с. Вокруг одни стога сена и и и и силуэт в углу, увидев который меня будто протыкают осиновым колом.       Пиздец.       Он не шевелится.       Уу-у-ууу. Тихо. Тихо. Тише, мать твою. Это не взаправду.       Этот контур ненавистной шляпы, знакомая длинная худощавая фигура. Господигосподигосподи.       — Нет.       Это не Он. Не он сам, воскресший. Это все не по-настоящему.       — Нет.       Ннетнетнетнет. Не знаю, говорю ли, не знаю слышит ли Он, но пусть исчезнет. Пусть, мать его, исчезнет!       — Леви! — сначала слышу звенящий голос, а потом чувствую, как меня берут за челюсть и рывком поворачивают на себя.       И я выдыхаю (я могу дышать). я       м о г у       — О боже, — испуганный Эрен. Это испуганный голос испуганного Эрена, и он действует на меня, как морфий.

нет.

морфий — не его голос

Эрен и есть — мой морфий

      Таю в себе дрожь, вытираю пот со лба холодными дрожащими пальцами. Насчет три посмотрю в тот угол, клянусь. Раз. Ебать, лишь бы там ничего не было. Два. Господи, пожалуйста. Три. Задерживаю дыхание и смотрю в угол.       А в углу —       — пусто.       Ни силуэта, ничего. Лишь тень от высокого шкафа. Не понимаю, мне стало бы лучше, если бы там что-то было? Ведь сейчас, не видя там ничего, осознаю: у меня только что были галлюцинации.       И вот именно это — полнейшее дерьмо.       Я больше, чем просто болен.       Я умираю.       И умираю я в заброшенном амбаре в богом забытом месте. Я не был к такому готов. Только не к такой смерти.       Я медленно умираю.       Ты чувствовал такое же, Кенни? Тебе было так же паршиво, Кенни? Никогда бы не подумал, что смог бы тебя понять. Но теперь понимаю. Хочется рыдать. Да рыдать не от боли физической, хочется рыдать от того, что Эрен скоро уйдет. Уйдет на рассвете и забудет о том, кто такой этот Леви. А кто я? Обо мне и написать-то нечего. Я не оставил ничего, никого. Я — и есть галлюцинация. Никчемная, бесполезная и пугающая галлюцинация.       Я не стал вонючим дедом-приколистом, что притворяется глухим назло своим родственникам. Не стал отцом, что дергает за ухо проказливого сына. Не завел семью, не посадил деревце во дворе, да и дом не построил. Какой из меня глава семейства? Да никакой, черт возьми. Я себя-то уберечь не смог, что насчет других — так и представить страшно.       Я не успел никого полюбить. Или же все-таки кого-то любил? В любом случае человеку, не сумевшему полюбить даже собственную жизнь, трудно это понять. Но если сказать чисто теоретически: похоже, я мог. Мог кого-то любить, правда, по-своему и, клянусь, чувствую что до подобного мне оставалось полшага. Полшага до несбывшейся мечты Афродиты.       Я нихуя не оставил. Нихуя не успел.       Кусаю губы с такой силой, на которую способен, ведь чувствую, глаза жгут непроступившие слезы. Хах, блять, даже смешно. Я не плакал над смертью единственного родственника, а сейчас готов зарыдать над тем, что не успел оставить за собой чего-то полезного. Это смешно. Хотя нет. Это, сука, больно. Это рвет блядскую душу. Мне пиздец как больно.       Убей меня, Эрен. Убей меня. Убейубейубей. Я заебался мучиться.       Мне не хватает и секунды: я достаю пистолет.       — Эй-эй-эй, Леви, — он, словно ошпаренный, накрывает руками пистолет и в страхе смотрит на меня, — тихо, тихо.       — Один патрон. Потрать его с пользой.       Я не хочу умирать.       — Нет!       — Эрен.       Не хочу.       — Молю, Леви, — он судорожно выдыхает. Его хватка все сильнее и сильнее, а в моем сердце все холоднее и холоднее. Мое сердце — гребанный кратер.       — Это бессмысленно, Эрен, — пульс все быстрее и быстрее. Придумал: — Просто проваливай, плевать, застрелю себя сам.       Не смогу.       — Нет, — эти умоляющие глаза, боже, не хочу их терять, — пожалуйста, отпусти.       — Я и так сдохну, какая, нахер, разница?       Не хочу умирать, клянусь, не хочу.       — Пожалуйста.       Да какой в этом, блять, толк? Все, что ты можешь: это держать меня за руку и говорить «молю», да «пожалуйста». Это не исправит ситуацию, от этого я не выздоровею. Ничего не спасет эту гребанную ситуацию. Ничего. Ни бог, ни Сатана. Н и ч е г о. Даже я сам. Но       Я не готов к смерти. Я не смог подготовиться. И, уверен, это место не то, какое бы я желал для своей кончины. Не тот день, не тот месяц, да, боже, я не готов! Не могу принять то, что завтра помру, как Святоша в грязи, а по моему трупу будет ползать полчище муравьев. Послезавтра не придут хоронить, провожать. А послепослезавтра меня и не вспомнят. Я был и останусь один.       Руки опускаются. Жмурю глаза и с концами опускаю руки вместе с пистолетом ему на бедра. Хочется и самому упасть. Хочется потерять сознание, чтобы ничего не видеть, не чувствовать. Чтобы было ничего.       Хочется сказать многое, но говорю:       — Не хочу умирать, — и падаю.       Падаю головой ему на плечо, вовсе не задумываюсь о том, что делаю. Просто делаю и все. Просто хочу и все. Мне просто хуево и все.       От смены положения бок закололо, укладываю руку на рану и глубоко дышу. Жду, когда все это закончится. Черт, я так жаждал успокоения, так желал найти и в полной мере познать блаженство, что теперь пытаюсь найти его на краю жизни.       Побудь моим успокоением, Эрен.       Побудь моим блаженством до рассвета.       Дыхание выравнивается, беспокойство тает в груди, пока в волосы дует горячий воздух дыхание Эрена, а его пальцы едва щекочут кожу на шее, пока он меня гладит. Понимаю: он заметно успокоился. Оттого, кажется, успокоился и я.       Вот мы: коварно разные Дездемона и Отелло. Но все равно вместе. До сих пор. И это могло бы напугать когда-то там, на второй-третий день нашего знакомства, но точно не сейчас. Сейчас сложно представить, каково было бы без него. Я бы не хотел находиться тут один и умирать так же в одиночестве. Я бы не хотел, чтобы мы встречались не встречались в этой ебанной жизни. Я с ним, и в этой ебанной жизни мы встретились. Он со мной (пока, но не всегда).       Пока, но не всегда.       — Давай сбежим?       Не думаю о вопросе, сразу спрашиваю:       — Куда?       Куда нам бежать? Нас ведь нигде и никто не ждет. Мы нигде и никому не нужны. По правде сказать, нам бы туда, где никого бы и не было. Где нас никто бы и не ждал. Где мы бы были никому не нужны. Где мы были бы свободны, где дышали бы свободно. Нам бы…       — На остров, — отвечает за меня Эрен.       Но не могу не съязвить:       — А потом мы выйдем друг за друга замуж и будем загорать на белых песках?       — Да, — он зарывается пальцами в мои волосы. — Да, только бы не возвращаться обратно.

я шутил

он — ни капли

      — Значит, чтобы оказаться на острове, мне осталось сделать предложение?       Слышу тихий смешок:       — Можешь приступать прямо сейчас.       Могу ли я?       Хочу ли я?       Хочу ли я оказаться там, где дышал бы свободно, где был бы только я и он?       Могу ли я оказаться там, где дышал бы свободно, где был бы только я и он?       Могу.       Хочу.       Приходится отстраниться, откинуться головой на стог сена и посмотреть на Эрена, чтобы произнести:       — Выходи за меня.

он шутил

я — ни капли

      В его глазах — не тайфун и не буран, да, черт возьми, и даже не иное стихийное бедствие. В его глазах — неизъяснимые эмоции, которые я описать-то не могу. Настоящая катастрофа. Что же я натворил творю? Зря сказал. Или же нет? Честно, и сам не знаю.       Вдруг Эрен начинает медленно мотать головой, прикусывая губы и жмуря глаза.       — Неправда.       Не верит. Да и, честно сказать, я бы и сам себе ни за что не поверил. Но сейчас как-никогда верю.       Да, выходи за меня. Да, будь со мной. На самом деле это я тебе должен говорить: «Я согласен». Я и скажу. Да даже при извержении вулкана, я скажу тебе «да». Ты — моя личная теория Уильяма Уистона. Ты — мой катастрофизм.

ты — Катастрофа моя

      Эта Катастрофа, боже, как же неистово и чудовищно хороша. Из-за нее Земля не может превратиться в идеальный мир, планета не может двигаться без наклона и вращения. С ней мой мир нестабилен. Из-за нее все трещины в земной коре. Из-за нее библейский потоп. Из-за нее обильные дожди. Эта Катастрофа похуже крушения поезда, она вскоре разрушит во мне все. С крахом, громом и ужасающим грохотом, ровно с таким, с каким сталкивается метеорит со спутником. И я, будучи спутником, понимаю: из моего сердца эта Катастрофа однажды сделает кратер, настоящий, мать его, Аризонский кратер.       В любом случае знаю, мне понравится этот кратер точно так же, как и сейчас нравится сама Катастрофа. Та самая Катастрофа, которая будет последней.       Говорю:       — Правда.       Все еще не верит. Все еще мотает головой. Я же верю и в трещины, и в библейский потоп, и в обильные дожди. Верю, что когда смотрю на нее, то тону похлеще, чем «всякая плоть, движущаяся по земле». Верю: я — божий беженец, Ной, не смог построить Ковчег и со вспышкой молнии потонул у Араратских гор. На своих эскизах меня не зарисовал сам Гюстав Доре, Бог же не заключил сделку, предпочел обойти стороной, Ан и Энлиль не смогли даровать «вечное дыхание» и поселить на горах Дильмун. Я — неудачный опыт Сифа, пытающегося воспитать исполина. Да и какой из меня к черту исполин? Возможно, я все же антихрист, но даже если и так, то что с того? Ради той Катастрофы я был бы готов вручную переписать Ветхий завет.       Он говорит:       — Докажи.       — Клянусь всем дорогим, что у меня есть.       — Чем?       Стоило бы подумать над ответом, но только не в том случае, когда он у меня уже есть:       — Жизнью.       — Ты обманываешь и себя, и меня.       Мое сердце вот-вот превратится в кратер, и он будет огромен, но я не грущу (стараюсь). Я мирюсь с тем, что скоро произойдет (пытаюсь). Я надеюсь (рискую), что:       — …смогу обмануть смерть.       Понимаю: обмануть смерть, то же самое, что и постараться обойти стороной Великую Китайскую стену, но я пытаюсь (правда), я стараюсь (очень). Вариант того, что у меня ничего не получится, велик настолько же, насколько велико желание буддиста вступить в нирвану, то есть — необъятно.       А что если Будда был нескончаемо прав, выявив четыре благородные истины? Он затирал что-то про дуккху, страдание; ее причину, тришну; избавление от нее; и какую-то херь про восьмеричный путь. Собственно, а вдруг не хуйня это все? Что если моя сущность жизни — это и есть страдание? Причина моих страданий — это вечная попытка уклониться от рук смерти. А по словам всевышнего: избавившись от причины страдания, избавишься от самого страдания.       Раньше я бы точно сказал, что не верю в эту херню. Сказал бы: «Я знаю свою истину. Я сам себе распятый Иисус, сам себе просветленный Будда и сам себе Зевс, запертый в пантеоне. Я — чудотворец своей жизни, и я, человек, имею ту возможность, которая и не снилась ни одному всевышнему. Я не смотрю на себя сверху, не имею права говорить «пути Господни неисповедимы», а все потому, что сам строю свою судьбу. Здесь в амбаре, на импровизированном смертном одре, на стоге сена, я сам наблюдаю за своими достижениями. Достижениями, которых, к слову, по пальцам пересчитать. Знаю, я опечаленный бог. Почему? Ответ простой: я смертный». Но сейчас в поту, с хрипом в горле, с мокрыми и больными глазами, говорю: я жажду в полной мере познать блаженство.       И как только избавлюсь от страданий, мы, клянусь:       — Уедем отсюда.       Мне не нужно и смотреть на него, чтобы понять, что он с болью на лице улыбается и шепчет:       — Далеко-далеко.       Я же шепчу ему с болью на сердце:       — На остров. Туда, где высокие пальмы, горячий песок и глубокое море.

туда, где трава зеленая,

как твои глаза

      — Остров посреди океана?       — Настоящий карибский пляж, — мечтаю. — Там, где не будет ни души.

там, где любой океан будет меньше,

чем твое необъятное сердце

      — Только ты и я?       — И никого больше.

уедем туда, где рассвет для тебя,

а закат для меня

      — Ты не забудешь это приключение.       — Ни за что, — его голос у моего уха.       Поворачиваю голову и встречаюсь с меланхоличным взглядом. На ресницах нет слез, на веках лишь усталость. И я прекрасно понимаю, что это не из-за того, что он не выспался, нет. Это из-за меня.       Все это время он сидит рядом со мной, слушает мое хриплое дыхание и просто дышит в унисон, потому что иного сделать не может. С самого начала с ним явно должен был быть кто-то другой, но точно не я. Не некрещенный младенец, второй дом для которого Стигийское болото. Не тот человек, что несет в себе все семь смертных грехов. Не тот человек, чей образ походит не на ангела из Библии, а на любого дьявола из «Божественной комедии».       Я не для тебя, Эрен.       Тебе будет лучше без меня, Эрен.       Кажется, я непременно счастлив тому, что ты остаешься рядом, Эрен.       — Леви, — его голос смешивается со скрипом двери, и мы оба оборачиваемся.       — Эй.       В проеме стоит подделка Вавилонской башни — Эрвин блядский Смит. Видеть его не желаю, не то чтобы слышать. Он нарочно старается сделать мне хуже? Вероятно, да. Ведь ровно в ту секунду, как Эрвин ступает за порог, тепло рядом перестаю ощущать, Эрен отстраняется. Блядский Смит, чтоб его.       — Как себя чувствуешь? — спрашивает и молкнет, явно ожидая ответа.       — Хоть сейчас на блядский конкурс красоты, — лучшая защита — нападение, разве не так? В моем случае «нападение» это маска детского шутовства.       Тон Смита становится заметно грубее:       — А если серьезно?       — Лучше, чем ты. Раза в два, — делаю паузу и добавляю: — Три.       Слышу скрип половиц. Он отступает назад и с шумом раздраженно выдыхает, маринуя воздух в ебанном амбаре.       — У нас нет времени на паясничество. Нужно идти.       Знаю. Понимаю. Но сказать ничего не могу. Нечего говорить. Сказать правду? Сказать, что я и встать-то не могу, что все это время, контролирую дыхание просто, чтобы не поперхнуться воздухом? Не вариант. Может, соврать? Произнести «да, Капитан»? Бредятина. Боже, голова переполнена разным говном, и ничего полезного. Меня переполняют многие чувства. Злость. Гнев. Отчаяние. Разочарование. Обида. А толку-то ноль. Ноль.       — Дай нам десять минут, — вновь за меня произносит Эрен.       — Пять. Не более.       Мы мысленно подписали приговор договор и разошлись по сторонам. Вернее, ушел только он, мне-то куда в таком состоянии? Дверь осталась открыта. За ней вижу свет, мелькающие силуэты своей «золотой» команды, которая поредела точно так же, как и звезды в моем вымышленном космосе. В первый день нас было много, а те, что сегодня ночью спали в этом доме, дошли сюда на божьем слове, да и только. Вон, Очкастая — явно главная любимица кого-то там из святынь. Сама не подохла, и в вагоне-ресторане меня спасла, и помогала собраться с мыслями. Но признаться, ее болтовни хватило сполна (надеюсь, ее будущий муж будет глухим). Эрвин блядский Смит. Вот он, думаю, продал душу дьяволу. Такие люди не живут просто так. Не удивлюсь, если в Марии ему еще и медальку дадут за выживших. Однако из всей этой компании есть один радужный лучик.       Малой.       Наверное, единственный, про кого не желаю говорить чего-то плохого. Помню, в первый день его не возлюбил просто потому, что не желал вытирать ему слюни на пути к Марии. Но всего этого не происходило, оттого могу по правде сказать: я рад, что познакомился с ним. Я увидел в нем себя. И дал пару уроков жизни, только вот очень надеюсь, что выйдя из леса он их ни за что не послушает.       Было интересно встретить их всех, поучаствовать в увлекательном походе, только вот итог сего мероприятия мне не очень приятен.       — Можешь идти? — он все еще надеется.       Ну, попробуем.       Эрен встает первым, берет мою великолепную трость и ждет меня. А я? Я хочу воочию увидеть карибский пляж, хочу сбежать далеко и навсегда.

Я жажду оправдать надежды Эрена.

      Опираюсь руками о пол и только собираюсь встать, как по ребрам пробегает жгучая боль. А по амбару пролетает вой, настоящий собачий скулеж от боли, — это мое горе, разочарование и скорбь.       Нет. Нетнетнетнет.       — Нет, — выдыхаю сквозь зубы: — Нет, не могу.       Не могу встать. Боль режет живот, на пальцах кровь, на ладони кровь. Она везде. Меня тошнит, шатает, хоть я и сижу. Хорошим решением было сидеть. Мысленно отсчитывать пульс — нейтральным. Поднять взгляд стало ужасным наихудшим. Картина происходящего смазана. Я вновь будто законсервированная сельдь в банке. Вокруг все мутно, все смутно. Потолок амбара плывет, за окном — тайга, а в углу —       — Левий. не пусто не пусто не пусто.       там       с и л у э т       — Уйди, — беспрерывно шепчу, прячу дрожь в пальцах, собирая руку в кулак. — Уйдиуйдиуйди.       Шляпа. Высокий силуэт стоит. Шляпа. Силуэт салютует. Чертова шляпа. Эта чертова шляпа. Прошу, господи, уйди. Хочешь на колени встану? Уйди, молю. Не хочу тебя видеть. Хочу видеть здесь Эрена. Боже, где он? Где? На твоем месте должен быть Эрен. Где он? Где? Где? Где?       Где он?       Что Кенни надо?       Боже, когда все это закончится?       Не шевелюсь (не могу), не контролирую дыхание (нет сил), я просто смотрю-смотрю-смотрю (на большее не способен). Смотрю за тем, как силуэт Кенни выплывает из-за угла. Слышу его знакомый до боли, до дрожи голос:       — Это прощальный подарок.       Его голос заставляет дрожать.       От его вида хочется выть от боли, обиды, разочарования.       Он подходит ближе, и я, кажется, чувствую его запах. Нестиранная куртка. Махорка.       Жмурю глаза, давлюсь воздухом. Секунда одна — мне хуже некуда. Открываю глаза, задерживаю дыхание. Секунда вторая — и меня обволакивает — что? — б л а ж е н с т в о.       Щурюсь, глаза щиплет яркий-яркий свет. Надо мной дневное безоблачное небо. Оно такое голубое, такое безоблачное, такое немыслимое и такое реальное. В ушах тишина, слышу лишь стук собственного сердца и приглушенный крик чаек, парящих над берегом глубокого океана. Сижу на песке, могу запустить руки в песок, ощутить его пальцами, словно трогаю сахар. Мои движения боязливые (боюсь, что этот песок-сахар растает), осторожные (боюсь, что спугну чаек) и аккуратные (боюсь проснуться).       Неужели это тот самый подарок?       Неужели мои молитвы были услышаны?       Неужели блаженство реально?       Чайки, кружащие над океаном. Пляж. Чертов карибский пляж. Неужели я выбрался из леса? Неужели я и вправду вылечился? Неужели я познал блаженство? Это божья благодать? Возможно, всевышний действительно пожалел меня, наконец понял: я настрадался. За страданиями всегда должно следовать нечто хорошее, не так ли? Хочется думать, что за вечными синяками, царапинами, оставшимися на всю жизнь, скрывается       все       это.       И пляж. И чайки. И океан. И — и —       — Ты рад? — Эрен.       Он появляется на горизонте, как чертов мираж. Стоит у берега, на нем белая рубашка (моя белая рубашка). На легком ветру она развевается, я почти улавливаю этот тканевый шелест. Он смотрит на меня через плечо, подставляя правую половину лица безоблачному небу. Вижу его ласковую улыбку и, клянусь, представляю как на свету его зеленющие глаза отливают, как два берилла.       В эту секунду я точно понял: с его появлением моя жизнь кардинально изменилась. Не хочу врать и говорить точное время, которое мы вместе провели в этом сраном лесу, но скажу, что за это энное количество суток я чувствовал себя живее, чем за все прошедшие двадцать девять лет. С этим поганым аристократишкой я смог ощутить то, чего никогда не ощущал ни с кем. Никогда и ни с кем. Он — исключение. Исключение, которое подарило мне воздух.       Однозначно за такой подарок не хватит лишь одного слова «спасибо». С какой бы искренностью я его не произнес, этого не достаточно. Не достаточно и всех драгоценностей этой сраной планеты. Я готов ограбить сокровищницу Короля, найду, украду, вырою все, что угодно, вот только пусть все это не кончается, пусть не кончается. Пусть наконец-то настанет это «всегда».       — Леви, ты рад?       Нет, я не рад. Я счастлив, как божий сын у могилы Иуды.       — Леви. Раз. Кажется, это все-таки сон.       — Леви. Два. Кто-то пытается меня разбудить.       — Леви! Три. Кому-то это удается.       Вдыхаю, казалось бы, полной грудью. Воздух обжигает, он как расплавленный металл обволакивает легкие. По лбу стекает холодный пот. Мне хуже. Глаза почти не разлепляются, но и так я могу видеть. Могу видеть, что вокруг нет ни пляжа, ни голубого неба, ни чаек.       Есть только Эрен, на чьем лице очередной отголосок испуга.       — Ты потерял сознание.       Знаю. Конец близок, Принцесса.       — На сколько? — мой голос сухой, хриплый и уставший.       Он поджимает губы, и я понимаю, что ответ будет больше десяти минут. Он молчит, я перевожу взгляд на открытую дверь, ведущую в дом. А там       никого.       Пульс подскакивает.       — Где все? — мой голос сухой, хриплый и непонимающий.       — Ушли.       Ушли.       Уш-ли.       Они у ш л и.       — И какого хера ты не с ними?       — Потому что ты не там. Ты здесь.       — Эрен, — мой голос сухой, хриплый и пораженный.       — Нет. Не говори ничего, — он гладит меня по щеке и умоляюще просит, — пожалуйста.       В следующий момент чувствую, как его тонкие руки сцепляются за моей шеей, а телом он прижимается ко мне. Он теплый, он — вязаный плед ручной работы. Я холодный, я — необъятный ледник. Он и я. Он греет, я таю. Он зарывается пальцами в мои волосы, я хочу, чтобы мы навсегда застыли в этой позе, в позе, в которой мне будет вечно хорошо. Он и я. Мы гребанная статуя Паоло и Франчески. Все это схоже на приятный сон, мне не хочется из него выбираться. Мне тепло, и тепло это теперь ассоциируется только с объятиями Эрена. Я стал зависим от этого тепла, и больше не хочу, чтобы мне было холодно. Желаю растаять и утонуть.       — Я видел пляж. Я там был.       Он выдыхает мне в шею:       — И как там?       Я отвечаю одним словом:       — Незабываемо.       — Я бы хотел на это взглянуть.       — Как-нибудь в другой раз.       — Обещаешь?       — Клянусь.       Клянусь, если после того, как мое тело сгниет, мне представится хоть одна малейшая возможность увидеть с тобой карибский пляж, я горы сверну, лишь бы оказаться там.

запомни, ты — моя клятва

запомню: я дал тебе последнее обещание

      Я хочу спать. Я наконец решаюсь надолго прикрыть глаза.       Единственное, о чем могу думать в этот момент: у наших ног лежит пистолет с одним патроном. Лишь бы он не вспомнил об этом.       Лишь бы не вспомнил, и не увидел бы так рано карибский пляж.       Лишь бы не вспомнил, и не полежал бы рядом со мной на теплом песке.       Лишь бы не вспомнил, и не остался бы там со мной на веки-вечные.       Лишь бы. Лишьбылишьбылишьбы.       Лишь бы, черт возьми, вспомнил.       Пожалуйста, вспомни. Не оставляй меня там одного.       Прошу       вспомни.       Молю       вспомни.       Я жду и буду вечно ждать наш будущий светлый и безоблачный день.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.