ID работы: 11155859

Свои

Смешанная
PG-13
Завершён
23
МКБ-10 бета
Размер:
31 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник Скачать

///

Настройки текста
Наверное, не стоило удивляться тому, что дом, в котором проживала императорская семья, оказался дворцом. Рылеев приметил его издали: желтоватое здание в четыре этажа с четко обозначенным парадным входом, украшенным колоннами, выдержанное в духе классицизма, выдавалось вперед двумя симметричными крыльями, образуя что-то вроде широкой низкой буквы «П». К зданию прилегала усадебная территория с елями, клумбами и мощеными дорожками, обнесенная высоким забором. Вход закрывался высокими воротами с позолоченным гербом. Пусть императорская семья отошла от дел почти сто лет назад, атрибуты царственности за эти годы мало изменились и, если подумать, в определенном смысле прибавили в весе. Но все же увиденное вызвало в нем легкую оторопь. То ли Рылеев слишком явно переменился в лице, то ли сжал руль крепче обычного, то ли еще чем выдал свое беспокойство, но Николай успокаивающе погладил его по руке, свободно лежащей у рычага коробки передач, и скупо сказал: — Возможно, не так скромно, как я тебе говорил. Я слишком давно здесь не был. — Помолчав пару секунд, он продолжил словно бы в оправдание: — Но это снаружи. Внутри все гораздо проще, вот увидишь. Рылеев медленно повернул голову в его сторону: — Это дворец, Ник. А ты говорил про дом. Все в порядке, просто… Ладно. Мне следовало быть готовым. А может быть, дело и вовсе было в том, что вдали от Родины все это подстиралось, подрастушевывалось. В сердце зарождалась ласковая, тоскливая ностальгия по мрачному Петербургу с огнями ресторанов, столичной модой и вежливым пустословием. Сообщения о монаршей семье, которые печатали в газетах, сводились в основном к репортажам о скачках и чьих-нибудь именинах. «Не волнуйся, — говорил ему Николай теплыми парижскими ночами, находя в темноте его руку и переплетая пальцы, пока они лежали посреди сбившихся простыней, путаясь в них ногами, — тебе не о чем беспокоиться». И Рылеев не беспокоился. Он забеспокоился, как ни странно, только теперь, когда, поискав по карманам пиджака, понял, что оставил сигареты внизу. Внезапному приступу тошноты и головокружения следовало бы приключиться с ним в ту секунду, когда ворота, впустив автомобиль во двор, бесшумно затворились, или когда каждый из Николаевых братьев прощупал его всего подозрительным оценивающим взглядом, или когда пальцы вдовствующей императрицы, приветственно подавшей ему руку, оказались холоднее, чем его собственные, толком не согревающиеся даже в жару. «На Костю не обращай внимания, — шепнул Ник, уводя его за локоть в сторону лестницы. — Мама не позволила ему жениться на иностранке, и теперь он косо смотрит на всех, кому повезло в любви хоть немногим больше». Спальня, в которой им предстояло жить до тех пор, пока не обставят новую, по их собственному вкусу, хоть и принадлежала ранее Николаю, сильно отличалась от гостиничных номеров и парижских квартир, которых они сменили за последний год не менее десятка. Большие окна в ней, в отсутствие жильцов наглухо закрытые, были убраны тяжелыми зелеными портьерами и почти не давали света. Вся мебель — темного дерева, массивная. Под потолком — нарочитые барельефы, на которых угадывались пухлые ангелы и виноградные гроздья. Напротив кровати из стены выступал грузный камин. — Я распорядился, чтобы нам дали самую теплую комнату. — Николай обнял его со спины, поймал обе руки, не давая беспорядочно шарить по заведомо пустым карманам. Рылеев с трудом подавил желание вывернуться — вовсе не хотелось обидеть ближайшего человека нервозной резкостью — но ничего не сказал. — Ты обещал мне не курить дома. Мама этого не выносит. Ты видел. На ней лица нет с того дня, как не стало отца. — Он замолчал и отнял правую руку — по движению за спиной Рылеев уловил: перекрестился. — Прошу тебя. — Да, да… Не курить дома, — Рылеев вытянул вперед руку, загибая пальцы, — не спорить с Сашей о политике, после войны он не выносит республиканцев. Не смеяться слишком часто, не ходить слишком громко и ни в коем случае не опаздывать к завтраку, словом, делать все то, чего я не делал никогда в жизни. Ник, я помню, и да, я тебе обещал, но ты можешь — черт возьми, просто дай мне время. Он отвернулся к окну, вовремя, хотя и непреднамеренно избежав нежеланного сейчас поцелуя: губы прижались где-то за ухом. Ник неопределенно хмыкнул, но настаивать не стал. — Мы все устали. С дороги, от ожидания… Нам скоро принесут вещи. Отдохни? К вечеру будут гости, тебе… Рылеев развернулся в объятиях и посмотрел на него исподлобья, сложив руки на груди крестом. Курить по-прежнему хотелось страшно. — Про гостей ты мне тоже ничего не говорил. Между ними повисла неприятная пауза. Она обычно наступала, когда оба начинали раздражаться и не хотели друг друга слышать, и эта тактика была им достаточно хорошо известна, чтобы при должном желании вовремя воспрепятствовать. Николай взял его за плечи и почти спокойно сказал: — Это друзья. Никаких балов и званых ужинов в первый вечер, я помню, что обещал. Тебе они наверняка понравятся. Да что с тобой, а? — Будем надеяться, что ты прав, — еле слышно буркнул Рылеев, потирая пальцами лоб. — Будем очень на это надеяться. Время до вечера они с Ником провели, практически не вставая с постели, разговаривали и целовались, целовались и снова разговаривали. Нервозная усталость почти перестала мучить, и Рылеев снова почувствовал себя в силах относиться ко всему проще, с долей здоровой иронии. Их вещи принесли в спальню. Он раскрыл чемодан с самым необходимым, придирчиво осмотрел содержимое, как будто не сам складывал его неделю назад. Запала хватило даже на то, чтобы устроить небольшое представление: Ник сполз по креслу вниз, делал комплименты, пока не устал, в конце концов одобрил белую атласную рубашку, купленную в Париже — надо сказать, за совершенно смешные деньги. Рылеев вполне удовлетворился его выбором и, подойдя к окну, с силой дернул портьеру в сторону. Нехотя она отъехала по карнизу, являя взору тюль, пустой широкий подоконник и чисто вымытое стекло в деревянной раме. Во двор въехал и остановился рядом с его автомобилем, оставленным чуть в стороне от крыльца, у фонтана, кабриолет цвета топленого молока. Из кабриолета вышли двое, мужчина и женщина. Мужчина был в темном смокинге, широкоплечий и высокий — роста ему хватило, чтобы перешагнуть дверцу, не открывая ее. Женщина же, напротив, маленькая, с округлыми плечами и чуть пухлыми белыми руками, на выходе подобрала старомодный длинный подол и не споткнулась, кажется, только потому, что ей вовремя подали руку. Она взяла мужчину под локоть, как показалось Рылееву, без особого на то желания, и в целом впечатление они производили странное. Отвернувшись к окну спиной, он указал рукой себе за плечо и спросил: — А это..? — Трубецкие, — ответил Николай с некоторой заминкой. Неизвестно когда он успел подняться с кресла и теперь стоял чуть позади него, тоже уставившись в окно. — Пока еще. — Что значит «пока»? — То, что вряд ли после развода она оставит фамилию. — Он поморщился. Рылеев задумчиво посмотрел вниз, на странную пару, и снова на Николая. Создалось впечатление, будто эта тема если не под запретом, то уж по меньшей мере ему неудобна. Вот только почему? Люди разводятся, так случается. А что делать! Это ли хуже, чем мучить уже нелюбимого и уже нелюбимую своим обществом? — До войны у них был безупречный брак, она ждала его, писали письма, он вдруг пропал, потом, как часто бывает, вернулся другим человеком, теперь они разводятся, и, как ты можешь догадаться, для нашего общества это весьма болезненно. Матери становится плохо, стоит только кому-то завести об этом разговор. Мне он тоже не слишком приятен, но тебе стоит узнать заранее, чтобы избегать… Ты понимаешь. — Отлично понимаю, — тяжело вздохнул Кондратий. — Еще одна тема, на которую мне нельзя говорить. Что ж, я вполне могу весь вечер беседовать о погоде и о последних скачках… Николай покачал головой и сказал примирительно: — Я прошу тебя всего лишь не говорить о политике, о войне и… — И об этом. — Да, — он развел руками. — И об этом. Пожалуйста. Ты ведь мне обещал. И вот — куда же без набившего оскомину «обещал»... Рылеев поправил рубашку и вновь выглянул в окно. Парочка, по всей видимости, уже поднялась на крыльцо или вошла внутрь и была теперь не видна с этого угла обзора. Окно снова утратило для него всякий интерес, он подошел к Николаю и коротко мазнул губами по щеке. — Я обещал. Не волнуйся, Ник. Буду вести себя прилично, вот увидишь. Как ни странно, когда они спустились вниз и вышли в просторную гостиную с диванчиками и изящно сервированными столиками, первой, на кого Рылеев обратил внимание, была вовсе не вдовствующая императрица и не незнакомка с пухлыми белыми руками в тонких перчатках, а молодая женщина с темными волосами, убранными в простую, но элегантную прическу, в темно-красном платье, немного не доходящем ей до щиколоток, которая вышла им навстречу и улыбнулась сначала Николаю, а затем и ему так, будто они знакомы тысячу лет. — Кондратий, позволь тебе представить, — с опозданием спохватился Николай, — Шарлотта, моя… — Подруга детства, — она перебила его и подала Кондратию руку; и то, и другое вышло у нее очень естественно, пусть и странно было видеть, как кто-то прерывает Николая на полуслове. — Очень рада. Вот кто, оказывается, вскружил голову моему дорогому другу. Что ж, я… Могу понять. — Вы мне льстите. — Кондратий осторожно сжал ее пальцы и вежливо кивнул в ответ. Приветствие Шарлотты вызвало у него куда более теплые чувства, чем первая встреча с будущими родственниками. — Ничуть. — Она снова перевела взгляд на Николая. — Никс, радость моя, сколько еще ты собирался его от меня прятать? Не бойся, не украду. Сто лет тебя не видела, ты, кажется, еще вырос с нашей последней встречи. — Зато ты совершенно не изменилась. Они обнялись, как полагается старым друзьям, — то есть чуть крепче и дольше, чем дозволено этикетом. В обществе этой радостной женщины Рылееву самому стало спокойнее. С выдохом пришло неуместное сравнение: вот что, наверное, ощущают вечерами красавицы, наконец ослабив корсет. Шарлотта словно почувствовала его состояние: — На твоем месте я бы шла уже развлекать братьев рассказами о том, что французы совершенно не умеют играть в гольф. Проследив ее взгляд, Рылеев заметил, что в гостиную и впрямь уже спустились двое старших Николаевых братьев. У каждого в руке было по бокалу; они расположились на диване и что-то вполголоса обсуждали, иногда поглядывая на их троицу. Словно почувствовав его взгляд, Костя поднял глаза — и, как показалось Рылееву, несколько секунд смотрел именно на него. От этого по спине пробежал неприятный холодок и невольно захотелось отвернуться: было в его глазах что-то… колющее. Костя отвернулся, и оцепенение спало. Николай раскланялся перед ними и тоже ретировался к диванчикам. Рылеев молча проводил его взглядом. Шарлотта, как ему показалось, смотрела в ту же сторону, но стоило только всем троим погрузиться в беседу, как она утратила к сцене всяческий интерес. — Здесь не всегда такое безумие, честно. Бывают и нормальные дни, — она развела руками, будто оправдываясь. — Вам просто не повезло. Мы тут, честно признаться, переживаем не лучшие времена… Понятия не имею, как много Никс успел рассказать вам. — Практически ничего. — Практически ничего. Что ж, это вполне в его духе. — Смех у Шарлотты оказался тоже — элегантный, сдержанный. Он органично звучал в этих интерьерах, растворялся в роскоши лепнины и мебельной обивки, совершенно естественно для женщины того же круга, знающей этот дом не хуже собственного. — Я не хочу вас утомлять, тем более, вы с дороги. Незаметно для самого Рылеева они немного продвинулись по залу в сторону окон, выходящих во внутренний двор. Здесь было тише и светлее; окна украшали кремовые занавески, собранные сложной драпировкой, и белые узорчатые тюли. Под потолком гостиной красовались три одинаковые хрустальные люстры, которые отсюда стало хорошо видно: одна большая, посередине, и две маленькие, по бокам. Засмотревшись на них, Рылеев пропустил приближение еще одного человека, а потому, услышав приветственное обращение, вздрогнул от неожиданности: — Простите, что прерываю. — В шаге от них стоял тот самый мужчина в темном смокинге, которого он видел ранее из окна спальни. Вблизи он действительно оказался широкоплечим и высоким, с неожиданно — только теперь Рылеев понял, что ожидал чего-то другого — неожиданно светлыми глазами. Он вытянул руку раскрытой ладонью вверх: — Ваш жених не успел меня представить, а я не хочу ставить вас в неудобное положение и вынуждать угадывать имена гостей, которых вы видите впервые в жизни. Сергей Трубецкой. Краем глаза Рылеев уловил, что Шарлотта прикрыла улыбку ладонью в перчатке. Сам же он никак не мог ни улыбнуться, ни найтись с подходящим ответом: слова Трубецкого, совершенно простые, по-доброму ироничные, прозвучали столь неуместно, что Рылеев скорее поверил бы в то, что бредит. Наконец он сообразил, что так и не ответил на рукопожатие, и спешно сжал его пальцы. Ладонь оказалась теплой. — Кондратий Рылеев. Вы наверняка знаете… — Он замолчал, словно споткнувшись. Оборванная фраза неловко повисла в воздухе. — Рад, — просто сказал Трубецкой, будто и не заметил. — Примите поздравления от меня… И от Катерины. Ваш жених, кажется, не намерен сегодня со мной общаться, так что я буду признателен, если вы ему передадите, что его я поздравляю особенно. Хоть у кого-то в этой семье развился хороший вкус. В это было трудно поверить, но Трубецкой улыбался. Он улыбался не так, как Шарлотта, которой это было позволено потому, что она часто бывала в этом доме и пользовалась особым расположением хозяев, а так, будто ему было все равно, принято ли здесь улыбаться. Будто он улыбался только потому, что хотел, и ни у кого не спрашивал разрешения. — Обязательно передам, — кивнул Рылеев, нехотя разжимая пальцы. Чужая рука грела и давала приятное ощущение присутствия в комнате живого человека, способного еще радоваться жизни. Отпускать ее совсем не хотелось. Лицом к лицу, за легким, ни к чему не обязывающим разговором, Трубецкой вовсе не выглядел мрачным. После этого вечера он часто вспоминал слова Шарлотты о том, что в доме Романовых «бывают и нормальные дни». К сожалению, она не уточнила, что именно подразумевается под словом «нормальные». Потребовалось около недели, чтобы все улеглось после их приезда, вернулось в привычное для жильцов русло и вновь потекло своим чередом. В этом равномерном потоке светской жизни, ничуть, казалось, не переменившейся с довоенных времен, Рылеев чувствовал себя гребущим против течения. Здесь все, как сговорившись, делали вид, будто ничего не произошло, носили одежду, сшитую по старым лекалам, вели светские разговоры об искусстве, словно оно остановилось в развитии лет пятнадцать назад. Время здесь двигалось медленно, и даже пронежившись до полудня в постели, Рылеев до вечера не находил себе интересного занятия, если только на глаза не попадалось достойной внимания книги — но не будешь же каждый день проводить на садовых качелях, читая до темноты? Кроме общего ощущения жизни внутри стеклянной бутылки, запаянной сургучом и выброшенной куда-то в бесконечное безвременье, возникало еще ощущение чуждости местным давно устоявшимся порядкам, многие из которых никто не потрудился ему объяснить. Ник проводил с ним так много времени, как только мог, но и у него по возвращении были дела, в которые он посвящал Рылеева не всегда. Рылеев, в свою очередь, не всегда имел желание в них вникать. Несколько раз он пробовал писать, но тщетно — на всей огромной приусадебной территории так и не нашлось подходящего места. В доме Романовых часто бывали гости. Практически каждый день заходила Шарлотта. Она жила через улицу, в погожие дни добиралась пешком, и тогда Рылеев мог наблюдать в окне ее миниатюрный силуэт, пересекающий двор от ворот к крыльцу. Ей мастерски удавалось утешать Марию Федоровну в периоды тяжкого горевания по давно покинувшему ее супругу; в ее присутствии императрица убирала фотографию в золотой раме, а иногда, развеселившись, и вовсе доставала фужеры. Заходили друзья Романовых-младших — как понял Рылеев, в основном это были друзья Саши: бывшие сослуживцы, университетские товарищи и просто такие же, как он, любители бильярда и поло. Среди них были двое братьев, страшно непохожих между собой, но неведомо как вполне мирно уживающихся друг к с другом; не расстающийся с погонами генерал с сербской фамилией, чье лицо показалось Рылееву знакомым с военных портретов в европейских газетах; другой генерал, на этот раз с германской фамилией и никак не идущим к ней греческим отчеством; эмигрировавший француз в неизменной полосатой сорочке, точно такой же, как десятки других французов, которых Рылеев имел счастье видеть во Франции. Иногда они являлись все вместе, чаще — по одному, скупо здоровались и проходили сразу в Сашин кабинет пить коньяк и говорить о политике и о спорте. Он часто задавался вопросом, что толку говорить о политике, которая уже не вернется, о ценностях и системах, безоглядно канувших в прошлое, и, быть может, в другой ситуации с удовольствием ввязался бы в ожесточенный спор, но Ник очень просил его, а он обещал, и все споры заканчивались, не начавшись. Сам Саша большую часть времени делал вид, что Рылеева не существует. Отстраненно кивал за завтраком, спрашивал, как его дела и самочувствие, за обедом и дежурно улыбался за ужином; Рылеев тоже не спешил кидаться в его объятия и был за эту вежливую холодность благодарен. Кости же приходилось сторониться. Рылеев все еще был склонен списывать его недружелюбие на упомянутую Николаем нелюбовь к чужой сложившейся личной жизни, но с каждым разом молча стоически выдерживать неприязненные взгляды и задевающие слова в свой адрес становилось все труднее. Уйти было проще, чем пытаться поддерживать разговор и не заводиться. С третьим Николаевым братом — Мишей — у него вообще сложились до комического странные отношения: первое время тот искал любой возможности с Рылеевым переговорить, записывал за ним каждое второе слово и едва ли не ходил по пятам. — Миша, — сказал он однажды, не выдержав навязчивого топтания вокруг кресла, в котором сидел с книжкой, — если тебе нужно спросить совета, спроси. Если ты хочешь поговорить, давай поговорим. Только, прошу, не стой над душой. — Э… — Миша неловко покраснел. — Вообще-то… Да… Если у тебя, конечно, есть время… (Миша был единственным Романовым, кроме Ника, с которым они благополучно перешли на ты.) — Я бы не предлагал, — Рылеев захлопнул книгу и выпрямился. — Садись. Миша с заметным облегчением выдохнул, приземлился на маленький квадратный пуф по левую от него руку и уперся локтями в подлокотник Рылеевского кресла, устроив подбородок в ладонях. Глаза у него нервно поблескивали, и только теперь Рылеев заметил, что он прижимает к груди желтоватый прямоугольный конверт. — Я даже не знаю, с чего начать… — С начала. — С начала, да — точно. С начала, — усиленно закивал Миша, краснея еще больше. — Вообще-то мне нужна твоя помощь, как единственного здесь, кто хоть что-то понимает в человеческих отношениях… — он запнулся. — То есть, я хотел сказать… — Я тебя понял. Продолжай. — Да… Такое дело… В общем, вот. Быстро, словно боясь передумать, Миша сунул ему в руки конверт. Конверт оказался не запечатанным; из него Рылеев вынул сложенный вдвое листок, посередине которого было старательно выведено: «Je suis malade d’amour pour vous, mon ange». Внизу листка стояли инициалы — «M. R.» Рылеев несколько раз пробежался глазами по строчкам. Письмо Татьяны к Онегину, ей-богу. — Как ты считаешь, — кусая губы спросил Миша, — могу ли я… — Миша, — Рылеев убрал лист обратно в конверт и вернул владельцу, — как по мне, ты можешь все, что угодно. Мишино лицо вмиг просветлело. Глаза засияли веселым блеском, он прижал конверт к груди и доверительно переспросил: — Что, правда? Ты правда думаешь, что… — Да хоть стихи пиши, хоть серенады пой, — вздохнул Рылеев. — Еще можно на языке цветов изъясняться, как барышни сто лет назад, когда для дамы подойти к человеку и поговорить с ним считалось верхом бескультурья… Миша? Судя по отрешенному взгляду Романова-младшего, последнюю ремарку он успешно пропустил мимо ушей. Рылеев пожал плечами и снова уткнулся в книгу. Определенно, он подумал бы тысячу раз, прежде чем со всей искренностью раздавать советы в делах сердечных, если бы знал, что через несколько дней грянет буря. На семейный суд Романовых его пригласили в качестве обвиняемого. Он сидел на стуле напротив дивана, где расположился Костя, безразлично потягивающий джин из бокала, судорожно обмахивающаяся веером Мария Федоровна и суд присяжных в лице Шарлотты. Миша Романов сидел на краешке кресла и то краснел, то бледнел, то порывался вскочить и убежать, но оставался сидеть, приструненный взглядом кого-нибудь из старших. Николай стоял сбоку от Рылеева — должно быть, в попытке занять позицию, близкую к нейтралитету. Саша привалился спиной к книжному шкафу и поочередно метал глазами молнии во всех присутствующих. — Это просто возмутительно. То, что произошло… нельзя потерпеть. — Он вперил в Мишу полный негодования взгляд. Романов-младший глубоко вдохнул через нос, но промолчал. — Для представителя императорского дома это должно быть оскорбительно, и тебе это известно не хуже меня. Ты ставишь в неудобное положение меня, моего друга, между прочим, исключительно достойного человека, всю нашу семью перед обществом, если бы это, не приведи Господь, получило огласку… Посмотри на свою бедную мать! Тебе стыдно, и это хорошо. Тебе и должно быть стыдно, чтобы больше не пришло в голову совершать подобные глупости. Комната снова погрузилась в молчание. В тишине Миша по-детски шмыгнул носом и, заикаясь, протянул: — Так это не я… — Не ты? Не ты. Это не он, — всплеснула руками Мария Федоровна, роняя веер и потрясая в воздухе письмом. — А в каком положении оказался бедняга Полли? Он ведь полагал, что дружит с приличными, воспитанными людьми, какой позор царской фамилии великой державы… Рылеев с трудом сдержал поползшую на губы улыбку. Ситуация забавляла тем, насколько напоминала театр абсурда: здесь закатывали глаза, картинно падали в обмороки и приравнивали глупые любовные записки к предательству Родины. Кроме того, его до крайности веселило то обстоятельство, что тяжеловесного коротконого Наполеона, обладателя и без того нелепого для Петербурга имени, матушка-императрица еще нелепее сокращала до Полли. — Это все он, — пролепетал, воспользовавшись паузой, Миша и показал на него пальцем. — Он мне сказал… — Молчать, — рявкнул Саша и перевел взгляд на Рылеева. — К вам у меня отдельный разговор, Кондратий Федорович. Вам неизвестно, что писать любовные письма неподходящему человеку — предосудительно и не говорит ни о чем, кроме дурного вкуса и воспитания их отправителя? — Прошу прощения, господа, — со всем возможным спокойствием отозвался Рылеев, — но во всем цивилизованном мире это вовсе не так. Писать любовные письма, равно как и объясняться в чувствах любыми другими доступными человеку способами, может быть несвоевременным, неловким и даже смешным, но никак не предосудительным, к тому же… Я, честно слово, не вижу здесь сколько бы то ни было весомой причины поднимать шум. В конце концов, о происшествии неизвестно никому, кроме… — «Неизвестно никому, кроме»! — скорбно запричитала Мария Федоровна и упала на спинку дивана. Шарлотта, прежде чем принялась утирать ей щеки батистовым платком, бросила на Рылеева строгий, почти осуждающий взгляд. Он оправдательно поднял руки. — ...кроме семьи и, собственно, Наполеона. — Кондратий Федорович, — вдруг оживился Костя, — как вам, человеку, опытному в любовных делах, не стыдно давать заведомо губительные советы? Видит Бог — Рылеев взорвался именно в эту секунду. Не раньше, не позже — именно теперь, под пристальным прищуром и под прицелом убийственного взгляда Саши, на фоне Мишиных всхлипов и ледяного молчания Николая — он не выдержал и резко встал со стула. Стул отъехал назад, прочертив ножками по паркету. — Константин Павлович, — Рылеев посмотрел на него — внимательно — впервые, сейчас, сверху вниз. — Я даю те советы, в действенности которых убедился на своем опыте. Хорошие ли, дурные ли, не мне судить. И не мне решать, стоит ли им следовать. Но, в отличие от вас, мои советы привели меня к помолвке. Он успел заметить, как вытянулось Костино лицо, как зашевелилась отпавшая челюсть, несколько раз сомкнулись и разомкнулись ресницы. Ждать еще значило бы самолично подписать себе приговор. Участвовать в фарсе Рылеев не собирался — с него хватило на сегодня слез, истерик и трагедий на ровном месте. Резко крутанувшись на пятках, он быстро зашагал к лестнице и не обернулся, даже когда на полпути Николай окликнул его по имени. — Кондратий… — Пожалуйста, не говори ничего. Молчи, Ник, лучше не надо. Рылеев сидел на подоконнике у распахнутого окна, поджав одну ногу к груди и свесив вторую в на улицу. В ушах звенело от сказанного — больше собой, чем другими. Он знал, что когда-нибудь не выдержит, знал, что сорвется, взорвется, как залежавшийся в земле снаряд. Не с его характером терпят вечно, накапливая обиду и выплескивая ее молчаливыми горькими слезами, смешивающимися в ванне с мыльной водой. — Кондратий, я… — Пожалуйста. Он перевел взгляд со двора внутрь. Николай стоял в другом конце помещения, притворив за собою дверь. Во всей его фигуре сквозила неуверенность. Медленно, будто подкрадывался к дикому зверю, он сделал несколько шагов к окну. Рылеев потушил и выкинул на улицу сигарету. Сел, свесив обе ноги в комнату, руками упершись в подоконник. Николай подошел ближе и замер ровно напротив. Неуверенно занес руку, коснулся кончиками пальцев его плеча. Рылеев прикрыл глаза и устало свесил голову. Руку очень хотелось отдернуть. — Ник, — тихо позвал он спустя несколько секунд молчания, снова заставляя себя поднять лицо и смотреть прямо. — Давай уедем? Я не говорю, что сейчас, не сегодня, не завтра… После свадьбы? Куда-нибудь… Да хоть бы на соседнюю улицу. А? Тема возможного переезда давалась им тяжело. Впервые она всплыла еще в Европе, кажется, под влиянием жаркого римского солнца — Рылеев сидел, болтая ногами в фонтане, теплом, как парное молоко, Ник лежал головой у него на коленях и был совсем не похож на принца, разве что аристократическим профилем. Они были пару дней как помолвлены и пару месяцев как влюблены, и черт дернул его тогда невинно спросить: — Каким бы ты хотел видеть наш будущий дом? Николай лениво приоткрыл один глаз, поднес к губам его руку и пробормотал: — Разве сейчас это важно? И Рылеев сказал: — Нет, конечно. Ты прав. Неважно. Он не насторожился тогда — а стоило бы! — но насторожился во второй раз и в третий, когда с разговора об их совместном будущем после свадьбы Николай продолжил умело сворачивать на ничего не значащий романтический бред. Но никогда — ни в Риме, ни в Париже, ни в вагонах первого класса, ни за рулем собственного авто — он не смотрел на этот вопрос под тем углом, под которым увидел его теперь. Оттого что Рылеев сидел на подоконнике, они были практически одного роста. Это давало ему редкую привилегию смотреть Николаю прямо в глаза — поединок, из которого он неизменно выходил победителем и в котором Ник всей душой ненавидел терпеть поражение. Сейчас он смотрел на Николая требовательно, отчаянно и умоляюще — одновременно. — Все не так просто… — Что, что не так просто, Ник? Что в этом сложного? Я не понимаю. — Все не так просто, — сквозь зубы процедил Николай, крепко сжимая длинными пальцами его плечо. Теперь уже вывернуться было бы трудно, даже попытайся он и вправду это сделать. — Не тебе меня судить. Тебя по-другому воспитывали. Послушай, Кондратий, я — мне уже позволили многое, а я уже пошел на многое для тебя, сделай для меня такую малость: не начинай больше этот разговор. Как Рылеев и ожидал, Николай не выдержал его взгляда и отвернулся. От этого очень больно кольнуло внутри — резкой, тупой болью, ноющей, точно под сердцем. Это был один из тех редких случаев, когда от обиды захотелось не вспылить, а заплакать. Он дернул плечом, сбрасывая чужую руку, и тихо сказал: — Ты обещал мне. — Я не обещал, — сухо ответил Ник. — Я говорил, что подумаю. Это разные вещи. Еще несколько секунд они молчали. Потом Рылеев заговор снова: — Мне тоскливо, Ник. Я знаю, у тебя много забот, но, черт возьми, неужели ты этого не видишь? Это не скука, не грусть, это… невыносимо. Смерти подобно, мне кажется, что я схожу с ума. С тех пор, как мы здесь, я не написал ни страницы. Николай устало покачал головой. Начинало казаться, что разговор утомил его, хоть он и затеял его по собственной воле. «Если не готов идти до конца, — с досадой подумал Рылеев, — нечего вообще было сюда приходить». Не впервые. Справился бы. — Тебе не хватает общества, — наконец резюмировал Николай с интонацией дипломированного психолога, профессора медицинского факультета какой-нибудь Сорбонны, будь она неладна. — С моими друзьями тебе скучно, своих у тебя здесь нет… Пока нет. Самое время их завести. Я не верю, что для тебя это станет проблемой, вокруг полно соседей, и ты вполне мог бы кого-нибудь посетить… Тех же Трубецких, например. Кажется, вы поладили? Рылеев хмыкнул, запрокидывая голову. Так ему краем глаза было видно окно и в нем — перевернутый двор с деревьями, растущими вверх ногами. Отличное предложение, Ник, просто отличное. Поладили, не поладили... Гораздо проще переложить ответственность на кого-то, правда? И не заниматься самому тем, чем не хочется забивать голову, от чего хочется откреститься и сказать — что вы, что вы, в моем доме, в моей семье, такое… — Да, — сдавленно проговорил он в ответ, так и не опустив головы. Они смотрели теперь — каждый в своем направлении: Николай в стену, Рылеев — в потолок и в окно. — Спасибо за совет, Ник. Я так и поступлю. Завтра же. Мне это наверняка поможет. Тем вечером они впервые с тех пор, как стали жить вместе, уснули откатившись каждый на свою сторону кровати. Ник еще пытался подвинуться к нему, гладил пальцами спину и как будто все время собирался что-то сказать, но так и не сказал. Рылеев завернулся в одеяло, как в кокон, подоткнув под себя со всех сторон, буркнул, что устал и хочет спать, и больше не реагировал. Проснулся он, вполне предсказуемо, в пустой постели. Имение Трубецких находилось в получасе прогулки неспешным шагом — то есть всего в нескольких минутах езды. Это был уютный, обжитой дом, но немного запущенный, с неровно стриженым газоном во дворе и плющом на воротах, буйно разросшимся в отсутствие хозяйского контроля. Так обычно выглядят дома, которыми еще занимались поначалу, а после бросили за ненадобностью, как бросают друг друга люди, остающиеся в браке лишь потому, что развод отнимает слишком много времени и сил. Ворота оказались не заперты. От них к дому вела вымощенная дорожка, между камнями которой тоже пробилась трава. Создавалось впечатление, что все здесь вымерло: никто — ни хозяева, ни прислуга — не вышел встретить его, нигде не залаяла собака, ниоткуда не доносились оживленно беседующие голоса. Внутреннее чувство подсказывало, что на стук в дверь ему также никто не ответит. Справа от дома, метров через десять, дорожка обрывалась. Дальше пришлось идти по росистой траве, доходящей до щиколотки и щекочущей ногу под брюками; несмотря на кожаные ботинки, Рылеев закономерно предполагал, что вымокнет. Впрочем, его это отнюдь не огорчало. За домом оказался большой сад с постепенно дичающими фруктовыми деревьями и кирпичная хозяйственная постройка с черепичной крышей, неуместно простая в ландшафте старинной усадьбы, с небольшой дверью — в рост — и широкими воротами. Как Рылеев и предполагал, постройку занимала автомастерская. На первый взгляд она была беспорядочно завалена запчастями и инструментами, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что каждой вещи здесь отведено свое место. С потолка свисала лампочка на закрученном проводе. Посередине стоял слегка побитый, наполовину разобранный автомобиль с черным блестящим корпусом, металлическими, под серебро, рулем и приборной панелью и темной кожаной обивкой салона. Из-под автомобиля торчали чьи-то длинные ноги в запылившихся домашних брюках с масляным пятном на коленке. — Здравствуйте. — Рылеев прикрыл за собой дверь и присел на корточки, заглядывая под автомобиль в попытках разглядеть там лицо владельца. — Простите, что без приглашения. Я проезжал мимо и подумал... — Хотел бы я знать, куда вы могли проезжать мимо в девятом часу утра. Из-под черного корпуса показалась сначала простецкая рубашка в клетку, а затем и чумазое лицо Трубецкого. На лбу и на носу у него были черные пятна, и всем своим видом — заплаткой на рукаве, растрепанной головой и озорной улыбкой — он напоминал дворового мальчишку. Рылеев хохотнул в кулак и сказал: — Черный цвет вашей светлости к лицу, князь. — Еще некоторое время они молча смотрели друг на друга, изредка моргая, потом Рылеев тряхнул головой и сознался: — Ладно. Вы правы, я не проезжал мимо. Я сбежал с завтрака, сославшись на дела, специально чтобы приехать к вам. И почему-то был точно уверен, что застану вас дома. Трубецкой вытер руки о штаны и сел, привалившись спиной к колесу. Достал из кармана мятую пачку и зажигалку. — Вы не возражаете? — Что вы. Они посидели молча. Потом Трубецкой посмотрел на него исподлобья, хитро прищурившись, и поинтересовался: — Устали от императорского общества? — Как вам сказать, — не сразу нашелся Рылеев, — это… бывает весьма утомительно, особенно в части… нахождения в светских кругах. — Наслышан. — Трубецкой усмехнулся. — Не бойтесь, никто не порочит ваше имя дурными слухами. Катерина была у императрицы, та убивалась горем по непутевому младшему сыну… Я, признаться честно, тоже не понимаю, что предосудительного в любовных письмах. Рылеев сел рядом на полу, совсем не боясь запачкать брюки, и безразлично махнул рукой. Нет, поддержка — даже от стороннего человека — была приятна, пусть и заставляла с новой обидой думать о том, что он не получил ее там, где рассчитывал. Но это было неважно, по крайней мере, сейчас. — Мне жаль, что я вмешался в их порядки, хотя и ненароком. Люди обычно плохо это переносят. — Вы не вмешивались. — Трубецкой затянулся еще несколько раз и потушил сигарету об пол. — Знаете, моя жена тоже всегда спрашивает совета, чтобы потом указать мне на то, что я был неправ. Никак не привыкнет к тому, что в последнее время мы с ней почти не сходимся во мнениях. — Я слышал, что до войны у вас все было иначе. — Было. — Мне жаль. — Не о чем жалеть. Мы с вами взрослые люди, давайте не будем делать вид, что неудавшийся брак хуже конца света. Он встал, ухватившись за крыло над колесом, и подал руку Рылееву. Внутри мастерской было достаточно светло, но когда они вышли на улицу, солнце ударило в глаза так ослепительно, что захотелось зажмуриться. На свету перепачканное лицо Трубецкого, его рабочая одежда и при всем этом — абсолютно аристократическая офицерская выправка смотрелись несколько курьезно. Они прошли несколько метров по направлению к дому, прежде чем он остановился, критично осмотрел свои руки и сказал: — Если бы я знал, что вы придете… Послушайте, Кондратий, — (с ним почему-то удивительно легко было опускать устаревшие светские излишества вроде тяжеловесного отчества), — раз уж вы из-за меня лишились завтрака, позвольте предложить вам хотя бы кофе? Рылеева усадили на веранде в плетеное кресло, на которое было наброшено шерстяное клетчатое одеяло, судя по качеству, действительно английское. Трубецкой скрылся в дверях особняка, а когда вышел снова, на нем были свежие брюки и рубашка, а в руках — поднос с кофейником, чашками и сахарницей. Рылеев удивленно вскинул брови: — Ну ничего себе… — Катерина до завтра у подруги, я отпустил прислугу. Хотел побыть в одиночестве. — Он поставил поднос на стол и наполнил чашки. — Ваша компания меня совсем не гнетет. Напротив, я как раз думал предложить вам… Если хотите, оставайтесь до вечера или до завтра. В шесть приедут мои друзья, мы будем праздновать. У Анны в субботу был день рождения. Кофе был хороший, крепкий. Должно быть, какой-то редкий сорт. Рылеев не то чтобы помнил каждую чашку, которую доводилось выпить в своей жизни, но... Он прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Здесь было тепло и притом не жарко, иногда налетал ветерок, от которого спасало заботливо подготовленное одеяло — будто бы специально для него оставленное в этом кресле. Почему-то очень легко представились друзья Трубецкого, о которых он ничего не знал: такие же, как он, потерянные романтики, офицеры в отставке, банкиры, писатели, художники и владельцы магазинов. Мужчины в расстегнутых пиджаках, без галстуков, в модных черно-белых туфлях, заказанных из аргентины, женщины в коротких платьях и шляпах с перьями. Люди, посещающие дорогие рестораны не из-за названия, а лишь потому, что в этих ресторанах им вкусно и весело. Шампанское… — Я был бы рад, очень рад, правда, — сказал он со всей искренностью, на которую его хватило. Произносить это было почти физически больно. Почему-то казалось, что Трубецкой предложил не из вежливости — действительно хотел, чтобы он остался. — Я обещал Марии Федоровне, что сегодня вечером мы посмотрим семейный альбом; она, наверное, страшно огорчится… Может быть, в другой раз? Трубецкой пожал плечами с лицом человека, который и ожидал такого ответа. Стало очень досадно. До того, что эта досада перекрыла всю его злость и обиду на Николая. Почему взрослый человек, вполне самостоятельный, вполне способный принимать ответственные решения, иногда оказывается не вправе распоряжаться собственной жизнью? — В следующий раз, — кивнул Трубецкой. — Я буду иметь в виду, что вам это интересно. У нас весьма... своеобразное общество, но мне почему-то кажется, что вам бы пришлось по душе. Рылеев побыл у него, пока не допили кофе, и еще немного после. Уходить не хотелось. Возвращаться домой и смотреть семейный альбом — откровенно говоря, тоже. Вот если бы можно было вытащить Ника, скажем, в клуб послушать американский джаз, или на танцы, или хотя бы погулять… Все-таки в путешествии все это решалось гораздо проще. Но ничего не поделаешь — нужно обходиться тем, что есть. Около полудня он поблагодарил Трубецкого за кофе и уехал домой, вежливо простившись с ним у ворот и пообещав напоследок непременно заглядывать почаще. Свое обещание Рылеев сдержал. Он заходил в гости достаточно часто, чтобы иметь возможность проследить, как автомобиль в мастерской Трубецкого обретает лоск под заботливыми руками нового владельца. Несколько раз он натыкался на Катерину, всегда одинаково приветливо улыбающуюся ему со словами: «Он у себя». Она никогда не называла мужа по имени. Должно быть, предстоящий развод тяготил и задевал ее куда больше, чем Сергея, и Рылеев со странным, горьким облегчением подумал однажды: «Как хорошо, что у них нет детей». Иногда Трубецкие заходили к ним. За исключением увеселительных театральных вечеров, на которых Мария Федоровна требовала присутствия всех представителей высшего света, которым не повезло в этот день быть в Петербурге, они приезжали по отдельности. Катерина удалялась с императрицей в чайную, где они закрывали все двери и окна и по полдня шептались о чем-то; Сергей, если приезжал, то перебрасывался несколькими словами с Сашей, хлопал по плечу Николая, когда тот бывал дома, а после они вдвоем выходили во двор и бродили вокруг дворца, разговаривая о чем-нибудь. В его обществе Рылееву было хорошо. Было весело и спокойно, тихо и радостно — по-всякому и по-всякому одновременно. Но глядя на Трубецкого с супругой, молча выходящих из одного автомобиля и мучающихся обществом друг друга, с нежеланием подающих друг другу руки и уже не тоскующих даже по тем дням, когда были беззаветно беспамятно влюблены, но мечтающих забыть все, как дурной сон, он не мог не испытывать жуткой, вызывающей тошноту паники. Кисельно-липкого страха, что и его сказка обернется сущим кошмаром. Неужели все предрешено с неотвратимой фатальностью молнии, рассекающей пополам ствол векового дуба, и у сколь угодно счастливого брака лишь два вероятных исхода: либо безвременная кончина одного из супругов, либо развод? От одного взгляда на отстраненное лицо Ника все чаще закрадывалась мысль, что его опасения не так уж беспочвенны. Порой, когда Рылеев готов уже был отчаяться и даже затеять нежеланный ему самому разговор, снова мелькала надежда — и разговор откладывался: они оставались дома одни, или шли вдвоем в театр и проводили замечательный вечер вместе, так похожий на те замечательные вечера, которых у них было много в Европе, или им удавалось сбежать и спрятаться от посторонних глаз где-нибудь на огромной прилегающей к дворцу территории. Беседка, которую Рылеев приметил еще несколько дней назад, стояла в самой глубине парка. Вокруг не было ни души, он мог поручиться — они не встретили никого, пока шли сюда, стояла первозданная, природная тишина. В этот раз на нем была легкая, как перышко, бледно-голубая рубашка, почти прозрачная. Как и многие другие вещи Рылеевского гардероба, она была сшита в Париже на заказ (у него еще хранились адреса парочки любимых модельеров и портных) и всегда нравилась Николаю — по крайней мере, если верить словам. Однако сейчас, расстегивая пуговицы и спуская с плеч воздушную ткань, он не видел в глазах напротив привычного обожания. Он замер где-то на середине, пуговицы три не дойдя до конца, рубашка повисла на уровне локтей: Ник задумчиво кусал губы, но так и не двинулся с места, даже руки к нему не протянул. Рылеев нахмурился и спросил: — Что-то не так? Николай опасливо оглянулся по сторонам. Никого не было, но его это не убедило; он продолжал переминаться с ноги на ногу, будто бы не был уверен, что за соседним кустом не прячется маленький вражеский разведотряд. — Все так. Я... Рылеев простоял, как дурак, еще с полминуты в расстегнутой рубашке, но ничего не изменилось. То, что раньше действовало на Николая сразу, заводило с полоборота, здесь не имело никакой силы. Можно надеть тончайший восточный шелк, выбрать самый укромный угол, увитый цветами и с одной стороны отгороженный прудом, все это бесполезно, если... — Не хочется? Настроения нет? Ты ведь мог мне сказать. — Кондратий… Теперь уже настроение пропало и у Рылеева. Перед глазами вмиг поплыло, в глазах — защипало. В голове стало пусто и гулко, как от плохого опьянения, которое приносит не веселье, а лишь головную боль под утро. Он отвернулся в сторону пруда, где безразлично плавали два серо-зеленых селезня, и стал быстро застегиваться, не всегда попадая по пуговицам. — Ты все не так понял, — запоздало попытался оправдаться Николай. По-правде говоря, от его оправданий стало и вовсе тошно. Рылеев мелко затряс головой — то ли возражая любым его аргументам, то ли пытаясь сбросить ненужные эмоции. — Я все понял, Ник, — сказал он через силу, сам не узнавая свой голос. — Я все прекрасно понял. Можешь не объяснять. Приглашение на разговор с глазу на глаз было ожидаемым, но оттого не менее тревожным. Обстановка в доме Романовых в последнее время пребывала в относительном равновесии. У Саши постоянно были какие-то дела, и он часами мог пропадать в кабинете, с Костей Рылеев старался не пересекаться без надобности, Миша сам избегал встреч с ним. Нормально поговорить с Николаем так и не удалось, но кое-как продравшись через тернии недосказанности и недопониманий, он пришел к философскому выводу отложить парижские сорочки до лучших времен. Больше всего сил уходило на то, чтобы убедить себя в том, что лучшие времена еще непременно наступят. Про такие дни говорят: ничто не предвещало беды. После обеда приехала Шарлотта и утащила Николая играть в теннис. Рылеева тоже звали, но он ничего забавного не находил в том, чтобы прыгать за мячиком по всей лужайке, и сказал, что будет читать. Словом, каждый нашел себе достойное занятие, и в доме было блаженно тихо. Его обитатели разбрелись по своим углам. Рылеев как раз собирался направить в библиотеку, когда Мария Федоровна остановила его простым и веским: — Кондратий. Он замер, не дойдя двух шагов до лестницы, и медленно обернулся. Императрица стояла напротив, одетая в теплое зеленое платье, с убранными вокруг головы волосами. — Вы не возражаете составить мне компанию во время прогулки по зимнему саду? Давно ищу возможности переговорить с вами tête-à-tête. Ее вопрос не был вопросом и даже просьбой — в нем звучал железный, не подлежащий обсуждению приказ. Она и развернулась, как разворачиваются многие командиры и начальники тиранического склада — не озаботившись получением положительного ответа. Ровно в эту секунду Рылеев понял, что ничего хорошего ждать не стоит. Но не подчиниться не мог. Под зимний сад была отведена целая стеклянная галерея, очень умно и современно сделанная. Как только они вошли, в нос ударил стойкий запах, похожий на тот, что царит в цветочных магазинах, только в разы сильнее. Внутри было холодно — должно быть, из-за открытых форточек. Рылеев поежился, пытаясь натянуть рукава рубашки на пальцы. Они прошли метров пять вдоль стеллажа с розами. Наконец Мария Федоровна посмотрела на него и показательно мягко начала: — Я уже говорила вам, я очень рада, что мой сын решил наконец остепениться… Мы с вами разные люди, Кондратий, но я стремлюсь сделать ваше пребывание в моем доме необременительным для вас. — Разумеется, Мария Федоровна, — сдавленно кивнул Рылеев, — я благодарен… — Это естественно, — она прервала его тоном человека, которого перебили. В такие моменты в ней как никогда ощущалась императорская твердость. — Поэтому я надеюсь, что разговор между нами будет полностью откровенным. Вы можете мне это обещать? — Обещаю. Розы сменились орхидеями, орхидеи — экзотическими для Петербурга кактусами и алоэ. Что-то в этой части оранжереи очень агрессивно цвело, запах и пыльца быстро набились в нос, вызывая непреодолимое желание чихнуть. Глаза заслезились, в горле стало першить; пытаясь отвлечься, Рылеев быстро заморгал и отвернулся к окну во внутренний двор, но во дворе Ник и Шарлотта играли в теннис, и от вида их красных щек ему снова стало холодно. — Итак, как я уже говорила, я счастлива за своего сына и буду поддерживать его решение до конца, чего бы мне это ни стоило в глазах общества, и я понимаю, что в силу серьезной… серьезных чувств он мог пренебречь определенными обстоятельствами вашей жизни, рассказывая о вас, счесть их неважными или оставить это на вашей совести. Но вы сами, — Мария Федоровна требовательно потянула его за локоть, заставляя смотреть себе в глаза, — неужели не осознаете, что недопустимо утаивать факт первого брака? Тем более, в том случае, когда вы претендуете на то, чтобы носить императорскую фамилию. Говоря откровенно, чего-то подобного Рылеев и ожидал. С Николаем они так и не обсудили, что делать с этой деталью его биографии, а сам он, быть может, и рассказал бы, но подходящего момента до сих пор не было, и с каждым днем появление такого момента становилось все менее вероятным. Рылеев сглотнул колющее чувство в горле (у следующего стеллажа оно заметно обострилось) и сказал: — Мария Федоровна, позвольте уточнить: я ничего не утаивал намеренно. Всего лишь не говорил о том, о чем меня не спрашивали. — Это была правда. Правда, прозвучавшая как оправдание. Собственный ответ ему страшно не понравился. — Мой первый муж рано погиб… — Война? — Рак. — Лучше бы, конечно, война, но, думаю, эту причину мы тоже сможем обернуть в свою пользу, — она поджала губы. Рылеев уставился на ее лицо и в ужасе отметил его безразлично-холодное выражение: можно как угодно относиться к чьей угодно кончине, но даже не изобразить сочувствия? Увольте, это было хуже, чем допрос, пусть он никогда, к счастью, и не бывал на допросе. — Послушайте внимательно и делайте, как я говорю. Когда будет объявлено о вашей помолвке, вам нужно будет дать большое интервью для какой-нибудь хорошей газеты. В нем подробно изложите эту историю. Неважно, что вы чувствуете на самом деле, но постарайтесь быть убедительным… Пусть вам сочувствуют. Подготовьтесь как следует. Не будем торопиться, но и слишком затягивать не стоит… Предположим, мы объявим об этом после моего праздничного вечера, то есть, приблизительно через пару недель. Последние несколько секунд Рылеев слушал ее вполуха. Он еще улавливал отдельные важные слова: «интервью», «убедительны», «через пару недель», — но уже с трудом обрабатывал их и связывал между собой. Не этого он хотел, ох, не этого. Где же маленькая красивая свадьба в старом ресторане, на которую они позовут «всех, кто захочет прийти», с музыкой и танцами до утра? Неужели они не завалятся в обнимку, пьяные, счастливые и усталые, в прихожую своего нового дома, не будут стаскивать друг с друга вечерние костюмы, роняя пиджаки, рубашки и галстуки по дороге в спальню, неужели… Именно сейчас ответ стал очевиден: нет. Никто не лишал его права быть с Николаем, но об остальном следовало забыть, и поскорее. Те картинки, которые он нарисовал себе, будучи до беспамятства влюбленным, разбивались вдребезги от столкновения с реальностью, которую сложно было предугадать, — и цепляться за них значило заранее хоронить любую надежду. Рылеев закашлялся. То ли от пыльцы, то ли от холода — уже сложно было сказать. Все мысли разбежались куда-то, и он беспомощно хлопал глазами, не имея никакой возможности ответить, как прилежный младшеклассник, которого невзлюбил отъявленный хулиган. Но он не был младшеклассником, а Мария Федоровна совсем не напоминала хулигана, и потому неспособность сказать хоть что-то ранила гораздо сильнее. — Простите, если это серьезно нарушает ваши планы, — выдавил он наконец, — но неужели нельзя обойтись без газетной статьи? О нашей помолвке и так… — Исключено, — железным тоном пресекла возражения Мария Федоровна. Они подошли к выходу из сада — одна дверь вела в дом, другая — сразу на улицу. — Не делайте вид, что вам это непонятно. Я предпочитаю, чтобы в моем доме говорили на моем языке. Не то чтобы он ожидал иного ответа. — Разумеется, — кивнул Рылеев. — Это все? — Все. Можете идти. — Спасибо, Мария Федоровна. — Приятного дня, Кондратий. Он выскочил в ту дверь, которая вела на улицу, и пошел, не оборачиваясь, к воротам. Было страшно холодно — поднялся ветер, задувающий под воротник и в рукава, но возвращаться за свитером сейчас было сродни самоубийству. Из осознанных желаний осталось два: закурить — и громко, душераздирающе проораться в пустоту. Ни то, ни другое на территории дворца не представлялось возможным. Только за воротами Рылеев понял, как сильно его трясет. Здесь эмоции, которые он в последнее время привык давить в себе, неизменно прорывались наружу, быстро овладевая разумом. Он согнулся, будто от резкой боли, которая бывает, когда ударят под дых, в глазах потемнело, руки перестали слушаться. В полной прострации Рылеев качнулся вперед — но не упал: вовремя выставленные перед собой руки уперлись кому-то в грудь, «кто-то» схватил его в ответ за плечи, он попытался вырваться, но вслепую это было сделать непросто: — Пустите, не надо, отпустите меня — — Кондратий! — Не трогайте, я — — Кондратий Федорович... На второй ли, на третий ли раз тому, кто так вовремя не дал ему свалиться ничком на землю, удалось достучаться до истерящего Рылеевского сознания. Признав в невольном свидетеле своей паники Трубецкого, Рылеев перестал уворачиваться и даже несколько обмяк, полагаясь на чужие руки. — Какое счастье, это вы. — Всего лишь я. Дышите, Кондратий, здесь никого больше нет. — Трубецкой погладил его по плечам, осторожно помогая выпрямить спину. Теперь они стояли напротив и могли смотреть друг другу в глаза. Несмотря на заметную разницу в полголовы, если не больше, Рылеев никогда не чувствовал необходимости забраться на табуретку, чтобы быть с ним вровень. — Я как раз собирался заглянуть к вам, но, кажется, в этом нет необходимости. — О нет. нет-нет-нет, — замотал головой Рылеев. — Ни в коем случае. Клянусь вам, я повешусь, если проведу там еще хотя бы минуту. — Не посчитайте за грубость, но вешаться вам точно не стоит, — вздохнул Трубецкой. — Вы молоды, умны и красивы, для вас найдется множество занятий получше. Рылеев закатил глаза. — Занятия, может быть, и найдутся, вот только кто разрешит мне тратить на них время? Вы себе даже представить не можете, как… Молчите, Сергей, молчите, точно не можете. Мне нельзя курить, нельзя спорить, нельзя поднимать совершенно нормальные темы, — он стал загибать пальцы, с каждым словом начиная говорить все быстрее и быстрее. Трубецкой терпеливо слушал и казался непроницаемым, как скала. Только хмурился. — Разумеется, мне нельзя шуметь, хотя, погодите, шуметь там не с кем, и ставить свои пластинки... Нельзя даже танцевать! Я не танцевал, кажется, ни разу с тех пор, как мы вернулись. Вы меня не поймете. Назвать то, что танцевали на вечерах Марии Федоровны, танцами у Рылеева просто не поворачивался язык. Трубецкой постоял немного молча, выжидая, последуют ли еще слова за его импульсивной тирадой, и медленно сказал: — Вы правы. Чтобы понять ваше положение, надо быть в нем, а мое и близко не так плачевно. Я могу только догадываться, как вам тяжело. Но знаете что, Кондратий… Он снова замолчал, и Рылеев с удивлением поймал себя на мысли, что ждет продолжения и вовсе не хочет больше бездумно орать в никуда, давая волю накопившейся боли. — Что? — Если хотите, — на лице Трубецкого стала вырисовываться заговорщицкая улыбка, — мы с вами прямо сейчас поедем в центр и будем танцевать на площади, пока не упадем от усталости. А когда наконец упадем, то сядем где-нибудь и выпьем горячего вина... Вы, скажите на милость, куда собирались бежать в таком виде? Побереглись бы, не лето уже. Он должен был возразить — должен был, — когда Трубецкой скинул с себя пиджак и набросил ему на плечи. Но это произошло так быстро, что Рылеев опомнился, уже кутаясь в мягкую английскую шерсть, в нос бил запах, неизвестно когда обретший в его памяти прочную связь с владельцем пиджака, и ему попросту не хватило силы духа снова оказаться на холоде в одной рубашке. Они по-прежнему топтались чуть в стороне от ворот. Несколько раз Рылеев бросал неуверенные взгляды в сторону знакомого белого кабриолета, оставленного буквально в двух шагах. Поехать в центр, танцевать до упада и закончить день бокалом вина в приятной компании… Раньше он и минуты не потратил бы на раздумья. Сейчас что-то мешало согласиться сразу, а Трубецкой не давил, не требовал и ничего не ждал. Он, похоже, никогда ничего не ждал, скорее всего — разучился, вернувшись домой и не найдя здесь дома. Они никогда об этом не говорили. Но именно поэтому Рылеев вдруг почувствовал, что не может отказаться сейчас, не имеет права отказаться, если откажется — то упустит что-то важное. Навсегда. — Поедем, — он усиленно закивал, задушив в себе тем самым последние отзвуки сомнений. — Сейчас же. Только обещайте, что отвезете меня туда, где красиво и весело. В ответ Трубецкой одарил его по-настоящему счастливой, от уха до уха улыбкой, и движением фокусника словно из ниоткуда выудил ключи. На площади было людно. Они оставили автомобиль в стороне и шли теперь пешком, пробираясь между компаниями, парами и одинокими романтиками. Около памятника Петру толпа обрела форму, выстраиваясь относительно ровными рядами и образуя таким образом широкий полукруг. Они остановились во втором ряду. Рылеев привстал на носки и заглянул в центр полукруга: там играли и пели. В бодром фокстроте кружилось несколько пар. Люди, собравшиеся здесь, были самые разные, но их роднили неуловимые, едва заметные детали: фасоны туфель и пиджаков, чувство ритма и желание пусть ненадолго, пусть на миг, забыть обо всем и жить здесь и сейчас. То, чего ему так не хватало и что теперь было сродни глотку свежего воздуха: Петербург вовсе не был похож на помещенный в Кунсткамеру образчик довоенной жизни. Петербург был похож на любую другую живую европейскую столицу — и, господи, как он скучал. Неужели обязательно все это испытывать, чтобы понять, как скучаешь? Музыканты доиграли фокстрот. Со всех сторон зазвучали нестройные, но оживленные аплодисменты. Трубецкой тронул его за плечо, наклонился к уху и сказал: — Готов поспорить, каждый второй джентльмен здесь будет счастлив пригласить вас. Выбирайте. Две стоящие перед ними дамы как раз упорхнули танцевать, махнув блестящими юбками, и они оказались в первом ряду. Рылеев повернулся к нему: — Я был лучшего мнения о ваших манерах, князь. Казалось, он застал Трубецкого врасплох: тот изумленно уставился на протянутые к нему обе руки, но быстро реабилитировался, позволяя вытащить себя на танцпол, подхватил его в объятие и закружил. Выбирая одно слово, чтобы сказать, каково было танцевать с ним, Рылеев выбрал бы слово «легко». Легко — потому что они ни разу не столкнулись туфлями и не натолкнулись на другую пару. Легко — потому что с ним хотелось смеяться в тон беззаботной, почти детской мелодии. Потому что Трубецкой танцевал хорошо, как и ожидается от человека, которого наверняка учили танцам лучшие педагоги, но что гораздо важнее, он танцевал искренне. А в таких делах Рылеев всегда требовал безоговорочной честности. Он заметил, что мелодия оборвалась, только потому, что их с Трубецким смех в паузе стал звучать громче, отчетливее. Они все еще держали друг друга и, оказывается, успели за время танца подойти очень близко. — Вы требовательный партнер, — проговорил, кое-как успокоившись, Трубецкой. — Вам трудно соответствовать. Рылеев пожал плечами. Он наконец согрелся — щеки краснели теперь не от холода, но от прилива крови — и попытался вернуть Трубецкому пиджак. — Вы заболеете. — Нет, Кондратий, это вы заболеете, если наглотаетесь сейчас холодного воздуха, — возразил Трубецкой, перехватывая его руки. — Не нужно. Они оставались на площади еще несколько часов, танцевали, иногда прерываясь на то, чтобы подышать и поговорить. Несколько раз расходились, сменяя партнеров, но очень скоро возвращались друг к другу. Рылееву было это странно: всегда видевший в танце средство общения и всегда готовый к общению с новыми людьми, он не понимал, почему сейчас так хотелось замкнуться в том маленьком мирке, который выстроился, пока они ехали сюда, и не покидать его. А ведь и другие обращались с ним исключительно вежливо и ни разу не отдавили ногу. После Трубецкой, как и обещал, повел его пить горячее вино. Это был небольшой ресторан с садом, сейчас пожелтевшим и уже потерявшим часть листьев. Внутри было удивительно тихо для середины дня — будто бурная городская жизнь, царившая снаружи, сюда не проникала. Рылеев грел руки о бокал. В теле чувствовалась приятная усталость, в голове было блаженно пусто. Трубецкой смотрел на него с улыбкой. — Вы не думайте, что императорская семья сполна соответствует тем требованиям, которые предъявляет к остальным. Брат вашего жениха… Константин. Чуть не устроил небывалый скандал — собирался жениться на иностранке и уехать в Польшу, и это в разгар войны. Немыслимо… Ему, разумеется, не позволили. С тех пор он такой. — Трубецкой замолчал и договорил, криво усмехнувшись: — Хотя, если честно, он всегда был весьма своеобразным человеком. — Мой первый муж был иностранцем. Вы не поверите, если я скажу, что все дороги ведут в Варшаву? — Отчего же? Поверю. — Это был странный брак, — Рылеев покачал головой. Как часто бывает под воздействием алкоголя и располагающей беседы, на него нахлынули воспоминания, от которых обычно выходило отгородиться. — Мы оба не особенно разбирались, с кем связывать жизнь… Но я избежал войны. Мне, знаете... мне страшно хотелось этого избежать. Мы часто переезжали, оба бежали от чего-то, сам не знаю, от чего… У него, кажется, раньше была невеста. Честно говоря, я не в курсе подробностей. Нам было сложно. Его болезнь и скорая смерть избавили меня от многих терзаний. — У вас сложная судьба. — Не сложнее, чем у других. — Они снова сидели молча, глядя друг другу в глаза. На миг показалось, что рука Трубецкого дернулась, как будто он хотел протянуть ее через стол и в знак молчаливой поддержки сжать его пальцы, но ничего не произошло. Рылеев допил вино и сказал, выпрямляясь: — Надо бы ехать домой. — Торопитесь? — Не особенно, просто... — он замялся. — Меня вряд ли поймут. Спасибо вам. За все это. — Нашли, за что благодарить. Я получил такое же удовольствие, как и вы. Трубецкой оставил на столе несколько мятых купюр, кажется, с лихвой покрывающих те два бокала, которые они выпили. Разговор шел плохо, неохотно, но неловкости не было. Молчали каждый о своем: Рылеев думал о неудавшемся первом браке и о том, в каком месте нужно было свернуть и куда, чтобы спасти второй. О чем думал Трубецкой, было, как всегда, совершенно невозможно понять, но его лицо выражало такую светлую, такую благородную грусть, что он все равно не решился бы спрашивать. Практически во всем дворце свет был погашен. Никто не сидел в гостиной, пусто было в столовой и в библиотеке — должно быть, каждый отдыхал у себя. Обрадованный тому, что никто не стремится с порога испортить ему настроение дотошными расспросами, Рылеев тихо рассмеялся провернутой авантюре и взбежал на второй этаж по лестнице, перепрыгивая через ступень. Захмелеть он не успел, но вино и свежий воздух заметно ударили в голову, хорошая компания расслабила его, утешила и заставила вновь смотреть на вещи менее серьезно и более оптимистично. В спальне горел только ночник. Еще не было поздно, но вечера с каждым днем наступали все раньше и становились все темнее, и Николай, стоящий у окна, практически сливался с пейзажем. Рылеев вошел, прикрыв за собой дверь, подкрался к нему и обнял обеими руками, прижимаясь щекой к спине. Никакой реакции не последовало. Он привстал на носки, поцеловал шею над воротником рубашки и тихо позвал: — Ник? От ледяного взгляда, который в упор уставился на него, захотелось отшатнуться. Улыбка вмиг растаяла, Рылеев опустил руки и отошел на шаг назад. Николай развернулся к нему и нахмурился еще сильнее — на лбу проступили морщины. — Молчал бы, Кондратий. Он отошел от окна, чуть не задев Рылеева, и стал нервно ходить по комнате из стороны в сторону. Весь вид его был мрачнее тучи, походка — чеканная, тяжелая, тверже, чем на плацу. Он занимал собой почти все помещение, то и дело загораживая мерцающий ночник, и как никогда раньше Рылеев почувствовал себя крошечным и совершенно беззащитным — давно забытое чувство, которого он не любил. Будто содрали кожу. — Ник, послушай… — Молчать! — стальным тоном рявкнул Николай. От этого стало совсем уж не по себе: не припоминалось, чтобы раньше он так делал. — Что ты себе позволяешь? Это, по-твоему, нормально? Школярские выходки, ведешь себя, как обиженный мальчишка. Безответственно… и мерзко. — Выходки? Мерзко? — Рылеев округлил глаза и инстинктивно шагнул в сторону, занимая оборонительную позицию. — Ты спятил, Ник? Что конкретно безответственного и мерзкого я сделал? — Сбежал, не сказав ни слова! — Ах вот оно что, а я-то думал, что еще могу распоряжаться своим свободным временем по своему усмотрению. — И с кем, — Николай презрительно поморщился. — Хоть выбирал бы... Еще и свадьбы-то не было. Не стыдно? Надо же. Достаточно было уехать из дома на полдня и провести время не в гордом одиночестве, а в компании другого человека, чтобы его заподозрили в измене. Все как ты мечтал, да, Кондраш? Трогательная помолвка. Маленькая красивая свадьба. Жизнь, легкая, как арифметика для младшего школьного возраста... — Черт, Ник, да о чем ты, я же… — Об этом! Я вот об этом, — зло выплюнул Николай, в два шага сократив расстояние между ними, и схватил его за пуговицу. Пиджак. В самом деле — пригревшись и напрочь о нем забыв, Рылеев так и не вернул его законному владельцу, а Трубецкой, будучи слишком хорошо воспитанным, и не подумал забрать. Рукава безвольно повисли. Рылеев сглотнул, но не ответил. — Молчишь наконец? Правильно. Молчи. Почему я узнаю от своего брата, что ты весь день шляешься непонятно где с… — Твоему брату, — проскрежетал Рылеев, — надо найти себе более полезное занятие, чем следить за мной. — Следить! Много чести. Это вышло случайно. Костя был в городе… — А тебе — поменьше слушать Костю! У тебя своя голова на плечах! Ну причем тут Костя? Да, я был в городе, да, с Трубецким, потому что он вызвался отвезти меня на танцы. Мы делали то же самое, что каждый вечер в Европе, Ник, опомнись! Мне скоро и дышать будет нельзя… Николай скривился и отпустил пуговицу. Они стояли так близко, что в другой ситуации Рылеев подошел бы еще на полшага, обнял его за шею и заставил нагнуться для поцелуя, но сейчас — с трудом выдерживал мечущий молнии взгляд. И, к своему глубокому разочарованию, с каждым мгновением проигрывал. — Отвратительно. — А мне отвратительно, что ты больше даже слушать меня не желаешь. — Следующую минуту они смотрели друг другу в глаза, не отрываясь. Потом Рылеев свел брови к переносице и совсем отчаянно попросил: — Пожалуйста, Ник. Если тебе тоже дорого то, что у нас есть, давай уедем. Еще не поздно. Мы справимся, это… — Я не хочу с тобой разговаривать, — холодно буркнул Николай, не дослушав. — И видеть тебя сегодня не хочу. Подумай до завтра, утром поговорим. Он вышел из комнаты, даже не хлопнув дверью — тихо прикрыл за собой, как полагается культурному человеку, и Рылеев остался один. В комнате по-прежнему желтовато горел ночник. Он медленно прошел вдоль стены, у которой стоял комод с зеркалом и безделушками: золотая настольная скульптура, пресс-папье, фотография в простой рамке — молодая Мария Федоровна, почивший государь-император, четверо детей. Мелкая Шарлотта со смешными тонкими косичками — Рылеев удивился тому, что никогда раньше не замечал ее на этом снимке. Потом подошел к окну, распахнул его настежь и сел, свесив ноги во двор. Было холодно. Во внутреннем кармане пиджака Трубецкого нашлись сигареты и зажигалка. Табак оказался крепким, Рылеев затянулся и со странным наслаждением прокашлялся. Вот так, наверное, сидишь у окна в маленьком вагончике, оторвавшемся от состава, который на полной скорости летит под откос. Рылеев прикрыл глаза и привалился к оконной раме. Ни страха, ни сожаления не было. Только пустота — и терпкая, ядовитая почти, горше табака во рту горечь. Изо всех черт своего сложного и многогранного характера самой полезной Рылеев считал гордость. То, что безнадежно устаревший снобизм довоенной эпохи квалифицировал как дерзость, дрянной нрав и черт знает что еще, на деле не раз помогало ему не делать того, чего делать не хочется, и не отдавать время и силы тем, кто не заслуживает ни сил, ни времени. Да, иногда приходилось наступать своей гордости на горло, как в случае с никому не нужным затянувшимся первым браком, но в тот раз он хотя бы получил в обмен билет до Варшавы и возможность отряхнуться от прошлого. Теперь же, выспавшись и как следует все обдумав, Рылеев пришел к выводу, что терпеть такое отношение в свой адрес не намерен. «Я предпочитаю, чтобы в моем доме говорили на моем языке». Что бы это ни значило… Раз уж и ему предстояло оставаться в этом доме, он обязан был сделать так, чтобы его услышали. Николай остыл сравнительно быстро. Извинений Рылеев не дождался, но, по-правде говоря, и не ждал. Получилось что-то вроде негласного примирения — он перестал каждую ночь откатываться на свою половину кровати, разворачиваясь к Николаю спиной, Николай больше не заикался о своих подозрениях. С Марией Федоровной у них установились прохладные, но вполне цивилизованные отношения. В Петербург окончательно пришла холодная погода с ветром, периодическими дождями и постоянными низкими тучами. Было серо и мрачно. С полюбившегося подоконника открывался хороший обзор на улетающих птиц — часто Рылеев провожал их взглядом, а потом долго смотрел в разложенный на коленях блокнот, но всякий раз взявшись за карандаш, не мог написать ни слова. Близился долгожданный именинный вечер в честь Ее Величества, а вместе с ним неотвратимо приближалось обнародование их с Николаем помолвки. Мысль об этом Рылеев воспринимал с непонятным смирением, мало напоминающим радость. Трубецкой заходил практически каждый день. Рылеев не был досконально в курсе его семейных дел, но знал, что со дня на день должны были принести повестку в суд. Все это было сопряжено с многочисленными бюрократическими трудностями, в которые Трубецкой никого не посвящал. От постоянной возни с бумагами, бессонных ночей и наверняка нервных разговоров его благородное лицо стало бледным и осунулось, под глазами появились синеватые тени, и Рылеев то и дело ловил себя на желании взлохматить его прическу, провести рукой по щеке, встряхнуть за плечи — хоть что-нибудь, лишь бы снова увидеть огонек, который горел в нем в тот единственный день на площади. Огонек теплился где-то внутри, иногда прояявлясь во взгляде, но пламенем так и не вспыхивал. Его порывы, увы, вряд ли были уместны. Картину привезли аккурат после завтрака, когда в гостиной собрались Мария Федоровна с вышиванием, Трубецкой с Александром за шахматной доской и не имевший собственного занятия Николай. Миша где-то пропадал, наверняка убиваясь по своей единственной любви, Костю не было видно и слышно с самого утра. Рылеев смотрел на разношерстное общество, едва сдерживая желание начать хлопать в ладоши и громко, с наслаждением хохотать: это не было хладнокровной местью, не было трусливой, совершаемой исподтишка подлостью, но было всего лишь безобидной веселой шалостью — можно даже сказать, изящной. Слуги внесли полотно в помещение, сорвали белое покрывало и, следуя четким указаниям Рылеева, водрузили на стену над камином. Дальше все произошло так, словно разыгрывали тщательно продуманный им сценарий. Гостиная погрузилась в кладбищенское молчание: обитатели и гости дома Романовых смотрели на картину, хлопая глазами, как будто впервые увидели живописное полотно, Рылеев смотрел на них, в предвкушении прижав ладони к груди, исключительно довольный своим поступком. Первым, как ни странно, пришел в себя Саша: — Очень… смело. На холсте свежей, поблескивающей масляной краской был написан портрет Рылеева в полный рост, на уровне ассоциаций отсылающий зрителя ко временам античной Греции. Кое-где любовно прописанные линии тела облегали белая и алая драпировки, удивительно живо был схвачен румянец на плечах и на скулах. Волосы украшал золотой венец, совсем не похожий на царский, однако… Рылеев наконец дал себе волю и звонко хлопнул в ладоши, привлекая внимание собравшихся. — Недавно мне устроили знакомство с одним талантливым художником, который немедленно предложил написать меня в образе греческой музы, — он сделал неопределенный жест рукой, и все четыре пары глаз вновь устремились к картине. — Покровительницы поэзии, спутницы царей и героев… Ник, дорогой, считай это ранним подарком к нашей помолвке. — Вы хотите сказать, что позировали… что разделись ради картины? — выдавил Саша. — Что за глупый вопрос, — неожиданно подал голос Трубецкой, — разумеется, да. — Поразительно, — только и выдавила Мария Федоровна. — Знаешь, Кондратий, — наконец ожил Николай, — я не уверен, что одобряю твое позирование… в мое отсутствие. — Глупости, — вновь возразил Трубецкой. — Все картины пишутся так. За порядочность автора я могу поручиться. Оставьте свои подозрения, Николай Павлович. Вам необыкновенно повезло. Рылеев посмотрел на него с благодарностью. Николай метнул в сторону Трубецкого недоверчивый взгляд, но промолчал. Мария Федоровна, до сих пор молча изучавшая портрет, уперла руки в бока и сказала: — Не понимаю, о каком везении вы говорите, Сергей Петрович. Это возмутительно. — Она обернулась к Рылееву: — Вы считаете это нормальным? — Я просто пытаюсь влиться в семейную жизнь. Мама. Он прикусил щеку, чтобы не засмеяться вслух. Саша сидел с нечитаемым лицом, Николай смотрел на него, как рыба с прилавка, еще не мертвая, но уже не то чтобы очень живая, Трубецкой тоже пытался не засмеяться. Как все-таки хорошо они придумали! И как замечательно, что среди многочисленных друзей, приятелей и знакомых этого человека можно было найти кого угодно. Мария Федоровна нахмурилась и процедила: — Лучше бы вы вливались в семейную жизнь, согласившись дать интервью в газету. — Я соглашусь. Соглашусь, — задумчиво протянул Рылеев. — При условии, что картина останется здесь. Мария Федоровна сощурилась. — Газета. — Картина. — Газета.Картина. С каждым следующим выпадом тон каждого становился все ядовитее и язвительнее, и неясно, чем закончилось бы это противостояние, если бы в следующую секунду в гостиную не влетел, размахивая листом в одной руке и конвертом в другой, Костя Романов. Костя был в уличных ботинках, в пальто, наспех расстегнутом наполовину, и свисающем с шеи шарфе. Его лицо стало красным от нездорового оживления, губы подрагивали, а глаза метались по комнате, как у душевнобольного в приступе мании. Не обращая внимания больше ни на кого и оставляя на паркете грязные следы, он подошел прямиком к Марии Федоровне и сунул ей в руки письмо. — Нас всех одурачили, — он презрительно фыркнул. — Наш гость оказался не так-то прост. Читай, мама. Вместе с письмом он передал газетную вырезку. Мария Федоровна быстро забегала глазами по строчкам. Николай напряженно смотрел то на мать, то на брата, то на Рылеева. Изо всех присутствующих Саша и Трубецкой сохраняли видимость самообладания. — Ну и ну, — проговорила Мария Федоровна, отрываясь от чтения. Ее лицо побагровело. — то ли от гнева, то ли от стыда. — Позор для чести императорского дома. Как вы посмели!.. Письмо сунули в руки Рылееву. Как он и думал: хорошо знакомая статья, хорошо знакомые снимки. Только кто бы мог подумать, что давно оставшиеся в прошлом события… — Никогда не нравилась эта фотография, — выдавил он, с трудом подавив дрожь в голосе. — Его обвиняли в убийстве, — прошипел Костя. — Какая к черту фотография!.. — Не выражайся, — по привычке одернула Мария Федоровна. Письмо перешло в руки Трубецкого. Рылеев почувствовал желание пошатнуться и упасть в кресло, но остался стоять и только в оборонительном жесте сложил руки на груди. — Не в убийстве, а в доведении до самоубийства. Меня оправдали. — Какая разница! — продолжал бесноваться Костя. — Вы! Вы посмели это скрывать. Намеренно! — Это было давно. Я не думал, что это имеет значение. — Это не имеет значения, — кивнул Трубецкой. — Его оправдал суд присяжных. Вы же не станете оспаривать решение суда? Мария Федоровна посмотрела на него холодно и даже несколько злобно. Трубецкой остался непоколебим. — При всем уважении, Сергей Петрович, это не ваше дело. Ник знает? — Ник… — Рылеев запнулся. Николай смотрел на него испуганно и в то же время — с подозрением. Стало невыносимо больно. — Я хотел рассказать тебе. Ты знаешь, что мой первый муж… — У него был рак, — пробормотал Николай, подходя ближе. — Так ты говорил. — Да, верно. — Рылеев отвел глаза. — Он мучился… В последние месяцы его жизнь была тяжким испытанием. У него обнаружили душевную болезнь, она забирала последние силы, и он решился… Решился на этот шаг. Мне вменяли в вину его решение, но это… Это не так. Суд вынес оправдательный приговор. — Ты должен был рассказать мне. — Я пытался. Клянусь, я пытался, Ник! — первый раз за все время он почти сорвался на крик, но быстро смог взять себя в руки: — Я хотел сам тебе рассказать. Но подходящего момента… — Довольно, Кондратий. — Николай повесил голову и выставил вперед руки, прерывая его на полуслове. — Я услышал достаточно. Они стояли друг напротив друга, и еще какое-то время Рылеев безуспешно пытался поймать его взгляд. Поняв, что это ему не удастся, он поочередно окинул взглядом присутствующих. Мария Федоровна смотрела на него в упор, стиснув зубы. Костя злорадно улыбался и чуть ли не пританцовывал. Саша все так же сидел у шахматной доски с отсутствующим выражением лица. Трубецкой смотрел сочувственно и как будто с вопросом. — Коллекционирование старых газет — верный признак занудства, — наконец произнес он, разбивая звенящую тишину. Рылеев нервно хмыкнул: — Я не собираюсь больше ничего объяснять. Оправдываться — тем более. Вы можете думать, что угодно. Унижаться — не в моих правилах. Мне очень жаль, но я не изменюсь. Костя уже почти открыл рот, но Трубецкой опередил его: — Я, пожалуй, выйду покурить. Кондратий Федорович, составите компанию? — С удовольствием, — облегченно согласился Рылеев, направляясь к дверям. Уходя, он до последнего надеялся на то, что Николай выйдет следом, бросив что-то вроде «А я не хочу, чтобы он менялся», но с каждым следующим шагом этот образ в голове таял, делаясь все тоньше, пока вовсе не растворился в пустоте. Долгая стоянка шла автомобилю во вред. Когда Рылеев узнал, что на колоссальных размеров дворцовой территории, где была конюшня, псарня и два пруда с рыбками, не нашлось места собственной автомобильной мастерской, то даже не сразу поверил. Но мастерской действительно не было. Романовы предпочитали перемещаться верхом, либо пользоваться такси; своего автомобильного парка императорская семья не держала. В итоге его любимец, купленный в Германии и уже успевший столько пережить вместе с ними, простаивал под деревянным навесом без должного ухода. Иногда Рылеев приходил, гладил руль, зеркала и капот, тихо вздыхал, но почти всегда снова поднимался к себе. Такие вечера, как этот, выдавались редко: Николай снова пропадал в гостях у Шарлотты; никто не спросил, куда он идет, во дворе было тихо, и за ворота удалось выехать незамеченным. Было свежо, но безветренно и почти темно. Улица убегала вперед черной полосой меж красивых усадебных зданий, освещенная фонарями через каждые пятьдесят метров: этого недоставало, чтобы хорошо видеть дорогу, но движение здесь, к счастью, было редким. Рылеев вырулил к ближайшему перекрестку и повернул в центр. Его поездка не имела конкретной цели. Пить не хотелось, танцевать — тоже. Подспудно хотелось скорее поговорить с кем-нибудь по душам, возможно — проговорить всю ночь до утра, переходя от слез к смеху и обратно. Высвободить разум из тисков, успокоить изнывшуюся душу. Но это желание вполне замещалось бесцельной ездой по городу. Он проехал по Невскому проспекту до Дворцовой, посмотрел на бирюзовые стены, обнесенные кованой оградой, и грустно улыбнулся при мысли о том, что с местом заточения ему еще относительно повезло. Могло быть гораздо хуже. Потом переехал по мосту на другой берег, на Васильевском острове развернулся и двинулся обратно. Поразительно, как менялись улицы всего в паре кварталов от самого центра. Становилось совершенно тихо, как будто люди здесь вымерли или попрятались в норы. Несколько раз Рылеев заглядывал в переулки, но и там было темно, за исключением одного-двух фонарей, и так же безлюдно. Это придало ему смелости, и вместо того, чтобы свернуть в нужный закуток, он проехал мимо и вдавил педаль газа. Застоявшийся без движения автомобиль заурчал мотором и обрадованно загудел, разгоняясь. Рылеев прищурился и дожал ногой до пола. Скорость подействовала на него хорошо. Ветер дул теперь в лицо, трепал волосы и забирался под рубашку, пытался сорвать платок с шеи, как будто был до беспамятства увлечен им, а Рылеев убегал, всегда опережая на шаг. На такой скорости забывались тревоги и казались незначительными обиды и огорчения. Хотелось жить и смеяться. С огромным удовольствием и без единой плохой мысли в голове он прокатился по окраинным районам, за которыми начиналась бесконечная, во всю страну длиной проселочная местность. Уже направляясь обратно, в сторону дворца, Рылеев заметил в зеркало очертания еще одного автомобиля: машина была черной и оттого сливалась с окружающей темнотой, а видимой стала только в правильно упавшем свете одного из придорожных фонарей. Выходит, не он один возвращается домой затемно. Рылеев притормозил, подпуская второй автомобиль ближе, но так и не смог разглядеть, кто за рулем — снова начался темный участок дороги. Зато, судя по все приближающемуся звуку колес, второй ночной ездок воспринял торможение как фору и теперь готов был потягаться в скорости. Что ж… Рылеев ухмыльнулся, покрепче стиснув руль. Давненько ему не доводилось гонять по пустым городским улицам с незнакомцами. Следующие пару километров они так и провели — Рылеев притормаживал, подпуская совсем близко, и вновь нажимал газ до упора, вырываясь вперед. Его с головой захлестнул азарт. Кем бы ни был второй водитель, он держался за рулем уверенно и оказался достойным противником, не дающим расслабиться ни на секунду. ПостепенноРылеев почувствовал, что начинает уставать — отсутствие практики давало о себе знать. Концентрация внимания заметно ослабла, он сбавил скорость, чтобы перевести дух и перехватить руль поудобнее. Соперник не преминул воспользоваться ситуацией и с легкостью обошел его на следующем светлом участке. Слева свистнули колеса, блеснул лаковой краской гладкий черный бок, сверкнул серебром руль. Рылеев метнул туда быстрый взгляд и поперхнулся: он видел этот автомобиль не впервые. За рулем был Трубецкой. То ли сказалась усталость, то ли неожиданность — в голове резко потемнело. Из легких словно разом выбили воздух, пальцы ослабли, и Рылеев успел ощутить, что стремительно теряет контроль над своим телом, прежде чем корпус резко повело в сторону. Говорят, что в такие моменты перед глазами проносится вся жизнь, но ничего подобного не произошло. Все случилось так быстро, что он даже не успел испугаться: нога сама нажала на тормоз, руки вывернули руль до упора, свистнули колеса, разворачивая автомобиль практически поперек дороги. Трубецкой, в свою очередь, тоже резко затормозил и остановился: когда Рылеев заставил себя открыть глаза, оба автомобиля были целы и находились на расстоянии полуметра от неизбежного столкновения. Сердце стучало где-то на уровне глотки, и он все еще судорожно сжимал руль. Трубецкой пришел в себя первым. Наверное, узнал его раньше. Может быть, сразу. Уточнять не хотелось. Он перешагнул дверцу, не открывая, как часто делал и с белым кабриолетом, который Рылеев привык видеть у дворцовых ворот, подошел к нему и подал руку. — Вы целы? Рылеев медленно перевел на него взгляд, облизнул пересохшие губы и выдавил: — Да. Кажется, да. Спасибо. Трубецкой помог ему выйти. Очевидно, его пошатывало, потому как стоять он смог, только опираясь на бок авто. По крайней мере, в пальто, заметно менее удобном для вождения, чем короткая куртка, было не холодно. Он вытряхнул из кармана мундштук, вытащил сигареты, кое-как заправил и стал искать зажигалку. Трубецкой живо достал свою, поднес ему, прикрыв ладонью маленькое голубоватое пламя. Оно дрожало на ветру, и сигарета взялась не сразу. Рылеев медленно выпрямился, затягиваясь, и благодарно прикрыл глаза. Перед глазами стоял чужой образ: сосредоточенные голубые глаза, рука с зажигалкой, пальцы, прикрывающие огонек от ветра. Гораздо более умиротворяющая картинка, чем… Он не успел додумать. Трубецкой закурил тоже, прислонился к своему авто, практически зеркально повторяя его позу, и тихо спросил: — Не спится? — Можно и так сказать. — Рылеев передернул плечами. Его потряхивало, тогда как Трубецкой сохранял удивительное спокойствие для человека, только чудом избежавшего смерти в страшной аварии. С отвращением он подумал о том, что Марии Федоровне не понравились бы обстоятельства такой смерти. — Простите, Сергей, я… Я не знаю, что на меня нашло. Я никогда раньше не… Всегда справлялся, знаете? Чуть не свел в могилу и себя, и вас… Трубецкой махнул рукой: — Страх смерти уходит одним из первых. Я каждый день видел, как умирают люди. Многих из них я должен был вернуть домой. — Когда-то я думал, что офицеры всю войну просидели в кабинетах. — Продвижение по службе важно для выживания. — Оба замолчали. Трубецкой курил, глядя в небо, а Рылеев думал о том, как это, должно быть, больно: видеть по ночам людей, которых не смог спасти. Полсигареты спустя Трубецкой заговорил снова: — После войны я не сразу вернулся в Россию. Поехал в Париж. Не один — нас было достаточно… таких. Потерянное поколение романтиков, как любят говорить ваши коллеги. — Почему вы вернулись? Послышался грустный смешок. Так усмехаются, когда долго думали над ответом, но так и придумали ничего достойного. — Катерина. Она была в ярости, не обнаружив мужа среди вернувшихся. Многие были. Их сложно осуждать, — он потушил сигарету и посмотрел на Рылеева с грустной улыбкой. — Они приехали за нами. Одни раньше, другие позже, по их примеру. Сейчас я понимаю, что рано или поздно жизнь привела бы меня обратно, но тогда... По сути, нам не оставили выбора. Об этом не принято говорить. «Вернулся домой» звучит намного лучше, правда? Рылеев запахнул на себе пальто и покачал головой. Кто бы мог подумать! А ведь он и не знал… — Когда вас вызывают в суд? — Завтра утром. Они постояли молча, пока не истлела сигарета. За новой лезть не хотелось. Трубецкой подошел ближе, опустился на колено у переднего колеса и стал придирчиво что-то осматривать. — Во дворце нет механика, — Рылеев развел руками. Ненароком это прозвучало как оправдание. Трубецкой задумчиво посмотрел на него снизу вверх: — Зачем вы выходите замуж? Зачем вам Николай? Рылеев так же задумчиво посмотрел на него в ответ. Вопрос подспудно мучил его уже довольно продолжительное время, но только теперь кому-то хватило смелости — или наглости — спросить об этом напрямую. — Мой первый муж был очень своеобразным человеком. Я даже не уверен, что он любил меня. — Говорить об этом сейчас было удивительно легко, как будто ничего не мешало, ничего не давило наконец на горло. Чем-то это напоминало стихи. — Я потратил на наш брак несколько лет своей юности. Когда ему диагностировали рак, наша жизнь стала кошмаром. Он постепенно сходил с ума, пока наконец не набрался смелости закрыться в ванной и нажать на курок… Знаю, звучит ужасно, но тогда я почувствовал долгожданную свободу. Я сел за руль, стал ездить по Европе, много писал, знал многих людей и даже собирался за океан, а потом… Встретил красивого молодого мужчину. Высокого. Принца с печальными глазами, который слушал мои стихи и обещал вернуть меня на Родину. И… вот. Дальше вам известно. — Вы его любите? — вдруг спросил Трубецкой. Вопрос отрезвил и привел в чувство их обоих: Рылеев захлопал глазами, совершенно растерявшись, Трубецкой же вовремя спохватился и махнул рукой: — Простите меня, это было бестактно. Не отвечайте. — Нет, почему же… — Кондратий. — В его светлых даже в темноте глазах появилась добродушная строгость. Эта строгость, в отличие от гнева Николая, не пугала, и Рылеев замолчал, искренне полагая, что так будет правильнее. — Не надо. Ладно? Лучше скажите мне вот что… Если в ближайшие дни вы не собираетесь уезжать, я мог бы посмотреть, что с тормозами, поменять масло, проверить… Ну, знаете, вместо дворцового механика, раз уж его все равно нет. Доверите? — Обижаете, — действительно тепло улыбнулся Рылеев. — Вам — доверю. Медленно и без происшествий они добрались до поместья Трубецких. Он загнал автомобиль в мастерскую, которая сейчас, в отсутствие черного красавца, наконец выпущенного на волю, пустовала. Трубецкой снова из вежливости предложил остаться у них до утра, но, памятуя о чужой повестке в суд и не желая навлечь гнев будущей родни, Рылеев отказался. Его довезли до самых дворцовых ворот. Они простились, как обычно, легко и непринужденно, хотя и без явного желания, но несмотря на благостное настроение и благополучное разрешение ночной прогулки, до самого утра Рылеев так и не сомкнул глаз. Бывают такие дни, когда просто не можешь отделаться от чувства, что все рушится. Рушится твоя жизнь, мечты и планы на счастливое будущее. В такие дни ничего нельзя предпринять, этому никак нельзя воспрепятствовать, и единственный выбор, перед которым оказываешься, — быть молчаливым свидетелем или впадать в отчаянную панику. Этот день начался именно так. Императрица готовилась к праздничному вечеру. Едва ли не с рассветом во дворец стали съезжаться модельеры, ювелиры и кондитеры. Везли шампанское, цветы и бумажные японские фонарики. Шутили, смеялись, по десять раз открывали одни и те же коробки и театрально вскрикивали, не обнаружив кофейника или подушечки с булавками. Рылеев смотрел на это оживление со смесью грусти и отвращения. Накрапывал дождик. Он послонялся по двору, попытался читать, но не смог продвинуться дальше пары страниц. Николай еще утром уехал забирать костюм от портного и дома с тех пор не появлялся. Без автомобиля было непривычно. Едва ли не впервые за все это время Рылеев вышел за ворота и пешком побрел в сторону центра. Он мог бы взять такси, но было довольно тепло и хотелось проветрить голову. Кое-где залегли лужи. Перепрыгивая через них, разносил письма и телеграммы почтальон с огромной кожаной сумкой. Мимо проехали двое полицейских на грациозных вороных конях. На перекрестке Рылеев наткнулся на трех гимназисток, укрывающихся от дождичка учебниками и тетрадями. Так, рассматривая лица прохожих — веселые, грустные, счастливые, злые, беззаботные, задумчивые, но живые лица живых людей — он описал круг по центру, постоял у памятника Петру (оркестра не было) и свернул к Русскому музею. Внутри почти не было людей. Он стдал пальто в гардероб, купил билет и следующий час провел перед «Последним днем Помпеи». Сначала хотелось плакать, потом — кричать, потом не хотелось ничего, и Рылеев просто стоял, всматриваясь в пепел, лаву и летящие во все стороны обломки, не чувствуя ни боли, ни сожаления. Погруженным в то же чувство внутреннего опустошения он вернулся домой. Как он и полагал, никто не заметил его отсутствия. Это играло на руку: можно было проскользнуть сразу в спальню, не отвлекаясь на дежурные беседы о погоде, и оставшееся время провести в тишине и блаженном одиночестве. После прогулки чтение шло куда легче, Ник, вернувшись, заглянул в спальню, клюнул его в щеку, что-то пробормотал на вопрос о делах и снова исчез за дверью. Ближе к вечеру Рылеев попросил набрать себе ванну и долго лежал в пенной воде, запрокинув голову и пуская в потолок дым. Пусть все задохнутся от табачного дыма и запаха, как он чуть не задохнулся в приторной тропической оранжерее, по-другому это было невозможно вынести. После ванны он вытер волосы мягким полотенцем, переоделся в белый костюм для сна и выкурил еще одну, уже привычно устроившись на подоконнике. Наверное, Ник давно что-то заподозрил, но не сказал, и потому Рылеев чувствовал себя вправе поступать, как вздумается. Из окна спальни хорошо было видно собирающихся гостей. Приехали все Сашины друзья, даже те, кого он видел по разу, многие — с женами. Шарлотта в элегантном сером пальто поверх такого же элегантного серого платья. Полли, повредивший ногу на охоте и теперь прихрамывающий, с тяжелой английской тростью в правой руке. По отдельности и в разное время приехали Трубецкие, теперь избегающие общества друг друга с удвоенным рвением. И еще много, много людей, о которых Рылеев ничего не знал, ничего не хотел бы знать и узнавать не собирался, если бы… Если бы. Постепенно приток машин ко двору редел, вновь прибывших становилось все меньше, пока ворота не закрылись окончательно и больше не открывались. Он подождал еще с четверть часа, затем убрал сигареты в карман брошенного на стул пальто и стал одеваться. Каждый шаг отдавался стуком танцевальных туфель о вековой паркет. И чем ниже он спускался, тем тише становилось в зале и тем громче становились его шаги. Когда Рылеев сошел с последней ступени и замер, осматривая собравшихся, в бальном зале не было ни одного человека, который смотрел бы не на него. Он уже испытывал это однажды — после суда. Тогда был такой же холодный день, так же гулко гудели ступени у него под ногами и так же пытливо, безжалостно изучали его глаза зевак и охочих до скандальных новостей репортеров. Он сказал всего два слова: «Меня оправдали». Здесь оправдываться было не перед кем. В той же мучительной тишине Рылеев взял с подноса бокал с шампанским. Медленно он прошел по середине зала туда, где сидели музыканты. Никто не остановил его, хотя каждую секунду он чувствовал на себе тяжелый, как чугунное ядро, взгляд Марии Федоровны. И еще несколько десятков взглядов заинтересованно сопровождали его, как заморскую диковинку за стеклом. «Смотрите, — думал Рылеев отстраненно, почти без горечи и желчи. — Смотрите. Когда вам еще смотреть…» Музыканты улыбались ему искренне и беззлобно. Он заглянул в глаза дирижеру и тихо, но отчетливо произнес: — Танго, пожалуйста. Виолончели и скрипки запели — сначала неуверенно, плачуще, постепенно все тверже и громче. Николай стоял между Шарлоттой и какой-то незнакомой Рылееву дамой. Он остановился ровно напротив: — Станцуй со мной. Николай нервно сглотнул. Рылеев успел заметить, что Шарлотта дернула его за рукав, но он отряхнул руку, не обратив внимания, и пробормотал: — Не думаю, что это... — Пожалуйста. Станцуй со мной. — Кондратий… Он забегал глазами по помещению: люстры, колонны за спиной у Рылеева, люди, платья, чужие взгляды. Музыка делалась все отчетливее и смелее, и тем потеряннее и пугливее становилось выражение лица Николая. Наконец нервы подвели его, он развернулся спиной и выбежал из зала, проталкиваясь через толпу. По рядам гостей пробежал изумленный вздох. Внутри похолодело, но Рылеев не подал виду: в конце концов, разве он ожидал чего-то другого? Разве не знал, что будет так? Кто бы сказал ему, что будет так — больно, несмотря ни на что. Попадая ударами каблуков ровно в такт стонущей мелодии, он прошел еще несколько метров вдоль замершей в ожидании публики. Слева кто-то характерно прошаркал прихрамывающим шагом: Полли, ну конечно. Галантные французы… Какими были, такими и остаются. Даже здесь. Рылеев невольно усмехнулся, но вместо своей ладони вложил в протянутую руку бокал. Полли все понял правильно, улыбнулся и подмигнул ему, возвращаясь на свое место. Это было приятно, но превращать представление в фарс… ...В этот раз Рылеев обернулся не потому, что услышал, а потому, что почувствовал: обернуться надо. Терять ему все равно было нечего, но теперь, зацепившись глазами, глядя на бесхитростно предложенную ему ладонь, на белую сорочку под черным английским сукном и на понимающую улыбку, он впервые почувствовал, что не выдержит. Еще секунду, полсекунды, мгновение — он не выдержит точно. И уже без страха шагнул навстречу. Трубецкой поймал его ровно там, где он почти готов был споткнуться, и аккуратно укрыл объятием. Теперь от стреляющих навылет взглядов Рылеева закрывала его рука — ровно между лопатками, теплая большая ладонь на холодной, оказывается, спине. Он почувствовал, как дрогнули пальцы, дотронувшись до голой кожи: эта рубашка, сшитая под заказ в Париже по его собственным полубезумным эскизам, кипенно-белая, завязывалась снизу бантом и вообще-то предназначалась для свадьбы. Едва ли теперь это имело значение. Несколько счетов они привыкали друг к другу, сделали пару шагов на месте, Рылеев схватился за его плечи, как будто в самом деле не доверял себе и боялся упасть, но несмотря на полную сумятицу мыслей, тело не подвело его, ноги вспомнили шаги сами. Они закружились по залу легко и непринужденно, будто и не было десятков придирчивых зрителей, перешептывающихся у них за спиной и обсуждающих каждое па; несколько раз Трубецкой отпускал его, но тут же протягивал руку и ловил снова, и никогда не возникало и мысли, что мог не поймать. В какой-то момент через его плечо Рылеев ухватил взгляд Николая: потемневший, загнанный, непонимающий взгляд. В этот раз больно было существенно меньше. Музыка пела, словно выбранная специально к случаю, как знать — быть может, выбранная специально: все-таки люди искусства чувствуют тонкие материи мироустройства лучше других. Он почувствовал под конец, что улыбается, и увидел, что Трубецкой улыбается тоже. Трубецкой улыбался, и его руки больше не дрожали, и он не боялся — не боялся ничего: с такой смелостью, наверное, идут на смерть, когда есть за что умирать. Рылеев впервые подумал об этом так — и впервые понял. Они замерли вместе с музыкой: Рылеев опирался на него, почти оторвавшись от пола, Трубецкой обнимал его и крепко сжимал его ладонь в своей, и его лицо, кажется, впервые было так близко. Несколько мгновений прошли в оглушительной тишине. Потом в этой тишине раздались громкие нарочитые хлопки и полный яда голос Марии Федоровны: — Браво! Браво. Из портового аргентинского борделя прямиком в приличное петербургское общество. Магический флер момента оказался разрушен. Трубецкой аккуратно помог ему выпрямиться и с явной неохотой выпустил руку. Не обращая больше внимания на взгляды в спину, Рылеев вышел из зала. За день в одиночестве он успел сложить чемодан: поместилось не все, но самое важное — документы, деньги, несколько дорогих сердцу подарков, парижский шелк, любимый свитер и вторые кожаные ботинки. Теперь он быстро переобулся, сунул сверху танцевальные туфли, набросил пальто и сбежал по лестнице вниз. В прихожей, выходящей в парадный двор, было пусто. Все оставались на празднике, и у Рылеева была возможность ускользнуть незамеченным. Напоследок он окинул взглядом колонны, ковры и канделябры: скучать он не будет точно. В приоткрытую дверь было видно гостиную с камином и портретом над ним. Что ж. Пусть остается на память. Он вздохнул и уже собирался уходить, когда за спиной послышались торопливые шаги. Обернувшись в последний раз, Рылеев увидел возмущенную Марию Федоровну, злого Костю, растерянного Мишу и подавленного Николая. — Вот вы где… — Я уезжаю, — просто сказал он. — Простите, что потратил так много вашего времени. Мария Федоровна, вы проявили огромную стойкость, удерживая семью, и я уважаю вас за это, но я никогда не смогу подчиниться вашим правилам. Видите ли, я тоже слишком упрям и привык, чтобы было по-моему. Константин Павлович, — Рылеев перевел взгляд на Костю, — ваша желчь вредит вам же. Во время войны вам не дали поступить так, как вы считаете нужным, а теперь обида не дает вам нормально жить. Проснитесь, война закончилась. — Наконец он посмотрел на Мишу: — А у тебя, Миша, огромный потенциал и вся жизнь впереди, но силы и время ты тратишь на надуманные страдания… Хотите совет, друзья? Бегите отсюда. Бегите, пока не поздно, исследуйте мир. Влюбляйтесь. Ненавидьте. Живите своей жизнью. Европейские монархии как они есть обречены. Или вы изменитесь, или… — Довольно, — резко оборвала его Мария Федоровна. — Уезжайте! Уезжайте прочь. Достаточно нам ваших советов. — Прощайте. — Кондратий! Рылеев обернулся на полпути к дверям. Николай выглядел так, словно очень хотел пойти следом, но невидимая привязь мешала ему сделать хоть шаг. — Ник… — Не уезжай, — бессильно попросил он. — Не уезжай, я же… я же люблю тебя. Рылеев не выдержал и рассмеялся. — Ник, дорогой, — он сочувственно покачал головой, — милый Ник… Ты не любишь меня. Ты понятия не имеешь, что такое любовь. Что значит любить человека так сильно, чтобы пойти на все ради него, даже если обрекая себя… И не требовать от него поменяться. Любить безусловно, без «но» и «если», всегда — не только в Париже. Боюсь, ты никогда не сможешь любить меня так. — Пусть едет, Ник, — процедила Мария Федоровна. — Убирайтесь. Отравляйте своим ядом другие семьи. Больше Рылеев ничего не говорил и не оборачивался. Впрочем, в последней прихоти он не смог себе отказать: уже выходя, он с наслаждением, прицельно толкнул украшающий прихожую гигантский бюст Цезаря. Гипсовая голова пошатнулась и рухнула на пол, разлетаясь на мелкие осколки, сзади раздался неприличный для императорского дома визг, и с победной ухмылкой Рылеев вышел во двор. Во дворе было пусто и тихо, только горели столь любимые всеми японские фонарики. По привычке он похлопал себя по карманам и тут же спохватился: ключи вместе с автомобилем остались в мастерской Трубецкого. Что ж. Придется идти пешком. В задумчивости он неспешно побрел к воротам, получая странное наслаждение от этого последнего вечера здесь. Уже почти у ворот его настигли торопливые женские шаги. Рылеев остановился и увидел Шарлотту: она выскочила на улицу в платье, не набросив даже пальто, как будто очень боялась опоздать. Милая, милая Лотта, за что тебе… Впрочем, должно быть, она была этим счастлива. — Вы… — Уезжаю. Я не могу здесь оставаться, — он улыбнулся. — Не стоило этого делать. Но кто же знал. Шарлотта несколько секунд смотрела на него молча, а потом просто сделала шаг навстречу и крепко обняла, как обнимают старых друзей перед отъездом в дальние края. Стало очень тепло — и впервые за вечер чуть-чуть печально. Рылеев осторожно отстранил ее от себя за плечи, стянул с правой руки фамильный перстень Романовых и вложил в ее ладонь: — Выходи замуж за Ника. Так всегда должно было быть. Мне жаль, что я вмешался. — Он помолчал и продолжил: — С такими, как я, тяжело в любви. Мы требуем слишком многого. Уголок ее губ дернулся. — Удачи тебе. Если что-нибудь понадобится… Что могло ему понадобиться теперь? Рылеев уже собирался поблагодарить и уйти насовсем, но за спиной сказали: — Да. Они с Шарлоттой обернулись одновременно — и второй раз у него перехватило дыхание по той же причине: за спиной стоял Трубецкой. На нем было пальто и шарф, в руке блестели ключи. Он сделал еще полшага вперед и обнял Рылеева за плечи так естественно, как будто делал это всегда. — Вы очень милы, Лотта. Я буду вам очень признателен, если вы пришлете нам картину. Шарлотта пожала плечами и развела руки в стороны: — Так дайте адрес. Рылеев почувствовал, как губы сами собой растянулись в улыбке. Трубецкой тоже ничего больше не сказал — но перехватил поудобнее ключи и толкнул калитку в воротах. Они оказались снаружи, где не было уже ни музыки, ни глупых бумажных фонариков, ни бессмысленных разговоров — только холодный петербургский вечер и старая улица, которая наверняка переживет их всех. Трубецкой подошел к хорошо знакомому черному автомобилю и открыл дверцу: — Прокатить вас? — Ну, если приглашаете… — пробормотал Рылеев, усаживаясь в пассажирское кресло. Его чемодан без труда поместился сзади. Трубецкой занял место водителя и вставил ключ в замок. Привычно загудел, разгоняясь, мотор, и этот звук тоже подействовал успокаивающе. Они переглянулись еще раз, прежде чем Трубецкой переключил внимание на дорогу. Автомобиль выехал из закутка, где стоял дворец, проделал путь до перекрестка и свернул куда-то — по направлению приблизительно в сторону центра, но не к Дворцовой, не к зданию Сената и вряд ли к излюбленным гостями столицы мостам. Рылеев втянул носом свежий осенний воздух, откинулся на спинку кресла, ничуть не смущенный непривычным для себя местом бездействующего пассажира, и расслабленно прикрыл глаза. Ветер обдувал лицо и забирался под воротник, совсем как несколько ночей назад. Ему было совершенно все равно, куда ехать.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.