***
Чимин опьянел от яркого света и стоит сейчас на том же месте у карниза, намереваясь очередной раз пропустить холодную дрожь от внезапной, но такой желанной благодати. Хочет услышать леденящий шёпот за ухом: «Идём, милый Чимин» и раскусить губы от долгожданной лёгкости. Взгляд мечется вниз, пытаясь по внешней воле напасть на нужный объект и лишь в таком случае спуститься самостоятельно. Ничего не происходит, а время, кажется, замедляется на зло, ведь в отличие от некоторых способно к телепатии. Пак протряхивает позвоночник и разминает затёкшую шею, подмечая, что сам отвык от этого — раскидывать внимание во все посторонние щели и прыскать любопытством к чужим рукам. Свои он прикладывает к карнизу и постукивает кольцом на правой, чей скрежет по дереву чувствуется знакомо и действует успокоительно. На самом деле все чувства подменились. Энергии стало больше, так как подпитывалось его тело от неиссякаемого источника бодрости из далёкого, но очень родного производного жизни. Доподлинно этот источник все свои служебные силы растратил на нештатную лирику и… забыл? Разве Чонгук имеет подобного рода изъян? С самого начала никогда не выявлялось, но сейчас все варианты такого наглого, совершенно неэтичного поведения были первопричиной. Всякая неизвестность во всех сферах общества, во всех уголках мира сочеталась с опасностью. Например, лучшим поводом броситься сейчас в бега, как зайчонок, — ускакать в другую норку и, мол, «ошибиться», по-новому заиграло, точно естественная реакция при обнаружении угрозы. Чимин распушил уши, прочистил лапы и попрыгивая спустился по лестнице к первому этажу — большой полянке, что сулила беду и нападающего зверя. Но сейчас по какой-то причине хищником не пахло, а пахло тем самым горелым фимиамом, что теперь в ноздрях его пустил корни. И Чимин почёсывал свербящий нос, крадущимся шагом расступаясь сквозь посетителей. Мимо столов и минуя кабинет, в котором не оказалось зверя, он поднялся наверх. К приоткрытой двери, потому что стучаться не пришлось, растворившись в приглушённом дневном свете. Эти комнатные лучи не ударяют в лоб и не напоминают о времени, проведённом за их отсутствием — они накрывают холодной панической атакой, после которой сердце заходится и темнота в номере наваждением подзывает. Тем хищником, что Чимин выискивал повсюду. Им оказался нематериальный, метафизический страх, отстранённый от его жалкого организма. Чей-то хрупкий, по-детски незрелый, прокладывающийся через дебри мёртвенной тишины под истощённый и жалостливый скулёж, что исходит из распахнутой двери ванной. Чимин с приоткрытым в ужасе ртом прошёлся по осколкам разбитой посуды и огляделся по сторонам, пугаясь неожиданному отражению декоративного — разбитого — зеркала. Себя в нём он не смутился, первый раз. Слух заново разрезал сиплый стон, доносящийся в паре метров — нужно только зайти туда, отдёрнуть штору и удостовериться в ведущей игре, что Чонгук затеял на подобии продуманного жанра. Но тот размозжился в пустой ванне в качестве атмосферной обстановки. И подвывая, лёжа на боку во весь рост, — изводился плачем. Сколько бы здесь не лежал, в конце концов смог бы заполнить до её краёв горькими слезами. Глаза его закрыты, он почти что в спящем виде продолжает игнорировать стоящего над ним, смотрящего в переполненности обожанием и растерянности. Руки Чонгука так поджаты на груди и мелко потрясаются, — как у возбуждённого дитя — сам он не внимает, а только трясётся в пробирающем страхе. Чимин не сразу понимает, что с ним происходит, и на что он смотрит, испытывая двоякие эмоции. Потому пыхтит от напряжения и уныло сводит брови, опускаясь на колени. Он прикладывает ладонь на пойманную грудь, прыгающую под её бережным прикосновением, основательно сцепляется с ней, неотрывно перекидывает ноги и, как морская пена, разливается рядом, забирая взмокшую голову, плечи и спину в свои объятья. Странное дело. От сильного действия скорби теряется вся сила души, она глохнет в слезах, тратит способность чувствовать что-либо. Начинается сильный плач, насильственный и, одним языком, Слава Богу. Сейчас святославием будет оживляться, как только Чимин произнесёт его имя в ласкательной форме, и помалу оживать, потом ободрится, успокоится и утешится. Попускающимся в скорби стало бы невозможно устоять, если бы не поддерживала их помощь и благодать родных. Без скорби человек не способен обрести утешение, которое дается ему соразмерно его скорби. Для Чонгука это как услаждение. Уткнуться носом в его грудь, от тесноты закинуть ногу на его бедро и скрутить спину, чтобы не посмотреть в лицо, чтобы избежать жажды разжечься в исступлении печалью. От чего теперь смущается сердце пленённого, растерявшего свою ценность в пустотах Дьявола, что непритязательно овладел ей — изжил из тела, сознания и общецельного разума, не ощутимого теперь? Смущается от скорби по своей душе, на которую тайно смотрит бездна. — Чонгук-и… — Жалостливо, готовясь слиться в плаче. — Я тебя не оставлю. А Чонгук изливается, жмётся щекой в плотную ткань и сминает губами, заглушая в ней стоны горести. — Знаешь, зачем я пришёл сюда? — Старается Чимин, крепче притесняя его голову к своей шее. — Ты мой неиссякаемый источник… жизни. Только ты её удерживаешь, только ты её любишь. Почему ты плачешь? Судорожная рука подбирается выше головы, находит притянутый к себе подбородок, и Чимин поддаётся к ней, перехватывая другой, свободной от тяжести его тела — обнимает пальцы Чона, что опасливо, по-тёплому касаются его щеки. Трепет ощутим на кончиках, на ногтях, царапающих потом за ухом, на затылке. — Потому что ты… — Прерывно скулит он, поднимая глаза. — Ты забираешь меня… в себя. Съедаешь меня собой. — И начинает больнее стягивать волосы, откидывая пригревшую голову назад. — Это больно… — Срывается его голос, а лицо боязно отстраняется, пока затылок не ударится о стенку ванной. Чонгук готовится получить удар, который не предначертан. Ждёт, когда Чимин полоснёт каким-нибудь ножом, оставив третий шрам, но тот смотрит в изумлении, позволяя оттягивать пряди назад. Чон словно отстраняет от себя, но одновременно прижимается всей грудью, медленно пробирается второй рукой по шее. Он выглядит потерянно, продолжает сбрасывать капающие слёзы в сторону, лишь бы падали напрасно. Его Дьявол. Он тут же плотно приближается к подрагивающей от страха гортани, пока рот раскрывается, и хаотичный язык обвивается вокруг горла. Чонгук всё чаще поднимается к своему Эдему, как неизбежная катастрофа всё ближе и ближе к нему, кусает его губы, втягивает их с громким удовольствием и не под волей перестать смотреть на них: отстраняться и задерживаться, с присущей нежностью поглаживать скулы и широко, в упоении улыбаться с заплаканными глазами: — Ты такой красивый. — Проводя мягкие черты. — Что ты… Боже. — Созерцание бесконечное, Чимин подстраивается, пытаясь понять его измены. — И замыслы твои пробуждают во мне любовь к тебе самую искреннюю и страстную. Ты полюбишь меня так же? — Он не слушает, не видит сломанное восприятие. — Мои молитвы в величайшей усладе прикасаются к тебе и дарят блаженство каждой клетке твоей плоти. Только вели мне… — И оборвано выдыхает. — Кому ты молишься, Чонгук? — Дерзновенно спрашивает, разрывая цепь речи. — Посмотри, куда тебя это привело. — К тебе, дорогой Чимин. — Он берётся за его кисть, просачивается по косточкам и ощупывает кольцо. — И приведёт в тебя. Уже приводит, это больно. — Какая же это любовь? — Принимает покой, сердце его не стучит так, как стучит второе, прислонённое к нему. — Она для тебя в утехах. — Нет, для тебя. — Чонгук убирает с его лба лишние локоны. — Будешь целовать меня всегда, когда я буду. Чем не любовь? — Затрагивает губы, издевательски утеревшись своими, и потешается от того, что Чимин рефлекторно подался вперёд. — Но у меня силы кончаются. — Он закрывает глаза и устало роняет голову, располагая на плече. — Если нет сил, нужно отдыхать. А ты этого не делаешь. Чонгук насмешливо подвывает, растирая нос об одежду — вкусно пахнущую, как хотел: — Думаешь, они ко мне вернутся, если я посплю? — Отчего горевал тогда? — Делается дурачком. Бил зеркала, фарфоровый декор, а потом полез в ванну и стал страдальчески реветь. От чего развылся, от чего скрутился в судороге и мрачно стонал. От усталости. Накрыл до этого дневного света, оставил дверь открытой, далее поплёлся и очнулся в слишком плотных тисках и слишком плотных штанах в районе паха. Разнылся демон, облизнулся мысленно и соблазнительно примкнул своими бёдрами. Чимин залез к нему, как в крысиную мышеловку, свернулся в парный кокон и сплёлся ногами. Мимолётно подумалось, обозналось, что Чонгук стал более отчётлив в перемене ролей. Как больной расщеплением личности — отбрасывал надоедающую, только вздумалось, или огорчила та. — Горевал по моему Чимину. Представлял, как он плачет от боли, которую сам себе приносит… и как он наслаждается ею. Думал, почему он такой. Может она ему нужна… — Он грубо впивается растущими когтями, поднимая его за подбородок, и режет ими сквозь кожу, слышит реакцию, сорвавшуюся изо рта лёгким всхлипом. Чимин действительно заходится духом и сам блаженно держится за его руку, проталкивая когти глубже — в шею, поджатые губы, и ощущает, что становится к нему ещё ближе, требовательно упираясь тазом. Непроизвольно врастает, как упорные ветви, вызывая у Чонгука предвкушающую улыбку и довольное рычание: — И что тебе это даёт? — Я… не знаю. — Недоговаривает. — Я не знаю, почему так. Это ведь плохо, Чонгук? — Смотря с какой стороны. — Он любопытный, отпускает слова вблизи красных приоткрытых губ. — Как мы с тобой подошли друг другу… Не могу поверить. По телу расползлась колючая проволока, стянулась на пояснице, оставив жесткие пометены у живота и ребер. Чимин понемногу выпустил треск, казалось, — одежда идёт по швам от того, с какой силой Чонгук вдавливается в него, становясь всё больше. — Не тесно? — И напористее трётся, издевательски циркулируя. Чимин обмякает, кажется, что стекает мерзкой слизью на дно ванны, пока все его нервные окончания стимулируются таким извращённым, естественным для Чонгука образом — принуждая, вызывая в нём преткновение. И на этом моменте, что срывает его терпение, Чимин громко завывает, тарабаня всеми конечностями по противлению мягким щупальцам, незаметно крадущимся ему между ног. — Нет, нет, нет, нет, нет… Утопает, снова бьется, локти больно упираются об эмаль и соскальзывают вниз, роняя его по изгибам мрамора, и он зацепляет края последним рывком, перебрасывая содрогающуюся плоть за пределы адской воронки. — Нет, Чонгук. — Мнётся о кафель, поднимаясь и держась за ближнюю полку. — Так мы с тобой согласия… точно не достигнем. — Слышит хриплый смех и глухие движения внутри ванны. От краёв взметнулись ноги, а извилистые руки бегло стянули с них лакированные ботинки, отбросив в его сторону. Чонгук там разошёлся: стал снимать носки, запускать в воздух пиджак и вынуждать наблюдать за этим, оставаясь в робком удивлении: — А как достигнем? — Спрашивает он, приподнимая корпус, слабо накрытый белой сорочкой на паре нижних пуговиц. — Сначала объясни… свои мотивы. — Чимин врезается взглядом в его оголённую грудь и резко отводит голову, не увидев лишнего. — Мотивы? — Ответный смех. — Довольно для каждого дня своей заботы, поэтому оставь свои заботы о завтра… на завтра. Мотивов нет! Только примитивные, падкие прихоти. Тебе ли не знать? — Раздражённо продолжает, вставая в полный рост и перешагивая через грани. — Не притворяйся зайчонком, Чонгук. Все твои прихоти удовлетворяются по щелчку пальцев. Ты сам их усмиряешь под собственной волей. Он молча проходит мимо, выдвигаясь на выход. Чувствует затылком, как Чимин недовольно вгрызается ему в спину и надумывает новые нападки, что мысли стягивают с него всё больше одежды по пути на кухню. Чонгук идет босиком по битым осколкам — идёт непринуждённо, словно не чувствует. А панорамы ведь открыты. От солнечного света, когда он выбегает вслед, нет больше смятения, нет даже мыслей о допущении смущения и поселении его в свою душу. Оно больше не отравляет тело, не скалится погибелью или сулит расплатой. Чонгук в таком освещении, и прозрачная от тонкой ткани спина его, и плечи, и длинные волосы выглядят по-хорошему — мягко. Срывают путы злобы и недопонимания, действуют, как чары, как дурман. Поэтому и тело становится мягким, успевает упереться о случайную изгородь и рухнуть в мягкие места. — Ты не доведёшь меня, Чимин. — Слышится тихо. — Проблема заключается лишь в том, когда ты воистину перестанешь бегать, достигнешь апогея. Соскакиваешь, как пробка. — Внезапный шлепок из низов стойки, журчание льющейся в его горло выпивки. — Ты всё ещё боишься меня. — Я не боюсь. Громкая усмешка, бульканье вина о стекло. — Какой ты занятный. То боишься, то нет. Определяйся. — Для него быть в неглиже так просто, это явный обиход. Лопатки его чисты, просматривается нежный розовый оттенок по бокам его поясницы, а когда оборачивается, то полыхает в огне солнца. Чон выходит из-за стойки, облокачивается о неё рукой и безмятежно отхлёбывает новые порции вина: — Будешь? — Протягивает бутылку, вздрагивая бровью. Чимин поднимается с кресла, уныло направляется к нему, но вовремя уклоняется, выхватывая со стеклянной полки нечто крепче предложенного нектара. Водка не допита, осталось отвернуть алюминиевую крышку. — Я больше суток не спал. — Задумчиво начинает, становясь напротив. — И не хочу, представляешь? — Представляю… — Улыбается Чонгук, замечая, как сомнительные глаза того упёрто ползут вниз по его животу, дёргано останавливаясь у закрытой части, у паха. — Сейчас напьёмся и что-нибудь придумаем. Пак тяжело сглатывает первую порцию, совсем не морщась от высокого градуса. Он встряхивает голову и залпом опустошает оставшуюся часть алкоголя под пристальное обращение к нему спереди. Чонгук принимает и отставляет его бутыль на стойку, изучая послевкусие в сморщенном лице: — Этим ты отключаешь свой здравый рассудок. — Добавляет затем, наблюдая, как тот шатко разворачивается, возвращаясь к мягкому креслу. Чимин мелко усмехается: — Он мне не нужен, чтобы быть с тобой. — Чимин, Чимин, Чимин. — Произнёс трижды и, кажется, оскорбил Троицу. — Такой ты интересный. Такой славный! Он трясётся от возбуждённости своим любопытством и в ярком смехе подбегает к раскинутому в отдыхе управляющему, падая в диван напротив. Будь он проклят его неравнодушием. — Не могу наглядеться тобой. Сколько ещё лет должно пройти, чтобы я перестал? — Чонгук разъедает глазами, и онемевают пальцы, они утягивают в землю, хватая за стопы. — Приятно слышать. — Сдержанно отвечает он и помыкается, поджимая губы от того, что взгляд снова непроизвольно метнулся к низу склонённого торса. — Знаешь, что? — Расстроенно выдыхает Чонгук и отставляет свою бутылку, явно заметив. — Никакого другого варианта быть не может, как по мне. Думаешь, я не вижу тебя, думаешь, что не чувствую? Ты как горящая гирлянда, Чимин. И мигание твоё так и кричит мне. — Пленительно находя оставшиеся пуговицы своей сорочки. — Прошу тебя всем сердцем — не сопротивляйся мне. — Стал их томительно расстегивать — одну, вторую — пока его вздымающийся живот постепенно раскрывался к опущенным глазам другого. — Не сопротивляйся себе и скажи, что тоже падок. — Продолжает расставлять ткань, извилисто снимая её с плеч. — Скажи, что хочешь смотреть на меня. Осознай, что хочешь меня. И увидишь, что произойдёт. — Подначивает, не заставляя. Но Чимин пронзительно разжигается под его раскрытое тело. Его дух всегда перехватывало, а сейчас он замирает в предвкушении и довольствующе завывает под рёбрами, посылая расслабляющую негу по всей поверхности: — Чонгук, я… — Глаза заслезились. — Чонгук… — Тот самый апогей, который он достигает с ударом градуса, обессиленно порываясь вперёд и падая на колени перед откинутым на спинку превосходством. — Я всегда смотрю на тебя. Ты прекрасен. Ты прекрасен… Мне нравятся твои волосы. Твои тёмные брови. Твои губы — я хочу пить из них. И твоя кожа, и твои шрамы. — Невесомо касаясь их. — Мне всё это… Я всем этим любуюсь. — Он берётся за его колени, переводя на них весь вес. — Я клянусь, что разорвусь и перешагну через себя. Ответь только. Дай знать, для чего всё это? Для чего ты такой? Так просто оказалось видеть это совершенное чувство — его переливающийся на свету блеск кожи, проступающие мышцы и подымающуюся от наваждения грудь. Чонгук поднимает руки, зависая ими над головой так, как отнекивались бы невиновные преступники, доказывающие своё отречение от совершённого преступления. Он показывает, что лишний раз обездвижен и терпит внешние силы, завлекающие грехом. Смотрит выжидающе, приближается к лицу, оставляя поднятые кисти, и утыкается лбом в его: — Для твоих блудных мечтаний, милый Чимин. — Прохождения его рук по бёдрам. — Для услаждения мною… — И проникновения к плоти, пленения её в своей ладони. Чонгук раздвигает ноги, голые стопы его растираются об ковровое покрытие, ползут за спину — и колени перекидываются на чужие плечи. Чимин прислоняется ближе, растягивает его пояс, пока приманивает отклониться, изменить опору, удержав от резкого падения на него. Руки Чонгука всё ещё придерживаются на весу, бездельно виснут в воздухе, когда по его раскрытым рёбрам прельщаются лезвия, протягиваются по его позвоночнику ногтями, вызывая выгибание под сдержанный им всхлип. Мягкая ладонь Чимина поднимается к его шее и погружается в волосы, закрепляясь на затылке — дьявол соизволяет, сминаясь под горячими ручьями, беседует с ними, свои задерживая над головой. Тёплые через тесную одежду спускаются по влажной коже на животе, трогают её, сминают до этих пор, когда она затрепещет под ними. Как тонкая ткань расступится, белая, красная. От её соития с приглушённым стоном возгорятся чресла, наберётся воздух: — Вот, в чём смысл. — Произнесёт Чонгук, чувствуя его пальцы. — Чтобы все воды и волны твои прошли надо мною. — И ворочаясь от нетерпимого прошения. Где побеждено естество — там признается пришествие того, кто превыше. Для рук Чимина оно смиряется, расплывается медленно от напряжения и размеренного примыкания, вожделения к его продвижению вокруг. — Тогда вели мне, Чонгук-и… — Пак придавливает его голову, со вселённым хаосом рассматривает острый оскал и намеренно осаждает мольбу. — Ты мой милый… милый мальчик. От впадающего в грех сладострастия отступает Святой Дух. Он — согрешающий — признается впавшим, отъемляет от себя спасение, бросается к неминуемой погибели и вечному томлению в аду, только бы узревать эти чёрные, прикрытые глаза и исходящий из этого рта всхлип: — Я повелеваю тебе. Это добродетель не блудной страсти, это — отчуждение тела от реального впадения в грех и ко всем мыслям, приводящим к греху. Связь мечтаний и побуждений к ним в совместных ощущениях, влечениях, затем в осознании сердечной верности друг другу. Человеку нельзя быть свободным от порабощения плоти, тем более от помышлений и чувств к ней — и собственной, и чужой — такой любимой. Чонгук порывисто роняет руки на голову Чимина, принижает к себе, болезненно растягивая волосы, и толкается в его рот, прокусывая свои губы в резкой истоме и от приятной, тянущей в паху судороги. — Разгорячай себя… — Набирает воздух и изнывает он. Становится изменение всего существа со своим прониканием, от смешения с другим телом, происходящим совершенным отчуждением от всей святости. Оно есть смерть, есть погибель — но блаженство. Как вихрь — похищает смущение, уносит, кружит. Как волны — поднимают различные страстные мысли и искушения, пленят в глубине безрассудных и греховных размышлений, мечтаний, слов — мечтаний, слов и поступков. Расслабление духа при телесном утешении: действие телесных чувств при молитве, разрешение немоты, прекращение молитвы, просвещение грехов, приобретая все страсти. Чонгук поглощает его ум и сердце, превосходящий великим разумом, а Чимин познаёт телесные, мощные греховные помыслы, от которых нет картинки, но есть реальность перед ним. Его бёдра, Его стонущий живот и дрожащие чресла — тёплые и промокающие, такие сладкие и обильные утешением при скорби души. Они глубокие для смирения в них и уничтожения в себе мнения… Пусть Сатана в нём унывает от низости и пусть стенает от славных вдохов Чонгука, которыми он только всё больше вдохновляет доставлять удовольствие. Такой он красивый, славный зайчонок. — Ещё раз ты облизнёшься и я… — Успевает вырваться у него, прежде чем Чимин заткнёт ему рот свободной рукой. Чонгук кажется невинным в таком образе, но это святое, смертное и горящее в нём растление в осквернении истечением. Чимин расходится, поднимает голову и показательно омывает свои распухшие губы длинным языком. И смотрит он уже в замершие веки, окровавленные скулы жуткого выражения — на лице Преисподней тёмно-синими пятнами расходятся нарывы, волосы липнут ко лбу и рот раскрыт. Не дышащий, умертвлённый Чонгук крепко сжимает его виски, глядит с распахнутыми в мучении глазами и произносит самый скулящий звук молитвы: — Чимин… — И слёзы скатываются по его измаранным щекам, немного, всё что осталось. — Умоляю… Я так больше не могу… Его истерзанная душа перед ним. Она выглядит точно так же: растлённой, потерянной где-то в забытом туннеле на краях его дома, стонет от вечных гадостных пыток с тех пор, как канула во владение Сатаны. До неё не добраться просто. Нужно прикоснуться, проникнуть в неё и утешить иллюзией переполненной святости. Она страдает, ему посылает молитвы покаяния, сожалея обо всём содеянном. Ругается на себя, кричит о помощи и требует незаслуженного ей спасения. — Чонгук?.. — Потерянно подзывает. — Будь внимателен, мой хороший… — Лицо его вдруг неестественно равномерно и спокойно, грязь с него уходит с восполнением приглушённого света вокруг. — Разделяй реальность и истину. Будь достоин моей любви. Чимин распределяет по себе огонь лжи, от его призрачности уже не жарко и не больно: — Этому учишь меня ты. — Притягивает его голову ближе, смахивая речь, чтобы распить её тончайшие соки изнутри. Не заметить, не пройти на свет молитвы и не вытянуть оттуда. Поэтому ничего не осталось. Только вовлекающая тишина номера и пытливый рот, кусающий до боли.Попробуй ещё раз, Чонгук, и познаешь смерть во второй раз.
Всё это — как игра. Очередная партия, в которой кто-нибудь тебя ненавидит или безмерно обожает. Чимин ей давно не распоряжается — только смотрит со стороны, как нежится в чужих объятиях, мажет алкоголь по горящей коже и забвенно смеётся, реагируя на славные речи Чонгука. Они пьют, словесно кусаются, а мысли всё убегают — дальше, дальше, дальше… протягиваются к спасению, от которого гибнут.