ID работы: 11700533

Тепло наших тел

Слэш
PG-13
Завершён
53
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      Отто всё устраивало. Его устраивал расклад дел, устраивал новый образ жизни, маячивший на горизонте красной корридной тряпкой, устраивал Норман. Он думал, что будет хуже — что малыш-Паркер, конечно, молодец и всё такое, смог исцелить его и остальных, но доктор не особо-то верил, что вернётся живым. Вернее, вернётся-то живым, но наверняка в момент своей смерти или за несколько секунд до неё. Отто много об этом думал, благо в другой вселенной было достаточно времени на размышления. Если бы всех «исцелённых злодеев» возвращало бы в мгновения гибели, но они бы выживали, это поломало бы всё только сильнее — взять хотя бы их с Норманом: если бы Норман выжил, то он мог бы помешать Отто в его экспериментах, Октавиус бы не стал подвластен своим манипуляторам, не встретился бы с Человеком-Пауком как с врагом, не узнал бы его личность и потому никогда бы не попал в мультивселенную. А ещё Рози была бы жива. Ну, а теперь что уж? Любое изменение в далёком прошлом могло повлечь расслоение каждой из вселенных на новые, полные бесконечно числа вариантов развития событий, да и сама мультивселенная тогда бы расслоилась. Отто не сомневался, что она и без того имела бесчисленное множество вариантов, и Октавиус, Озборн и прочие попали лишь в один из них. А новые, созданные по нелепости, по некой воле, по чьему-то случайно принятому решению вселенной не нужны. Мироздание такой вольности не допускает и не прощает. Вероятно, потому они и здесь — в своём мире, таком знакомом, но пугающе похожем на все другие вместе взятые. Разве что почти через двадцать лет — боже мой, двадцать лет! — после своей возможной смерти. Сознавать это было страшно до колких болей в груди, мозг усердно отторгал информацию, и потому Октавиус старался об этом не думать. Всё переменилось. Отто всегда любил тот мир, в котором жил, но никогда не чувствовал себя в нём по-настоящему своим, всецело понятым, не ощущал с этим миром родство, а сейчас всё и вовсе казалось сущим кошмаром, чужим, враждебным, катастрофически стремительно несущимся вперёд с таким поразительным темпом, до которого Отто было ещё очень и очень далеко. Радовало только то, что в этом положении он был не один: Норман казался ещё более растерянным, забитым, почти по-детски беспомощным и ощущающим едкую враждебность окружающего мира, нежели сам Октавиус. Радоваться тут было особо нечему, но Отто по крайней мере чувствовал, что в этом страшном, «дивном новом», при этом до боли знакомом мире, когда-то называемом домом, есть хоть один человек способный на понимание. Октавиуса это тоже, как минимум, устраивало.       Они вместе с Норманом выбрались с острова, прихватив с собой несчастного раненого Паркера, который, надо признать, держался молодцом, постоянно твердил, что всё в порядке и снисходительно улыбался на ежеминутные извинения сокрушающегося Озборна — тот явно корил себя очень искренне, и это раскаяние настолько отчётливо и остро в нём читалось, что Октавиусу было по-настоящему жаль не только Питера, но и действительно настрадавшегося Нормана. Впрочем, Отто с удовлетворением подумал, что теперь Озборн, вероятно, сможет наконец обрести покой, найдя гармонию со своим разумом. По крайней мере, очень хотелось на это надеяться.       Октавиусу не хотелось скрываться, Норману тем более. Они на пару дней укрылись в каком-то заброшенном здании, предварительно украв на каком-то попутно попавшемся и крайне людном рынке, на котором никому явно не было до них дела, пару буханок хлеба — так себе роскошь, конечно, но лучше, чем ничего. Ни Норман, ни Отто этим поступком не гордились. В пустом полуразрушенном здании было сыровато и холодно, особенно по ночам, но это была лишь временная мера. Нужно было время на осознание. Нужно было время для того, чтобы понять, как жить дальше.       И всё же условия были не очень-то приятные: всё серое, мокрое, постоянный полумрак. Раньше их воспалённые умы возрадовались бы этой едкой прохладе и туманной темени, но не сейчас — сейчас душа изнывала от нехватки солнечного света. Они уже немолоды и измотаны, каждому хотелось какого-никакого покоя. Единственным доступным, ощутимым теплом сейчас было тепло тел. Разумеется, никаких переходов личных границ, всё осторожно и обходительно. Отто уговорил Нормана позволить его осмотреть, потому что и сам Озборн здраво понимал, что «по морде получил знатно», как он выразился. Октавиус бережно оглядел и прощупал побои на чужом теле, аккуратно скользя подушечками пальцев по тёплой коже, ощущая, как она от его касаний покрывается мурашками. С довольством убедился, что всё было в относительном порядке. Норман невольно вздрагивал от чужих прикосновений, ещё бы — он был таким донельзя тёплым, даже когда доктор слегка задирал на нём одежду, чтобы пробраться под неё руками, за которыми под ткань скользил и прохладный, влажный воздух, а вот пальцы Отто по сравнению с Норманом были контрастно, обжигающе холодными. Озборн старался не смотреть в лицо Октавиуса и делал крайне серьёзный и заинтересованный вид, разглядывая отметины на своём теле, как бы стараясь быть «в курсе», хотя ему, очевидно, хватило бы описания и констатации фактов со слов доктора. Процедура была закончена быстро.       Вернулись к тому, что не могло не занимать их умы — единственные и самые важные мысли о том, что делать дальше. Выход нашёлся довольно быстро: Отто не мог жить без науки, скрываться ему было бы крайне тяжело, учитывая его-то новые конечности, а Норману было бы непросто привыкать к полубедняцкой жизни, полной бездействия, да ещё и отказаться от «ОзКорпа», своего детища, которое он кровью и потом по крупице создавал годами. К тому же, Озборн, в отличие от Октавиуса, перед смертью не был возведён в ранг особо опасных преступников, врагов общественности, поэтому ему ничто не мешало вернуться. Прошедшие почти двадцать лет с момента его официальной смерти, конечно, картину не очень красили, но можно было наврать с три короба о подмене тела, или похищениях, или вынужденных мерах, согласно которым приходилось скрываться все эти годы — никто ничего не смог бы поделать, ведь Норман Озборн есть Норман Озборн, тут хоть на генетическом уровне проверяй, никто не сможет оспорить тот факт, что он настоящий.       И Озборн вернулся. И его, и Отто невыносимо сильно веселил тот факт, насколько была впечатлена и взбудоражена общественность, в какой шок его возвращение повергло людей, по крайней мере, тех, кто ещё помнил, кто он такой. Несколько дней — дать всем поутихнуть, несколько дней — освоиться, несколько дней — всё подготовить, и вот Отто уже получил свои собственные апартаменты в особняке Озборнов, ведь ему-то уж никак нельзя было бы возвращаться так открыто, как это сделал Норман, его бы сразу отдали под суд или ещё чего хуже. И его теперь тоже всё устраивало: неплохое место жительства, никто, кроме самого Озборна — и Паркера, который периодически стал к ним наведываться, как минимум, чтобы проверить, что никто снова не сошёл с ума — не знал о его присутствии, Норман выделил ему пространство под так называемый кабинет, где Октавиус мог творить и создавать всё, что ему вздумается. Уговор был такой, что Озборн мог проспонсировать любую его «хотелку», достать любой необходимый материал, благо финансы позволяли, а потом, когда нечто гениальное будет рождено, он вполне мог представить это научному обществу как разработку, созданную под его руководством, но, что важно, базированную на исследованиях и проектах «ныне покойного доктора Отто Октавиуса». Обоих это устраивало. Норман получал базу для проектов, партнёрств и многих других плюшек, которыми так привык баловаться, а Отто, который гнался больше не за лаврами славы, а за результативностью, за пользой, которую желал приносить своими разработками, и ему не было важно, каким именно образом это дойдёт до людей — напрямую от него или же через посредника под другим именем, — получал осуществление своих желаний.

***

      Октавиусу даже начало нравиться. Нравился расклад дел, новый образ жизни. Условия оказались и впрямь замечательными. Уже больше года Отто преспокойно, всецело посвящал себя науке. Партнёрство с Озборном и его компанией, теперь ставшее гораздо более тесным, приносило свои плоды, как минимум, в том, что Октавиус вообще ни в чём не нуждался — редки были случаи, когда приходилось ждать, чтобы достать какой-либо материал. Даже тогда, когда доктору требовались бы помощники — живые, настоящие, а не металлические щупальца, — он просто переговаривал с Норманом, давал ему подобный план того, что и как нужно выполнить, а Озборн уже нанимал исполнителей.       Иногда заглядывал Паркер. Поначалу он действительно бегло наведывался, чтобы удостовериться, что не обзавёлся парочкой давно списанных со счетов врагов, но постепенно стал заявляться как званый гость и часто помогал в работе над очередным проектом, проявляя при этом неподдельный интерес. Октавиус был ему рад — Питер теперь был всё таким же смышлёным и перспективным, но уже не ленивым, как прежде. Впрочем, он, в общем и целом, уже не мог быть прежним. Если Отто и Норман за все прошедшие годы не постарели ни на один день, то Паркер очень изменился: вместо ещё зелёного, чуть забавного, слегка неловкого, но целеустремлённого и способного студента сейчас на доктора во время каждой встречи смотрел заметно поугрюмевший, до чёртиков уставший мужчина, который, впрочем, пожалуй, ещё хотя бы видел в жизни какую-то цель и смысл, иначе явно бы уже погиб. От одного взгляда на него порой в тесноте грудной клетки начинали скрести кошки. Впрочем, Паркер всё равно старался держаться молодцом, учтиво улыбался, активно участвовал в обсуждении разработок и тогда в нём на мгновения снова виднелся тот немного растерянный студент, готовый познавать новое и помогать в выполнении любой работы.       Однако, несмотря на различного рода помощь, в большинстве своём Отто всё делал сам: проектировал, конструировал, собирал, испытывал и прочее, прочее, прочее. Он мог работать двадцать четыре на семь, и его ничто не отвлекало. Конечно, Октавиус понимал, что, пожалуй, иногда он загружал себя работой, мозговой деятельностью больше, чем стоило бы, чтобы на душу тяжким грузом не давили воспоминания, так ярко и остро активировавшиеся после того, как Отто позволили вернуть полный контроль над разумом, оказавшимся наконец-то не засорённым влиянием шумных и порой надоедливых манипуляторов. Больнее всего — до спёртого дыхания и ощущения, будто в грудину высадили мясницкий нож и пару раз от всей души провернули — давили воспоминания о Рози. Отто даже не допускал и мысли о том, что виноват в её смерти был не он. Все причины, действия, идеи — всё, что могло хоть как-то повлиять на смерть жены, Октавиус с лёгкостью приписывал себе, ибо всему этому мог найти объяснения в себе самом. Он жалел несчастную, но не жалел себя, хотя и не позволял проявляться самобичеванию — печально на душе? Печально. Но это не повод опускать руки. Октавиус был человеком практичным и здраво понимал, что прошлое — это прошлое, его нельзя вернуть назад, хотя после своих недавних путешествий в другую вселенную он в этом вполне мог сомневаться. На прошлом можно лишь научиться, понять свои ошибки, вывести способы их решения, чтобы не повторить в будущем. Время, жизнь, существование — Отто знал, что всё это математика. Есть верные примеры и уравнения, а есть неверные, но чтобы решить нечто большее, нужно найти ошибку, исправить её, быть может, изменить условия и двигаться дальше. Октавиус так и делал, а скорбь за время, проведённое в особняке и особенно за работой, слегка поутихла, расслабила свои тиски на груди, и Отто понемногу стал дышать спокойнее, уже почти не ощущая сожаления за случившееся — разве что его тень, которую, как сам доктор знал, никогда не удастся вывести из своей жизни.       Гораздо хуже, судя по всему, было Норману — ещё бы, Отто и врагу бы не пожелал вернуться в мир после своей смерти и узнать, что твой сын тоже погиб, но в отличие от тебя окончательно. Впрочем, Норман держался. Сперва, конечно, был страшно расстроен и зол от этой же печали, от собственной беспомощности в том плане, что ничего нельзя было изменить. И тут ему можно было только посочувствовать — ведь больше своего детища «ОзКорпа» Норман любил, пожалуй, только собственного сына, хотя и не всегда это показывал, о чём теперь, к слову, ужасно жалел. В любом случае Озборн, видимо, успел напитаться от Отто мыслями о том, что с прошлым надо просто смириться. И хотя у него не было на душе такого груза вины, как, например, у Октавиуса, убивался он едва ли не сильнее. Вероятно, потому, что ему как раз-таки не доставало уверенности, практичности, умения абстрагироваться. Он уже почти год жил с осознанием факта смерти Гарри и даже с этим смирился, но порой ему всё равно требовалась плакательная жилетка, потому что Норман всё-таки любил иногда пожалеть себя, и нельзя его было за это винить, уж такой он был человек. В качестве такой жилетки обычно выступал Отто — ну конечно, ведь роднее и ближе него у Нормана больше никого теперь не было. Поэтому случалось, когда Октавиусу — хотя он на это не жаловался — приходилось несколько часов сидеть на диване в так называемой гостиной, пока Озборн, пахнущий своим дурацким, дорогим виски и не менее дурацким, дорогим парфюмом ютился в его руках. Он припадал к чужой груди и много-много говорил, прикрыв глаза. Сто тысяч раз менял тему, жаловался, винил себя, выговаривался на тему того, как ему тяжело порой работать, много чего держа в своих руках, сосредотачивая в них всю имеющуюся власть, как ему тяжело без Гарри, но неизменно заканчивал эти тирады мыслями о том, как он благодарен Отто за то, что тот есть в его жизни. Октавиус на это всё только терпеливо молчал, понимающе кивая головой, зная, что всё равно не сможет подобрать нужных слов, и зная, что Озборн в этих словах вовсе не нуждается — ему нужен слушатель, а не непрошенный советчик. Вместо слов Отто только крепче обнимал Нормана, хоть и делал это крайне осторожно, ощущая то, как он буквально пышет всеми известными и неизвестными эмоциями, как пылает его кожа, какой он сам тёплый и, несмотря на всю свою привычную бойкость, трепетный, кажущийся беззащитным и совершенно точно будущий завтра делать вид, что не помнит ни единого своего слова, ни единого чужого касания, к каждому из которых так преданно льнул, словно в последний раз. Отто, конечно же, напоминать ему ни об одном из них не будет. Так уж у них принято. А ещё, в целом, у них принято обычно соблюдать некое подобие субординации, но на это «принято» почему-то оба слишком часто задвигали.       Октавиусу нравились его новые условия, нравилась его работа. Ему нравился Норман. Со всеми его заскоками, пускай и редкими, но всё же случающимися, со всей его спутанностью чувств и мыслей, со всей его стойкостью, смешанной с беспомощностью, о которой не помышлял никто, кроме самых близких людей. То есть, никто, кроме Отто. Октавиусу нравилось работать с Озборном — тот, конечно, порой был поспешен в поступках и выводах, но всё же не обделён умом, а поговорить с умными людьми доктор любил. Нравилось проводить время с Озборном — когда они сидели в гостиной, курили горькие, но дорогущие и оттого кажущиеся чуть лучше, чем были на самом деле, сигары и разговаривали о прошлом, о настоящем, о будущем. Отто нравилось слушать Нормана, особенно в такие моменты — тот прямо-таки расцветал, обнажая свою душу вместе со всеми пылающими в ней жарким пламенем мечтами. Он казался таким увлечённым, таким свято верящим в лучшее, таким целеустремлённым и жадным до великого блага, что не восхищаться им вот таким было практически невозможно. И Отто восхищался с кроткой улыбкой и внимательным, участливым взглядом блестящих глаз.       Октавиусу нравились моменты, когда они с Норманом переходили незримую условную грань, которая, пожалуй, подразумевалась тем, что называлось «дружба», и в такие секунды никто из мужчин не мог понять, насколько они перегибают палку этой самой «дружбы», и она ли между ними вообще. Впрочем, как уже повелось, оба просто предпочитали не размышлять об этом.       Подобными мгновениями Отто считал, например, минуты, когда Норман заглядывал в мастерскую поздно-поздно вечером, потому что Октавиус засиживался за работой и не выходил к ужину, и приносил чашку горячего чая и иногда тарелку с фруктами или ещё чем-нибудь таким. Это у него был этакий жест доброй воли под названием: «Ты же сегодня не ужинал. Тебе не кажется, что на сегодня работы хватит?». Это было одновременно и заботливо, и забавно, поскольку Озборну явно нелегко давалась роль чуткого и небезразличного человека. Вернее, он таким и был на самом-то деле, просто проявлять эмоции не очень-то умел, и доктор это прекрасно понимал, поэтому никогда даже и не думал пропустить в сторону Нормана какую-нибудь недобрую усмешку или упрекнуть его — только искренне, благодарно улыбался и послушно принимал всё, что приносил Озборн, только бы посмотреть на то, как тот тихо, но с облегчением выдыхает и явно остаётся крайне довольным, причём, очевидно, не только собой.       Забавнее в этом всём было только то, что манипуляторам Норман, видимо, тоже «нравился». Отто имел привычку отпускать щупальца, не задействованные в работе в данный момент, в «свободное плавание», то есть, позволял им делать всё, что заблагорассудится — разумеется, всё так же беспрекословно мог их контролировать, но не фокусировал на них внимание. Поэтому манипуляторы, которые были не задействованы в какой-либо процедуре здесь и сейчас, поднимались и тянулись к Озборну, стоило ему появиться в мастерской с кружкой чая, осторожно обвиваясь вокруг его талии, гулко рокоча своими металлическими составными частями. Отто много приходилось думать над поведением манипуляторов, особенно до исцеления, когда ему доводилось сражаться с ними за контроль, и он пришёл к выводу, что имеющийся в них искусственный интеллект, хоть и весьма скудный, смог научиться у него, как у человека, что называется, разумного, ряду самых простых эмоций, вроде страха или обиды. А ещё, видимо, симпатии — смех да и только. Веселее всего было разве что объяснять всё это Озборну, когда манипуляторы в первый раз ласково обвились вокруг его талии. Особенно веселья добавлял тот факт, что Норман по первости долго не мог привыкнуть к полуразумной механической конструкции, намертво скреплённой с телом его делового партнёра — вернее, смирился-то он с этим фактом быстро, однако ещё долго вздрагивал и заметно нервничал, стоило манипуляторам к нему приблизиться. Не доверял, ну конечно. Его право. Постепенно привык. Даже взял за манеру иногда почти невесомо пробегать кончиками пальцев по холодному металлу щупалец, будто бы ласкал какую-нибудь собаку или ещё кого в таком роде. Это тоже было слегка забавно, и не менее нравилось Отто.

***

      Октавиусу потребовалось не очень-то много времени, чтобы понять, что он любил. Любил то, что делал, любил науку, любил обретённые возможности. Любил Нормана. Чтобы понять это, времени нужно было немного, чтобы принять — гораздо больше, но Отто, в целом, замечательно справлялся. Память о Рози уже не так больно тянула в груди, оставив за собой лишь шрам, разгладившийся настолько, насколько только могут заскорузлые старые шрамы. Да и сам Озборн располагал — так кротко и искренне улыбался буквально каждую минуту, едва оказывался подле доктора, так трепетно и чувственно касался при каждом удобном случае, так взволнованно смотрел, что у Отто сердце замирало, а на самых кончиках пальцев искрилось что-то тягуче-сладкое, ласковое, невообразимое. Октавиус знал, что Норман ни с кем другим таким не был, ни на кого так не смотрел, никого так не касался — он вообще был не особо-то тактильным человеком, однако с Отто у него всё было по-другому, всё было едва уловимо, невесомо, но настолько нежно, что в глазах темнело. Октавиус любил Нормана всей душой за каждый тёплый взгляд, за каждое мягкое прикосновение, за каждую чашку горячего чая, принесённую в мастерскую, за каждое доброе слово, которое никогда не было неискренним. Отто любил, когда Озборн несмело перешёл от простых заглядываний в мастерскую к тому, что б подходить к сидящему доктору со спины почти вплотную и запускать пальцы в волосы, склоняясь и целуя в чуть кудрявую макушку, в то время как сам Октавиус откидывал голову назад, упираясь затылком в живот Нормана и заглядывая в его хитрые глаза. Он любил, когда они с Озборном стояли на балконе в темноте и глуши ночи, под тихий стрёкот цикад разглядывая блёкло мерцающие на небосводе звёзды, которых совсем не видно в городе, и как-то уж очень открыто разговаривая по душам, так, что где-то в животе нечто взволнованно трепетало и металось по всему нутру, отчаянно стукаясь о грудную клетку — такое живое, чувствительное, совсем как в юности. А Норман искренне и нежно улыбался, искрясь этой своей улыбкой ярче звёзд. Октавиус любил, когда Озборн переборол своё недоверие ко всему и вся, впервые коснувшись своими губами губ Отто, так тепло и так несмело, будто бы им было по семнадцать, и они только-только начинали узнавать, что такое любовь. Норман целовался коротко, но медленно и умело. Он немного щекотно кололся короткой щетиной на небритых щеках и всё так же привычно пах своим дурацким, дорогим, чуть горчащим парфюмом, который Отто тоже безумно любил и жадно старался впитать каждой клеткой своего тела. Он любил брать руки Нормана в свои, принимаясь аккуратно зацеловывать жёсткие костяшки, слыша, как тот, кажется, затаил дыхание. Озборн тоже обожал так делать с руками Отто, видимо, ему особенно нравилась возможность дать заслуженный отдых пальцами доктора после долгой, кропотливой работы. Октавиус любил, когда Норман, отрываясь от его губ, брал его лицо в свои ладони, заглядывал в тёмные затуманенные необъятной лаской глаза, проводил подушечками пальцев по щекам и шептал: «Какой же ты очаровательный». Отто верил, почти смущённо улыбаясь и слегка краснея, как будто им всё-таки и впрямь по семнадцать.       Октавиус любил Нормана и со всеми его сдвигами по фазе. Их никогда не было видно вооружённым глазом, но они чётко ощущались, когда цепкие пальцы в мягких кудрях на мгновение сжимались сильнее, грубее, более властно, чем полагалось, когда Озборн ни с того ни с сего остро кусался во время поцелуев, когда он резко хватал за лацканы и по-хозяйски тянул на себя, когда на его губах вдруг начинала играть недобрая улыбка, когда речи становились слегка фанатичными. В такие моменты Октавиусу казалось, что в глазах Нормана мелькает, на секунду вспыхивая опасными сполохами, едкая зелёная искра. Но это лишь на секунду, а после неё чужой взгляд снова становился светлым, безобидным и почти наивным. Отто ничего не говорил по этому поводу, но он никогда не думал, что «злодеем» Озборна сделала сыворотка, которую он себе вколол — доктор здраво понимал, что это всё было скорее чем-то вроде субличности Нормана, которую он сумел высвободить препаратом, а теперь умело контролировал где-то в глубинах своего сознания. Но эта маленькая крупица всё равно была частью его самого, и отрицать это было бы трудно. Отто и не отрицал — не отрицал, не отмечал, не напоминал. Просто мирился с этим фактом, совершенно его не смущаясь — невозможно найти человека без изъянов, Октавиус это прекрасно понимал, как осознавал и то, что сам он тоже не подарочек. Отто не пугали ни коварные искорки в чужих глазах, ни касания, которые иногда долю секунды граничили с болью, потому что он знал — стоит ему осторожно заключить Озборна в свои объятия, уткнувшись носом в мягкие, всегда безупречно причёсанные волосы, как тот шумно засопит и преданно прильнёт к его груди, жадно впитывая чужое тепло каждой клеткой своего тела. И тогда снова — глаза в глаза, обжигающие кожу касания крепких рук, бархатные, вкрадчивые поцелуи в губы и влажными дорожками по коже, пальцы вдоль по позвоночнику, вызывая приятную дрожь во всём теле, и Норман вновь такой хрупкий, такой верно, беззаветно глядящий из глубин чужих объятий.       Озборн осваивался, и теперь он всё реже жаловался, взволнованно и почти беззащитно утыкаясь в плечо Отто, и всё чаще разнузданно прижимался к нему грудью, руками, всем своим существом в совершенно другой обстановке, но Октавиус нет-нет, да и вспоминал тихие вечера со стрекочущими цикадами за окном, с лёгким сигарным кумаром, клубящимся по комнате сизым дымком, с едва уловимым запахом дорогущего виски, с шелестящим шёпотом без конца говорящего Озборна и с руками, лежащими друг подле друга как бы невзначай и слишком близкими к тому, чтобы сплестись пальцами.

Беги от безумцев, Не беги от проблем. То, что мы называли Солнцем — Есть тепло наших тел.

      Отто давно уже отказался от Мощи Солнца. Разумеется, он не перестал помышлять о создании неиссякаемого источника электроэнергии, но воспоминания о двух неудачных попытках с их негативными последствиями не могли не сказаться на стараниях Октавиуса найти способы создания других источников. Однако, вспоминая то, как Норман с замиранием сердца ютился в его крепких объятиях раньше, ощущая то, как он продолжал это делать и по сей день, разве что уже не так робко, зато ещё более преданно и трепетно, такой тёплый, почти шёлковый, пышущий жаром всех своих необъятных эмоций, ласковый, как майские лучи, Отто понимал, что Мощь Солнца давно в его руках и пребывает в них каждый вечер теплом чужого тела, периодически вытягиваясь из объятий за поцелуем.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.