***
Октавиусу даже начало нравиться. Нравился расклад дел, новый образ жизни. Условия оказались и впрямь замечательными. Уже больше года Отто преспокойно, всецело посвящал себя науке. Партнёрство с Озборном и его компанией, теперь ставшее гораздо более тесным, приносило свои плоды, как минимум, в том, что Октавиус вообще ни в чём не нуждался — редки были случаи, когда приходилось ждать, чтобы достать какой-либо материал. Даже тогда, когда доктору требовались бы помощники — живые, настоящие, а не металлические щупальца, — он просто переговаривал с Норманом, давал ему подобный план того, что и как нужно выполнить, а Озборн уже нанимал исполнителей. Иногда заглядывал Паркер. Поначалу он действительно бегло наведывался, чтобы удостовериться, что не обзавёлся парочкой давно списанных со счетов врагов, но постепенно стал заявляться как званый гость и часто помогал в работе над очередным проектом, проявляя при этом неподдельный интерес. Октавиус был ему рад — Питер теперь был всё таким же смышлёным и перспективным, но уже не ленивым, как прежде. Впрочем, он, в общем и целом, уже не мог быть прежним. Если Отто и Норман за все прошедшие годы не постарели ни на один день, то Паркер очень изменился: вместо ещё зелёного, чуть забавного, слегка неловкого, но целеустремлённого и способного студента сейчас на доктора во время каждой встречи смотрел заметно поугрюмевший, до чёртиков уставший мужчина, который, впрочем, пожалуй, ещё хотя бы видел в жизни какую-то цель и смысл, иначе явно бы уже погиб. От одного взгляда на него порой в тесноте грудной клетки начинали скрести кошки. Впрочем, Паркер всё равно старался держаться молодцом, учтиво улыбался, активно участвовал в обсуждении разработок и тогда в нём на мгновения снова виднелся тот немного растерянный студент, готовый познавать новое и помогать в выполнении любой работы. Однако, несмотря на различного рода помощь, в большинстве своём Отто всё делал сам: проектировал, конструировал, собирал, испытывал и прочее, прочее, прочее. Он мог работать двадцать четыре на семь, и его ничто не отвлекало. Конечно, Октавиус понимал, что, пожалуй, иногда он загружал себя работой, мозговой деятельностью больше, чем стоило бы, чтобы на душу тяжким грузом не давили воспоминания, так ярко и остро активировавшиеся после того, как Отто позволили вернуть полный контроль над разумом, оказавшимся наконец-то не засорённым влиянием шумных и порой надоедливых манипуляторов. Больнее всего — до спёртого дыхания и ощущения, будто в грудину высадили мясницкий нож и пару раз от всей души провернули — давили воспоминания о Рози. Отто даже не допускал и мысли о том, что виноват в её смерти был не он. Все причины, действия, идеи — всё, что могло хоть как-то повлиять на смерть жены, Октавиус с лёгкостью приписывал себе, ибо всему этому мог найти объяснения в себе самом. Он жалел несчастную, но не жалел себя, хотя и не позволял проявляться самобичеванию — печально на душе? Печально. Но это не повод опускать руки. Октавиус был человеком практичным и здраво понимал, что прошлое — это прошлое, его нельзя вернуть назад, хотя после своих недавних путешествий в другую вселенную он в этом вполне мог сомневаться. На прошлом можно лишь научиться, понять свои ошибки, вывести способы их решения, чтобы не повторить в будущем. Время, жизнь, существование — Отто знал, что всё это математика. Есть верные примеры и уравнения, а есть неверные, но чтобы решить нечто большее, нужно найти ошибку, исправить её, быть может, изменить условия и двигаться дальше. Октавиус так и делал, а скорбь за время, проведённое в особняке и особенно за работой, слегка поутихла, расслабила свои тиски на груди, и Отто понемногу стал дышать спокойнее, уже почти не ощущая сожаления за случившееся — разве что его тень, которую, как сам доктор знал, никогда не удастся вывести из своей жизни. Гораздо хуже, судя по всему, было Норману — ещё бы, Отто и врагу бы не пожелал вернуться в мир после своей смерти и узнать, что твой сын тоже погиб, но в отличие от тебя окончательно. Впрочем, Норман держался. Сперва, конечно, был страшно расстроен и зол от этой же печали, от собственной беспомощности в том плане, что ничего нельзя было изменить. И тут ему можно было только посочувствовать — ведь больше своего детища «ОзКорпа» Норман любил, пожалуй, только собственного сына, хотя и не всегда это показывал, о чём теперь, к слову, ужасно жалел. В любом случае Озборн, видимо, успел напитаться от Отто мыслями о том, что с прошлым надо просто смириться. И хотя у него не было на душе такого груза вины, как, например, у Октавиуса, убивался он едва ли не сильнее. Вероятно, потому, что ему как раз-таки не доставало уверенности, практичности, умения абстрагироваться. Он уже почти год жил с осознанием факта смерти Гарри и даже с этим смирился, но порой ему всё равно требовалась плакательная жилетка, потому что Норман всё-таки любил иногда пожалеть себя, и нельзя его было за это винить, уж такой он был человек. В качестве такой жилетки обычно выступал Отто — ну конечно, ведь роднее и ближе него у Нормана больше никого теперь не было. Поэтому случалось, когда Октавиусу — хотя он на это не жаловался — приходилось несколько часов сидеть на диване в так называемой гостиной, пока Озборн, пахнущий своим дурацким, дорогим виски и не менее дурацким, дорогим парфюмом ютился в его руках. Он припадал к чужой груди и много-много говорил, прикрыв глаза. Сто тысяч раз менял тему, жаловался, винил себя, выговаривался на тему того, как ему тяжело порой работать, много чего держа в своих руках, сосредотачивая в них всю имеющуюся власть, как ему тяжело без Гарри, но неизменно заканчивал эти тирады мыслями о том, как он благодарен Отто за то, что тот есть в его жизни. Октавиус на это всё только терпеливо молчал, понимающе кивая головой, зная, что всё равно не сможет подобрать нужных слов, и зная, что Озборн в этих словах вовсе не нуждается — ему нужен слушатель, а не непрошенный советчик. Вместо слов Отто только крепче обнимал Нормана, хоть и делал это крайне осторожно, ощущая то, как он буквально пышет всеми известными и неизвестными эмоциями, как пылает его кожа, какой он сам тёплый и, несмотря на всю свою привычную бойкость, трепетный, кажущийся беззащитным и совершенно точно будущий завтра делать вид, что не помнит ни единого своего слова, ни единого чужого касания, к каждому из которых так преданно льнул, словно в последний раз. Отто, конечно же, напоминать ему ни об одном из них не будет. Так уж у них принято. А ещё, в целом, у них принято обычно соблюдать некое подобие субординации, но на это «принято» почему-то оба слишком часто задвигали. Октавиусу нравились его новые условия, нравилась его работа. Ему нравился Норман. Со всеми его заскоками, пускай и редкими, но всё же случающимися, со всей его спутанностью чувств и мыслей, со всей его стойкостью, смешанной с беспомощностью, о которой не помышлял никто, кроме самых близких людей. То есть, никто, кроме Отто. Октавиусу нравилось работать с Озборном — тот, конечно, порой был поспешен в поступках и выводах, но всё же не обделён умом, а поговорить с умными людьми доктор любил. Нравилось проводить время с Озборном — когда они сидели в гостиной, курили горькие, но дорогущие и оттого кажущиеся чуть лучше, чем были на самом деле, сигары и разговаривали о прошлом, о настоящем, о будущем. Отто нравилось слушать Нормана, особенно в такие моменты — тот прямо-таки расцветал, обнажая свою душу вместе со всеми пылающими в ней жарким пламенем мечтами. Он казался таким увлечённым, таким свято верящим в лучшее, таким целеустремлённым и жадным до великого блага, что не восхищаться им вот таким было практически невозможно. И Отто восхищался с кроткой улыбкой и внимательным, участливым взглядом блестящих глаз. Октавиусу нравились моменты, когда они с Норманом переходили незримую условную грань, которая, пожалуй, подразумевалась тем, что называлось «дружба», и в такие секунды никто из мужчин не мог понять, насколько они перегибают палку этой самой «дружбы», и она ли между ними вообще. Впрочем, как уже повелось, оба просто предпочитали не размышлять об этом. Подобными мгновениями Отто считал, например, минуты, когда Норман заглядывал в мастерскую поздно-поздно вечером, потому что Октавиус засиживался за работой и не выходил к ужину, и приносил чашку горячего чая и иногда тарелку с фруктами или ещё чем-нибудь таким. Это у него был этакий жест доброй воли под названием: «Ты же сегодня не ужинал. Тебе не кажется, что на сегодня работы хватит?». Это было одновременно и заботливо, и забавно, поскольку Озборну явно нелегко давалась роль чуткого и небезразличного человека. Вернее, он таким и был на самом-то деле, просто проявлять эмоции не очень-то умел, и доктор это прекрасно понимал, поэтому никогда даже и не думал пропустить в сторону Нормана какую-нибудь недобрую усмешку или упрекнуть его — только искренне, благодарно улыбался и послушно принимал всё, что приносил Озборн, только бы посмотреть на то, как тот тихо, но с облегчением выдыхает и явно остаётся крайне довольным, причём, очевидно, не только собой. Забавнее в этом всём было только то, что манипуляторам Норман, видимо, тоже «нравился». Отто имел привычку отпускать щупальца, не задействованные в работе в данный момент, в «свободное плавание», то есть, позволял им делать всё, что заблагорассудится — разумеется, всё так же беспрекословно мог их контролировать, но не фокусировал на них внимание. Поэтому манипуляторы, которые были не задействованы в какой-либо процедуре здесь и сейчас, поднимались и тянулись к Озборну, стоило ему появиться в мастерской с кружкой чая, осторожно обвиваясь вокруг его талии, гулко рокоча своими металлическими составными частями. Отто много приходилось думать над поведением манипуляторов, особенно до исцеления, когда ему доводилось сражаться с ними за контроль, и он пришёл к выводу, что имеющийся в них искусственный интеллект, хоть и весьма скудный, смог научиться у него, как у человека, что называется, разумного, ряду самых простых эмоций, вроде страха или обиды. А ещё, видимо, симпатии — смех да и только. Веселее всего было разве что объяснять всё это Озборну, когда манипуляторы в первый раз ласково обвились вокруг его талии. Особенно веселья добавлял тот факт, что Норман по первости долго не мог привыкнуть к полуразумной механической конструкции, намертво скреплённой с телом его делового партнёра — вернее, смирился-то он с этим фактом быстро, однако ещё долго вздрагивал и заметно нервничал, стоило манипуляторам к нему приблизиться. Не доверял, ну конечно. Его право. Постепенно привык. Даже взял за манеру иногда почти невесомо пробегать кончиками пальцев по холодному металлу щупалец, будто бы ласкал какую-нибудь собаку или ещё кого в таком роде. Это тоже было слегка забавно, и не менее нравилось Отто.***
Октавиусу потребовалось не очень-то много времени, чтобы понять, что он любил. Любил то, что делал, любил науку, любил обретённые возможности. Любил Нормана. Чтобы понять это, времени нужно было немного, чтобы принять — гораздо больше, но Отто, в целом, замечательно справлялся. Память о Рози уже не так больно тянула в груди, оставив за собой лишь шрам, разгладившийся настолько, насколько только могут заскорузлые старые шрамы. Да и сам Озборн располагал — так кротко и искренне улыбался буквально каждую минуту, едва оказывался подле доктора, так трепетно и чувственно касался при каждом удобном случае, так взволнованно смотрел, что у Отто сердце замирало, а на самых кончиках пальцев искрилось что-то тягуче-сладкое, ласковое, невообразимое. Октавиус знал, что Норман ни с кем другим таким не был, ни на кого так не смотрел, никого так не касался — он вообще был не особо-то тактильным человеком, однако с Отто у него всё было по-другому, всё было едва уловимо, невесомо, но настолько нежно, что в глазах темнело. Октавиус любил Нормана всей душой за каждый тёплый взгляд, за каждое мягкое прикосновение, за каждую чашку горячего чая, принесённую в мастерскую, за каждое доброе слово, которое никогда не было неискренним. Отто любил, когда Озборн несмело перешёл от простых заглядываний в мастерскую к тому, что б подходить к сидящему доктору со спины почти вплотную и запускать пальцы в волосы, склоняясь и целуя в чуть кудрявую макушку, в то время как сам Октавиус откидывал голову назад, упираясь затылком в живот Нормана и заглядывая в его хитрые глаза. Он любил, когда они с Озборном стояли на балконе в темноте и глуши ночи, под тихий стрёкот цикад разглядывая блёкло мерцающие на небосводе звёзды, которых совсем не видно в городе, и как-то уж очень открыто разговаривая по душам, так, что где-то в животе нечто взволнованно трепетало и металось по всему нутру, отчаянно стукаясь о грудную клетку — такое живое, чувствительное, совсем как в юности. А Норман искренне и нежно улыбался, искрясь этой своей улыбкой ярче звёзд. Октавиус любил, когда Озборн переборол своё недоверие ко всему и вся, впервые коснувшись своими губами губ Отто, так тепло и так несмело, будто бы им было по семнадцать, и они только-только начинали узнавать, что такое любовь. Норман целовался коротко, но медленно и умело. Он немного щекотно кололся короткой щетиной на небритых щеках и всё так же привычно пах своим дурацким, дорогим, чуть горчащим парфюмом, который Отто тоже безумно любил и жадно старался впитать каждой клеткой своего тела. Он любил брать руки Нормана в свои, принимаясь аккуратно зацеловывать жёсткие костяшки, слыша, как тот, кажется, затаил дыхание. Озборн тоже обожал так делать с руками Отто, видимо, ему особенно нравилась возможность дать заслуженный отдых пальцами доктора после долгой, кропотливой работы. Октавиус любил, когда Норман, отрываясь от его губ, брал его лицо в свои ладони, заглядывал в тёмные затуманенные необъятной лаской глаза, проводил подушечками пальцев по щекам и шептал: «Какой же ты очаровательный». Отто верил, почти смущённо улыбаясь и слегка краснея, как будто им всё-таки и впрямь по семнадцать. Октавиус любил Нормана и со всеми его сдвигами по фазе. Их никогда не было видно вооружённым глазом, но они чётко ощущались, когда цепкие пальцы в мягких кудрях на мгновение сжимались сильнее, грубее, более властно, чем полагалось, когда Озборн ни с того ни с сего остро кусался во время поцелуев, когда он резко хватал за лацканы и по-хозяйски тянул на себя, когда на его губах вдруг начинала играть недобрая улыбка, когда речи становились слегка фанатичными. В такие моменты Октавиусу казалось, что в глазах Нормана мелькает, на секунду вспыхивая опасными сполохами, едкая зелёная искра. Но это лишь на секунду, а после неё чужой взгляд снова становился светлым, безобидным и почти наивным. Отто ничего не говорил по этому поводу, но он никогда не думал, что «злодеем» Озборна сделала сыворотка, которую он себе вколол — доктор здраво понимал, что это всё было скорее чем-то вроде субличности Нормана, которую он сумел высвободить препаратом, а теперь умело контролировал где-то в глубинах своего сознания. Но эта маленькая крупица всё равно была частью его самого, и отрицать это было бы трудно. Отто и не отрицал — не отрицал, не отмечал, не напоминал. Просто мирился с этим фактом, совершенно его не смущаясь — невозможно найти человека без изъянов, Октавиус это прекрасно понимал, как осознавал и то, что сам он тоже не подарочек. Отто не пугали ни коварные искорки в чужих глазах, ни касания, которые иногда долю секунды граничили с болью, потому что он знал — стоит ему осторожно заключить Озборна в свои объятия, уткнувшись носом в мягкие, всегда безупречно причёсанные волосы, как тот шумно засопит и преданно прильнёт к его груди, жадно впитывая чужое тепло каждой клеткой своего тела. И тогда снова — глаза в глаза, обжигающие кожу касания крепких рук, бархатные, вкрадчивые поцелуи в губы и влажными дорожками по коже, пальцы вдоль по позвоночнику, вызывая приятную дрожь во всём теле, и Норман вновь такой хрупкий, такой верно, беззаветно глядящий из глубин чужих объятий. Озборн осваивался, и теперь он всё реже жаловался, взволнованно и почти беззащитно утыкаясь в плечо Отто, и всё чаще разнузданно прижимался к нему грудью, руками, всем своим существом в совершенно другой обстановке, но Октавиус нет-нет, да и вспоминал тихие вечера со стрекочущими цикадами за окном, с лёгким сигарным кумаром, клубящимся по комнате сизым дымком, с едва уловимым запахом дорогущего виски, с шелестящим шёпотом без конца говорящего Озборна и с руками, лежащими друг подле друга как бы невзначай и слишком близкими к тому, чтобы сплестись пальцами.Беги от безумцев, Не беги от проблем. То, что мы называли Солнцем — Есть тепло наших тел.
Отто давно уже отказался от Мощи Солнца. Разумеется, он не перестал помышлять о создании неиссякаемого источника электроэнергии, но воспоминания о двух неудачных попытках с их негативными последствиями не могли не сказаться на стараниях Октавиуса найти способы создания других источников. Однако, вспоминая то, как Норман с замиранием сердца ютился в его крепких объятиях раньше, ощущая то, как он продолжал это делать и по сей день, разве что уже не так робко, зато ещё более преданно и трепетно, такой тёплый, почти шёлковый, пышущий жаром всех своих необъятных эмоций, ласковый, как майские лучи, Отто понимал, что Мощь Солнца давно в его руках и пребывает в них каждый вечер теплом чужого тела, периодически вытягиваясь из объятий за поцелуем.