ID работы: 11369597

Бойся, Дазай Осаму

Слэш
NC-17
Завершён
175
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
175 Нравится 20 Отзывы 41 В сборник Скачать

часть 1

Настройки текста
Залитая лишь тусклым светом пары чёрных свечей комната, душащая смешанным запахом дыма, то ли сигаретного, то ли от свечей и церковного ладана нагоняла мрака одним лишь своим видом. На полу и полках были расставлены запылённые вещи непонятного происхождения и предназначения, на старом столе в углу были стопками расставлены книги, беспорядочно лежали рукописи, некоторые из которых были безбожно смяты, либо залиты чернилами либо многократно перечёркнуты и разорваны. Во главе комнаты стояла немаленькая кровать с массивным деревянным изголовьем, на которой и будет происходить дальнешее событие. Откинувшись на подушку и устремив пустой взгляд куда-то в стену несмотря на окружающую обстановку вполне непринуждённо лежал молодой человек в классическом костюме, из под которого выглядывали перебинтованные участки кожи. Подле него сидел меланхолично о чём-то раздумывающий и удивительно похожий на первого мужчина в белоснежной, сияющей своей белизной даже в сумраке рубашке на традиционный русский манер с накрахмаленным отложным воротником и в таких же белоснежных штанах. На лице его играли пугающие тени от впадин на щеках и под глазами, делая вид до того истощённно болезненным, что посмотри на него кто — скажут, "смерть ходячая". Фёдор Достоевский и был хозяином этой комнаты, как и хозяином сложившейся ситуации. — Дазай. Ты уверен, что тебе это нужно? — грубый голос с явным, но приятным слуху русским акцентом серьезно прозвучал в пространство. — Оставь свои глупые вопросы для кого-нибудь другого и просто начни что-нибудь делать, — с долей скуки и разочарования в голосе ответил Дазай, выжидающе глядя на собеседника, что недолго думая легким движением оседлал его бедра, угрожающе нависнув сверху. На лицо упали чужие, смольно-чёрные пряди волос, отдающих грязным блеском. Фёдор Достоевский — человек-двойник Дазая, такой же порочистый скиталец в мире людей, прозванный монстром, брошенный судьбой и самим собой, холодный, словно труп сейчас навис над ним чёрной тучей словно это был второй Дазай. Близость с двойником — то же, что близость с собой, от которой привычно бежать и прятаться в тёмные углы и наблюдать саморазрушение словно со стороны, до безумия противна, отвратительна и грязна как факт, но в то же время так желанна. Противоречия карёжат душу и сердце, но, от физического "второго себя" не убежать и не спрятаться, Фёдор вполне реален и потенциально опасен, отчего "запретный плод" близости становился все сладостнее. Дазай устремил взгляд, полный непонимания, отвращения и желания в такие же пустые, как и у него, глаза Фёдора. Холодный-горячий поцелуй с привкусом крови с обкусанных губ и запахом ладана окутал с головой наших скитальцев. Холодный, как и сами мужчины, опустелый от эмоций, из-за этого словно фальшивый; горячий, словно борьба двух зол, сумбурный и азартный, как кровь, продолжающая течь в венах несмотря на наружную холодность. Расставленные по обе стороны откинутой на подушку головы Дазая руки Фёдора, что скрывала плотная ткань рубашки, придавали общей картине внешней страсти, но то не было той, живой, человеческой страстью, присущей людям, то было больше похоже на внутренний конфликт, выражающийся в отчаянном вальсе эстетически красивого сплетения языков и губ. Фёдор отпрянул от лица Дазая и томно вздохнул, продолжая сидеть на чужих бёдрах, и пристально, молча всматриваясь в все также спокойно лежащего под ним человека. — А разве религия позволяет тебе ебаться с мужчинами? — по-филосовски шуточно задал Дазай глупый вопрос, видимо, слишком надолго ушедшему в размышления Достоевскому. Хлёсткая пощёчина звонким шлепком раздалась по комнате, вызвав у получившего её возмущённое шипение. — И за что? — с той же наивностью в голосе снова задал вопрос Осаму. — За сквернословие. Будешь продолжать — получишь сильнее, — по-прежнему с ледяным спокойствием отвечал Фёдор. Его физическая сила не была невероятной, даже наоборот, малая мышечная масса делала его относительно слабым, но для хорошей пощёчины мускулы и не нужны — разве что небольшие познания в физике, к тому же если что и случится из ряда вон выходящего, необязательно бить голой рукой, верно? Так размышлял Достоевский, не терпящий нецезурную лексику на любом языке, несмотря на своё русское происхождение. Вопрос о церкви или чём либо еще — терпимо, но заслышав "крепкое словцо" от Дазая, он не смог удержаться от физической осечки. Достоевский с пока что непонятным для Осаму намерением слез с него, а позже — с кровати, направляясь к закрытым полкам запылённого шкафа, начав там что-то искать среди металлических, судя по звуку, предметов. Через пару минут в его руке лежало что-то небольшое, поблёскивающее на тусклом свету от свеч. Мужчина продолжал странные манипуляции, достав из другого ящика шкафа непрозрачный пузырёк и вату. Запах спирта неприятно ударил в нос, но Фёдор быстро справился с обработкой инструмента, и убрав всё ненужное обратно в шкаф, вернулся на прежнее место на бёдрах Дазая, который, наконец, смог разглядеть предмет, находящийся в руках у Достоевского. Тот держал... скальпель. На лице Осаму нарисовался ужас: ужас не перед самим остриём хирургического ножа, а перед всплывшими перед глазами воспоминаниями. Босс, убийство, скальпель. Как же так? Хотел упасть в нибытие в греховном уделе с опасным убийцей, а нашёл прежние воспоминания, так тяготящие и омрачающие его лик. — Я не верю, что такой человек, как ты испугался скальпеля, зачем ты врешь мне? — Достоевский задумался, — А коли не врешь, то я крайне разочарован. Дазай не отвечал. Лишь молча наблюдал, как металлический предмет играет в чужих пальцах, нагоняя интригу. Рука Фёдора потянулась к шее Осаму. Страх? нет, не страх, нечто более глубокое, что он в силу низкого эмоционального интеллекта не мог выразить мелькнуло перед глазами. Он не боялся смерти, боли, чего либо физического, он боялся настоящего и прошлого. Он боялся воспоминаний, съедающих поедом изнутри, все раз за разом повторяющаяся в сознании картина, где Мори Огай в брызгах крови обезумевше глядит на почившего от такого же скальпеля бывшего босса. — Я не собираюсь тебя убивать, — раздражённо бросил Достоевский, — я бы нашёл для этого более изощрённый способ. Не дёргайся. — рука мужчины легла на забинтованную часть шеи, разрезая ненужную материю, — ты же не думал, что я собираюсь тебя разматывать? Дазай выдохнул. Бинты с его шеи были осторожно сняты руками Достоевского, которые стоят отдельного внимания: тонкие, худощавые до страшного торчания костяшек, с ногтями разной длины — на больших и указательных пальцах длины почти не было, и по состоянию кожи вокруг них можно было понять, что они регулярно подвергаются практике сгрызания; на остальных пальцах длина колебалась — где-то чуть более длинные, но от этого не более здоровые ногтевые пластины, где-то менее. Учтя всё это стоит сказать о главном — руки Фёдора были обжигающе холодны, бледны и сухи, каждым своим прикосновением к не такой холодной, но такой же болезненно бледной шее Дазая заставляя того невольно содрогаться. Оставляя металл хирургического ножа у себя в руке, Достоевский вновь прильнул к чужим губам в каком-то коротком, словно примирительном или несущим в себе извинения за еще не содеянное движении. Губы Фёдора опустились к чужой шее. — Решил на мне засосов наоставлять? Какой банальный, я разочарован. — словно передразнил предыдущие сказанные в его адрес слова Дазай, через пару мновений расплывшийся в лёгкой улыбке — его тело подверглось первой за сегодня физической боли, так сокровенно им желанной для того, чтобы хотя-бы в момент поражения болью начать чувствовать хоть что-то, чувствовать себя человеком, наконец ощутившим что-то кроме бездонной пустоты. Жгучая боль от так называемого Дазаем засоса, что походил больше на укус змея, пытающегося впрыснуть в жертву как можно больше яда, как и Достоевский, намеревающийся этим движением принести как можно больше изнывающей боли, кусая, и не отпрянывая от места укуса, а лишь усугубляя его. Отстранившись, нависнув на небольшом расстоянии от чужого лица, Фёдор пронаблюдал расцветающий на шее чёрный бутон с красно-фиолетовым отливом, оттенком подступившей к коже крови. — Всё ещё смеешь назвать меня банальным? — разглядывая наливающийся кровью синяк на шее Дазая, спросил Фёдор. — Иди нахуй, — отмахнулся тот, получив вторую, уже ожидаемую пощёчину, возможно послав собеседника только из-за получения скоропостижного хлёсткого удара по щеке. — Паршивец. Если хочешь быть побитым — так и скажи, но не действуй мне на нервы, у меня в другой руке по-прежнему так пугающий тебя скальпель, — Достоевский пророкотал строгое замечание, снова принявшись за чужую шею, что Дазай незаметно для себя словно подставил под дальнейшие укусы, чуть откинув голову назад, отмечая для себя особую приятность сей процедуры. Пара минут забвения в жгучей боли, и шею Осаму теперь украшали уже четыре багровые розы следов укусов, словно розы на могиле покойника. — Так бы сразу и, — Дазай не успел договорить начатое, будучи перебитым изречением Достоевского. — Твоей шее кое-чего не хватает. Догадаешься чего? — впервые задал вопрос тот. — Петли, а? — с подстрекательской наивностью ответил Дазай, почти чётко догадывающийся об ответе, который должен был считаться правильным. — Ответ неверный. — безэмоционально бросил Достоевский, снова направившись в сторону шкафа. В этот раз он искал не так долго, и достав из полки что-то похожее на металлическое кольцо диаметром с ладонь, вернулся на прежнее место. — Приподними голову, — прозвучал холодный, как и металл ошейника приказ. Одним движением Фёдор облачил чужую шею в металл, подбирая сзади подходящий размер плоской застежки, — так задохнуться не должен, — просовывая два пальца между только что надетым аксессуаром и изукрашенной синяками шеей констатировал тот, легким толчком в плечо принуждая Дазая лечь обратно на подушку. Тот с трудом старался привыкнуть к ещё холодной вещи, немало стесняющей его дыхание, но не противился, а молча осваивался в новой роли. Шея наконец стала приятна на взор Достоевского, что с упоением разглядывал результат проделанной работы, так привычное ему полное подчинение партнёра, выражающееся в стальном ошейнике, в котором многие умывались слезами и кричали так разнилось с глядящим совершенно спокойно и осознанно Дазаем, готовым подчиниться физически, но не морально. Это возбуждало в Фёдоре животное желание, даже похоть и азарт, что он из собственных моральных соображений не мог показать так сразу. — Поцелуй меня, — вполне серьезно попросил, или же, потребовал Дазай, протянув руку вперед в попытках дотянуться до чужого плеча. Как бы тот не отрицал, ему хотелось заполнить собственную пустоту хотя бы на жалкое время поцелуя. Достоевский спокойно отреагировал на просьбу, снова склоняясь над сегодняшним партнёром, одарив того еще одним поцелуем, более смелым и раскованным, нежели прежде. На шее Фёдора почувствовалось присутствие чьей-то руки, что ловко сумела расстегнуть две верхних пуговицы, оголяя худощавые ключицы, но руку-беглянку быстро обнаружили и не разрывая поцелуя прижали вместе со второй к кровати, крепко схватив их за запястья. Дазай добился своего — оказавшись полностью в плену чужой свободы тот мог хоть на некоторое время забвенно раствориться в этом странной, ведомой доселе лишь смутно страсти. — Будешь делать что-то такое без моего разрешения — надену на тебя еще и наручники, — разорвав поцелуй начал Достоевский, — Видишь царапины на этом наболдажнике? — тот указал на один из элементов декора изголовья кровати, покрытый большим количеством царапин, — Царапины на нём — следы от наручников. И как ты мог заметить по их количеству, в них не очень удобно. — мужчина словно пытался запугать Дазая, потому что всё равно не собирался сковывать его запястья металлом наручников, ибо всё стало бы слишком предсказуемо — зачем ему такая противоречивая личность, если она не сможет сделать ничего, кроме как подстрекать его словесно или поскуливать от боли, хотя даже второго Фёдор мало ожидал. — Отлично-отлично, я понял, — немного скучающе ответил Дазай, — меня таким не напугаешь, знаешь ли. — Не напугаешь, говоришь? Как скажешь, — Достоевский снова взял в руки скальпель, как оказалось, все это время лежащий подле подушки, и снова инригующе покрутил его в пальцах, наблюдая чужую реакцию. — Дай мне свою руку, — продолжил тот. В ответ бездейственное молчание, возмутительное игнорирование встретило Фёдора. Тот мог ожидать различных выходок, потому внешне реагировать не стал, и самостоятельно взялся за левую руку Дазая, что будто немного побледнел в это мгновение, и поднеся лезвие скальпеля, осторожно разрезал ввыглядывающий из-под задранного до локтя рукава белой рубашки бинт, обомлев от шока: рука Дазая была еще более бледна и безжиненна, но самое пугающее состояло не в бледности, а в том, что вся поверность кожи была до уродливости покрыта увечьями: порезы, царапины, синяки и мелкие ожоги, видимо, от сигарет, что явно нанесены были намеренно с конкретной целью, уродовали эту часть тела до невозможности, заставляя Достоевского чуть заметно отвращённо свести губы. — Чтож, значит сегодняшние увечия не покажутся тебе такими болезненными и страшными, — холодно вымолвил тот, проведя лезвием с еле заметным нажимом как бы в доказательство собственных слов по запястью Дазая. Тот глухо сглотнул слюну. Бинты, в особенности — на руках, являлись его защитным механизмом отгорождения от мира, без которого Фёдор так легко его оставил. Дазая действительно не пугал новый порез, даже, скорее, царапина, его словно выворачивало наизнанку от ощущения такой неожиданной открытости и беспомощности перед Достоевским, новой степенью доверия собственного тела в его распоряжение. — Я знаю, что ты боишься предстать предо мной открытым, но я и без этого мог бы тебя контролировать, но я хочу достать из тебя эмоции. Бойся, Дазай Осаму, ты сам знаешь как приятен человеческий страх, как и все давно не посещающие тебя человеческие чувства, — искушающе прошипел Достоевский, неспешно разрезая бинт на второй, также до ужаса изувеченной руке. Скальпель снова блеснул в ледяных пальцах, делая на другой руке более глубокую царапину, из которой начала медленно сочиться кровь. Достоевский вдруг припал к алеющему порезу губами, жадно слизывая капли алой жидкости, после чего в очередной раз накрыл губы Дазая поцелуем, в этот раз кровавым и ещё более развязным, чем прежде. На губах: его, чужих; на языке играла кровь, смешиваясь со слюной и грязно распространяясь в ртах обоих солоноватым привкусом железа. На этот раз рука Дазая было хотела пробраться под чужую рубашку, но получила осечку и была намертво прижата к кровати. Лёд между двумя мужчинами не таял, как могло показаться, нет, лишь их жар становился сильнее, кипя внутри адским пламенем, подстрекая на подбавление грехов в общий костёр преисподни на земле, преисподни в их собственных разумах, делая из Дазая и Достоевского сущих демонов во плоти. — Пиздец, — усмехнулся первый, стирая с губ кровь после поцелуя, — ты действительно ебучее зло во плоти, — добавил тот, уставившись на своего "двойника", застывшего с рукой у рта в немом шоке от накрывашей пуще прежнего не столько уже за сквернословие, сколько за упрямое и наглое непослушание, что раздражало и разжигало похоть в нём одновременно. Рука уже была занесена для очередной пощечины, но остановилась на полпути. — Ты этого и ждёшь, мерзавец. Хорошо. Как скажешь, Дазай Осаму, я сыграю по-твоему. — с этими словами Фёдор снова отправился к уже известному шкафу, и извлекая оттуда несколько предметов, приказным тоном изъявил: — Сними жилетку и полностью расстегни рубашку. Я, конечно, не хотел так рано тебя раздевать, но, видимо, придётся, — Фёдор молча пронаблюдал за нерасторопными движениями Дазая, стоя над кроватью и положив нужные ему предметы, которые теперь можно было нечётко разглядеть — на кровати лежали наручники, пара тонких чёрных палок и кусок какой-то ткани. — Теперь — не сопротивляйся. Не бойся, я сниму это с тебя как только... Как только мне надоест. Достоевский взял в руки стальные наручники, что с лязгом открылись для новых запястий, на которых еще краснели совсем новые порезы, и тот почти без труда защёлкнул механизм на заведенных над головой руках так, что их в этом положении сдерживал тот самый исцарапанный набалдашник на изголовьи кровати. Теперь, когда Фёдор принялся за кусок "какой то ткани", Дазай обнаружил, что в руках у того плотная чёрная повязка на глаза, после чего эта повязка уже полностью ограничивала его способность видеть, плотно улегшись на глаза. Такая резкая ограниченность пугала неизведанностью и заставляла внимательно прислушиваться к каждому шороху, ещё и начавший давить металлом ошейник не давал участить дыхание. Наконец Достоевский принял свое прежнее положение, но почему-то совершающий все действия с особой осторожностью и чуткостью. Впалый чуть подрагивающий живот обдало холодом, когда полы рубашки бесцеремонно откинули, оставляя верхнюю чать торса Дазая совсем открытой и незащищённой. Резкая жгучая боль на коже в районе рёбер поразила Осаму так, что тот зашипел сквозь зубы: — Что это за... — тот сдержался от очередного скверного словечка, ощутив на себе ещё пару таких же причиняющих боль прикосновений, что пугали не только болью, а еще и неожиданностью. Одно дело — самостоятельно тушить об запястье окурки, а другое — это. — Вот как, оказывается, легко избавить тебя от привычки осквернять чужой слух своей поганой речью, — горячие капли продолжали хаотично падать на торс мужчины, что, пытаясь скрыть напряжение с силой прикусил щёку изнутри. Боль всё еще приносила ему удовольствие и нужное облегчение, являясь сильной отдушиной, поводом хоть как-то испытать эмоции. — Думаю, ты уже догадался что это воск от свечи, — с намеренным спокойствием голоса продолжал Достоевский, проводя свечу ближе к и без того изнывающей шее, — но недоумевал, почему же тебе так невыносимо больно, ведь у свечей для подобных игр температура плавления гораздо ниже, — горячий воск оставлял на коже несильные ожоги, заставляя её краснеть под медленно застывающими каплями, — Все потому что у меня в руках церковная свеча, а ты чёртов дьявол во плоти. Дазай, не сдержавшись, в голос рассмеялся: — Дьявол, как и ты, — подобные слова из его положения выглядели по меньшей мере жалко, — церковные свечи? Ты, блять, серьёзно выбрал... Пиздец. Что, может быть еще иконостас сюда принесёшь, чтобы наверняка, а? Как тебе, выебать меня прямо перед твоими святыми? По-моему очень праведно, — Осаму не на шутку разошёлся, обильно припуская речь бранью, что копилась во время его молчания. Достоевский задул свечу, отложив ту на подоконник и движимый гневом, или же чем-то вроде слишком чётких условиями и моральными устоями, оглашёнными ранее — если сказал, что за преступление следует наказание, значит оно будет за ним следовать; схватил Дазая за подбородок  и стянул с того повязку, грозно глядя в отведённые в сторону глаза. — Гляди мне в глаза, — громко приказал тот, — мальчик. Оставь свои грязные мечты для кого-нибудь другого, а пока ты в моих руках, я не разрешу вольничать, и если я сказал, что за бранство следует наказание, значит я продолжу тебя истязать таким образом, какой считаю нужным хоть до того, пока не услышу твой последний вздох, если ты продолжишь нести вздор. — Федь, а про церковь ты ничего до этого не говорил.. — Во-первых, для тебя я Фёдор Михайлович, а не "Федя". А во-вторых, я тут устанавливаю правила, и если ты хочешь табу еще и на церковь — наиболее тяжёлая за сегодня пощечина со свистом прилетела по щеке Осаму, — пожалуйста. Для Достоевского религия действительно играла немалую роль. Действительно, это было чем-то вроде солнца в непроглядном дне его черного, как смоль сознания, чем-то вроде самоистязанием для Дазая — попытка почувствовать себя живым. Фёдор снова опустил маску на глаза Дазая, потянувшись к подоконнику, где стояли несколько крупных  свечей, значительно больших в диаметре, и, следовательно сохраняющие в себе больше расплавленного воска более высокой температуры. Холодная рука, что осталась свободной провела по впалому животу, слека понижая температуру его поверхности, после чего прошедшись вызывающими приятные мурашки прикосновениями по всему нагому торсу Дазая, взялся за стоящую в другой руке толстую свечу, сначала чуть наклонив ее, проронив пару капель еще более горячего, чем прежде воска на приятно охлаждённую кожу ключиц, спускаясь ниже и покрывая успевающими еще преодолеть некоторое расстояние прежде чем застыть каплями воска, и, дойдя до живота, мужчина вылил на него оставшийся расплавленный воск, довольно наблюдая сложивщуюся картину: Дазай Осаму лежал перед ним совершенно беспомощно (или лишь хорошо притворяясь таковым), со скованными у изголовья наручниками руками, завязанными черной, как и его волосы в полумраке, повязкой на глазах, покрасневшими от ударов щеками, разукрашенный багровыми синяками на шее, которую украшал также стальной ошейник, что, вероятно, сейчас доставляло ему невыносимую боль, весь поёживающийся от ожогов воском, и наконец, и жалобно прошипевший и пытающийся тяжело дышать, что не позволял ему ошейник. Боль, порою, действительно была сильной, изматывая и изнуряя своей всепоглащающейстью Дазая, что под конец движения восковой дорожки, заставляющей кожу болезненно гореть, отдался ей и позволил себе хоть немного упиться ею, познать собственную ничтожность перед физическеми раздражителями и утехами и протяжно насколько хватило воздуха в легких, издал вздох, полный отчаяния, усталости и берущего вверх возбуждения. Свеча снова отправилась на подоконник. Достоевский было начал счищать с чужого тела застывший воск, снова охладелыми руками касаясь еще не остывших ожогов, на что снова получил приятные слуху шипение и тихие вздохи, которые он старался всячески игнорировать. Не закончив свое дело, мужчина с некоторым довольством подметил упирающийся в место его вполне комфортного сидения бугор, и приподнявшись на коленях закончил начатое. — Дазай Осаму, — обратился к тому Достоевский, снимая наконец его повязку, — смотри мне в глаза. Вот так. Как ты себя чувствуешь? — в ответ тишина, Если бы Дазай Осаму сам знал, как он себя чувствует, — Хорошо, я задам вопрос по-другому. Ты всё ещё готов использовать ту бранную лексику, которой ты так любишь щаголять, хотя бы при мне? Ответом последовало отрицательное мотание головой. — Я тоже думаю, что не хочу, чтобы ты так рано впал в отключку, в конце концов, я не хочу придаваться соитию с бездыханным телом. Отдохни немного перед своим искуплением. — Перед чем? — недоумённо пролепетал Дазай, делая наивный вид, словно совсем не помнил произошедших событий, — Может тогда сначала высвободишь меня? — тот устало дёрнул затекшей рукой, скованной металлом наручников, врезающихся в и без того изувеченные запястья. — Как это "перед чем"? — поучительно спросил Достоевский, высвобождая наконец чужие руки, — Ты же сам ввёл табу на язвительные словечки в сторону религии. Ты же не думал, что я спущу тебе с рук всё сказанное лишь легко ударив тебя по лицу? — невидимый мрак снова сгущался с каждым произнесённым словом, Фёдор всё сгущал краски, снова пытаясь вывести Дазая хоть на какие-то искренние эмоции, увидеть в его глазах страх — повод для гордости, а вызвать у него этот страх — поступок, после которого и умереть не жаль, насколько он значим. — И чего ты от меня хочешь? — устроившись совсем по-свойски на кровати, спросил Дазай. — Ты должен замолить свои грехи. А знаешь, как люди замаливают грехи? — Я не был в церкви ни разу, какие грехи, мы будем трахаться, или ты меня в религию посвятить решил? — нарочитой наивностью Дазай постепенно изводил Достоевского с ума. Но этим тот ему и нравился. — Замаливать грехи нужно, стоя на коленях, — невозмутимо продолжал Фёдор, — и ты сейчас непременно станешь предо мной на них. — С чего такие...— Дазай было начал возмущаться, но резко поменялся в тоне, — прошу прощения, Фёдор Михайлович, я непременно выполню ваш приказ, — необычайно лживая, притворно льстивая речь полилась из его уст, что неприятно резала уши, и рушила атмосферу мрака в крах. — Не пререкайся. У тебя есть ещё пара минут на отдых. — Что ты делаешь? — спросил вдруг Дазай, наблюдая за тем, как Фёдор рассыпал что-то из льняного мешка на пол. — Скоро узнаешь. Я не собираюсь помогать тебе в таких вещах, поэтому задери сам брюки до колена. Ничего, отгладишь, — предвещая очередную волну возмущений вздохнул Достоевский, откладывая мешок и садясь на край кровати. — Теперь вставай. Дазай не смел ослушиваться, лишь с покороным смирением глядя на Фёдора покинул своё место, встав на пол поодаль кровати. — Вставай на колени. Передо мной. — мужчина указал рукой на пол, усыпаный чем-то твёрдым на вид, — Это горох, его часто используют как наказание за непослушание в России, — ответил тот на явно витающий в воздухе вопрос. — Отстасывать стоя на горохе в России тоже "принято"? Достоевский бросил на Дазая ледянящий взгляд, полный раздражения, после чего второй заотнекивался: — Да ладно, ладно тебе, не смотри на меня так, — с этими словами Осаму осторожно опустился на колени, которые сразу поразила острая боль: твёрдые горошины с острыми краями впивались в кожу, заставляя Дазая болезненно прошипеть. — Ну же, ты встал слишком далеко. Пододвигайся. Мужчина проехался по полу коленями, в которые уже врезались и прилипли твердые горошины вперед, чуть ли не до упора к кровати. — Так ваша душенька будет довольна? — ухмыляясь уверенно глядел тот снизу вверх в чужие глаза, полные злорадного свечения. — Вполне. — ответил Фёдор, подмечая для себя, как миловидно в этом положении выглядит Дазай, — Думаю, без гороха на полу твоё искупление было бы неполным и по меньшей мере скучным. Но, думаю, ты и не против, верно? Ответом послужила всё та же наглая улыбка. — Я понял. А теперь — молись. Не успел Достоевский подтолкнуть Осаму к нужным ему действиям, как тот начал что-то громко бормотать: — О отче наш, господи боже, снизойди для меня великой честью и обрушь на меня кару небес и снизошли на меня наконец скоропостижную смерть! Желательно с милой дамой! — Не твори глупостей! — прервал его Фёдор. — Чего не так? Ты же сказал — молись, я и молюсь как могу, — наивно возмутился Дазай. — Ты сам ранее заикнулся о минете стоя на горохе, не отрекайся. Этим ты сейчас и займешься, — Достоевский положил на чужой затылок тяжелую руку, принудив Дазая перестать качать и вертеть головой, попутно расстёгивая ширинку белоснежных брюк, чуть приспуская их вместе с бельем, оголяя начинающий отвердевать ещё во время своебразных пыток орган, — приступай, нечестивец. "Нечестивец", ещё раз лукаво улыбнувшись исподлобья принял в рот чужой член. Мелкие, сбивчивые и слишком быстрые движения не вызывали у Достоевского ничего, кроме негодования, и тот, пронаблюдав жалкие движения, которые лишь с натяжкой можно было назвать оральным сексом ещё некоторое время, осторожно надавил на чужой затылок, словно побуждая Дазая к действительности и нормальной работе ртом. Не дойдя до середины длины, тот глухо закашлялся, если то можно было назвать кашлем в его-то положении, но Фёдора это остановило лишь ненадолго: когда приятные, как хоть что-то в этом действе, больше походящим на издевательство и истязание, причем с обеих сторон, Достоевский продолжил наталкивать Осаму, чьи глаза по-прежнему глядели вверх, насаживаться глубже мерным давлением на его голову. Тот начал издавать звуки, вызваннве отторжением сопротивляющейся глотки проникшего члена, и Дазай в порыве наигранной паники неслабо задел зубами нежную плоть, заполняющую, как казалось всю ротовую полость, мешая спокойному дыханию, что и без того болезненно затруднял ошейник, и вызывая обильное слюноотделение, а слюна в свою очереть тутже стекала по подбородку густыми каплями. — Чёрт тебя дери, Дазай.— ещё некоторое время не отпуская руки вымолвил Фёдор. — Так он и так скоро... Обещал отодрать...— не продолжая улыбаться, но теперь как-то победно и немного устало вымолвил тот, когда хватки на затылке наконец не стало — рука эта теперь снова крепко сжимала подбородок, — да, я про тебя, — выделившаяся во время неудачного "искупления" слюна похабно тянулась тонкими паутинками между губами, когда Дазай открывал рот уже для воспроизведения слов, и блестела на подбородке, капая на пол. — Для начала, не переноси вес с колен и встань на них полностью. Вот так. Дазай сощурился, ощутив очередной прилив боли к коленям. — Я никогда не поверю, что такой как ты так плохо справляется с такой несложной задачей. — Так может покажешь мне, как нужно делать, а? — Молчать, шут. Дазай, ты жалкий лжец, мне противен этот твой шутовской прикид, и это для тебя не новость, потому что ты сам себе противен. Ты устраиваешь клоунаду даже из секса, потому что избрал этот бренный путь влочения не своей судьбы. Ты омерзителен, тот ты, что глупо и слепо оглядывается назад, тот, что погряз в собственной лжи настолько, что перестал видеть грань реальности, тот, как щёнок вылизывает старые раны, лелея в себе убитого ребёнка. Я хочу выбить из тебя реальные, не фальшивые эмоции, именно поэтому тебя отчитываю, словно ребёнка, каковым ты и явлешься. Удволетворением моего личного азарта будут твои искренние слёзы, признаюсь, на которые я пытаюсь тебя вывести всё это время, и я успокоюсь, лишь когда увижу их на твоих глазах. Не волнуйся, я смогу отличить их от фальшивых, не устраивай мне сейчас тут снова драму. Дазай некоторое время молча глядел на не отпускающего его подбородок Достоевского, после чего выдал мрачное и короткое: — Ну, попробуй. — Мне твоё разрешение не требовалось, — Фёдор наспех застегнул на себе брюки, теперь сильно топорщащиеся в районе ширинки и встал с кровати, — а тебе команды вставать с колен не было. Встанешь, когда я разрешу. Достоевский осуществлял какие-то приготовления у шкафа некоторое время, после чего сложив вещи, что было трудно рассмотреть с ракурса Дазая на подоконник, вернулся к продолжающему стоять на горохе Осаму: — Ну что, как тебе ощущения? — Наверное... Хватит спрашивать у меня подобные вещи, — впервые относительно откровенно заговорил Дазай, искренне растерявшись и не побоявшись это показать, будто поняв после чужого монолога, во время которого, возможно, что-то сильно задело его за живое, что скрываться нет особого смысла. — Тогда вставай и возвращайся на свое прежнее место. Стук осыпающихся с колен зерен отразился от холодных стен, Дазай поднялся на ноги с характерным хрустом коленных суставов и лёг на успевшую стать холодной, как температура в комнате, как ледяные пустые взгляды находящихся в ней мужчин, постель, встретившую усталое тело неприветливыми и жесткими объятьями. — Сними брюки. Повторять дважды не пришлось, пререкаться больше не хотелось и спустя пару минут возни, ткань брюк Дазая с шорохом была откинута в сторону. Благо, кровать Достоевского была поистине немаленькой, и на ней спокойно могли помещаться не только два человека, но и различные вещи, что, иногда, даже можно было и не заметить в складках ткани одеяла, что и в очерезной раз произошло с уже знакомым скальпелем, который металлически блеснул, лежа в опасной близости с телом Дазая. — Ты не боялся, что я порежусь случайно? — возмутился тот. — Нет, к чему мне это? Я тебя и сам сейчас слегка порежу, тебе не привыкать, — Достоевский взял в руки скальпель и разположился у чужих бёдер, чуть раздвинув ноги Дазая в стороны. Тот бросил на Фёдора, взгляд полный некого непонимания, думая про себя о том, не слишком ли далеко тот хочет зайти? Чужой взгляд молча очерчивал контуры его тела, будто стараясь изучить каждый сантиметр местами изуродованной кожи, бродил без толики смущения по каждой неровности почти полностью оголённого тела, будто чего-то выжидая, без спешки, лишь с еле заметной искрой злостной страсти в глазах медленно продвигаясь от растрёпанной, но и без этого не отличавшейся особо аккуратной причёски к резинке темного белья, ткань которого уже немало так натягивал наливающийся кровью орган. Рука Достоевского с медицинским лезвием слегка занеслась над бедром Дазая, оставив на его внутренней стороне яркий порез, сразу начавший не обильно, но кровоточить. Будто извиняясь, компенсируя и дополняя резкую боль, чувствительной кожи коснулись холодные губы Фёдора, целуя и зализывая нанесённую травму, усугубляя сладостно-тягучие ощущения, невесомо вскружающие голову Дазаю, что томно прикрыл глаза, пытаясь избежать неловкого пересечения хищно возбуждённых взглядов. Ещё одно небольшое увечие, но уже на другой ноге, и губы Фёдора снова жадно впивались в блеклую кожу. Красная кровь и белая кожа. Смертельно красивое сочетание страсти и безжиненности, похоти и ледянящего ужаса подстрекают на то, чтобы бездумно отдаться подобострастной утехе в попытках найти себя в вальсе чувств. С губ уже чуть ли не слетает: "Фёдор, целуй, кусай, заставь заплакать или закричать, пользуйся моментом и используй..." но вовремя остаётся лишь в мыслях Осаму. Чувственные прикосновения вдруг закончились, Дазай распахнул прикрытые глаза. Достоевский смотрел на него слишком прямо и открыто, как, в общем, и всегда, но на этот раз с жаждой во взгляде, выдающей его явное желание. Рука его потянулась к подоконнику, и взяв оттуда бутылек со смазкой, думая преждевременно его согреть в ладонях, но и без того охладелые пальцы как ни крути не могли отдавать тепло, и Достоевский снисходительно отбросил эту идею. — Снимай, — приказал тот, указав пальцем на нижнее белье, и поспешно избавляя и себя от одежды ниже пояса, — не то, чтобы я об этом беспокоился, но, думаю, растяжка тебе не нужна, — говорил Достоевский, окидывая жаждущим взглядом почти единственную, выдающую чертовское возбуждение Дазая доселе скрытую тканью область. Рука Фёдора скользнула к коробке, стоящей на подоконнике, вынув оттуда небольшую упаковку. Взмокшие, но по-прежнему холодные руки с нескрываемым тремором распаковали презерватив и надели его на эрегированный член. Дазай молча наблюдал за поспешными действиями в млеющем предвкушении, почти забыв о смущении. Достоевский принялся за тюбик со смазкой, уверенными движениями проведя ладонью по ягодицами, проталкивая и обильно смазывая холодной субстанцией вход и свой половой орган. Фёдор остановил молчаливый взгляд на лице Осаму, удобно согнувшего одну ногу в колене, метающего взгляд по сторонам. Медленное проникновение сопроводилось шумным вдохом Дазая, упершегося ладонью в согнутую ногу. Непривычное и непрерывно настигающее чувство заполненности встретило слегка болезненными ощущениями, Достоевский входил нерасторопно, но не останавливаясь и не давая толком привыкнуть, с упоением наблюдая как человек под ним судорожно пытается смириться с новыми ощущениями. Приятно так легко сокрушать и заставлять тяжело дышать такого человека, как Дазай, видеть, как он пытается скрыть, насколько ему хорошо от одного лишь проникновения. Достоевский неспешно задвигал бедрами, положив ладони на выпирающие бедренные кости у талии. Дазай прикрыл глаза, готовый отдаться новой волне возбуждения, расслабляющей мышцы, заставляющей их издредка подрагивать, наступало долгожданное, хоть и недолгое забытие в животной страсти. Ритм ускорялся, звуки удара тел друг об друга вместе с похабным хлюпаньем наполняли комнату, к телу приливал несвойственный жар и хотелось глубоко дышать, что всё еще не позволял ошейник, врезающийся в плоть, и приходилось дышать прерывисто и черезчур громко, что свободной рукой пришлось прикрыть жадно хватающий воздух рот, что придавало не заметно для него самого прогнувшемуся Дазаю ещё более грязного вида. — Убери ручку ото рта и хотя бы постарайся глядеть мне в глаза, сын ты Дьявольский, — обратился к нему вдруг Достоевский. "Сын?" — промелькнуло у Дазая в голове, — "Ничей я не сын, будь я годен в сыновья хоть Дьяволу..." — тревога настигла его даже в такой момент, словно поджидая самого неподходящего момента для самого неподходящего для этого мира человека. — Неверно думаешь, Осаму, — будто прочитал его мысли Фёдор, — кем бы ты ни был, Осаму, ты заслужил кров и заботу. Единственная забота, что я могу тебе дать, это то, что ты сейчас испытываешь, физическое удовольствие и забытие. Но никто не заменит тебе отца, будь то я, Дьявол, Бог или кто-либо... Достоевский продолжал говорить, но Дазай уже не слушал: что-то в столь серьезной речи для такой обстановки зацепило его слишком глубоко за живое, физические чувства били через край, в ритм каждого толчка помутняя сознание, и будто вытеснив что-то давно забытое в себе, Дазай отвернул голову и ощутил на щеке горячую слезу. Настоящие, искренние слёзы накрыли молодого человека именно сейчас, когда его тело хоть и добровольно, но было во власти другого человека, настоящая боль в груди теснила сердце и слёзы не переставали литься из глаз, вместе с несдержанными вздохами и стонами из приоткрытых уст. — Горжусь тобой, Дазай, — Фёдор не переставал удивлять своими изречениями, повергая первого в чуть ли не шок. Достаточно грубые толчки по-прежнему выбивали из Осаму неприличные звуки, так сокрушающие Достоевского, осознание того, как плохо и как хорошо Дазаю от его слов и действий, как мило и беспомощно этот демонёнок во плоти извивается и искренне плачет. Фёдор переместил одну руку с его бедра на изнывающий от нехватки стимуляции член, начав легкими движениями двигать ею в такт себе, чего разгорячённый Осаму выдержать долго не мог, и хрипло простонав излился себе на живот, после чего последовал и оргазм Достоевского, тягучий, достаточно долгий и сопровождаемый томным низким выдохом. Восстановив дыхание, Фёдор покинул все еще тяжело дышащее тело, быстро завязав и отбросив куда-то на пол с намерением убрать позже, презерватив, тот будто переменившись и слегка подобрев, заботливо вытер чужой живот бумажными салфетками, без особого на то согласия накрыл лёгким одеялом, и, наконец, расстегнул и снял с шеи Дазая ошейник, оставивший на ней красный след. — Сейчас вернусь, — Достоевский наспех надел на себя белье и покинул комнату, оставив Дазая наедине с собою, глядящего в потолок ещё более отрешённо, нежели когда-либо. Благо, Фёдор действительно быстро вернулся, немного по-нелепому неся в руках поднос с двумя чашками чая. — Пей, — с воспитательским наставничеством сказал Достоевский, протягивая Дазаю чашку. И так, в молчании, продлившемся, наверное, более часа, двое скитальцев молча думали о чём-то своём, полусидя с чашками какого-то странного, по меркам Дазая, но вкусного чая.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.