ID работы: 11406651

Дождливые дни

Джен
R
В процессе
125
Размер:
планируется Макси, написано 307 страниц, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
125 Нравится 355 Отзывы 36 В сборник Скачать

Глава семнадцатая. Вопросы о деле и ответы о судьбе беглеца

Настройки текста
Примечания:
— Я слышал о беженце, который сегодня устроил переполох в церкви... — произнес Зонтик, плотнее кутаясь в плед. — Каков же он?       Юноша по своему обыкновению сидел на подоконнике, облокотившись спиной на холодную гладкую стену. Обычно он сидел так, глядя в окно, но на этот раз все его внимание было отдано его первому приближенному, который сидел в кресле напротив... Сейчас они говорили скорее как друзья, чем как король и его подчиненный — иначе они сидели бы в кабинете, а не в спальне. Впрочем, для такого странного выбора места была еще одна причина: холод пришел внезапно, и даже большая часть покоев короля еще не была достаточно протоплена. Холод пересиливал скуку молодого правителя, и потому он не собирался покидать единственную теплую комнату до тех пор, пока камин в его гостиной не справится со своим основным назначением, — а это могло занять и несколько дней: замок, большой и громоздкий, быстро остывал, но прогревался очень медленно и будто бы неохотно; даже летом в нем обычно бывало прохладно, а зимой окна нередко покрывались тонкой коркой льда даже раньше, чем выпадал первый снег. — О, это во всех смыслах странная личность, — сказал Первый Министр, тщетно пытаясь разглядеть что-то за покрытым бледным инеем окном. — Даже внешне... У него необычное лицо: маленькое, очень тонкое, странно подвижное и будто бы асимметричное, но больше всего удивляют его глаза — маленькие, глубоко посаженные, но очень яркие и блестящие. Впрочем, блеск этот... неприятный. Во взгляде есть жизнь, есть любопытство, видна даже некоторая сообразительность, но ни намека на благородство, доброжелательность или хотя бы смелость. Озлобленности в его глазах я также не вижу, но все же он словно все время замышляет что-то недоброе... Признаться, от его взгляда мне не по себе — кажется, будто он по меньшей мере прикидывает в уме, что у меня можно украсть и сколько за это выручить. Прибавьте к этому нездоровую бледность при небывалой энергии, тонкие, но цепкие руки с четырьмя пальцами вместо пяти, крошечный рост и до странности неподходящие к этому росту пропорции, — и вы поймете, как он выглядит... Впрочем, о его характере мне судить сложно: во время нашего короткого разговора я не смог вытянуть из него ни слова, — однако его лицо, кажется, всегда говорит громче любых слов. У него определенно есть голос, и, вероятно, даже не самый слабый, но он произносит только отдельные слоги... Возможно, он нем, и этим объясняется и живое лицо, и странное поведение, но он точно не глух. — А может быть, он скорее оглушен всем, что с ним случилось... Я бы, наверное, не смог выдавить из себя ни слова, если бы меня схватили на месте преступления и бросили в камеру в этом жутком подземелье. Мне кажется, что ему нужно дать время, чтобы прийти в себя, и позаботиться о нем как следует — ему этого явно не хватает. Возможно, когда он отоспится и успокоится, разговорить его будет проще... И, надеюсь, его не держат там закованным, не бьют и не морят голодом? — Разумеется, на роскошь ему не следовало и надеяться, но побои, кандалы и наказание голодом — слишком жестокое наказание и для человека более крепкого сложения, не говоря уже об и без того изможденном мальчишке, который к тому же не совершил ни над кем насилия... И я, конечно же, распорядился о том, чтобы о нем позаботились: если бы я оставил его без помощи, то сам, пожалуй, заслуживал бы быть закованным в колодки и высеченным, — на этих словах Старшего Брата едва заметно передернуло, и он поспешил изобразить праведный гнев, хотя дело было совсем в другом. — Только настоящий изверг не помог бы ему! — Простите... Я и не думал обижать вас такими подозрениями, поверьте мне! Я просто часто читал в книгах о том, как узники умирают из-за ужасного обращения, или как молодые и здоровые люди выходят из темниц калеками и будто стареют на десять лет, проведя там всего несколько месяцев... Это только фантазии и преувеличения, но в воображении тут же возникает картина... Вы не злитесь на меня? — тут же забормотал испуганный своими словами и ответом на них Зонтик. Обычно он был более проницателен, но кое-что Алебарду удавалось скрывать и от него... Нельзя было сказать, что Первый Министр не доверял своему другу, однако некоторых своих мыслей он слишком стыдился, чтобы сказать об этом прямо или позволить правителю догадаться обо всем. — Мой повелитель, злиться или обижаться на вас я и не думал. В конце концов, и меня упоминание о темнице наводит на мысли об истощенных, оборванных и вечно избитых узниках, целыми днями прикованных цепями... Не буду лгать вам: мне пришлось искоренять подобные традиции в Зонтопии, но больше такого нет. Вы и сами можете спуститься в подземелье и убедиться в том, что камеры тесные и холодные, но заключенные по крайней мере могут ходить по ним... Я строго слежу за этим, и в этом гвардейцы подчиняются мне неукоснительно, — поспешил заверить Старший Брат. — Сейчас я просто вспомнил тот день, когда впервые спустился туда и увидел, как там содержали нескольких заключенных... Ару не пережил бы и недели там: пожалуй, это было хуже улицы зимой. Теперь все иначе, и он, кажется, даже рад оказаться там. — Знаете, эта темница пугает меня и сейчас... Что же должно было случиться с Ару, чтобы тюрьма радовала! — А ведь вы, вероятно, узнаете это из первых уст, если только захотите. Вам достаточно лишь приказать, — и его приведут к вам... Но мне кажется, что лучше всего будет оставить его в покое на несколько дней, чтобы дать ему время прийти в себя и все обдумать, иначе он попросту не заговорит. — Я не люблю приказывать, и мне совсем не хочется лишний раз тревожить его сейчас, когда он и без того перепуган до предела... Но поговорить с ним было бы интересно. Если это будет возможно, я, пожалуй, сам приду к нему, — мягко улыбнулся Зонтик, взглянув на огонь в камине. В глубине души он жалел о том, что у Ару нет такого же уюта, как у него: ему казалось, что беглец заслуживает этого куда больше, чем он сам. Кроме того, он понимал, что сам не выдержал бы даже половины того, что пережил пленник, и это почему-то заставляло его чувствовать себя виноватым... Однако он загонял это ощущение подальше, считая его недостойным внимания. Он старался быть сильным и хотя бы казаться уверенным, и пока ему это удавалось, — об этом он тоже думал. Мыслей было удивительно много, и они беспорядочно носились, то и дело сменяя друг друга...       На улице за его спиной тем временем поднимался ветер. Он пока не был слишком силен, но подхватывал легкие снежинки, закручивал их в маленькие вихри, нес над землей и загонял на оконные рамы и крыши... Было так тихо, что привыкшим к шквальным осенним ветрам, свистящим в трубах и бьющим в окна, становилось жутко от этой тишины. Казалось, будто все звуки исчезли из мира, да и сам мир за пределами комнат незаметно растворяется за покрытыми инеем стеклами. Сгущались сумерки, но с неба, затянутого плотными облаками, все еще лился едва заметный свет... Это навевало смутные воспоминания о прошлом, которого словно и не было, — и все же эти воспоминания были пугающе отчетливы. Зонтик был почти уверен в том, что в очень похожую зимнюю ночь случилось что-то неимоверно важное, переломившее всю его жизнь, но что именно это было, он никак не мог вспомнить; об этом помнили его чувства, но не разум. Сейчас его охватило странное ощущение: ему до боли хотелось говорить, но сказать будто бы было нечего, да и незачем... Он застыл на месте, задумавшись об этом, и просидел с минуту неподвижно, а после вдруг заговорил невпопад: — Наверное, странно себя чувствуют те, кто создан, а не рожден... Я смутно помню свое детство или по крайней мере знаю, что оно у меня было, а у вас его просто не было. Может быть, вы иногда жалеете об этом? — Я не могу сказать, что жалею, мой повелитель, ведь я даже представить себе не могу, что потерял. Я отчетливо помню всю свою жизнь с момента появления, а те, кто был рожден, кажется, забывают первые годы жизни... Человеческая память вообще кажется мне весьма странной, — задумчиво отозвался Алебард, ничуть не удивляясь такой сменой темы. Зонтик начинал подобные разговоры не впервые: иногда он делал это просто из любопытства, иногда в попытке выяснить, не страдают ли его творения, за которых он чувствовал себя ответственным, а изредка и потому, что сам что-то вспоминал... Сейчас же все эти причины словно смешались, и даже сам юноша не мог сказать, какая преобладала. — Вот как... А вам хотелось бы иметь детские воспоминания, как всем остальным? — Это зависит от того, какими они будут, мой господин: иметь явно выдуманные, банальные и небрежно набросанные воспоминания с похожими на близнецов родителями и до крайности сгущенными красками мне не хотелось бы, а каково иметь настоящие я просто не знаю... Кроме того, не все семьи хороши, не так ли? Вспомните хотя бы Вагнеров... Эмиля, как бы о нем ни заботился Морион, вероятно, будет всю жизнь преследовать его прошлое, и мне не хотелось бы испытать это на себе. Однако временами я пытаюсь представить себе, что у меня есть семья. В некотором смысле она есть и в действительности, потому что у меня есть по меньшей мере вы и Морион, но все же он мне названный брат, и у него есть родные, а вы... Должно быть, это прозвучит глупо, но я не могу понять, кем считать вас — отцом, сыном или братом. Вы для меня будто все это одновременно, и в то же время ничего из этого. Вы... просто очень близкий человек, и я не могу объяснить большего. Надеюсь, вы поймете меня, — тут он остановился, чтобы перевести дыхание. — И я, наверное, должен попросить прощения за эту тираду и мои слова в целом. Возможно, вы хотели сами рассказать о чем-то, но говорить о себе начал я... — Вы очень редко это делаете, так что лучше продолжайте... если можете, разумеется, — мягко попросил правитель. — Я знаю, что вы пытаетесь защищать тех, кто вам дорог, в том числе и от самого себя, но это, должно быть, безумно тяжело. Что бы вы сейчас ни рассказали, я к этому готов, поверьте! Я... если коротко, то у меня свои неприятные тайны, и местами ничуть не более приятные, чем ваши. — Вы будто читаете мои мысли... В который раз я говорю это вам? Я далеко не так погружен в работу, как думают многие. Некоторые считают, что единственная моя роль, единственное увлечение и предназначение — работа, что я вообще не совсем человек, но что-то вроде машины, которая выполняет свои функции и не имеет ни чувств, ни настоящих мнений. Кто-то даже думает, что я — только ваша марионетка, живое тело без души, лишь средство выражения "скрытого бога"... Я знаю одного человека, который придерживается именно такого мнения. Намерения у него были благие: он хотел освободить меня и дать мне собственную волю. Когда же я отказался, он посмотрел на меня с самым искренним состраданием, какое только можно вообразить, и пробормотал что-то о том, что не имеющий воли не может желать ее обрести. По этому взгляду было понятно, что безумцем он считает меня, а не себя — впрочем, такие больные, кажется, всегда считают, что это весь мир сошел с ума, а они одни сохранили здравомыслие, и здесь удивляться нечему. Но он ведь не единственный, кто думает, что я не могу ни любить, ни желать чего-то для себя или своих близких, а не для страны, ни сожалеть или сочувствовать кому-то! Пожалуй, глупо жаловаться на это, но временами это обижает... Кроме того, я сам иногда задаюсь вопросом: а точно ли я тот, кем себя считаю? Я ведь все время будто иду против своей природы, что бы я ни делал. — Кажется, мне следовало немного остыть, прежде чем оживлять вас... — вздохнул Зонтик, виновато заглянув в глаза своему собеседнику. — Признаться, у меня в тот момент было столько чувств, что я сам не мог назвать и четверти из них, и я создавал вас именно в таком состоянии... Я буквально запихнул в вас все черты, которые восхищают меня в моих братьях, но также, кажется, передал вам и все черты, которые считал полезными для вашей роли, и свои гнев, страх и смятение впридачу, поэтому сейчас вы так... противоречивы. — Честно говоря, я догадывался об этом, мой господин, и у меня даже в мыслях не было обвинять вас в моих трудностях. В конце концов, хоть я и не могу отчетливо понять, каков я сам, вероятно, какая-то истинная личность у меня есть — просто она либо слишком сложна, либо слишком противоречива, чтобы ее описать... Должно быть, я сейчас кажусь высокомерным? — Я так не думаю: вы редко говорите о себе так много, как сейчас, но чтобы понять вас, нужны хоть какие-нибудь ваши слова, не так ли? Знаете, о Вару, который дня прожить не может без попыток привлечь всеобщее внимание любым способом, все мы, — то есть я и мои братья, — знаем куда больше, чем о Пике, который больше любит говорить о делах, а не о себе самом. А я хотел бы лучше знать вас... К тому же вы действительно интересны! Все эти люди, которые говорят, что у вас нет ни мыслей о чем-нибудь кроме работы и церкви, ни желаний, ни воли и чувств, даже не представляют, кто вы на самом деле. Кроме того, если вы сами себя не понимаете, то вас отчасти понимаю я: вы благородный, заботливый и честный человек, который изо всех сил старается найти идеальный баланс между добротой и выполнением своего долга... Честно говоря, хоть это и не моя заслуга, я временами горжусь вами как своим творением и часто сочувствую вам, ведь вы стремитесь к тому, чего почти невозможно достичь. У каждого из моих братьев, как и у меня, есть свои недостатки, понимаете? И у вас тоже, — и это совершенно естественно, вашей вины в этом нет. Вы заслуживаете заботы и сострадания, а не вечного самобичевания за те поступки, которых вы не могли не совершить, и чувства, от которых совершенно невозможно избавиться.       Они оба замолчали. Зонтик пытался отдышаться, взволнованный своими мыслями и той речью, что он только что произнес на одном дыхании; Алебард же не то горько беззвучно смеялся, не то плакал без слез... Первоначальная тема разговора была забыта окончательно. Мысли теперь было невозможно выразить словами: они лишь мелькали отдельными смутными образами того, что может быть или могло бы быть. Ветер за окном набирал силу и переходил в настоящую метель, заполняя тишину в комнате своим свистом и воем. Это казалось таким естественным и подходящим, что без него эту сцену сложно было даже представить... И вдруг все словно стихло — во всяком случае, для Старшего Брата. Он услышал за стеной какой-то звук, который никак нельзя было списать на вьюгу, и это моментально заставило его снова сосредоточиться. — Вы тоже это слышали? — прошептал Зонтик, тоже прислушавшись к тому, что происходило в соседней комнате. — Там как будто кто-то ходит... Надеюсь, что мне показалось. — Одно и то же двоим кажется редко. Похоже, там действительно кто-то есть, — отрывистым громким шепотом ответил ему Первый Министр, вытаскивая револьвер. — Нам лучше выйти и застать его врасплох.       Зонтик коротко кивнул и бесшумно соскользнул с подоконника, оставив на нем свой плед. Он шел первым, и именно он тихо приоткрыл дверь комнаты, которая предательски скрипнула... Знакомый силуэт в бесформенной белой робе тут же сорвался с места. Они оба погнались за ним, надеясь поймать: раз он побежал, значит, был безоружен или по крайней мере не ожидал этой встречи — так они думали, преследуя его по темным коридорам.       Незнакомец оказался на удивление быстрым и ловким, и догнать его оказалось куда сложнее, чем казалось с самого начала. Он действительно был мал ростом и довольно худ, да еще и одет в длинную робу, будто сшитую из простыни, но бежал так, как, вероятно, не могли даже лучшие из гвардейцев. Кроме того, он словно знал все коридоры второго этажа как свои пять пальцев и даже чуть лучше... Казалось, он точно знал, где следует свернуть. Надежда Алебарда на то, что преступник врежется в стену, не успев вовремя повернуть в потемках, не оправдалась, а грозные приказы остановиться и угрозы выстрелить только заставляли его бежать быстрее. На слова вскоре не осталось дыхания, и погоня продолжилась лишь под стук шагов и свист ветра. Все силы и все внимание будто уходили на один бег... Ни одному из них даже в голову не пришло, что этот странный белый силуэт пытается куда-то заманить их, — эта мысль появилась уже позже, когда все закончилось. А закончилось оно внезапно: незнакомец свернул в очередной тупиковый коридор, там хлопнула дверь одной из комнат, и двое вершителей судеб последовали на звук... Остановиться их заставил треск почти под ногами и завеса дыма, какая могла появиться лишь от пожара. И где-то в этих бесконечных серых клубах, пахнущих селитрой и жженным металлом, раздался звон бьющегося стекла.       Лишь после того, как дым улегся, и они перестали кашлять, им удалось продолжить свой путь, — а пройти нужно было совсем немного. Внимание тут же привлекла распахнутая дверь кабинета одного из министров, из которой тянуло холодным ветром...       В кабинете сразу же бросились в глаза опрокинутый стол и упавший карниз со шторами, под которыми кто-то шевелился. Первый Министр тут же бросился к выбитому окну, взглянул вниз, в сад... Без толку: нарушитель сбежал, лишь оставив на земле свою робу. Зонтик тем временем успел поднять штору и найти там задыхающегося от ужаса министра здоровья. — Вы в порядке? Он ударил вас? — взволнованно спрашивал монарх. — Наверное... я теперь умру... — слабым голосом отозвался чиновник, хватаясь за сердце. — Он убил меня... довел до сердечного приступа... Ворвался сюда, грозился убить меня, если я издам хоть звук, а потом... потом... — Я уверен, вас можно спасти! Только не волнуйтесь и не пытайтесь встать... Вы будете жить, слышите? Не нужно говорить, если вам тяжело, просто поверьте: вы можете выжить. — А на мой взгляд, вам просто следует перестать драматизировать и поддаваться панике. То, что с вами происходит, не похоже на сердечный приступ... Взгляните на меня и попробуйте сказать что-нибудь, — невозмутимо произнес Старший Брат. Подчиненный повиновался ему, дрожа всем телом, и тот облегченно выдохнул: до этого момента у него еще оставались сомнения, но теперь он был уверен в том, что перепуганный министр просто принял за сердечный приступ обыкновенную панику. — И все-таки доктора позвать стоит! — прибавил Зонтик, все еще не вполне веря в то, что все в порядке. — Разумеется, стоит. Антонин... у вас уже бывали приступы? — Раз или два это чуть не произошло... Один раз меня еле спасли, и с тех пор мне совсем нельзя бегать, носить что-нибудь тяжелее пары килограммов и волноваться... Врач сказал, что это меня убьет! — Видимо, вы оказались крепче, чем он думал: сейчас вы, вероятно, будете жить. — Вы ошибаетесь! Я смертельно болен, помните? Я всю жизнь жил только наполовину, мне все время приходится соблюдать диету, чтобы не набрать вес, потому что это приблизит мою смерть, я не могу ходить в театр, потому что представление может слишком взволновать меня, я... — теперь Антонин будто забыл о своем приступе, вскочил и стал едва ли не кричать на своего начальника, упрекая его в неверии и черствости... Длилось это всего несколько секунд: после этого словно вспомнил о своей слабости и тут же сел на пол. — Ну, ну, довольно... Вы так можете и впрямь довести себя до приступа. Вам нехорошо, но это не особенно похоже на приступ... А если это и он, то вам лучше сохранять спокойствие. — Да я и без этого едва остался в живых... Он бомбу бросил, вы видели? — Кажется, это была дымовая шашка... — робко возразил Зонтик. — Бомба, мой повелитель, поверьте! Он пытался взорвать весь замок, и нам только повезло, что она не взорвалась... Вы слышали треск? Это был... холостой взрыв. — Прошу, успокойтесь: бомба с холостыми взрывами — это дымовая шашка. Мы гнались за ним, и он пытался таким способом задержать нас... И ему это, надо признать, удалось, — выдохнул Алебард, рассеянно скользя взглядом по гвардейцам, которые уже пытались найти какие-то следы в коридоре, разгоняя руками остатки дыма. Зонтик уже выскользнул к ним, подошел к молодому стражнику, который остался на своем посту, и тихо заговорил с ним: — Вы не знаете, доктор здесь, в замке? — Да, сэр, он остался в замке: это его обязанность, — отозвался солдат, моментально вытянувшись по струнке. — Тогда не могли бы вы позвать его? — тот встревоженно окинул юношу взглядом, и он поспешил объяснить: — Нет-нет, меня не ранили, помощь нужна... кое-кому другому. Пожалуйста, скажите ему, что прийти нужно как можно быстрее!       Взволнованный этим молодой человек отдал честь и едва ли не побежал к жилому крылу замка, где и находилось то место, которое сам доктор гордо именовал "своей квартирой"... На деле ему было отведено лишь две небольшие комнаты: одна из них служила ему кабинетом, в котором, впрочем, работать все равно приходилось не слишком часто, а вторая — спальней. Может быть, будь у него семья, он попросил бы разместить в замке и их или предпочел бы жить вне замка и приходить ежедневно на работу, как многие слуги, но он был совершенно одинок. Родители его умерли рано, из прочих родственников был только брат — такой же затворник, как он сам, дослужившийся, тем не менее, до младшего офицера тайной полиции, а жениться он и вовсе не спешил; даже друзей у него было немного. Всего себя он посвящал работе, видя в ней цель всей своей жизни, — и это приносило свои плоды: несмотря на свою молодость, он считался настоящим гением своего дела... Впрочем, в замок его взяли не только поэтому, но и потому, что он был неимоверно спокоен, терпелив и мягок, — именно это и было необходимо мнительному и слишком чувствительному Зонтику.       Когда гвардеец почти ввалился в кабинет и начал путанно объяснять, что кому-то срочно нужна помощь, доктор был потрясен и испуган: из этих объяснений он понял только то, что кто-то умирает, — и не смог понять, от чего... Впрочем, выяснять это не было времени, да и его внезапный посетитель явно почти ничего не знал. Оставалось только собрать все, что только могло понадобиться на месте происшествия, и поспешить туда. Он слышал звуки погони и угрозы, и потому готовился увидеть тяжелое ранение... Каково же было его удивление, когда он увидел вполне целого, но держащегося за сердце и стонущего Антонина! — Он убил меня, клянусь, убил... Или почти убил, — снова забормотал слабым голосом пострадавший, как только увидел его. Стражники, которые всего в паре метров от него осматривали место преступления, уже не обращали на него внимания: такими стонами он встречал каждого нового человека, и это стало надоедать даже невозмутимым гвардейцам и все еще взволнованному его состоянием Зонтику. — Антонин утверждает, что у него начинается сердечный приступ. Что вы думаете об этом, доктор? — с ледяным спокойствием произнес Алебард, указывая на него. — Только имейте в виду то, что еще минуту назад он рассказывал о пережитом ужасе едва ли не оживленно. — Вы все же... жестокий человек... бессердечный... — простонал министр здоровья, приподнявшись. — Об этом говорят многие — разве для вас это сюрприз? Впрочем, не буду вам мешать.       Доктор тем временем уже склонился над ним и взял его за руку, чтобы сосчитать пульс. Он, как и обычно, был немногословен и совершенно спокоен — по крайней мере внешне... — Пожалуйста, не говорите слишком много и постарайтесь дышать ровно, чтобы не сбивать пульс, — мягко попросил он, когда пациент опять начал стонать что-то о том, как сильно испугался. — Дышать сложно? — Немного... Скажите, я буду жить? — Несомненно будете. Не волнуйтесь об этом: мы в любом случае спасем вас... Пульс быстрый, но такой же бывает после волнений или физических нагрузок, — последнее он сказал скорее самому себе, чем больному. — Возможно, паническая атака... Когда это началось? — Когда он ворвался сюда и перевернул меня вместе со столом, а потом приставил мне нож к горлу... Он грозился убить меня! — Только несколько минут назад вы говорили, что он грозился не зарезать вас, а застрелить, — не сдержался Старший Брат. — Может быть, у вас не сердечный приступ, а сотрясение мозга от падения? — Да как вы... — начал было Антонин, почти не задыхаясь, но доктор невозмутимо прервал его: — На инсульт не похоже... Лицо не немеет, речь нормальна. Пожалуйста, успокойтесь: если вы будете слишком сильно волноваться, то вам может стать хуже, — говоря все это, он ощупывал тело пациента, пытаясь понять, что с ним происходит. Он все больше сомневался в том, что это действительно сердечный приступ... Больной стонал и вздрагивал от любого прикосновения к груди, но дыхание его было довольно ровным, хотя и тяжелым, а тело двигалось вполне спокойно и естественно. Кроме того, от него слабо, но вполне ощутимо пахло вином, и мысленно доктор подозревал именно в этом причину его состояния и поведения. — Больше похоже на паническую атаку или невралгию... Хотя это может быть и травма грудной клетки. И давление почти нормальное, — также ни к кому не обращаясь проговорил доктор. — Но любое прикосновение причиняет боль... — простонал министр, снова хватаясь за сердце. — И я чувствую, что скоро умру! Если не здесь, то в больнице через несколько дней, — и это будет на вашей совести! Великий Зонтик свидетель, вы мучаете меня, нарочно мучаете, потому что подозреваете в связи с преступником! Вы хотите принести меня в жертву своему расследованию, сделать из меня приманку для него или дать полиции повод обвинить его еще и в моей смерти, — а я вам говорю, что это вы убиваете меня! Вы все бессердечны... Кара Великого Зонтика однажды настигнет вас, вот увидите! — Я вообще-то тоже здесь... — робко пробормотал Зонтик, взволнованно наблюдая за ним. — И мне кажется, что лучше все же отвезти его в больницу: ему ведь может быть и правда очень плохо. — Это так, состояние стабильным не назвать: даже если сейчас все в порядке, через полчаса может стать хуже, потому что вы очень нервничаете. Я сейчас вызову помощь... — вполне спокойно ответил доктор. Содержание речи Антонина его не особенно впечатлило, ведь тот нередко начинал обличать всех вокруг в жестокости и черствости, будучи не вполне трезвым, но вот то, как он говорил, дало понять, что его жизни все же ничего не угрожает — по крайней мере здесь и сейчас. Его слова мгновенно изменили настроение министра здоровья, и тот снова начал говорить мягко и вкрадчиво: — Все же совесть у вас есть, доктор Келвин, вы умеете быть к больному бережным. Таким и должен быть врач, меня самого так и учили, и я всегда таким был, пока сам работал с пациентами, поэтому я и получил эту должность...       "...А потом вы беззастенчиво крали у своего благодетеля и всей страны и спрятались за спины коллег, когда вас уличили в этом, как последний трус," — мысленно прибавил Алебард, облегченно выдыхая. Он знал своего подчиненного достаточно хорошо и был достаточно наблюдателен, чтобы понимать, что пострадавший помимо всего прочего определенно пьян, и оттого так истеричен... Единственным, что останавливало его от суровости, которую он обычно проявлял в подобных случаях к другим, были его болезнь и его паника; он все же помнил о том, что у Антонина может случиться и вполне настоящий сердечный приступ, если слишком сильно напугать его. Кроме того, он вполне мог действительно получить ранение, а это означало, что с ним следовало быть осторожнее. Теперь же оставалось только помочь ему спуститься на первый этаж и дождаться приезда кареты скорой помощи... Эти пятнадцать минут были, вероятно, самыми долгими в жизни доктора Келвина. Время тянулось даже медленнее, чем в тот день, когда ему пришлось успокаивать перепуганного Зонтика и уговаривать его выйти из ванной, где он заперся: молодой правитель тогда сам изо всех сил старался взять себя в руки, а вот нетрезвый чиновник, получив желаемое, и не думал о том, чтобы хоть немного облегчить работу тех, кто пытался ему помочь. Казалось, он нарочно пытался сначала скатиться с носилок, отказываясь лежать неподвижно, и донимал всех пространными бессвязными речами, пока его несли вниз... Не успокоился он и на первом этаже, когда его уложили на низкую тахту и оставили наедине с доктором, и за несколько минут так утомил его, что он вздохнул с облегчением, передав его своим коллегам и вернувшись наверх. Там никто не рассуждал о милосердии и взаимопомощи, иногда наигранно хватаясь за грудь, чтобы напомнить о своих страданиях, о которых и так всем было известно, — и это было главное. Его не расстроил даже обыск в его комнатах — к тому же гвардейцы привели все в порядок, убедившись в том, что преступника там не было; хотелось только тишины и спокойствия.

***

      Следующий день начался не менее суматошно, чем заканчивался этот: Антонин, очевидно, умел распространять слухи, даже ничего не говоря лично. Утром четверо министров узнали о том, что ночью кто-то снова проник в замок, а их коллега оказался в больнице, однако о причинах последнего им оставалось только гадать. Во время уже ставшей традиционной утренней встречи за чаем каждый высказывал свои предположения о произошедшем накануне, и в итоге опоздавший на несколько минут Пасгард был ошеломлен новостью о том, что преступник выстрелил несчастному в грудь, а Мишель рассказали после того, как ей пришлось ненадолго выйти, что на самого Зонтика совершили покушение, и он вынужден был отбиваться от преступника голыми руками... Алебард мельком слышал их разговор, и даже хотел немедленно разогнать их по кабинетам, чтобы не выдумывали новые слухи, но передумал: ему показалось, что так домыслов будет только больше. В конце концов, так бывало всегда — чем более настойчиво народ пытались убедить в безосновательности какой-нибудь сплетни, тем крепче становилась вера некоторых в ее истинность. Сейчас же он предпочел бы, чтобы об этом случае говорили как можно меньше, раз уж сохранить все в секрете не удалось...       "Вероятно, Антонин первым делом добился права звонить по больничному телефону под предлогом работы, но поговорить решил отнюдь не о работе... Почему-то на работе он куда более прилежен в вопросах заботы о собственном здоровье, чем находясь в больнице," — подумал Первый Министр, заглянув в кабинет, где они собрались. Вслух он сказал только: — Не забывайте о времени! Я иду вам навстречу и позволяю такие перерывы, но они не должны длиться дольше получаса, — и, дождавшись виноватого кивка от Кринета, быстрым шагом направился дальше по коридору. Слушать новые фантастические версии произошедшего накануне ему хотелось меньше всего — хватало одного знания о том, как все было на самом деле. Спроси его любой из подчиненных, он пересказал бы все коротко, но прямо и правдиво, ничего не приукрашивая и не утаивая... Однако по опыту он знал, что люди, даже взрослые и вроде бы серьезные, охотнее поверят в увлекательную историю о стычке правителя с вооруженным убийцей и чудом выжившем после нападения министре, чем в то, что все ограничилось безрезультатной погоней, а министр попросту был пьян и хотел получить куда больше внимания, чем это было необходимо. Сам же он после этих событий чувствовал лишь досаду: преступник был всего в двух шагах от них, но они не смогли ни поймать его, ни выследить, ни даже узнать о нем что-то важное! Его следы моментально занес снег, и под окнами осталась только его роба, в которой не было ничего необычного... О том, что ему пришлось выслушать после от пострадавшего Антонина, он предпочитал и вовсе не думать — это вызывало у него отвращение, хоть он и не говорил об этом вслух. — Простите за бестактный вопрос, но... в него действительно стреляли? — робко спросил Пасгард, догнав начальника в коридоре. Ему и самому было неловко спрашивать, но не спросить он не мог: эта история слишком взволновала его, а от самого пострадавшего правды было не добиться, и он об этом догадывался. — Я расскажу вам правду, но только если вы обещаете поверить в нее. Она далеко не так увлекательна, как история о выстрелах, и, откровенно говоря, довольно неприглядна, — спокойно, но холодно ответил Алебард. — А то, что мне говорили, звучит сомнительно. Пережить несколько выстрелов в грудь в упор почти невозможно, и я точно это знаю: несколько моих куда более крепких товарищей погибли от намного менее серьезных ранений, а те, кто выжил, еще долго были слишком слабы, чтобы произнести хотя бы несколько слов... Что же с ним случилось на самом деле? — Точно сказать я не могу, но могу поручиться в том, что в него не стреляли, хотя, возможно, и угрожали выстрелить. Преступник ворвался в его кабинет, перевернул стол — вероятно, вместе с ним, — пригрозил убить его, если он позовет на помощь, а после выбил окно и выпрыгнул на улицу... Антонин думал, — или по крайней мере говорил, — что от ужаса у него случился сердечный приступ, и настаивал на этом, несмотря на все слова доктора. На деле он ударился головой о батарею и, возможно, получил удар в грудь, но куда более заметно было то, что он все это время был пьян. Больше рассказать мне нечего, — вздохнул Старший Брат. Мысленно он благодарил судьбу за то, что не каждый из его подчиненных похож на Антонина... Пасгард определенно нравился ему больше хотя бы потому, что был честным и добросовестным человеком. — Он всегда ведет себя так? Простите за мои вопросы, но прежде чем получить должность, я знал о нем лишь то, что он болен... А теперь мы коллеги, и понять, как к нему относиться, мне сложнее всего: мне вроде бы следует жалеть его, ведь он одинок и очень слаб здоровьем, но испытывать к нему симпатию мне тяжело. — Да, он всегда использует любой, даже самый мелкий повод, чтобы привлечь внимание, и временами это откровенно раздражает. Кроме того, он пьет красное вино по совету врача, но в этот раз выпил явно больше, чем необходимо для поддержания здоровья... Он делает это нередко. Я, признаться, тоже не испытываю к нему никаких теплых чувств, хотя и стараюсь быть с ним чуть мягче, чтобы не вызвать у него настоящий сердечный приступ от постоянного напряжения. — Это благородно... У меня, кажется, нет и доли вашей сдержанности, — вздохнул министр защиты, нервно поправляя листы в папке, которую он все это время держал в руках. — Кстати, я смог найти кое-что об этом беженце, как вы и приказывали. Правда, о его прошлом это ничего не говорит, но я смог выяснить, что он бродил по столице уже два месяца и заслужил весьма странную славу... Если коротко, то он добывал еду или деньги любыми доступными способами, не всегда заботясь о моральной стороне своих действий, что в его положении неудивительно, но также он был замечен в... чертовски странных, за неимением лучшего слова, кражах — воровал из лавок и карманов прохожих всякие мелочи, которые было бы очень сложно обменять на что-нибудь полезное или продать. Он и не пытался обменивать или продавать — просто держал это не то в карманах, не то в каких-то своих тайниках. Я пытался поговорить с ним в камере, но он не произнес ни одного слова длиннее, чем "да" или "нет". Может быть, мне не следует делать предположений, но... он кажется мне безумным. — Не вам одному: чего стоит один взгляд... — И к тому же он испугался меня так, как не пугался еще никто прежде. Во время обучения в кадетском корпусе я как староста нередко ловил младших учеников за разными нарушениями правил, но даже эти мальчики, едва окончившие начальную школу, не боялись меня так, как он, — а ведь мы с ним почти одного роста! Признаться, мне казалось, что он нападет на меня, как загнанный зверь, но он так этого и не сделал... Он подчинялся каждому моему слову, хотя смотрел затравленно и зло, — тут Пасгард будто опомнился и продолжил холодно и безлико, по форме: — В целом же по собственным наблюдениям и сведениям, полученным от подчиненных и из газет тех районов, где его видели, я могу оценить его как люмпенированную и потенциально нездоровую личность. Кроме того, из отчетов офицеров полиции мне стало известно, что он трижды сбегал только из одного полицейского участка. — Он далеко не так прост, как казался... Но в этом нужно разобраться. Раз уж он вас боится, я сам поговорю с ним — или по крайней мере попытаюсь. И, кстати, Пасгард, я требую определенной формы только в письменных отчетах; говорить вы можете так же, как в повседневной жизни. Так, пожалуй, даже лучше: вы меньше времени и усилий тратите на продумывание формы... Но мы, кажется, заговорились. У вас сегодня немало дел, верно? — Да, это так: работы много, хотя я постепенно решаю самые сложные и важные проблемы, — почти по-детски смутился министр. — Может быть, вам нужна помощь в чем-нибудь? Помните: мы с вами работаем ради общей цели, и помогать я готов. — Кажется, пока я справляюсь сам, но если помощь будет необходима, то я обращусь к вам.       День, зародившийся и начавшийся так суматошно, проходил на удивление размеренно, и только более частый стук шагов стражников в коридорах и опечатанная дверь кабинета министра здоровья напоминали о беспокойной ночи... Зонтик сегодня не показывался из своих покоев, и Алебард с радостью последовал бы его примеру, но долг не позволял поступать так. В глубине души он никого не хотел видеть и, к собственному стыду, даже тайно радовался тому, что самый болтливый и самый слабый из его подчиненных не сможет показаться на работе еще несколько дней. Антонин раздражал его так сильно, что это невозможно было описать словами, — да и думать о нем теперь совсем не хотелось. Где-то на задворках сознания кипела глухая злость на мелочного помешанного на внимании подчиненного, но это только отвлекало от работы, которую хотелось закончить как можно быстрее... И все же, несмотря на подавленный гнев, она продвигалась очень медленно: все его мысли занимали ночное нападение и странный беглец. Не может ли это быть связано? Ару появился в стране вскоре после первой записки с угрозами, хотя и не показывался в центре лично... Предположение звучало смехотворно, но подсознание упорно приводило именно к нему, ведь удостоверение, найденное у воришки, могло оказаться поддельным, и сам он мог просто выглядеть моложе своих лет, да и тот факт, что он не говорил, хотя явно был на это способен, вполне мог говорить в пользу этой теории... Проведя наедине с такими размышлениями два или три часа, Первый Министр уже готов был поверить в собственное безумие. Обычно он не был склонен видеть во всем заговор и искать связи там, где их нет, но сейчас, очевидно, был особый случай.       "Паранойя и интуиция... Как отличить одно от другого?" — раз за разом спрашивал он сам себя едва ли не вслух. Ответа найти не удавалось... О бумагах он теперь и не думал: смысл прочитанного ускользал, а руки будто отказывались писать — по крайней мере писать то, что было нужно ему. И все же их следовало чем-то занять... Для этого неожиданно подошли поля ежедневника, которые он теперь упорно и бездумно покрывал странными символами, даже не глядя, что получается. Если бы на это взглянул кто-нибудь посторонний — его точно приняли бы за сумасшедшего; Зонтик, вероятно, пожалел бы его и снова настоял на том, что ему необходимо отдохнуть. Его же все это и вовсе не волновало. — Отдых... Засчитаю себе за отдых это "частное расследование"! — зло усмехнулся он теперь вслух. — Черт возьми, что же я делаю... Я ведь ничего в этом не смыслю! Будто школьник, перечитавший детективных романов... Но все же — что если мы ищем врага не там? Вару обожает власть и жестокие розыгрыши, и Зонтика он ни во что не ставит — и, разумеется, не любит... Непонятно, что именно стало тому причиной, но это так. Кроме того, страна у него маленькая и, насколько я знаю, не особенно богатая и даже менее значимая, чем разоренная Фелиция. Он вполне мог пожелать если не прибрать к рукам Зонтопию, то запугать Зонтика, у которого дела стали идти на лад, просто из зависти. А этот мальчишка... что если он не беженец, а агент, подосланный Вару для каких-нибудь наблюдений или чтобы отвлечь нас от дел государства? И не он ли связался с осколками Общины, жаждущим мести, но вынужденно тихим и неорганизованным, чтобы предложить им шанс отомстить и заодно запугать нас?       Услышав эти рассуждения из-за двери, Кринет не решился стучаться в кабинет. Может быть, в обществе он и казался немного неловким, — хотя в куда меньшей степени, чем Петер, — но все же он всегда отчетливо понимал, в какой момент его появление будет не к месту. Сейчас был один из таких моментов... Он точно знал, что там сейчас не нужен никто; начальника сейчас лучше было "оставить в покое до тех пор, пока не вызовет сам" — как обычно предписывали поступать слугам и подчиненным, когда Зонтик никого не хотел видеть. Теперь, правда, никакого приказа не было, да и не могло быть: Алебард вообще редко запрещал себя беспокоить и временами даже ночью мог отвечать на деловые письма или принимать отчеты, но его странная пустая интонация будто и была приказом — и куда более лаконичным, чем любые объяснения. Он предпочел уйти к себе и ждать вызова... Вызова он так и не дождался: о нем сегодня словно забыли. Он вполне понимал это, ведь сейчас было немало других дел, а он пока не предлагал никаких важных проектов, а значит, дела, связанные с расследованием, были куда важнее его отчета, в котором к тому же не было ничего особенного или нового.

***

      Для Ару этот день проходил не намного более спокойно, чем для гвардейцев, которым приходилось то и дело ходить с разными поручениями и проверять каждый угол и каждую пустую камеру. Ему, разумеется, не приходилось никуда ходить, но он наблюдал за всем и никак не мог понять, что же здесь происходит и всегда ли замок живет вот так... Спросить было не у кого: хоть он и не был нем, заговорить со стражниками он не решился бы ни за что. Жизнь в Варуленде приучила его бояться всех, кто хотя бы отдаленно напоминал патрульных. Самому ему, правда, не доводилось оказаться в тюрьме, но некоторые знакомые рассказывали ему о царивших там порядках — и все в один голос твердили, что заговаривать первым с надсмотрщиками не стоит ни при каких обстоятельствах. Кроме того, в родной стране его считали неприятным человеком, хоть он и не понимал, что именно в нем так отталкивает... Он знал, что некрасив, слаб и не особенно умен, знал, что у него неприятный голос и странные манеры, но ведь и все вокруг были неидеальны, — и это он отчетливо видел и понимал. Так почему же не любят именно его? Этого он не мог понять ни в детстве, ни теперь. Однако, несмотря на свое недоумение, он учился вести себя так, чтобы как можно реже вызывать недовольство окружающих; постепенно он почти перестал говорить с другими, хотя и приобрел взамен привычку разговаривать вполголоса сам с собой, начал носить широкополые шляпы, которые хоть немного прикрывали его будто вылинявшие волосы и бледное непропорциональное лицо, стал почти затворником, чтобы не попадаться лишний раз на глаза, и научился, наконец, научился быть грубым, циничным и черствым, особенно когда речь шла о еде, тепле или крыше над головой... В детстве он был довольно мягким и наивным, и даже пытался заслужить признание всеми мыслимыми способами, но теперь от этого не осталось и следа. Мир обошелся с ним жестоко — и он не собирался прощать ему это. Раз место под солнцем не досталось ему так же легко, как многим его сверстникам, он был намерен заполучить его любой ценой — отобрать силой, выманить обманом, украсть... Такой виделась ему справедливость.       Впрочем, о прошлом вспоминать он не любил: ему обычно было не до этого. Сейчас он предпочитал обдумывать, что же ему делать дальше. Он был в чужой стране с порядками, которые понимал лишь отчасти, в стране, которая встретила его одновременно так тепло и так холодно... С одной стороны, в церкви ему помогали, с другой же — никто, даже те, кто мог назвать себя его товарищами по несчастью, не мог понять его, и со временем они стали сторониться его: он отталкивал их так же, как многих жителей Варуленда. Поначалу он пытался заработать честно, но никто не хотел доверить подозрительному молчаливому незнакомцу без документов, да еще болезненному и слабому на вид даже самую простую работу. Ему приходилось красть и задолго до прихода в Зонтопию, но здесь он слышал обрывки церковных проповедей о честности и взаимоуважении и пытался сдерживать свои порывы... Впервые украл здесь он от отчаяния, когда за целый день ему так и не удалось получить ни денег, ни еды. Украденный из лавки батон казался ему самым вкусным, что он ел в своей жизни, но этот вкус отравляло осознание, что теперь пути назад нет... Он не знал законов этой страны, но точно знал, что воров не любят нигде. В тот день он потерял надежду на честную и спокойную жизнь, а теперь пути назад и вовсе не было: он оказался в тюрьме, в этой холодной камере, которая казалась ему страшнее, чем любая общая камера в Варуленде, и его лично допрашивал человек, которого он накануне обокрал... Он и обычно не любил говорить, хотя и умел, но во время этого короткого допроса с трудом выдавливал из себя даже отдельные звуки. О разговоре с Пасгардом, который чем-то очень напомнил ему инспектора из полицейского участка, к которому он был приписан на родине, он предпочитал и не вспоминать... Ему казалось, что теперь смерть неминуема: даже если его не казнят здесь, а вышлют обратно, Вару ни за что не простит ему побега и знания об истинном положении вещей в его мирке, созданном из одного обмана.       Когда вечером этого дня, проведенного в бесконечном напряжении, он услышал в коридоре подземелья знакомые быстрые звенящие шаги, ему осталось только замереть от ужаса: здесь было некуда бежать и негде прятаться. Старший Брат виделся ему безупречным и жестоким божеством с ледяным сердцем. Казалось, даже если бы ему удалось скрыться от него на время, он бы в любом случае нашел обидчика, пусть его для этого и пришлось бы в буквальном смысле вытащить из-под земли... Встреча была неотвратима.       Впрочем, вопреки ожиданиям Алебард вошел в камеру со спокойным непроницаемым лицом и аккуратно прикрыл за собой дверь, а не захлопнул, да и набрасываться сразу с обвинениями он явно не собирался... Однако Ару в этот момент был готов умереть от нечеловеческого страха. В те несколько секунд, что они смотрели друг на друга молча, он испытал всю гамму чувств от паники до смирения... В конце концов в сознании вспыхнула лишь одна мысль: "Терять уже нечего — все равно казнят!" — и за нее он зацепился как за спасительную соломинку. — Что, страшное у меня лицо? Или все простить не можешь за то, что я стащил твою драгоценную безделушку и сорвал ваше сборище святош? — грубо и развязно спросил он — и сам опешил от своей дерзости. В мыслях он нередко говорил подобное многим людям, но сказать такое, да еще и тому, кто еще минуту назад пугал его до дрожи, вслух... Нет, он просто не мог быть до такой степени смелым наяву! А раз это только сон, то терять тем более нечего, не так ли? — "Драгоценная безделушка" — это личный подарок от нашего правителя, Великого Зонтика, и для меня она действительно ценна... Но простить ее кражу тебе я готов, — невозмутимо отозвался "стальной бог", как Ару про себя назвал Первого Министра. В глубине души он хотел возмутиться и потребовать хоть какого-нибудь уважения, но слишком боялся спугнуть вдруг заговорившего беглеца. — Знаешь, что я сделал бы, если бы мне что-нибудь подарил Вару? Я бы это продал в тот же день! Только дураки и собаки любят своих хозяев... А ты — главная цепная шавка этого Зонтика, да? — Можно и так сказать — вот только он бы и собаку не посадил бы на цепь, а позаботился бы о том, чтобы у нее без этого не возникло желания убегать. Видишь ли, Великий Зонтик — отнюдь не то же, что и Вару... — разговор начался совсем не так, как он планировал, но он старался не теряться. Сейчас он вспоминал персонажа из книги, который произвел на него глубокое впечатление в том числе своей кротостью и бесконечной добротой... Когда того героя назвали собакой, он не принял это за оскорбление, а вспомнил об их верности; хотя подобная роль куда больше подходила Зонтику, сейчас он следовал его примеру. Кроме того, собак он любил... Ару же все это показалось странным, но вида он старался не подать, — хотя в его глазах, да и на предательски подвижном лице отразилось удивление. — Вот и Вару нас на цепи вроде как не держал, — только вот чтобы мы не убежали, врал, что за пределами Варуленда только огонь, демоны и смерть, а внутри все идеально... Знаешь, что там на самом деле? Разваливается все, только через зеленые очки это не видно! Поэтому я и сбежал — не хотел, чтобы мне врали обо всем, что я вижу... А ты знаешь, что там за стеной? У вас она повыше и покрепче будет, чем у Вару, из нее кирпич только кувалдой выбить можно, да и это у доходяги вроде тебя не получится! — Знаю: там обширная белая пустошь, среди которой стоят восемь королевств... А кирпичи из стены выбивать я бы не стал и пытаться, ведь я могу выйти через ворота. Впрочем, здесь я могу найти и более интересное занятие, чем исследовать пустошь. — Везет тебе! Тебя наверняка все любят. Какое тебе дело до бед вечного изгоя, которого всегда презирали просто за то, что он есть? Ты кутаешься в свой роскошный плащ, который стоит дороже, чем моя каморка в Варуленде, у тебя серебряная зажигалка, — а перстень наверняка и вовсе платиновый? — ты и знать не знаешь, что такое голод и холод, и руки у тебя холеные и нежные... И сам ты весь из себя снисходительный и высокомерный, сверкаешь своими идеальными стальными глазами и толкаешь мудрые речи! Думаешь, ты лучше меня только тем, что лицом и ростом вышел и смог к вождю подмазаться? Думаешь, то, что мои руки хуже твоих только потому, что пальцев у тебя пять, как у всех? Да я презираю тебя не меньше, чем ты меня! Я всех вас ненавижу и презираю так же, как вы меня! Я, может, и мелкий уродливый грешник с противным голосом, но душа у меня тоже есть! И раз уж вы, святоши, говорите о том, что уважения и сострадания заслуживает каждый, — уважайте и меня, жалейте меня! Но вы своих откормленных собак и кошек любите куда больше, чем меня... Лицемеры! Мне надоело так жить! Я хочу быть человеком, а не помехой и цирковым уродцем! — мальчишка будто сошел с ума и яростно выкрикивал все то, что до этого решался только сказать самому себе вполголоса... Еще минута — и он бы набросился на Алебарда, забыв о любой осторожности. Разумеется, он и не надеялся одержать победу в такой схватке, да и выжить особенно не надеялся, но погибнуть в неравном бою казалось ему более почетным, чем сложить голову на плахе, — а теперь у него не было никаких сомнений в том, что его казнят. И все же что-то в том, как Старший Брат вздохнул в ответ на его слова и как посмотрел на него, остановило его. Он не мог ударить человека, который так смотрит на него после всего, что он сказал ему. — Ару... ты, безусловно, пережил такие невзгоды, каких я даже представить себе не могу. Ты ведь не на меня так озлоблен, а на весь мир, который обошелся с тобой несправедливо с самого рождения, не так ли? — тихо проговорил Алебард, заглянув ему в глаза без гнева, но с сожалением. Будь на месте Ару кто-нибудь другой — хоть Кулет, хоть Антонин, хоть телеграфист-предатель, — он без зазрения совести отвесил бы ему сильнейшую затрещину, чтобы поставить на место. Впрочем, Антонин не обладал и четвертью той энергии, что была у этого щуплого мальчишки, телеграфист, — он смутно припоминал, что его звали Чарльз Морис, да и то только потому, что это двойное имя всегда казалось ему нелепым и безвкусным, — никогда в жизни не был способен на такую искренность, а Кулет не был склонен предъявлять к миру претензии, но молча брал то, что, как он считал, по праву причиталось ему... В этом, вероятно, и крылось главное отличие между ним и Ару: первый смирился со своим положением и решил взять от жизни все, что только получится, — и этот путь привел его на эшафот, хоть его грехи и были прощены его богом, которому он оставался по-своему верным даже в моменты совершения худших из своих преступлений; второй же еще держался на грани, не желая окончательно нырять во тьму. Конечно, отличий было куда больше, но суть была одна: ни один из них не был грешен от природы. Может быть, через несколько лет Ару стал бы даже хуже Кулета, — у того были вера, храбрость и своеобразная честность, которых не было у беглеца, — но пока была одна черта, которую он не был готов переступить. Он мог ударить, оскорбить, но не убить... Алебард вдруг почувствовал, что его должен во что бы то ни стало уберечь от участи Ужаса Трущоб. Были ведь и времена, когда у Кулета был путь вспять, когда он был вором и пьяницей, но не убийцей... Но церковь упустила его, не дала ему крепкого внутреннего стержня, не дала прозреть, пока еще было не поздно. Старший Брат не простил бы себе, если бы то же случилось и с тем несчастным юношей, что сейчас смотрел на него не то с вызовом, не то виновато. — Может, ты мысли читаешь? Да, это так. Я родился раньше срока, с четырьмя пальцами на руках и ногах и отвратительным голосом, да еще и картавый и левша... Вот почему я молчал — мой голос мерзкий! Может, я сейчас лишнего наговорил, но и ты меня пойми: я ведь не выбирал быть таким, но меня всегда презирали так, будто я провинился чем-то, и поэтому так выгляжу. А виноват я только в том, что родился у нищей пьянчуги и какого-то хмыря, которого толком и не помню! Разве моя вина, что вот такие плодятся и не думают, как их выродки жить будут? Моя вина, что я все детство в обносках проходил, потому что она водку любила больше, чем детей? Скажи мне, ты считаешь меня виноватым в этом? — теперь место ярости заняли горечь и презрение. — Дети не должны платить за грехи родителей, но нередко платят своим здоровьем и несчастным детством... Ты, вероятно, считаешь, что мир тебе изрядно задолжал? — А то! Я ведь и правда не виноват, понимаешь? И в том, что моя мать умерла не при родах, а только когда мне было восемь, тоже не виноват! Но в приюте я всегда был "домашним", потому что помнил мать... Лучше бы она и правда родами померла! Я бы тогда, может, запах нормальной еды узнал раньше, чем запах спирта, и ходил в одежде, а не в ее поделках из каких-то тряпок. Это несправедливо, это — ее вина, не моя! Но она "покой обрела", а я вот живу и плачу за то, что она плодилась по пьяни... Да я вообще рожать меня не просил! Может, лучше было бы, если бы меня и вовсе не было! — Но раз жизнь тебе дана, как прожить ее, решать лишь тебе... Ты ведь можешь вступить на верный путь и стать достойным и уважаемым человеком, если пожелаешь. — Смеешься? Я уже неисправимый вор! Твой Великий Зонтик наверняка прикажет меня казнить, и последней его милостью будет то, что меня не четвертуют, а повесят. — Я не знаю, каковы законы в Варуленде, но сейчас ты в Зонтопии и туда не вернешься, если только сам не пожелаешь. Здесь за кражи не казнят; более того, никого не четвертуют и не вешают... Смертная казнь у нас есть, но ее смысл в смерти преступника, а не в его мучениях. — Значит, решили меня в живых оставить? И я правда могу остаться здесь? — из голоса Ару в момент исчезли и гнев, и горечь, и даже печаль. Он был так удивлен и тронут этим проявлением милосердия, которое его собеседнику казалось вполне естественным, что забыл о прежнем намерении высказать еще пару саркастичных комментариев... — Именно так. Судя по твоим описаниям и моим сведениям, Варуленд — государство диктаторское, и мы имеем полное право не выдавать тебя его властям. Считай, что ты уже получил политическое убежище и гражданство Зонтопии... Только ты отныне должен следовать нашим законам. Прежние кражи мы тебе простим: ты совершил их в момент отчаяния, но впредь этого не делай. — То само собой, — слегка смутился мальчишка. — Только я, наверное, хоть раз еще да стащу что-нибудь... Меня иногда просто так тянет украсть какую-нибудь ерунду — она и не нужна мне, и я сам потом не понимаю, зачем это сделал, но перестать не могу. В Варуленде мне говорили, что эта привычка меня до тюрьмы доведет, а то и до эшафота, а поделать я ничего с собой не могу... С твоей зажигалкой злосчастной такая же история вышла: понимал, что если за продажей поймают, то точно посадят, но не удержался.       Обычно он не отличался особенной честностью или открытостью, но сейчас как будто чувствовал, что иначе нельзя. Ему не было стыдно за свое странное пристрастие — скорее страшно попасться за очередной бессмысленной кражей и оказаться за решеткой. В глубине души он даже гордился своим воровским мастерством, ведь его никому не удавалось поймать за руку, но он был труслив... Теперь ему в голову пришла мысль о том, чтобы заручиться поддержкой Первого Министра, которого он считал самым могущественным человеком в стране, чтобы тот в случае необходимости спас его из любой передряги с законом. В конце концов, один раз он уже помог ему, — так почему же не поможет снова? Юноша понял, что "стальной бог" не так страшен и бессердечен, и потому решил хотя бы попытаться извлечь из такого знакомства выгоду. Однако его тонких намеков Алебард не понимал, да и искренности в наигранном смущении разглядеть не мог. Значит, следовало действовать грубее и решительнее, — а Ару считал себя непревзойденным манипулятором и полагал, что может склонить кого угодно к чему угодно... Сейчас же пауза затянулась, и он решил прервать ее: — Может быть, ты поймешь меня и войдешь в положение? Мы ведь почти друзья, а ваша вера сплошь про милосердие и любовь к ближнему... Разве я не тот самый "ближний"? Может, меня стоит пожалеть? Пьяниц ведь вы жалеете... — Ару... — тяжело вздохнул Старший Брат, бросив на него усталый взгляд. — Один любитель давить на жалость и выпрашивать поблажки с постыдной зависимостью сегодня уже едва не вывел меня из себя. Если ты собираешься продолжать в том же духе, то наша дружба быстро закончится, не успев начаться. "Понять и войти в положение" я могу лишь одним способом: приказать отправить тебя вместо тюрьмы в лечебницу, когда ты попадешься за кражей... Только учти, что за не самую значительную кражу в тюрьме ты проведешь год или два, если не совершишь там нового преступления, а в лечебнице будешь оставаться до тех пор, пока врачи не сочтут тебя здоровым, — хоть всю жизнь. Впрочем, ты можешь и обратиться за помощью сам, прежде чем нарушишь закон... В этом я тоже могу отчасти помочь, но при том условии, что ты запомнишь раз и навсегда, что закон един для всех.       Теперь беглец был смущен неподдельно: он чувствовал себя так, будто его вдруг облили ледяной водой. Неподкупность была для него, выросшего в стране, где дружба с полицмейстером означала почти полную безнаказанность, чем-то совершенно новым и непривычным... Более того, суровый отстраненный тон собеседника напомнил ему о том, как с ним обычно говорили до его побега. Вспомнив об этом, он тут же снова сжался и еле слышно забормотал что-то невнятное — не то раздосадованно, не то жалобно. Смотрелось это жалко и смешно... Впрочем, Алебарду было не до смеха: он уже жалел о том, что позволил капле раздражения и усталости просочиться через маску спокойствия. — Должно быть, даже это было слишком резко для тебя? — негромко спросил он, пытаясь заглянуть Ару в глаза. — Ага, — мальчишка произнес это, не открывая рта. "Мерзкий голос и глупые слова!" — презрительно смеялся голос в его голове. — "Зачем ты вообще открываешь рот, уродец?" Этот внутренний голос так надоел ему, что терпеть больше не было сил... В конце концов, только что он спокойно говорил с незнакомцем, и его даже поняли и не оттолкнули! И вот снова...       Этот голос будто принадлежал всей толпе детей, которые насмехались над ним, и всем взрослым, которые презирали его... Он про себя называл этот голос Гнилью, сам точно не понимая, откуда взялось это имя, и ненавидел его больше всего на свете. Несколько секунд он молчал, пытаясь подавить странную волну, накрывшую его, и вдруг с яростью выкрикнул: — Заткнись, Гниль, ты сам в жизни ничего нового не сказал! У самого голос мерзкий! А я не виноват, что таким родился, и я могу говорить, когда хочу! — и, говоря это, дал сам себе пощечину, чем немало удивил своего собеседника. Тот даже на миг подумал, что Ару окончательно сошел с ума от страха или досады... Однако, встретившись с ним взглядом, он понял все. — Я... не вам, — пробормотал юноша, густо покраснев. — Не мне, а внутренним демонам, я полагаю? — хитро, почти бархатно усмехнулся Старший Брат. — У тебя есть внутренний голос, который порой говорит неприятную неправду, не так ли? — А вы точно не читаете мысли? У меня он есть, только гадости говорит не порой, а постоянно... и я не уверен, неправда ли это на самом деле. У меня же и впрямь неприятный голос, верно? — медленно и тихо проговорил Ару, пристально разглядывая бледное лицо напротив и пытаясь прочесть что-нибудь в холодных блестящих глазах. Впрочем, он не умел угадывать мысли даже в прозрачном и открытом взгляде; в этих же глазах проницательный человек угадал бы двойное дно, но едва ли разглядел бы намерение или настроение, прежде чем оно выльется в действие. Беглец видел в них холодные искристые блики, видел отражение хитрой полуулыбки, но больше ничего. — Если кто-то и способен читать мысли, то только Зонтик; мои же особые силы заключаются лишь в наблюдательности и остром уме. Что до голоса... Ты не очень наблюдателен и не прислушиваешься к чужим голосам, не так ли, Ару? — теперь он почти смеялся, испытующе глядя ему в глаза. — Прислушиваюсь... Но вас не понимаю, — честно признался парень. — У нас с тобой почти одинаковые голоса — мой разве что немного глубже и чище, но... — в этот момент Алебард улыбнулся еще хитрее, откашлялся и внезапно заговорил высоким, резким и как бы придавленным голосом: — Я могу говорить и вот так! Назовешь этот голос мерзким? — Точь-в-точь как Вару! — не то восхитился, не то просто удивился Ару. — И... у меня такой же? Так это слышат остальные? — Именно так! — уже своим собственным голосом рассмеялся Первый Министр. — И, я уверен, ты можешь говорить так же, как я, если немного поучишься этому... Но есть ли в этом смысл? Мне нравится твой голос: он очень выразительный и живой. — Никогда бы не подумал, что вы такое скажете... — ...И ты не представляешь, насколько часто я слышу подобное от тех, кто не знает меня так же хорошо, как я сам. Я полагаю, многие скажут подобное и о тебе: ты совсем не так дик, зол и безумен, как показался мне на первый взгляд. Вероятно, и другие станут относиться к тебе иначе, когда узнают поближе. Может быть, и мое отношение к тебе еще изменится... Надеюсь, что не в худшую сторону. У тебя неплохие задатки, но некоторые твои наклонности оставляют желать лучшего; их стоит если не искоренить, то хотя бы сдерживать. Помни: подкупать чиновников у нас не принято, и никакая дружба с высокопоставленным лицом не даст тебе привилегий перед законом, — мягко, почти как ребенку, сказал Старший Брат, вставая со скамьи. — Я запомню... Вам пора, да? — Да. Тебя переведут из камеры в комнату, как только найдется подходящая, — сказал бы, что тебе стоит подготовиться, но у тебя из вещей только одежда, которая сейчас и так на тебе... А я должен уладить еще пару дел — иначе поговорил бы с тобой подольше. Доброй ночи.

***

      Оставшись снова наедине с собой, Ару замер, глядя в стену. Он больше не боялся, да и давить на жалость здесь не было нужды... Значит, можно было вести себя естественно, — а он, как и его ненавистный создатель, был весьма своеобразной личностью. Он точно знал, что отношение к нему еще изменится, и теперь ему было просто интересно, как именно. Ему не меньше, чем Вару, хотелось внимания, и он был также готов идти ради своих целей и желаний на подлости. Данте называл валета пик олицетворением гедонизма; если это было так, то и Ару был не меньшим гедонистом — во всяком случае, устав от жизни в тени и всеобщего презрения, он был готов на все, чтобы устроить себе счастливую, сытую и спокойную жизнь. Сейчас, говоря с Алебардом, он немного слукавил, чтобы приукрасить себя... Однако, в отличие от своего бывшего Вождя, он не умел врать и притворяться долго. Кроме того, он подозревал, что "стальной бог" увидел его маленькую хитрость, и потому решил не слишком стараться сохранить созданный образ: пусть лучше его считают небрежным, непостоянным и грубоватым, чем откровенным лжецом, ведь лжецов недолюбливали даже в Варуленде, где нравы были куда менее строгими, и на многие моральные вопросы смотрели проще. Эту истину он выучил уже давно, — а он был неглуп и умел извлекать уроки из опыта...       Старший Брат тем временем вернулся к себе в кабинет, чтобы прочесть несколько писем. Нашелся среди них и краткий отчет следователя из тайной полиции... Содержание последнего его отнюдь не радовало: роба, которую сбросил преступник, была сшита из старой простыни — не то казенной, не то украденной из замка, — и отпечатков пальцев и прочих следов на ней было слишком много, чтобы понять, какие из них оставлены им. Более того, вторженец, очевидно, был в перчатках, и окно выбил не своей рукой: он не оставил ни лишнего отпечатка пальцев на дверной ручке, ни капли крови на разбитом стекле или подоконнике. Много волнений и никаких новых зацепок... Единственным шансом узнать что-нибудь было допросить Антонина при первой же возможности. Оставалось только ждать, — а этого Алебард терпеть не мог, особенно когда речь шла о чем-то важном и не терпящем отлагательств... Для собственного успокоения он написал еще один приказ об усилении охраны, чтобы отправить его письмом генералу Олбери утром, и лег спать: этот день и без того был слишком долгим и муторным, и на размышления не было сил.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.