***
Следующий день начался не менее суматошно, чем заканчивался этот: Антонин, очевидно, умел распространять слухи, даже ничего не говоря лично. Утром четверо министров узнали о том, что ночью кто-то снова проник в замок, а их коллега оказался в больнице, однако о причинах последнего им оставалось только гадать. Во время уже ставшей традиционной утренней встречи за чаем каждый высказывал свои предположения о произошедшем накануне, и в итоге опоздавший на несколько минут Пасгард был ошеломлен новостью о том, что преступник выстрелил несчастному в грудь, а Мишель рассказали после того, как ей пришлось ненадолго выйти, что на самого Зонтика совершили покушение, и он вынужден был отбиваться от преступника голыми руками... Алебард мельком слышал их разговор, и даже хотел немедленно разогнать их по кабинетам, чтобы не выдумывали новые слухи, но передумал: ему показалось, что так домыслов будет только больше. В конце концов, так бывало всегда — чем более настойчиво народ пытались убедить в безосновательности какой-нибудь сплетни, тем крепче становилась вера некоторых в ее истинность. Сейчас же он предпочел бы, чтобы об этом случае говорили как можно меньше, раз уж сохранить все в секрете не удалось... "Вероятно, Антонин первым делом добился права звонить по больничному телефону под предлогом работы, но поговорить решил отнюдь не о работе... Почему-то на работе он куда более прилежен в вопросах заботы о собственном здоровье, чем находясь в больнице," — подумал Первый Министр, заглянув в кабинет, где они собрались. Вслух он сказал только: — Не забывайте о времени! Я иду вам навстречу и позволяю такие перерывы, но они не должны длиться дольше получаса, — и, дождавшись виноватого кивка от Кринета, быстрым шагом направился дальше по коридору. Слушать новые фантастические версии произошедшего накануне ему хотелось меньше всего — хватало одного знания о том, как все было на самом деле. Спроси его любой из подчиненных, он пересказал бы все коротко, но прямо и правдиво, ничего не приукрашивая и не утаивая... Однако по опыту он знал, что люди, даже взрослые и вроде бы серьезные, охотнее поверят в увлекательную историю о стычке правителя с вооруженным убийцей и чудом выжившем после нападения министре, чем в то, что все ограничилось безрезультатной погоней, а министр попросту был пьян и хотел получить куда больше внимания, чем это было необходимо. Сам же он после этих событий чувствовал лишь досаду: преступник был всего в двух шагах от них, но они не смогли ни поймать его, ни выследить, ни даже узнать о нем что-то важное! Его следы моментально занес снег, и под окнами осталась только его роба, в которой не было ничего необычного... О том, что ему пришлось выслушать после от пострадавшего Антонина, он предпочитал и вовсе не думать — это вызывало у него отвращение, хоть он и не говорил об этом вслух. — Простите за бестактный вопрос, но... в него действительно стреляли? — робко спросил Пасгард, догнав начальника в коридоре. Ему и самому было неловко спрашивать, но не спросить он не мог: эта история слишком взволновала его, а от самого пострадавшего правды было не добиться, и он об этом догадывался. — Я расскажу вам правду, но только если вы обещаете поверить в нее. Она далеко не так увлекательна, как история о выстрелах, и, откровенно говоря, довольно неприглядна, — спокойно, но холодно ответил Алебард. — А то, что мне говорили, звучит сомнительно. Пережить несколько выстрелов в грудь в упор почти невозможно, и я точно это знаю: несколько моих куда более крепких товарищей погибли от намного менее серьезных ранений, а те, кто выжил, еще долго были слишком слабы, чтобы произнести хотя бы несколько слов... Что же с ним случилось на самом деле? — Точно сказать я не могу, но могу поручиться в том, что в него не стреляли, хотя, возможно, и угрожали выстрелить. Преступник ворвался в его кабинет, перевернул стол — вероятно, вместе с ним, — пригрозил убить его, если он позовет на помощь, а после выбил окно и выпрыгнул на улицу... Антонин думал, — или по крайней мере говорил, — что от ужаса у него случился сердечный приступ, и настаивал на этом, несмотря на все слова доктора. На деле он ударился головой о батарею и, возможно, получил удар в грудь, но куда более заметно было то, что он все это время был пьян. Больше рассказать мне нечего, — вздохнул Старший Брат. Мысленно он благодарил судьбу за то, что не каждый из его подчиненных похож на Антонина... Пасгард определенно нравился ему больше хотя бы потому, что был честным и добросовестным человеком. — Он всегда ведет себя так? Простите за мои вопросы, но прежде чем получить должность, я знал о нем лишь то, что он болен... А теперь мы коллеги, и понять, как к нему относиться, мне сложнее всего: мне вроде бы следует жалеть его, ведь он одинок и очень слаб здоровьем, но испытывать к нему симпатию мне тяжело. — Да, он всегда использует любой, даже самый мелкий повод, чтобы привлечь внимание, и временами это откровенно раздражает. Кроме того, он пьет красное вино по совету врача, но в этот раз выпил явно больше, чем необходимо для поддержания здоровья... Он делает это нередко. Я, признаться, тоже не испытываю к нему никаких теплых чувств, хотя и стараюсь быть с ним чуть мягче, чтобы не вызвать у него настоящий сердечный приступ от постоянного напряжения. — Это благородно... У меня, кажется, нет и доли вашей сдержанности, — вздохнул министр защиты, нервно поправляя листы в папке, которую он все это время держал в руках. — Кстати, я смог найти кое-что об этом беженце, как вы и приказывали. Правда, о его прошлом это ничего не говорит, но я смог выяснить, что он бродил по столице уже два месяца и заслужил весьма странную славу... Если коротко, то он добывал еду или деньги любыми доступными способами, не всегда заботясь о моральной стороне своих действий, что в его положении неудивительно, но также он был замечен в... чертовски странных, за неимением лучшего слова, кражах — воровал из лавок и карманов прохожих всякие мелочи, которые было бы очень сложно обменять на что-нибудь полезное или продать. Он и не пытался обменивать или продавать — просто держал это не то в карманах, не то в каких-то своих тайниках. Я пытался поговорить с ним в камере, но он не произнес ни одного слова длиннее, чем "да" или "нет". Может быть, мне не следует делать предположений, но... он кажется мне безумным. — Не вам одному: чего стоит один взгляд... — И к тому же он испугался меня так, как не пугался еще никто прежде. Во время обучения в кадетском корпусе я как староста нередко ловил младших учеников за разными нарушениями правил, но даже эти мальчики, едва окончившие начальную школу, не боялись меня так, как он, — а ведь мы с ним почти одного роста! Признаться, мне казалось, что он нападет на меня, как загнанный зверь, но он так этого и не сделал... Он подчинялся каждому моему слову, хотя смотрел затравленно и зло, — тут Пасгард будто опомнился и продолжил холодно и безлико, по форме: — В целом же по собственным наблюдениям и сведениям, полученным от подчиненных и из газет тех районов, где его видели, я могу оценить его как люмпенированную и потенциально нездоровую личность. Кроме того, из отчетов офицеров полиции мне стало известно, что он трижды сбегал только из одного полицейского участка. — Он далеко не так прост, как казался... Но в этом нужно разобраться. Раз уж он вас боится, я сам поговорю с ним — или по крайней мере попытаюсь. И, кстати, Пасгард, я требую определенной формы только в письменных отчетах; говорить вы можете так же, как в повседневной жизни. Так, пожалуй, даже лучше: вы меньше времени и усилий тратите на продумывание формы... Но мы, кажется, заговорились. У вас сегодня немало дел, верно? — Да, это так: работы много, хотя я постепенно решаю самые сложные и важные проблемы, — почти по-детски смутился министр. — Может быть, вам нужна помощь в чем-нибудь? Помните: мы с вами работаем ради общей цели, и помогать я готов. — Кажется, пока я справляюсь сам, но если помощь будет необходима, то я обращусь к вам. День, зародившийся и начавшийся так суматошно, проходил на удивление размеренно, и только более частый стук шагов стражников в коридорах и опечатанная дверь кабинета министра здоровья напоминали о беспокойной ночи... Зонтик сегодня не показывался из своих покоев, и Алебард с радостью последовал бы его примеру, но долг не позволял поступать так. В глубине души он никого не хотел видеть и, к собственному стыду, даже тайно радовался тому, что самый болтливый и самый слабый из его подчиненных не сможет показаться на работе еще несколько дней. Антонин раздражал его так сильно, что это невозможно было описать словами, — да и думать о нем теперь совсем не хотелось. Где-то на задворках сознания кипела глухая злость на мелочного помешанного на внимании подчиненного, но это только отвлекало от работы, которую хотелось закончить как можно быстрее... И все же, несмотря на подавленный гнев, она продвигалась очень медленно: все его мысли занимали ночное нападение и странный беглец. Не может ли это быть связано? Ару появился в стране вскоре после первой записки с угрозами, хотя и не показывался в центре лично... Предположение звучало смехотворно, но подсознание упорно приводило именно к нему, ведь удостоверение, найденное у воришки, могло оказаться поддельным, и сам он мог просто выглядеть моложе своих лет, да и тот факт, что он не говорил, хотя явно был на это способен, вполне мог говорить в пользу этой теории... Проведя наедине с такими размышлениями два или три часа, Первый Министр уже готов был поверить в собственное безумие. Обычно он не был склонен видеть во всем заговор и искать связи там, где их нет, но сейчас, очевидно, был особый случай. "Паранойя и интуиция... Как отличить одно от другого?" — раз за разом спрашивал он сам себя едва ли не вслух. Ответа найти не удавалось... О бумагах он теперь и не думал: смысл прочитанного ускользал, а руки будто отказывались писать — по крайней мере писать то, что было нужно ему. И все же их следовало чем-то занять... Для этого неожиданно подошли поля ежедневника, которые он теперь упорно и бездумно покрывал странными символами, даже не глядя, что получается. Если бы на это взглянул кто-нибудь посторонний — его точно приняли бы за сумасшедшего; Зонтик, вероятно, пожалел бы его и снова настоял на том, что ему необходимо отдохнуть. Его же все это и вовсе не волновало. — Отдых... Засчитаю себе за отдых это "частное расследование"! — зло усмехнулся он теперь вслух. — Черт возьми, что же я делаю... Я ведь ничего в этом не смыслю! Будто школьник, перечитавший детективных романов... Но все же — что если мы ищем врага не там? Вару обожает власть и жестокие розыгрыши, и Зонтика он ни во что не ставит — и, разумеется, не любит... Непонятно, что именно стало тому причиной, но это так. Кроме того, страна у него маленькая и, насколько я знаю, не особенно богатая и даже менее значимая, чем разоренная Фелиция. Он вполне мог пожелать если не прибрать к рукам Зонтопию, то запугать Зонтика, у которого дела стали идти на лад, просто из зависти. А этот мальчишка... что если он не беженец, а агент, подосланный Вару для каких-нибудь наблюдений или чтобы отвлечь нас от дел государства? И не он ли связался с осколками Общины, жаждущим мести, но вынужденно тихим и неорганизованным, чтобы предложить им шанс отомстить и заодно запугать нас? Услышав эти рассуждения из-за двери, Кринет не решился стучаться в кабинет. Может быть, в обществе он и казался немного неловким, — хотя в куда меньшей степени, чем Петер, — но все же он всегда отчетливо понимал, в какой момент его появление будет не к месту. Сейчас был один из таких моментов... Он точно знал, что там сейчас не нужен никто; начальника сейчас лучше было "оставить в покое до тех пор, пока не вызовет сам" — как обычно предписывали поступать слугам и подчиненным, когда Зонтик никого не хотел видеть. Теперь, правда, никакого приказа не было, да и не могло быть: Алебард вообще редко запрещал себя беспокоить и временами даже ночью мог отвечать на деловые письма или принимать отчеты, но его странная пустая интонация будто и была приказом — и куда более лаконичным, чем любые объяснения. Он предпочел уйти к себе и ждать вызова... Вызова он так и не дождался: о нем сегодня словно забыли. Он вполне понимал это, ведь сейчас было немало других дел, а он пока не предлагал никаких важных проектов, а значит, дела, связанные с расследованием, были куда важнее его отчета, в котором к тому же не было ничего особенного или нового.***
Для Ару этот день проходил не намного более спокойно, чем для гвардейцев, которым приходилось то и дело ходить с разными поручениями и проверять каждый угол и каждую пустую камеру. Ему, разумеется, не приходилось никуда ходить, но он наблюдал за всем и никак не мог понять, что же здесь происходит и всегда ли замок живет вот так... Спросить было не у кого: хоть он и не был нем, заговорить со стражниками он не решился бы ни за что. Жизнь в Варуленде приучила его бояться всех, кто хотя бы отдаленно напоминал патрульных. Самому ему, правда, не доводилось оказаться в тюрьме, но некоторые знакомые рассказывали ему о царивших там порядках — и все в один голос твердили, что заговаривать первым с надсмотрщиками не стоит ни при каких обстоятельствах. Кроме того, в родной стране его считали неприятным человеком, хоть он и не понимал, что именно в нем так отталкивает... Он знал, что некрасив, слаб и не особенно умен, знал, что у него неприятный голос и странные манеры, но ведь и все вокруг были неидеальны, — и это он отчетливо видел и понимал. Так почему же не любят именно его? Этого он не мог понять ни в детстве, ни теперь. Однако, несмотря на свое недоумение, он учился вести себя так, чтобы как можно реже вызывать недовольство окружающих; постепенно он почти перестал говорить с другими, хотя и приобрел взамен привычку разговаривать вполголоса сам с собой, начал носить широкополые шляпы, которые хоть немного прикрывали его будто вылинявшие волосы и бледное непропорциональное лицо, стал почти затворником, чтобы не попадаться лишний раз на глаза, и научился, наконец, научился быть грубым, циничным и черствым, особенно когда речь шла о еде, тепле или крыше над головой... В детстве он был довольно мягким и наивным, и даже пытался заслужить признание всеми мыслимыми способами, но теперь от этого не осталось и следа. Мир обошелся с ним жестоко — и он не собирался прощать ему это. Раз место под солнцем не досталось ему так же легко, как многим его сверстникам, он был намерен заполучить его любой ценой — отобрать силой, выманить обманом, украсть... Такой виделась ему справедливость. Впрочем, о прошлом вспоминать он не любил: ему обычно было не до этого. Сейчас он предпочитал обдумывать, что же ему делать дальше. Он был в чужой стране с порядками, которые понимал лишь отчасти, в стране, которая встретила его одновременно так тепло и так холодно... С одной стороны, в церкви ему помогали, с другой же — никто, даже те, кто мог назвать себя его товарищами по несчастью, не мог понять его, и со временем они стали сторониться его: он отталкивал их так же, как многих жителей Варуленда. Поначалу он пытался заработать честно, но никто не хотел доверить подозрительному молчаливому незнакомцу без документов, да еще болезненному и слабому на вид даже самую простую работу. Ему приходилось красть и задолго до прихода в Зонтопию, но здесь он слышал обрывки церковных проповедей о честности и взаимоуважении и пытался сдерживать свои порывы... Впервые украл здесь он от отчаяния, когда за целый день ему так и не удалось получить ни денег, ни еды. Украденный из лавки батон казался ему самым вкусным, что он ел в своей жизни, но этот вкус отравляло осознание, что теперь пути назад нет... Он не знал законов этой страны, но точно знал, что воров не любят нигде. В тот день он потерял надежду на честную и спокойную жизнь, а теперь пути назад и вовсе не было: он оказался в тюрьме, в этой холодной камере, которая казалась ему страшнее, чем любая общая камера в Варуленде, и его лично допрашивал человек, которого он накануне обокрал... Он и обычно не любил говорить, хотя и умел, но во время этого короткого допроса с трудом выдавливал из себя даже отдельные звуки. О разговоре с Пасгардом, который чем-то очень напомнил ему инспектора из полицейского участка, к которому он был приписан на родине, он предпочитал и не вспоминать... Ему казалось, что теперь смерть неминуема: даже если его не казнят здесь, а вышлют обратно, Вару ни за что не простит ему побега и знания об истинном положении вещей в его мирке, созданном из одного обмана. Когда вечером этого дня, проведенного в бесконечном напряжении, он услышал в коридоре подземелья знакомые быстрые звенящие шаги, ему осталось только замереть от ужаса: здесь было некуда бежать и негде прятаться. Старший Брат виделся ему безупречным и жестоким божеством с ледяным сердцем. Казалось, даже если бы ему удалось скрыться от него на время, он бы в любом случае нашел обидчика, пусть его для этого и пришлось бы в буквальном смысле вытащить из-под земли... Встреча была неотвратима. Впрочем, вопреки ожиданиям Алебард вошел в камеру со спокойным непроницаемым лицом и аккуратно прикрыл за собой дверь, а не захлопнул, да и набрасываться сразу с обвинениями он явно не собирался... Однако Ару в этот момент был готов умереть от нечеловеческого страха. В те несколько секунд, что они смотрели друг на друга молча, он испытал всю гамму чувств от паники до смирения... В конце концов в сознании вспыхнула лишь одна мысль: "Терять уже нечего — все равно казнят!" — и за нее он зацепился как за спасительную соломинку. — Что, страшное у меня лицо? Или все простить не можешь за то, что я стащил твою драгоценную безделушку и сорвал ваше сборище святош? — грубо и развязно спросил он — и сам опешил от своей дерзости. В мыслях он нередко говорил подобное многим людям, но сказать такое, да еще и тому, кто еще минуту назад пугал его до дрожи, вслух... Нет, он просто не мог быть до такой степени смелым наяву! А раз это только сон, то терять тем более нечего, не так ли? — "Драгоценная безделушка" — это личный подарок от нашего правителя, Великого Зонтика, и для меня она действительно ценна... Но простить ее кражу тебе я готов, — невозмутимо отозвался "стальной бог", как Ару про себя назвал Первого Министра. В глубине души он хотел возмутиться и потребовать хоть какого-нибудь уважения, но слишком боялся спугнуть вдруг заговорившего беглеца. — Знаешь, что я сделал бы, если бы мне что-нибудь подарил Вару? Я бы это продал в тот же день! Только дураки и собаки любят своих хозяев... А ты — главная цепная шавка этого Зонтика, да? — Можно и так сказать — вот только он бы и собаку не посадил бы на цепь, а позаботился бы о том, чтобы у нее без этого не возникло желания убегать. Видишь ли, Великий Зонтик — отнюдь не то же, что и Вару... — разговор начался совсем не так, как он планировал, но он старался не теряться. Сейчас он вспоминал персонажа из книги, который произвел на него глубокое впечатление в том числе своей кротостью и бесконечной добротой... Когда того героя назвали собакой, он не принял это за оскорбление, а вспомнил об их верности; хотя подобная роль куда больше подходила Зонтику, сейчас он следовал его примеру. Кроме того, собак он любил... Ару же все это показалось странным, но вида он старался не подать, — хотя в его глазах, да и на предательски подвижном лице отразилось удивление. — Вот и Вару нас на цепи вроде как не держал, — только вот чтобы мы не убежали, врал, что за пределами Варуленда только огонь, демоны и смерть, а внутри все идеально... Знаешь, что там на самом деле? Разваливается все, только через зеленые очки это не видно! Поэтому я и сбежал — не хотел, чтобы мне врали обо всем, что я вижу... А ты знаешь, что там за стеной? У вас она повыше и покрепче будет, чем у Вару, из нее кирпич только кувалдой выбить можно, да и это у доходяги вроде тебя не получится! — Знаю: там обширная белая пустошь, среди которой стоят восемь королевств... А кирпичи из стены выбивать я бы не стал и пытаться, ведь я могу выйти через ворота. Впрочем, здесь я могу найти и более интересное занятие, чем исследовать пустошь. — Везет тебе! Тебя наверняка все любят. Какое тебе дело до бед вечного изгоя, которого всегда презирали просто за то, что он есть? Ты кутаешься в свой роскошный плащ, который стоит дороже, чем моя каморка в Варуленде, у тебя серебряная зажигалка, — а перстень наверняка и вовсе платиновый? — ты и знать не знаешь, что такое голод и холод, и руки у тебя холеные и нежные... И сам ты весь из себя снисходительный и высокомерный, сверкаешь своими идеальными стальными глазами и толкаешь мудрые речи! Думаешь, ты лучше меня только тем, что лицом и ростом вышел и смог к вождю подмазаться? Думаешь, то, что мои руки хуже твоих только потому, что пальцев у тебя пять, как у всех? Да я презираю тебя не меньше, чем ты меня! Я всех вас ненавижу и презираю так же, как вы меня! Я, может, и мелкий уродливый грешник с противным голосом, но душа у меня тоже есть! И раз уж вы, святоши, говорите о том, что уважения и сострадания заслуживает каждый, — уважайте и меня, жалейте меня! Но вы своих откормленных собак и кошек любите куда больше, чем меня... Лицемеры! Мне надоело так жить! Я хочу быть человеком, а не помехой и цирковым уродцем! — мальчишка будто сошел с ума и яростно выкрикивал все то, что до этого решался только сказать самому себе вполголоса... Еще минута — и он бы набросился на Алебарда, забыв о любой осторожности. Разумеется, он и не надеялся одержать победу в такой схватке, да и выжить особенно не надеялся, но погибнуть в неравном бою казалось ему более почетным, чем сложить голову на плахе, — а теперь у него не было никаких сомнений в том, что его казнят. И все же что-то в том, как Старший Брат вздохнул в ответ на его слова и как посмотрел на него, остановило его. Он не мог ударить человека, который так смотрит на него после всего, что он сказал ему. — Ару... ты, безусловно, пережил такие невзгоды, каких я даже представить себе не могу. Ты ведь не на меня так озлоблен, а на весь мир, который обошелся с тобой несправедливо с самого рождения, не так ли? — тихо проговорил Алебард, заглянув ему в глаза без гнева, но с сожалением. Будь на месте Ару кто-нибудь другой — хоть Кулет, хоть Антонин, хоть телеграфист-предатель, — он без зазрения совести отвесил бы ему сильнейшую затрещину, чтобы поставить на место. Впрочем, Антонин не обладал и четвертью той энергии, что была у этого щуплого мальчишки, телеграфист, — он смутно припоминал, что его звали Чарльз Морис, да и то только потому, что это двойное имя всегда казалось ему нелепым и безвкусным, — никогда в жизни не был способен на такую искренность, а Кулет не был склонен предъявлять к миру претензии, но молча брал то, что, как он считал, по праву причиталось ему... В этом, вероятно, и крылось главное отличие между ним и Ару: первый смирился со своим положением и решил взять от жизни все, что только получится, — и этот путь привел его на эшафот, хоть его грехи и были прощены его богом, которому он оставался по-своему верным даже в моменты совершения худших из своих преступлений; второй же еще держался на грани, не желая окончательно нырять во тьму. Конечно, отличий было куда больше, но суть была одна: ни один из них не был грешен от природы. Может быть, через несколько лет Ару стал бы даже хуже Кулета, — у того были вера, храбрость и своеобразная честность, которых не было у беглеца, — но пока была одна черта, которую он не был готов переступить. Он мог ударить, оскорбить, но не убить... Алебард вдруг почувствовал, что его должен во что бы то ни стало уберечь от участи Ужаса Трущоб. Были ведь и времена, когда у Кулета был путь вспять, когда он был вором и пьяницей, но не убийцей... Но церковь упустила его, не дала ему крепкого внутреннего стержня, не дала прозреть, пока еще было не поздно. Старший Брат не простил бы себе, если бы то же случилось и с тем несчастным юношей, что сейчас смотрел на него не то с вызовом, не то виновато. — Может, ты мысли читаешь? Да, это так. Я родился раньше срока, с четырьмя пальцами на руках и ногах и отвратительным голосом, да еще и картавый и левша... Вот почему я молчал — мой голос мерзкий! Может, я сейчас лишнего наговорил, но и ты меня пойми: я ведь не выбирал быть таким, но меня всегда презирали так, будто я провинился чем-то, и поэтому так выгляжу. А виноват я только в том, что родился у нищей пьянчуги и какого-то хмыря, которого толком и не помню! Разве моя вина, что вот такие плодятся и не думают, как их выродки жить будут? Моя вина, что я все детство в обносках проходил, потому что она водку любила больше, чем детей? Скажи мне, ты считаешь меня виноватым в этом? — теперь место ярости заняли горечь и презрение. — Дети не должны платить за грехи родителей, но нередко платят своим здоровьем и несчастным детством... Ты, вероятно, считаешь, что мир тебе изрядно задолжал? — А то! Я ведь и правда не виноват, понимаешь? И в том, что моя мать умерла не при родах, а только когда мне было восемь, тоже не виноват! Но в приюте я всегда был "домашним", потому что помнил мать... Лучше бы она и правда родами померла! Я бы тогда, может, запах нормальной еды узнал раньше, чем запах спирта, и ходил в одежде, а не в ее поделках из каких-то тряпок. Это несправедливо, это — ее вина, не моя! Но она "покой обрела", а я вот живу и плачу за то, что она плодилась по пьяни... Да я вообще рожать меня не просил! Может, лучше было бы, если бы меня и вовсе не было! — Но раз жизнь тебе дана, как прожить ее, решать лишь тебе... Ты ведь можешь вступить на верный путь и стать достойным и уважаемым человеком, если пожелаешь. — Смеешься? Я уже неисправимый вор! Твой Великий Зонтик наверняка прикажет меня казнить, и последней его милостью будет то, что меня не четвертуют, а повесят. — Я не знаю, каковы законы в Варуленде, но сейчас ты в Зонтопии и туда не вернешься, если только сам не пожелаешь. Здесь за кражи не казнят; более того, никого не четвертуют и не вешают... Смертная казнь у нас есть, но ее смысл в смерти преступника, а не в его мучениях. — Значит, решили меня в живых оставить? И я правда могу остаться здесь? — из голоса Ару в момент исчезли и гнев, и горечь, и даже печаль. Он был так удивлен и тронут этим проявлением милосердия, которое его собеседнику казалось вполне естественным, что забыл о прежнем намерении высказать еще пару саркастичных комментариев... — Именно так. Судя по твоим описаниям и моим сведениям, Варуленд — государство диктаторское, и мы имеем полное право не выдавать тебя его властям. Считай, что ты уже получил политическое убежище и гражданство Зонтопии... Только ты отныне должен следовать нашим законам. Прежние кражи мы тебе простим: ты совершил их в момент отчаяния, но впредь этого не делай. — То само собой, — слегка смутился мальчишка. — Только я, наверное, хоть раз еще да стащу что-нибудь... Меня иногда просто так тянет украсть какую-нибудь ерунду — она и не нужна мне, и я сам потом не понимаю, зачем это сделал, но перестать не могу. В Варуленде мне говорили, что эта привычка меня до тюрьмы доведет, а то и до эшафота, а поделать я ничего с собой не могу... С твоей зажигалкой злосчастной такая же история вышла: понимал, что если за продажей поймают, то точно посадят, но не удержался. Обычно он не отличался особенной честностью или открытостью, но сейчас как будто чувствовал, что иначе нельзя. Ему не было стыдно за свое странное пристрастие — скорее страшно попасться за очередной бессмысленной кражей и оказаться за решеткой. В глубине души он даже гордился своим воровским мастерством, ведь его никому не удавалось поймать за руку, но он был труслив... Теперь ему в голову пришла мысль о том, чтобы заручиться поддержкой Первого Министра, которого он считал самым могущественным человеком в стране, чтобы тот в случае необходимости спас его из любой передряги с законом. В конце концов, один раз он уже помог ему, — так почему же не поможет снова? Юноша понял, что "стальной бог" не так страшен и бессердечен, и потому решил хотя бы попытаться извлечь из такого знакомства выгоду. Однако его тонких намеков Алебард не понимал, да и искренности в наигранном смущении разглядеть не мог. Значит, следовало действовать грубее и решительнее, — а Ару считал себя непревзойденным манипулятором и полагал, что может склонить кого угодно к чему угодно... Сейчас же пауза затянулась, и он решил прервать ее: — Может быть, ты поймешь меня и войдешь в положение? Мы ведь почти друзья, а ваша вера сплошь про милосердие и любовь к ближнему... Разве я не тот самый "ближний"? Может, меня стоит пожалеть? Пьяниц ведь вы жалеете... — Ару... — тяжело вздохнул Старший Брат, бросив на него усталый взгляд. — Один любитель давить на жалость и выпрашивать поблажки с постыдной зависимостью сегодня уже едва не вывел меня из себя. Если ты собираешься продолжать в том же духе, то наша дружба быстро закончится, не успев начаться. "Понять и войти в положение" я могу лишь одним способом: приказать отправить тебя вместо тюрьмы в лечебницу, когда ты попадешься за кражей... Только учти, что за не самую значительную кражу в тюрьме ты проведешь год или два, если не совершишь там нового преступления, а в лечебнице будешь оставаться до тех пор, пока врачи не сочтут тебя здоровым, — хоть всю жизнь. Впрочем, ты можешь и обратиться за помощью сам, прежде чем нарушишь закон... В этом я тоже могу отчасти помочь, но при том условии, что ты запомнишь раз и навсегда, что закон един для всех. Теперь беглец был смущен неподдельно: он чувствовал себя так, будто его вдруг облили ледяной водой. Неподкупность была для него, выросшего в стране, где дружба с полицмейстером означала почти полную безнаказанность, чем-то совершенно новым и непривычным... Более того, суровый отстраненный тон собеседника напомнил ему о том, как с ним обычно говорили до его побега. Вспомнив об этом, он тут же снова сжался и еле слышно забормотал что-то невнятное — не то раздосадованно, не то жалобно. Смотрелось это жалко и смешно... Впрочем, Алебарду было не до смеха: он уже жалел о том, что позволил капле раздражения и усталости просочиться через маску спокойствия. — Должно быть, даже это было слишком резко для тебя? — негромко спросил он, пытаясь заглянуть Ару в глаза. — Ага, — мальчишка произнес это, не открывая рта. "Мерзкий голос и глупые слова!" — презрительно смеялся голос в его голове. — "Зачем ты вообще открываешь рот, уродец?" Этот внутренний голос так надоел ему, что терпеть больше не было сил... В конце концов, только что он спокойно говорил с незнакомцем, и его даже поняли и не оттолкнули! И вот снова... Этот голос будто принадлежал всей толпе детей, которые насмехались над ним, и всем взрослым, которые презирали его... Он про себя называл этот голос Гнилью, сам точно не понимая, откуда взялось это имя, и ненавидел его больше всего на свете. Несколько секунд он молчал, пытаясь подавить странную волну, накрывшую его, и вдруг с яростью выкрикнул: — Заткнись, Гниль, ты сам в жизни ничего нового не сказал! У самого голос мерзкий! А я не виноват, что таким родился, и я могу говорить, когда хочу! — и, говоря это, дал сам себе пощечину, чем немало удивил своего собеседника. Тот даже на миг подумал, что Ару окончательно сошел с ума от страха или досады... Однако, встретившись с ним взглядом, он понял все. — Я... не вам, — пробормотал юноша, густо покраснев. — Не мне, а внутренним демонам, я полагаю? — хитро, почти бархатно усмехнулся Старший Брат. — У тебя есть внутренний голос, который порой говорит неприятную неправду, не так ли? — А вы точно не читаете мысли? У меня он есть, только гадости говорит не порой, а постоянно... и я не уверен, неправда ли это на самом деле. У меня же и впрямь неприятный голос, верно? — медленно и тихо проговорил Ару, пристально разглядывая бледное лицо напротив и пытаясь прочесть что-нибудь в холодных блестящих глазах. Впрочем, он не умел угадывать мысли даже в прозрачном и открытом взгляде; в этих же глазах проницательный человек угадал бы двойное дно, но едва ли разглядел бы намерение или настроение, прежде чем оно выльется в действие. Беглец видел в них холодные искристые блики, видел отражение хитрой полуулыбки, но больше ничего. — Если кто-то и способен читать мысли, то только Зонтик; мои же особые силы заключаются лишь в наблюдательности и остром уме. Что до голоса... Ты не очень наблюдателен и не прислушиваешься к чужим голосам, не так ли, Ару? — теперь он почти смеялся, испытующе глядя ему в глаза. — Прислушиваюсь... Но вас не понимаю, — честно признался парень. — У нас с тобой почти одинаковые голоса — мой разве что немного глубже и чище, но... — в этот момент Алебард улыбнулся еще хитрее, откашлялся и внезапно заговорил высоким, резким и как бы придавленным голосом: — Я могу говорить и вот так! Назовешь этот голос мерзким? — Точь-в-точь как Вару! — не то восхитился, не то просто удивился Ару. — И... у меня такой же? Так это слышат остальные? — Именно так! — уже своим собственным голосом рассмеялся Первый Министр. — И, я уверен, ты можешь говорить так же, как я, если немного поучишься этому... Но есть ли в этом смысл? Мне нравится твой голос: он очень выразительный и живой. — Никогда бы не подумал, что вы такое скажете... — ...И ты не представляешь, насколько часто я слышу подобное от тех, кто не знает меня так же хорошо, как я сам. Я полагаю, многие скажут подобное и о тебе: ты совсем не так дик, зол и безумен, как показался мне на первый взгляд. Вероятно, и другие станут относиться к тебе иначе, когда узнают поближе. Может быть, и мое отношение к тебе еще изменится... Надеюсь, что не в худшую сторону. У тебя неплохие задатки, но некоторые твои наклонности оставляют желать лучшего; их стоит если не искоренить, то хотя бы сдерживать. Помни: подкупать чиновников у нас не принято, и никакая дружба с высокопоставленным лицом не даст тебе привилегий перед законом, — мягко, почти как ребенку, сказал Старший Брат, вставая со скамьи. — Я запомню... Вам пора, да? — Да. Тебя переведут из камеры в комнату, как только найдется подходящая, — сказал бы, что тебе стоит подготовиться, но у тебя из вещей только одежда, которая сейчас и так на тебе... А я должен уладить еще пару дел — иначе поговорил бы с тобой подольше. Доброй ночи.***
Оставшись снова наедине с собой, Ару замер, глядя в стену. Он больше не боялся, да и давить на жалость здесь не было нужды... Значит, можно было вести себя естественно, — а он, как и его ненавистный создатель, был весьма своеобразной личностью. Он точно знал, что отношение к нему еще изменится, и теперь ему было просто интересно, как именно. Ему не меньше, чем Вару, хотелось внимания, и он был также готов идти ради своих целей и желаний на подлости. Данте называл валета пик олицетворением гедонизма; если это было так, то и Ару был не меньшим гедонистом — во всяком случае, устав от жизни в тени и всеобщего презрения, он был готов на все, чтобы устроить себе счастливую, сытую и спокойную жизнь. Сейчас, говоря с Алебардом, он немного слукавил, чтобы приукрасить себя... Однако, в отличие от своего бывшего Вождя, он не умел врать и притворяться долго. Кроме того, он подозревал, что "стальной бог" увидел его маленькую хитрость, и потому решил не слишком стараться сохранить созданный образ: пусть лучше его считают небрежным, непостоянным и грубоватым, чем откровенным лжецом, ведь лжецов недолюбливали даже в Варуленде, где нравы были куда менее строгими, и на многие моральные вопросы смотрели проще. Эту истину он выучил уже давно, — а он был неглуп и умел извлекать уроки из опыта... Старший Брат тем временем вернулся к себе в кабинет, чтобы прочесть несколько писем. Нашелся среди них и краткий отчет следователя из тайной полиции... Содержание последнего его отнюдь не радовало: роба, которую сбросил преступник, была сшита из старой простыни — не то казенной, не то украденной из замка, — и отпечатков пальцев и прочих следов на ней было слишком много, чтобы понять, какие из них оставлены им. Более того, вторженец, очевидно, был в перчатках, и окно выбил не своей рукой: он не оставил ни лишнего отпечатка пальцев на дверной ручке, ни капли крови на разбитом стекле или подоконнике. Много волнений и никаких новых зацепок... Единственным шансом узнать что-нибудь было допросить Антонина при первой же возможности. Оставалось только ждать, — а этого Алебард терпеть не мог, особенно когда речь шла о чем-то важном и не терпящем отлагательств... Для собственного успокоения он написал еще один приказ об усилении охраны, чтобы отправить его письмом генералу Олбери утром, и лег спать: этот день и без того был слишком долгим и муторным, и на размышления не было сил.