***
— Я знал это, Клеменс, я знал! Почему вы письмо это мне сразу не показали? — Император Франц в возбуждении ходил взад-вперед по комнате, позабыв про больные ноги. — Потому что оно было адресовано мне. — Клеменс — это удар по всем нам! — Франц был ужасно сумбурен, и Меттерниха это с каждым днём всё более раздражало. — Я знаю, что Александра вы не очень любили. Ваши интриги! Я всегда находил, что он был милый человек... С ним можно было вести дело... А что же теперь Николай? Каков он? Что ждать от него? — Да, Ваше Величество, пожалуй, Александр никогда не был мне особенно симпатичен, однако меня глубоко опечалила его внезапная смерть. — Меттерних сказал это совершенно искренне и сам себе удивился. — О Николае я ничего пока не знаю. — Не важно... — отмахнулся Франц. — Ясно, что он наследовал своему брату теперь... В письме всё обозначено точно. Этот человек ещё совсем молодой и неопытный. Ему, возможно, будет нужна наша помощь... Если случится то, чего мы все опасаемся... Мы, разумеется, пошлем в Россию на помощь Николаю войска! Меттерних слушал эту пламенную речь, в которой Император как будто бы грозил кому-то невидимому, а на самом деле пытался успокоить себя. Больше всего на свете Франц опасался, что пожар революции, начавшись в России, распространится и коснётся их. Однако ему хватало рассудительности понимать, что, воспользовавшись ситуацией, можно на молодого Романова оказать влияние сейчас. Ведь он нуждается в них... — Но почему Александр так долго молчал? Он обязан был оповестить нас о проблемах! В конце концов... На что еще Священный союз? Он сам предложил этот принцип баланса и взаимопомощи... Но когда речь дошла до России, он промолчал! Чрезвычайно безответственно с его стороны... — Ваше Величество, послушайте моего совета. Не стоит делать резких движений сейчас. Я решительно против того, чтобы сейчас Австрия вмешивалась в то, что происходит в России. — Но, Клеменс, ведь Александр просил помочь его брату... — Да, но сам Николай о помощи пока не просил. — Твёрдо произнёс Меттерних. — Пока мы не знаем, как он будет действовать, ЧТО он вообще представляет из себя, нужно сохранять сдержанность и осторожность. Я полагаю, сам Александр именно так бы и поступил. — Ох... Бедный Александр... Такой молодой ещё... Не хотите выпить чаю?.. Мне хочется отвлечься от этих грустных мыслей... Сухощавая, чуть сгорбленная уже фигура Императора, шаркая ногами, направилась к столу. Францу было пятьдесят семь, но выглядел он намного старше, и Клеменс подумал, что нет ничего печальнее, чем встречать вот так вот старость — в плену страхов, болезни и предубеждений. Франц был бы шокирован до глубины души, скажи ему Меттерних, что тот сам, своим категорическим нежеланием принимать даже самую малую толику необходимого для развития любой страны прогресса, под гнетом страха перемен толкает Австрию в пучину революции. — Итак, Клеменс, последую вашему совету в отношении Николая. Однако смотрите... Не упустить бы шанс! Нужно быть активнее... Меттерних кивал, слушая эту пустую болтовню. Он так давно привык жить с маской, привык прятать свои мысли даже от самого себя, что потерять её, пожалуй, больше всего боялся. Возможно, его неприязнь к Александру была лишь отражением того, что в нём Клеменс видел самого себя?***
— Как сегодня самочувствие Петра Яковлевича, Семён? — поинтересовался Максим у молодого человека, отдавая тому верхнюю одежду и стряхивая со шляпы снег. Тот печально вздохнул и добавил, понизив голос: — Я начинаю всерьёз беспокоиться, доктор. Я надеялся, что приступ болезни скоро пройдёт, но мне кажется, что ему становится только хуже. Впрочем, он будет рад видеть вас. Максим прошёл через небольшую, уютно обставленную гостиную в спальню. Гардины там были спущены, и царил полумрак. Пахло сердечными каплями. Чаадаев, повернувшись на бок, лежал, по крайней мере, одетый, поверх покрывала, а не под одеялом в кровати. Судя по всему, он дремал, и Максим, раздвинув шторы, его разбудил. Сперва недовольное выражение лица озарила улыбка. — Максим... Это вы... А я думал, это Семён. Он всё время норовит открыть шторы. — Он прав. Вам надо впустить солнечный свет... — доктор Эттингер присел на кровать рядом. — Что, разве на улице солнце? Насколько я знаю, там сегодня метель... — с усмешкой произнес Чаадаев, садясь на кровати. Он был бледен и похудел. Приступ болезни случился с ним в тот же день, когда стало известно о смерти Александра. Эта болезнь, названия которой не существовало, включала в себя обмороки, носовые кровотечения, мигрень, слабость, и в этот раз к симптомам прибавился ещё сильный тремор в руках. В связи с таким плохим самочувствием Петру Яковлевичу пришлось задержаться в Вене и из гостиницы переехать в нанятую в самом тихом районе квартиру. Он, по его словам, не мог выносить ни шум, ни дневной свет и большую часть времени проводил в постели. Максим несколько раз навещал его, но лечить отказался, как отказался теперь и сопровождать его в путешествии. Несколько раз он пытался намекнуть Чаадаеву, что недуг его является заболеванием нервной системы и что ни лекарства, ни постельный режим ему не помогут. Максим понимал, что новость о кончине Александра Петра Яковлевича глубоко тронула и потрясла, но не понимал причин этого. Во время их встреч Максим обычно развлекал его ничего не значащей болтовнёй. Но сегодня, внезапно, решил рассказать о встрече с Меттернихом. От внимания Максима не укрылось, как тот побледнел и отвёл глаза, как он сказал о подозрении на отравление. — Вы знаете, доктор, какой я негодяй? — тихо произнёс тот. Чаадаев не плакал, но в глазах его стояли слёзы, и подбородок дрожал. Он выглядел таким хрупким и слабым... Удивительно, какое сильное впечатление он произвёл на Максима при первой встрече и как изменилось это впечатление сейчас. Пётр Яковлевич встал с кровати и пересел в кресло. Вошёл с подносом Семён и поставил на стол завтрак, хотя давно уже прошло время обеда. Когда он ушёл, Максим показал рукой на еду, которая, несомненно, заботливой рукой была красиво сервирована на тарелке. — Поешьте. Вам надо есть. — А знаете... Это так странно. Я ведь прошёл войну. И на поле боя был стойким. А теперь падаю в обмороки и от слабости едва стою на ногах... — он потрогал вилкой глазунью, отщипнув кусок, сунул в рот и начал жевать с таким видом, будто резину. — Может быть... Вам вернуться в Россию? — Нет, нет, я теперь точно не могу вернуться... — Он со звоном бросил прибор. — Максим, мы ведь могли... И мы ЭТО не предотвратили! Он имел в виду их разговор накануне последнего сеанса гипноза. Максим по просьбе Чаадаева должен был сообщить Императору о том, что его жизни угрожает большая опасность. Он должен был сделать всё это под гипнозом. И Максимилиан это сделал. Прежде чем вывести Александра из транса, он, наклонившись к самому уху его, произнёс: «Спасайтесь. Вам угрожает большая опасность». В тот момент Максим сам до конца не понимал, что именно он сказал. Стало быть, Пётр Яковлевич знал. И уехал, потому что оказался связан с теми, кто, наверное, готовил на Александра покушение. Болезнь теперь — это чувство вины. Его разум и чувства в конфликте друг с другом. Одно Максим до конца не мог всё же понять: ЧТО связывало Чаадаева и Александра? — Вы... любили его? — эти слова сорвались с губ Максимилиана внезапно, ещё прежде чем пришло осознание того, что он сказал. Чаадаев вздрогнул, посмотрел на него, и щёки его, бледные, покрыл лёгкий румянец. — Он знал о готовящемся перевороте. Он знал людей поименно. Но ничего не стал делать, хотя мог. Он принял всё с христианским смирением. Все думают, что великими человека делают военные подвиги. Но Александр принёс себя в жертву... Но эту жертву в России никто не оценит. Таков наш народ. Он не поймёт этой потери. А я... Я виноват. Перед моими друзьями... Я должен там быть... Но я не смог... Я совсем не это хотел... Тут он, наконец-то, заплакал. И это было одновременно так естественно и так неожиданно. Максим, больше как врач пациенту, нежели друг, руку положил ему на плечо, тем самым как будто давая полное разрешение на слёзы. Определённо, поплакать для Чаадаева было полезно. Но так странно, что теперь это горе не вызывало в нём сильных чувств. В голове вместо этого крутились слова министра Меттерниха. «Можно ли признаки отравления принять за симптомы душевной болезни?» Максим думал, что не помог Александру, но что, если из-за ошибки своей он действительно ему навредил? Что, если вообще не было истерии? Что, если, желая удовлетворить свой интерес, он видел душевное расстройство там, где было настоящее отравление? Он разбередил его раны, заставил вспомнить ужасное прошлое, но всё это Александру не помогло. Он стал только более несчастным, слабым и уязвимым... «Нет, Пётр Яковлевич, это я уничтожил его. Это я виноват в том, что с ним приключилось. Может быть, сам того не осознавая, я так ему хотел отомстить? За Бонапарта... За мой собственный разрушенный мир? Что, если и во мне живёт этот Червь разрушения?» Ему захотелось уйти. Он оставил Чаадаева проживать его горе и тихо вышел опять в коридор, где, сидя на стуле, читал какую-то книгу Семен. Увидев его, он вскочил и взволнованно спросил: — Что случилось? — Идите к нему. Вы нужны ему более, чем он понимает. Вы терпеливы, вы преданны и вы добры. Да, пусть сейчас он это всё ещё не оценит, но, поверьте, время придет. Он наконец прозреет, увидит вас и полюбит. Семён, пораженный, смотрел на Максима, слегка приоткрыв рот. Он явно не знал, что сказать на всё это, но по глазам его было понятно: Максим угадал. Пусть даже Чаадаев любил Александра. Теперь это неважно. Когда придет время и он осознает, что по-настоящему убегает он не от России, а сам от себя, болезнь его прекратится. И он заметит того, кто действительно мог бы сделать его счастливым.***
В доме Нарышкиных на Фонтанке с момента известия о смерти императора Александра атмосфера была гнетущая и мрачная. Княгиня Мария Антоновна, узнав эту новость вечером от своего супруга, сначала надолго замолчала, а потом взволнованно произнесла: — Дима, молю тебя, уедем теперь! Куда только захочешь! Уедем из Петербурга! — Ну что ты, Маша, как так можно... Будет выглядеть, как будто мы от чего-то бежим сейчас... Если ты опасаешься, что Николай Павлович отнесётся с осуждением к тебе, то я уверен, что этого не будет. Напротив, он как никто другой нуждается в нашей поддержке в эти дни! — с укором ответил князь. — Нам всем сплотиться нужно в этом горе!» Нарышкин был в числе тех немногих, кто в день известия о смерти был в Зимнем дворце и был в курсе существования завещания Александра о передаче престола младшему брату Николаю. Утром одиннадцатого декабря Великий князь с двумя адъютантами появился на пороге их дома. Он был любезен, доброжелателен, хладнокровен, и всем этим Марии глубоко ненавистен. — Мария Антоновна, мне известно, что вы были дороги моему брату, — начал он свою речь, оставшись с ней один на один в библиотеке. — Я также знаю, что он выплачивал вашей семье ежемесячно энную сумму на содержание... ваших детей... Он говорил долго, и ей показался косноязычен, но намного больше неуклюжести его речей ей не нравилось то усердие, с которым Николай старался казаться джентльменом. Он был лишён той естественной, природной обаятельности, лёгкости и приятности в общении, которыми обладал его брат. Ей было бы намного проще и легче, если бы с ней говорили прямо, как есть, без церемоний. — Александр не делал никаких дополнительных распоряжений на ваш счёт. Ваш младший сын, Эммануил... не был им признан. Однако я со своей стороны готов заверить, что вам будут выплачивать и дальше деньги. — Ваше Высочество, я ни на что не претендую, — сказала она, не в силах отвести взгляда от прилизанной темных волос. Николай — высокий, широкоплечий, стройный — был красив классической мужественной красотой. Мария Антоновна подумала, что раньше ей нравились такие мужчины. Но не теперь. Теперь она научилась смотреть глубже, и младший брат Александра напоминал ей почему-то бездушный фонарный столб. Он без огня совершенно бесполезен. Огня в Николае она не видела. Он для нее был пустой. Такие, как он, живут и мыслят всегда «как правильно». В душе Николая, в отличие от Alex, не было борьбы. Великий князь рассматривал ее слишком пристально, и от женщины не укрывалось презрение, которое сквозило во взгляде его темных глаз. Ее слова о том, что ей не нужно денег, ему как будто бы совсем не понравились. — Я бы хотел попросить вас вернуть его письма. Всю переписку. Так будет лучше для всех нас. — Конечно, Ваше Высочество, но вы можете дать мне слово, что вы ее не будете читать? Она слишком... интимного содержания... — она произнесла это холодно, тогда как Николай покраснел. — Я вам обещаю. Мне это бы и не пришло в голову. Он сел на стул, она же прошла к себе в комнату, открыла свой секретер и вытащила уже заранее ею отобранную и объемную пачку писем. На самый верх она положила несколько, которые ей показались наиболее непристойными. Обычно Александр всегда очень сдержанно писал, но у нее сохранилось пара посланий, написанных им в первые годы их романа. Они забавны тем, как были наивны и одновременно развратны. Александр нравился тогда ей таким — смешным, пылким, немного нелепым и ужасно старающимся её впечатлить. Нарышкина достала это письмо и перечитала. «Когда отчаянье меня накрывает особо сильно, я утешаюсь тем, что представляю, как раз за разом вхожу в самую глубокую, спасительную и сладостную пещеру, которая спряталась меж твоих ног...» Николай уничтожит всё это? Сожжёт? Что же... И пусть. Она смахнула навернувшуюся слезу и улыбнулась. Сейчас, когда Александр умер, ей казалось, что она всё же когда-то его любила. Иначе почему теперь, случайно натыкаясь на какую-то незначительную и связанную с ним вещь, вроде шейной булавки, подаренного ей украшения, носового платка, экзотического растения в кадке и десятка других мелочей, слёзы непроизвольно подступали к глазам, и она начинала, ругая себя, тут же плакать? Теперь, когда все связи между ними были разорваны, когда Александр был неопасен для неё, ей было его так жалко. Жалко их обоих. И, Боже мой, она по нему даже теперь скучала... Княгиня передала Николаю письма. Судя по взгляду и тону, каким он с ней разговаривал, он одновременно и презирал ее, и испытывал жгучее любопытство. «Пытается казаться благородным и верным супругом... А на деле тот ещё похотливый самец...» — подумала она, протягивая ему для поцелуя свою руку. — Мария Антоновна, я вас и вашего мужа попрошу в ближайшее время не покидать Петербург... Как будто бы между делом добавил он очень небрежно, уже уходя и сунув письма в карман. И на ходу неожиданно добавил, как ей показалось, с искренним совершенно недоумением: — А вы... не в трауре... И в воздухе как будто бы повисло не произнесённое им «нехорошо». Нарышкиной казалось, что вместе с этими письмами он унес с собой и часть её жизни. Когда Великий князь ушёл, Дмитрий Львович зашёл к жене и обнял её, грустную, за плечи. — Ничего, Маша... Ничего. Всё будет хорошо. — Нет... — печально произнесла она, положив голову на плечо супругу. — Хорошо уже не будет.***
Поздно вечером 12 декабря Михаил Михайлович сидел в домашнем своем кабинете, мрачный, погружённый в себя, и смотрел, как догорают угли в камине. На коленях у него лежало письмо от Руффе — известного негодяя, называющего себя адвокатом. Он получил это письмо ещё осенью, но отказался верить его содержанию. Сегодня Михаил Михайлович получил подробный отчёт от нанятого им частного сыщика, который должен был всё это время тщательно следить за Елизаветой. В дверь кабинета тихонько постучали, и девушка тихонько вошла к отцу в кабинет. — Papa, вы меня звали... Сперанский смотрел на свою дочь, которую он обожал, которая была смыслом всей его жизни. Ради неё, да, ради Лизы он жил. Он дал ей все возможности и привилегии, какие только может иметь молодая девушка в наше время... Теперь он думал: не дал ли он ей слишком много свободы? Он позволил Елизавете получить лучшее образование, путешествовать, узнавать мир. Но познание рано или поздно приведет к встрече с пороком. — Да, Лиза... Я позвал тебя, чтобы тебе сообщить... Ты выйдешь замуж. Жених уже выбран. Свадьба состоится в этом году. Он произносил каждое слово взвешенно и спокойно, с пугающим удовлетворением чувствуя, как бледнеет лицо дочери. Он никогда не говорил с ней о браке. Он давал ей свободу... Вот как этой свободой она воспользовалась... Девушка упала на колени перед отцом — немыслимое для их отношений! — и, обливаясь слезами, стала умолять его сжалиться. В этот момент зазвонил колокольчик, и в прихожей раздался шум. Через минуту в кабинет постучал взволнованный слуга, который объявил, что из Зимнего дворца к нему пожаловали два офицера и срочно видеть хотят. Сперанский, взволнованный, вскочил и тут же упал обратно в кресло. Ноги почти не держали. Лиза испуганно смотрела на него, и Михаил Михайлович произнёс с горьким укором: — Если со мной что-то случится, ты пожалеешь, если против моей воли пойдешь. Он вновь встал, отбросил её руку и вышел из кабинета навстречу нежданным сейчас гостям. В прихожей стало как будто бы уже холоднее из-за снега, налившего к шляпам их и пальто. Было слышно, как за окном в темноте угрожающе воет ветер. — Его Высочество Николай Павлович желают немедленно видеть вас. Если его вызвали ночью, значит... Сперанский не хотел думать, что это значит. Он заставил себя приветливо улыбнуться гостям и сообщил, что соберётся за десять минут. Николай был в западном крыле Зимнего дворца, в комнатах, где когда-то в юности жил Александр. Он встретил Сперанского крайне взволнованным, таким, каким Михаил Михайлович его прежде не видел. Теперь оставалось изо всех сил скрывать, как взволнован он сам... — Михаил Михайлович... Вы здесь... Наконец-то... Прошу прощения, что так поздно беспокою вас. Но мне нужна... ваша помощь. Нужна помощь? У Сперанского в один миг отлегло от сердца и стало даже смешно. Он что же, думал, что его бы притащили ночью во дворец, чтобы допрашивать? В комнате, служившей учебным классом, было темно. Тускло горел единственный подсвечник на большом письменном столе, который был сейчас завален бумагами. Великий князь выглядел очень усталым, растрёпанным. Он предложил ему присесть и сам сел напротив, за стол. Было заметно, что говорить ему трудно, и он как будто был даже смущён. — Вчера я получил письмо от князя Волконского из Таганрога. Он совершенно горем убит. Но дело не в этом... Он сообщил мне нечто такое... Волконский прислал в Зимний огромный пакет. В одном было письмо, адресованное Николаю, которое Александр написал уже в Таганроге незадолго до смерти. Во втором — документы и списки, из которых было совершенно понятно, что в Петербурге готовится государственный переворот. — Не то чтобы я был сильно удивлён... У меня все эти дни было странное ощущение, что здесь все что-то знают, но мне не говорят... — пробормотал Николай. — Мы планировали дождаться приезда Константина из Варшавы, но теперь об этом не может быть и речи. Завтра я объявлю о воле Александра и о том, что, согласно его воле и воле Константина... бремя императорской власти я беру на себя. То, как он сказал это, довольно высокопарно про бремя, покоробило Сперанского и показалось довольно фальшивым. Всем своим видом Николай как будто бы целенаправленно ему говорил: «Разумеется, я этого не хочу!» — Чем же я могу помочь Вам, Ваше Высочество? Николай опустил взгляд в стол, а потом произнёс: — Мы решили, что необходимо издать манифест о вступлении на престол. Многое зависит от того, как он будет составлен. А ваше искусство владения литературным словом всем известно... Я бы хотел, чтобы вы написали для меня его. — Я написал? — Сперанский подумал, что он ослышался. Николай встал из-за стола, подошёл к нему и опустил руки на плечи. В этом жесте, фривольном, тем не менее, не было ничего дружелюбного. Ладони Великого князя на него давили, как будто бы подчёркивая: вы не встанете, пока не напишите. Вы будете здесь сидеть. — Вы отказываетесь? — раздался за спиной тихий голос. — Конечно, нет, Ваше Величество. Я с удовольствием. Взгляд Сперанского зацепился за стоящий на столе на специальной подставке маленький портрет. Очевидно, что он был принесён сюда лично Николаем. Нетрудно было узнать на нем покойного отца его и императора Павла I.