ID работы: 11150093

Алёна, которая Дени

Джен
PG-13
В процессе
252
Размер:
планируется Макси, написано 30 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
252 Нравится 6 Отзывы 115 В сборник Скачать

Умирая, попадаем

Настройки текста
Примечания:

>1<

      Осень в Москве проходила штатно отвратительно. Холодная морось щедро лилась уже вторую неделю, не давая лавочкам в скверах и парках просохнуть. Тусклое небо давило тяжёлыми, синеющими на горизонте тучами, а раздражающе улыбчивые метеорологи по телевизору клятвенно обещали, что к концу месяца москвичи будут вынуждены доставать надувные лодки.       На Ленинградское шоссе из Новых Химок выехал автобус с переполненным салоном и влился в общий поток транспорта.       Дорога скользкая, видимость плохая, да ещё и какие-то недальновидные люди решили очень вовремя начать латать дыры в асфальте. Перекрыли центральную полосу на мосту так, что пробка превратилась в полноценный затор.       И вот стоит разноцветный поток на Ленинградском мосту, тихо негодуя. Да ещё и автобусы в последнее время стали все сплошь и рядом модные, с кондиционерами, которые никогда не работают. А на окнах, будто в насмешку, равняются красные печатные строчки: «Форточки не открывать, в салоне работает кондиционер».       Ну а кто мы такие, чтобы перечить? К тому же форточки так туго открываются, что для этого нужно на них навалиться всем весом, а тут и так давка, не шевельнуться.       Люди толкаются, бубнят что-то малоцензурное у себя в головах, но сделать ничего не могут. А кислород-то перерабатывают, углекислый газ выдыхают. И никого не колышет, что не у всех здесь такая хорошая дыхалка, чтобы через раз вдыхать.       Спустя время началось оживление. Увы, не на дороге, там по-прежнему затор, а в салоне. Кто-то ругнулся, кто-то охнул и вот уже народ ошеломленно взирает с высоты своего роста на девчонку, потерявшую сознание и грохнувшуюся прямо на мокрый пол, приложившись головой о металлическую перекладину поручня.       Я тоже смотрю. Вот только сверху, прям под потолком, зависнув над чужими головами, как бесхозный пакетик, пнутый ветром.       Присматриваюсь к своему телу, что ближайшие неравнодушные тщетно пытаются привести в чувство, и с кислым отчаянием вижу этот неправильный выверт у шеи. Не должны мои кости такими буграми проглядываться под кожей. Не должны.       Вдыхаю. Выдыхаю.       Окидываю взглядом салон автобуса, ненадолго задерживаясь глазами на маленьком рекламном экране, где сейчас крутят гороскоп. Стрельцов сегодня, оказывается, ждут большие перемены!       Как хорошо, что я не Стрелец.       Проваливаюсь в темноту тихо и без лишнего шума. Уже не вижу, как пассажиры быстро набирают «01» на телефонах, мамочки кричат на водителя, закрывая любопытным детям глаза, а работяги, ещё до начала смены смертельно уставшие, зло зыркают на не в чём неповинных пенсионерок с котомками, матеря их за то, что повадились в семь утра по поликлиникам и внукам шастать, не давая молодым по-человечески и с комфортом до метро доехать.       Водитель тоже паникует, звоня и в скорую с мобильного и по рации диспетчеру. Видит он, прекрасно видит и выверт шейных позвонков и грядущие проблемы от начальства.       И вот уже и без того суетный понедельник стал ещё более суматошным.       Сначала не поняла, что жива. Вроде бы и здесь, в сознании, а вроде бы и нет. Так отвратительно тело ощущается, будто я его всё разом отлежала. В голове муть, шея болит адски и почему-то зубы ломит.       Попробовала открыть глаза, не получилось. Они не болят, просто будто… боже, а они у меня вообще есть?       Вот теперь почувствовала тело отчетливее, особенно эти противные мурашки от накатившей паники.       Ощущается всё как-то странно. И паника какая-то не паника. Будто её кто-то основательно пожевал и выплюнул для меня уже немногочисленные остатки.       Я когда разом все проездные и пропуск в школу дома забыла, паниковала и то больше.       А ещё поняла вдруг, что шея не то чтобы прямо болит — просто зубы ломит так сильно, что противная пульсация отдается и в горле, и в голове, и в нервно подрагивающем веке…       Следующее пробуждение поприятнее. Боли почти нет, только десны чешутся. Мыслить теперь получается лучше — тошнотворного гудения больше не слышно, так что сознание, активировав тревожность, срочно требует объяснений.       Открыла глаза и качнула головой в сторону. Ну, я в больнице. Все такое белое, воняющее хлоркой и медикаментами. Туалеты в детском доме так пахли. Только там ещё постоянно стоял ненавязчивый, как промоутеры на Тверской в костюмах розовых кроликов, флер ржавчины и мокрой штукатурки.       Когда запищал кардиограф, откуда-то вылезла медсестра. Лениво наблюдаю, как она записывает что-то в бланк, потом смотрит на меня… и начинает призывать демона.       Как ещё назвать эту тарабарщину, вылетающую из ее рта со скоростью патронов из пулемета, не знаю. Какие-то хавы, какие-то филы, что-то про харт…       Медленно моргаю.       Очень долго до меня доходит, что это английский. Просто какой-то… ну, не школьный.       Напрягаю память, знаю, что если хорошенько потрясти эти не такие уж и ржавые шестеренки, чего только не найдешь в ее закромах.       — Я в порядке, — если не считать, конечно, что лицо косит в один бок, а другой вообще не ощущается.       Медсестра кивает и говорит, что ко мне скоро придут родители.       Недоверчиво щурюсь и наблюдаю за женщиной и её манипуляциями со смесью брезгливого раздражения и интереса, как за нетрезвым дворником, чёрте что вытворяющим с метлой под окнами.       Даже не знаю, что меня задевает сильнее — внезапно проснувшиеся способности к пониманию английского, которые во мне тщетно пыталась пробудить и англичанка, и репетиторы, которых упорно продолжал нанимать Серёжа. Или этот её, очевидно, шуточный комментарий по поводу родителей, которых у меня и в помине не было.       Медсестра поправляет иглу от капельницы в вене, и мне тут же становится не до родителей и английского. Руки мгновенно холодеют.       — Уберите, — задушено шепчу, понимая, что всё, пипец, сейчас снова в обморок грохнусь или ещё лучше — начнутся судороги из-за нервов. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!       Хнычу, почти скулю и ничего не могу с собой поделать. Иглы в венах — это страшный кошмар для меня. Как огурец для кота. Как закольцованная пробка на МКАДе для водителей.       Когда под нос пихают ватку с нашатырным спиртом и меня медленно, на метафорических волнах, выбрасывает обратно в реальность, иглы уже нет, только аккуратная марля на сгибе локтя. Стараюсь не зацикливаться на том, как она давит на крошечную ранку, но тошнота всё равно подкатывает к горлу.       Вдох-выдох. Алё-алё, Алёнка, не отключаемся!       Правильно говорит Серёжа, надо на психотерапию записаться — сейчас бы не колотило, как в трусах на тридцати градусном морозе от одной мысли об этих проклятых иглах.       — …Аллергия на анестетики, начался анафилактический шок, отек гортани, резко упало артериальное давление.       — У кого? — с трудом фокусируюсь на чужом голосе.       — У Вас, — терпеливо поясняет медсестра, вертя мои руки. — Кожную сыпь мы убрали быстро. Ваши родители сказали, что это должна была быть плановая операция для корректировки роста молочных зубов.       Беспомощно свожу брови к переносице.       Либо я чего-то не понимаю, либо меня принимают за другого человека. Какие родители? Какие молочные зубы? Всё у меня в порядке с моими, давно уже коренными!       Внутри всё сьёживаетя в пыхтящего ёжика, и я впервые в жизни, кажется, так страшно сильно желаю, чтобы пришел Серёжа. Чтобы пришел, забрал отсюда, похлопал по плечу и рассказал какую-нибудь фигню про свои компьютеры. Только бы не вот эта вот хрень вокруг.       Медсестра почему-то не уходит. Усаживается на стул в углу палаты и достает свёрнутый журнальчик из своего, похоже, бездонного кармана халата.       Опускаю глаза на проглядывающее голое тело под простыней.       Нет, оно, безусловно, мое — и шрам от гвоздя чуть ниже ключицы, и три родинки в виде треугольника там же… только вот почему-то продолжает трезвонить паранойя.       Почему шея не перебинтована? Даже если бы это был просто вывих, — шейные позвонки же можно просто вывихнуть? — должен быть какой-нибудь компресс от отека или фиксирующая повязка. По крайней мере, когда я вывихнула ногу на физкультуре, чего только с моей несчастной конечностью медсестра не делала.       Так вот, о теле… груди не было.       Неверяще стягиваю простынку ниже, а там всё плоско, ни намека даже! И вот это уже страшно до онемения — потому что сами-то они пропасть не могли, только посредством хирургического вмешательства. А на коже не видно ни зеленки, ни синяков, ни шрамов… Либо это чертова магия, либо я валяюсь здесь просто хренову тучу времени!       Дверь открывается, медсестра со своего поста тут же подскакивает и улыбается так ярко, что меня снова начинает подташнивать. Быстренько подходит к койке, натягивает эту злосчастную простынку мне по самый подбородок и продолжает, оптимистка такая, улыбаться.       — Здравствуйте, мистер Грейнджер! Ваша девочка уже очнулась.       Перевожу взгляд на этого мистера Грейнджера — и с какого такого перепуга я «его»? Мужик на моего опекуна не похож ни разу, поэтому продолжаю смотреть ему за спину, в надежде увидеть там Серёжу.       Но следующим входит не опекун, а какая-то женщина с картонным стаканчиком в руке, который, впрочем, тут же отправляется на тумбочку. Сама же женщина спешно подходит к кровати и порывисто меня обнимает.       Тушуюсь. Как-то неудобно всё это.       Мистер Грейнджер этот тоже ближе подходит, но, слава богу, только по голове гладит — нежно так, бесконечно осторожно, будто щенка новорожденного или котенка.       Становится совсем не по себе.       — Как ты себя чувствуешь? — тихо спрашивает он.       — Я в порядке, — снова повторяю. Губы подрагивают, но отнюдь не от сдерживаемой улыбки.       — Онемение скоро уйдет, — говорит женщина, беря мужчину за руку, и я вспоминаю про анестетики и операцию.       — Как… прошла операция? — повторять слова уже сказанные, но в другом порядке получается легче, чем формулировать фразы самой. Да и что-то же нужно говорить, а то так увероваться в своей шизе недолго.       Вот только, видимо, не это, потому что женщина — миссис Грейнджер? — тут же начинает плакать.       — Ох, прости нас, Дени, цветочек, мы не хотели навредить тебе, — и выглядит при этом такой раскаивающейся, что мне аж самой неловко и стыдно становится перед… самой собой?       То есть «Дени» и «цветочек» — это я по их мнению?       Думать, что с Серёжей что-то случилось, и этих двоих приставили ему на замену, не хотелось. Он не был мне родственником, да и отцом так и не стал за почти что восемь лет нашего с ним проживания в одной квартире, но, тем не менее, был единственным действительно близким для меня взрослым человеком.       Наверное, кто-то вроде старшего брата или дяди, который и профилактический подзатыльник дать может и по десять раз за ночь подойти к твоей кровати с лекарствами, пока ты подыхаешь от температуры тридцать девять.       Но если же всё-таки с Серёжей что-то приключилось и, так уж вышло, что я осталась — временно или нет, людям из службы опеки всегда не важно — без опекуна, то даже в этом случае они вряд ли настолько быстро подобрали бы мне другую семью, желающую взять на попечение подростка.       Исподлобья поглядываю на мистера Грейнджера. Даже если желающие удочерить меня и нашлись — где, в таком случае, соцработник? Не могли же меня отдать, даже не познакомив, не дав пообщаться?       Сжимаю простынь, комкая и без того не особо-то и выглаженную ткань. Ну а если… предположить на минуту, что нас всё-таки познакомили?.. А я просто чего-то не помню.       Смотрю на этих двоих.       Что мистер Грейнджер, что женщина с кофе нервничают, поглядывают то на меня, то на медсестру, рассказывающую о результатах анализов.       Предполагаемая миссис Грейнджер так дергано зачесывает назад свои волосы, что просто удивительно, как она не выдирает при этом пару прядей.       Разве так волнуются о ком-то, кого не знают?       Разве только совсем уж какие-нибудь сердобольные.       Что-то все-таки случилось — вертится заевшей пластинкой в голове, когда мне велят спуститься с высокой койки на пол и я в пупок утыкаюсь показавшейся сначала низенькой медсестре. Буквально, твою мать, в пупок, при моих-то ста семидесяти!       В животе начинает ужом скручиваться неверящий ужас, когда миссис Грейнджер через шею натягивает на меня свитер, и я вижу насколько мои руки, ладони, пальцы — да всё! — тоньше и короче её.       Это не правильно — думаю, когда меня выписывают и ведут к старенькому, но чистому автомобилю с явно не русскими номерами.       Не правильно — обливаюсь холодным потом, когда мы по факту едем по встречке, но все дорожные знаки выглядят так, будто все в порядке.       Боже, где я? — нервно стираю набежавшие слёзы, когда все вывески, указатели, реклама на баннерах по-прежнему на английском. Мои сопровождающие, сидящие спереди, по-прежнему переговариваются на английском.       Натягиваю рукава свитера почти до треска, впиваясь пальцами в колючую шерсть.       Что делать?       Что делать?       Поездка закончилась у частного дома, не огражденного забором со стороны дороги.       Миссис Грейнджер обернулась с переднего кресла, улыбаясь, и я приготовилась услышать что-то банально киношное, вроде: «добро пожаловать домой» или «теперь это твой новый дом».       — Испечь кролика на ужин, как ты любишь?       Нервно дёргаю рукава и чувствую, как на левом в вязании образовывается дырка.       Дергано мотаю головой, едва не ударяясь о дверь, и выскакиваю из машины вслед за мистером Грейнджером. Выглядеть при этом стараюсь не так, будто за мной гонятся адские гончие.       Хотя, по ощущениям, я уже в аду.       В каком-то сломанном, неправильном мире, где люди ездят на раритетных машинах, по радио рекламируют «новейшие» компьютеры восемьдесят девятого года выпуска, а с собственным телом происходит непонятно что. И все это под дурацкий английский!       Меня снова начинает тошнить — неприятная липкость, поселившаяся в груди ещё в палате, не отпускает, только скользит вокруг сердца склизкими щупальцами, заставляя давиться воздухом.       — Всё в порядке, все в порядке, — бормочу на обеспокоенный взгляд мистера Грейнджера.       Господи, почему вообще «мистера», а не по имени отчеству? Выходит совсем неправдоподобно, с писклявыми нотками и дрожью во всем теле, но мне всё-таки удается удержаться в вертикальном положении.       Руки женщины ложатся мне на плечи и подталкивают в сторону двери. Проскальзывает мысль, что это похоже на похищение, но чужие ладони не держат крепко, просто лежат поверх свитера, мягко поглаживая, и скорее помогают оставаться в сознании, нежели толкают в темноту.       Мы почти у входа, когда дверь открывает азиатка с аккуратным каре. Когда на её лице проскальзывает облегчение, понимаю, что она меня знает и совсем не удивлена моему появлению.       Вот только я её и все вокруг вижу впервые в жизни.       — Рада, что ты здорова, Гардения. Гермиона за тебя очень волновалась.       На этот раз даже на «всё в порядке» сил не хватает. Внутри разом будто пустеет, а на плечи начинает давить что-то гораздо более тяжелое и неподъемное, чем ухоженные руки миссис Грейнджер. Имя отдается внутри гулким эхом, но не вызывает ни узнавания, ни принятия. Ударяется о стенки черепной коробки и вылетает из второго уха, тут же забываясь, будто бы мозг и сам отвергает эти чужие, бессмысленные для него наборы звуков.              — Тебе плохо? — мистер Грейнджер опускается на корточки и теперь наши лица на одном уровне. От этого тоже будто бы физически плохо становится. — Что болит?       Смотрю на него, в его тёмные глаза, зеленые, кажется — за пеленой слёз не вижу — на светлые уложенные волосы и нахмуренные, такие же светлые брови.       Сердце ёкает, когда понимаю, почему они кажутся мне знакомыми. Почему его нос, тонкий, длинный, с едва видимой горбинкой, не вызывает у меня никакого интереса, будто бы уже не раз виденный и изученный до мельчайших деталей.       Всё просто: потому что так и есть.       Я уже видела эти черты, не все, но некоторые, разбросанные мелкими пшиками по лицу гораздо более привычному, чем это. Не сосчитать, сколько то лицо я видела в зеркале по утрам, когда умывалась, в отражении витрин и в других зеркально-стеклянных поверхностях.       Странно, что не заметила этого ещё в больнице — знакомого разлёта бровей, изгиба губ и приподнятых уголков глаз, которые так люблю в себе самой. Которые, как говорит Серёжа, делают меня похожей на лису, стоит взять в руки тени и подчеркнуть, где надо.       Вот только вместо того, чтобы добить окончательно, заставить судорожно ворошить память, тратя последние нервы на бессмысленные попытки найти ответы на идиотские вопросы, это будто бы помогает снова начать нормально дышать.       Нет, здравый смысл здесь не помощник. Если бы Алиса Кэррола, провалившись в кроличью нору, говорила бы всем откровенно и без прикрас, что они совершенно неадекватные — лишилась бы головы, даже не успев рассказать, откуда такая свалилась.       — Папа, я спать хочу, — бормочу еле слышно, на выдохе, чтобы, если что вдруг, можно было бы сказать, что они все ослышались.       Но мужчина только кивает, вставая, и берет меня за руку, ведя к лестнице на второй этаж.       Стараюсь не сжимать чужие пальцы сильнее, чтобы мистер Грейнджер не смотрел на меня лишний раз, но при этом и не болтаю конечностью так, будто та совсем обезволила.       Пока сосредотачиваюсь на ощущениях, мы оказываемся на втором этаже. Дверей всего четыре, но я всё равно незаметно выдыхаю, радуясь краешком сознания, что удалось избежать неловкой паузы хотя бы здесь — мистер Грейнджер сам заводит меня в нужную.       На улице ранний вечер, но в комнате окно закрывают плотные шторы, не давая разглядеть что-то большее, чем одноместную кровать посередине, заваленную подушками. К ней иду уже почти самостоятельно и, немного погодя, стягиваю свитер и обувь, тут же ныряя под одеяло с головой.       Слышится тихий вздох.       — Принести Мишутку?       Осторожно выглядываю из-под одеяла.       — Да.       Мистер Грейнджер делает несколько шагов куда-то вглубь комнаты, и я скорее по очертаниям понимаю, что там стоит комод или стеллажик для игрушек, чем действительно вижу это.       Возвращается он, держа в руках почему-то плюшевого поросенка. Но я всё равно забираю его к себе под одеяло, прижимая к груди и пряча в него лицо. Пахнет игрушка незнакомым стиральным порошком, но всё равно с ней лежать в чужой комнате, в чужой кровати гораздо спокойнее, чем без.       Меня снова гладят по голове, а потом выходят из комнаты, тихо прикрывая дверь.       Дожидаюсь, пока шаги в коридоре стихнут, лежу ещё некоторое время, вслушиваясь в беспокойно бьющееся сердце. Стоит мышце перестать отбивать чечётку, я медленно, посекундно замирая, выпутываюсь из своего убежища.       Вглядываться в темень бесполезно — казаться может всё, что угодно, а вот как обстоят дела на самом деле, увидеть ясно можно только при свете. Поэтому спускаю ноги на пол и нахожу ближайшую стенку.       Чтобы выбраться из лабиринта, нужно положить руку на стену и не отпускать ее до самого выхода. Здесь, конечно, не лабиринт, но идти в темноте по комнате с незнакомой планировкой так куда безопаснее. Рядом с кроватью тумбочка без ночника, дальше шкаф, что-то наподобие комода, стол без компьютера, стул без колёсиков, окно, в которое я не решаюсь выглянуть, и снова кровать. Больше из всего этого коробит ковролин и не единого кусочка голого пола.       Стягиваю неудобные джинсы и снова забираюсь на кровать, зарывая голову в ворохе мелких подушек. В лоб неприятно упирается твердое кружево на одной из них, но я чувствую себя такой измученной, что даже не пытаюсь с этим что-то сделать. Только нашариваю в складках одеяла мишутку-поросенка и скукоживаюсь калачиком, тут же проваливаясь ещё не в сон, но в приятную, необременяющую темноту.       Кошмарам свойственно если не пропадать бесследно с наступлением утра, то затираться в памяти реальностью, отходить на второй план, пропуская вперед себя рутинные дела и заботы.       Но если кошмаром оказывается сама реальность, утро ничего не меняет.       Мне не нужно отодвигать шторы, чтобы знать, что на улице льёт как из ведра. И это так похоже на те пробуждения, что были дома последний месяц, что внутри просыпается обида. Дождь кажется предателем, пытающимся внушить ложное чувство безопасности, показать, сколь несущественны произошедшие перемены, но обида на него столь велика, что все эти его попытки разбиваются о глухую колючую стену непринятия.       С наступлением утра этот кошмар всё ещё длится, убивая всякие надежды на свою иллюзорность. Под затылком неудобные подушки, тело сковывает тяжелое одеяло и только плюшевая игрушка, слабо, но все же скрашивающая холодное одиночество, кажется действительно ни в чем неповинной.       Новым, более осмысленным взглядом удается разглядеть комнату лучше — над столом, оказывается, висят полки, заставленные детскими книжками и цветастыми блокнотами, комод, на котором в ряд сидят куклы, оказывается разукрашен явно не мастером — желтые цветы кое-где подтекли, вымазались лепестками не то в синей, не то в фиолетовой краске. Ночник у кровати все же есть — круглый шарик, встроенный в стену над изголовьем. Но больше всего мое внимание привлекает зеркальная дверца шкафа. Сейчас в ней отражаются только мои ноги, закутанные в одеяло, но если к нему подойти, то несомненно удастся себя разглядеть.       Только страшно до жути.       Снова нащупываю шрам под ключицей, потираю его, пытаясь убедить себя, что бояться нечего — это действительно мое тело и ничье больше. Только размеры его всё равно пробуждают сомнения. Не помню, когда мои пальцы и ногтевые пластинки были такими маленькими и тоненькими — вероятно, даже раньше, чем мы с Серёжей впервые пересеклись в коридорах приюта.       Мысли о Серёже снова заставляют нервно поежиться, но я гоню их прочь, потому что те сейчас бесполезны и никак не помогут.       Поднимаюсь с кровати осторожно, чтобы раньше времени не мелькнуть в зеркале. Иду вдоль стенки, неловко переступая по мягкому ковролину и упираюсь в дверцу шкафа рядом, не зеркальную.       Стою так, дышу, подсовывая зеркалу самые кончики пальцев, будто бы оно их откусить в любой момент может.       Спустя минуту ожидания страх и колебания начинают казаться абсурдными — будто действительно что-то изменится, если я посмотрюсь в отражение. Это же не сказка какая-нибудь, чтобы зеркало вдруг заговорило или уподобилось серебряному блюдечку с наливным яблочком, отразив то, чего в комнате нет.       Поэтому шагаю в бок и распахиваю глаза пошире, чтобы уж наверняка увидеть, а не трусливо зажмуриться в последнюю секунду…       Я действительно младше.       Первая мысль пытается усесться поудобнее в голове, чтобы легче прижиться, пока мозг искрить начинает, временно выходя из строя.       Тело худое, однако и намека на талию не видать — слишком по-детски квадратное. Но икры и бедра всё же выделяются — ноги далеки от прямых нетренированных спичек. Годы плаванья остались при мне, никуда не смылись, не схлынули — не внушительная, но плотная мышечная масса всё ещё есть. Особенно это видно по плечам — те по-прежнему широкие и прямые, без намека на сутулость.       Но даже так тело всё равно кажется хилым и слабым.       Потому что я гораздо младше, чем должна быть — понимаю, но осознать не могу.       Плаваньем я начала заниматься практически сразу, как меня забрал Серёжа — во втором классе. Но это крошечное тело помнит тренировки достаточно хорошо, чтобы они уже начали отражаться на внешности — а на это должен уйти год минимум, может, больше.       В свои шестнадцать я могла похвастаться разве что высоким ростом, тело хоть в форме и поддерживала, но модельным его назвать было сложно — подростковые высыпания оставили на нем множество мелких белесых рубцов, покрывающих кожу точно поблескивающие пятна далматинца, с головы до ног. Жить мне это не мешало — ощущаться они не ощущались, но и желания лишний раз пощеголять в открытом купальнике не прибавляло.       Сейчас же ни шрамов от акне, ни самих акне на светлой коже с мягким, едва заметным пушком не было и в помине. Когда вообще моя кожа была такой чистой — вспомнить не могу. Кажется, что вечность назад, не меньше.       Лицо никак не изменилось — только форма стала более округлой, пропали скулы и появились мешки под глазами.       Морщусь разочарованно, потому как сколько денег на витамины и крема перевела, убирая эту серость вокруг глаз, а теперь всё заново.       Тут же хмурюсь, ловя эту мысль за хвост.       Откуда взялось это «всё заново»? Попахивает смирением. Но разве можно так просто смириться с тем, что снова стала ребенком? Подбодрить себя мыслью о том, что теперь можно попробовать полностью отказаться от сладкого, мучного, молочного и, глядишь, с прыщиками разминешься, не получается. Потому как хреновая это мотивация, как ни посмотри.       Нет, может, она бы и сработала, проснись я сегодня в своем десятилетнем теле дома, с Серёжей за стенкой и котом Филей под боком, но сейчас-то все иначе.       Я, похоже, в чужой стране, вычислить которую не то что бы сложно — на Америку всё увиденное вчера смахивало мало, в Канаде поздней осенью холоднее, а красные двухэтажные автобусы в таком количестве как бы намекают на одно Соединенное Королевство.       Черт его знает, чем британский английский отличается от американского, поэтому за аргумент не сойдет. Я никогда этот язык не любила достаточно, чтобы интересоваться чем-то большим, чем базовой грамматикой. Честно говоря, я даже не знаю, какой вариант нам преподают в школе, но в любом случае, вряд ли это повлияло бы на нужность заучивания всяких «презентов» и «пастов».       Возвращаясь к Великобритании — о ней я знала практически стандартный набор фактов из путеводителя — родина джентельменов, бессмертная королева на троне, Биг-Бен, святой «файф-о-клок», грязная Темза с плывущей по ней Смертью с гравюры «Тихий разбойник», Шервудский лес из Робина Гуда, Шерлок Холмс и народная детская песенка «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьёт», впихнутая Оруэллом в свою антиутопию.       Ладно, может, все же немного больше, чем стандартный набор из путеводителя, но все равно ничтожно мало.       Отхожу от зеркала к кровати, забираясь на нее с ногами, и подтягиваю колени к груди. Снова вспомнились рекламируемые по радио «новейшие» компьютеры. Не поняла, был ли это сарказм, метафора или маркетинговая завлекаловка, но если действительно на секундочку допустить мысль… совсем уж дикую мысль, что изменились не только я, страна, но и время, то озвученный восемьдесят девятый год вряд ли бы относился к двадцать первому веку. Скорее уж к двадцатому.       Дрожь прокатывается по телу от мыслей о доме. Там же сейчас ещё Советский Союз! И Горбачёв где-то близко к посту президента, если уже не на нем. Не знаю, что по этому поводу положенно чувствовать порядочным путешественникам во времени — не могу удержать в себе истеричный хрип, на смешок похожий очень уж отдаленно, — но вернуться в Россию даже с маячившей на горизонте разрухой и кризисом меньше не хочется.       Не так пугающе, как оставаться здесь.       В дверь стучат вроде тихо, но я от неожиданности едва не падаю, чувствуя, как дыбятся мелкие волосики на загривке. Подрываюсь, ныряя под одеяло с головой и, холодея, вслушиваюсь в скрип дверной ручки. Снова накатывает страх от осознания, что я в чужом доме с чужими людьми, которые все поголовно считают меня кем-то другим.       Широко распахиваю глаза, бессмысленно пялясь в душную темноту, сердце бьется где-то в горле, ладошки потеть начинают разом, но чужих шагов не слышно.       Здесь же ковролин! — осеняет за мгновение до того, как чужая рука начинает стягивать с меня одеяло. Притвориться спящей не получится в любом случае — сейчас я выгляжу скорее как чудом выжившая героиня ужастика, которую полицейские нашли в шкафу, в доме, улитом кровью по самые карнизы.       — Время завтрака давно прошло, — говорит азиатка. — Погреть тебе овсянку или будешь сразу обедать?       — Овсянку, — хриплю и тут же закашливаюсь.       Женщина щурится, кивает и уходит, в дверях только приостанавливаясь.       — Не забудь привести себя в порядок перед тем, как спуститься.       Проблем с тем, чтобы натянуть на себя подобие шерстяного домашнего костюма, первым найденного в шкафу, нет. Расческа тоже находится быстро, рядом с куклами на комоде.       Потом сложнее — вычислить из трех оставшихся дверей ванную удается только со второй попытки.       А дальше замираю перед раковиной, долго разглядывая стаканчик с четырьмя зубными щетками. Ловлю в зеркале несчастный взгляд и тут же ругаю себя мысленно — Алёнка, блин, нашла из-за чего загоняться! Ну почистишь разок чужой щеткой, сейчас это не самая худшая из твоих проблем.       Преодолевая брезгливость, вытягиваю первую попавшуюся и выдавливаю длинный червячок пасты в надежде не почувствовать никакого вкуса, кроме ядреной мяты, если вдруг что. План срабатывает на ура, и я быстро заканчиваю с остальными делами, напоследок вытирая лицо и руки первым попавшимся сухим полотенцем.       Спускаюсь по лестнице в коридор и здесь гадать, где какая комната, уже не приходится — кухня начинается сразу за большой аркой, а на другом её конце, позади приличных размеров обеденного стола ещё одна арка, ведущая уже в гостиную.       Каша, тосты и большая чашка с чаем одиноко стынут у одного из боковых стульев, куда я и сажусь, недолго помявшись у входа. Азиатки нигде не видно, других взрослых тоже. Только в гостиной тихо работает не то телевизор, не то радио, и мерно тикают часы позади.       Кухня, в отличие от комнаты и ванной, не выглядит обжитой — на светлой керамической поверхности не видно даже солонки с сахарницей, только железная сушилка для тарелок у раковины и то пустая.       — Ты закончила?       Испуганно вздрагиваю, поднимая глаза на вошедшую азиатку.       — Да, спасибо, — голос предательски подводит, снова скатываясь не то на шепот, не то на писк.       Женщина окидывает меня прищуренным взглядом — или это не прищур? Просто глаза такие?       — У тебя болит горло? Сделать чай с лимоном и медом?       Немного оживаю. Это куда лучше, чем крепкий до горечи черный, налитый мне в чашку по умолчанию.       — Болит, — киваю, наблюдая за тем, как женщина подходит к выдвижному ящику с десятком одинаковых стеклянных баночек внутри и придирчиво перебирает их, останавливаясь в итоге на третьей. Чем выбранный чай отличается от остальных, увидеть не удается.       Женщина ставит передо мной дымящуюся чашку.       — А где все?       Азиатка намочила тряпку каким-то моющим средством, вытащенным из-под раковины, и принялась натирать и без того блестящую поверхность кухни.       — Твои родители на работе, Гермиона в школе. Больничный у тебя кончится к началу недели, поэтому советую наверстать упущенное по программе, — кидает короткий взгляд на мои ноги и хмурится. — Где твоя обувь? Не стоит разгуливать по дому в одних носках.       Киваю, пряча гримасу за чашкой.       Всё-таки родители.       Не дядя и тетя, не крёстные, не опекуны, а родители. И судя по сходству с мистером Грейнджером, которое не могло не вызывать вопросов — хотя бы один, да биологический.       Только вот откуда он, такой молодец, свалился спустя целых шестнадцать лет?       Или не шестнадцать?       Или вообще свалилась я, а не он?       В желтоватом чае плавает по кругу долька лимона с маленькой косточкой. На дне кружатся помятые чаинки, выплывшие из неплотно закрытого ситечка для заварки.       Вроде можно гадать на чае, вот только бы знать, как.       Сейчас я понимаю тех, кто верит гороскопам — когда оказываешься в кажущейся безвыходной ситуации гораздо легче передать право выбора бездушному Интернету, чем разбираться в ворохе эмоций и вариантов самостоятельно.       Уныло вылавливаю лимон ложечкой и отправляю в рот.       Надо, наверное, вспомнить какие-нибудь истории о перемещениях во времени и попаданчестве из литературы.       На первое в уме появляется только «Рубиновая книга», но машины времени я здесь не наблюдаю, да и эффект совсем не тот.       А на второе… Ну, допустим, тот же фанфикшен. Там «везунчики» точно попадали в тела людей, эльфов всяких, в животных и даже, по-моему, в предметы не то обычные, не то волшебные. Но в упор не помню, чтобы кто-то писал о попаданчестве в собственное тело, помолодевшее лет на десять. Причем тело это и ты вместе с ним находитесь даже не в собственном прошлом — если сейчас действительно восемьдесят девятый, то я ещё даже не родилась.       Бред. Ну какой же, бред, боже.       Алиса провалилась в кроличью нору, Люси Певенси нашла волшебный шкаф, Булгаковская Маргарита заключила сделку с Дьяволом, прежде чем шагнуть в межмирье на бал. Ходоки попадают на изнанку Дома добровольно, а вот Прыгунов, по-моему, затягивает непредсказуемо-принудительно.       Последнее к моей ситуации отнести можно лишь условно. Обычный автобус, пусть и забитый, на мистический Дом не тянет совершенно. Да и изнанку всё вот это вот — оглядываю вполне себе обычную кухню и цветочные занавески на окне над раковиной, — не напоминает. Люди вокруг, как люди. Даже я, вон, со стандартным набором конечностей: две руки, две ноги, никаких крыльев, лап или шерсти.       Ещё варианты?       Никогда не употребляла ни алкоголя, ни никотина, ни чего посильнее, но если меня всё же доставили в больницу после обморока и сейчас я лежу под препаратами в коме, то всё это вполне может сойти за выверты сознания.       Возможности своего воображения я знаю прекрасно, поэтому отметать то, что все это происходит в голове, не стоит. К тому же где-то читала, что галлюцинации бывают не только слуховые, зрительные, но и осязательные, с полным погружением.       Вот только сомневаюсь, что если все это влияние препаратов, смогу очнуться самостоятельно. Однако, должны же быть подсказки? Чтобы мое сознание создало мир и без скрытых пасхалок? Не верю.       Поднимаю взгляд от стола и оглядываюсь — азиатки снова след простыл. Мою быстро чашку в раковине и через ступеньку поднимаюсь на второй этаж.       Захожу в комнату и запираю её на щеколду. Оглядываюсь.       Вряд ли ответы найдутся за пределами этого дома и семьи, поэтому стоит начать поиски отсюда. Подхожу к рабочему столу, с ходу выдвигая верхний ящик. Карандаши, краски, гелевые ручки с блёстками, гора объёмных наклеек с животными. В следующем обнаруживаются не слишком аккуратные стопки картона и цветной бумаги. В углу свалены пластилиновые блоки и зубочистки. Ещё ниже, в последнем ящике, только чистые тетради и новенький, ещё упакованный набор ластиков в форме ромашек — похоже, у кого-то в этой семье пунктик на цветы, хотя живых растений я так и не увидела.       Дальше перехожу сразу к полке, потому что столешница пуста, даже точилки не стоит. Ряды книжек, некоторые знакомые — «Энн из Зелёных крыш», «Хроники Нарнии», «Приключения Тома Сойера». Какая-то толстенная энциклопедия растений. Раскраски и огромное количество альбомов с блокнотами, небрежно сваленных друг на друга.       Не могу отказать себе и не посмотреть рисунки — те оказываются очень даже неплохими. Силуэты людей, машин, животных, только с цветом беда — те же деревья отчего-то фиолетовые.       На третьем альбоме замечаю, что становится всё больше эскизов и набросков простым карандашом и меньше красок. Рисунки одежды здесь похожи на схемы, рядом с ними появляются кривоватые столбики непонятных мне цифр.       Но это всё равно не то. Нужно что-то более… личное.       Пробегаюсь ещё раз глазами по столу — если бы я вела личный дневник, где бы он хранился? Точно не на видной полке.       Прохожусь по комнате, на всякий даже заглядываю под подоконник, за батарею и останавливаюсь около комода.       Здесь всего четыре ящика. Открываю первый, потом второй, третий… Брови взлетают все выше и выше.       Внутри хранятся не игрушки, как подумала до этого, а залежи пряжи. Цветные клубочки, путаясь между собой, пестрят впечатляющей палитрой оттенков. Толстые и тонкие нити, шерсть, акрил, хлопок, смешка… И ещё горсть спиц и целая связка крючков.       Замираю на пару мгновений, собираясь с мыслями, а потом решительно начинаю вытряхивать все это на пол. Если дневник и есть, то храниться он должен здесь.       Переворачиваю содержимое и приостанавливаюсь, оглядывая дело рук своих. А потом додумываюсь сами ящики из комода вытащить. Они на колесиках, сложности это не вызывает и… Бинго.       «Книга рецептов» вытаскивается из-под самого нижнего ящика. Толстенькая, но не настолько, чтобы дно ящика задевало обложку с васильками и поварешками. Корешок тонкий, страницы топорщатся — много вклеенных. Быстро засовываю все мотки обратно, а книгу несу на стол — боюсь, что развалится, если листать буду неаккуратно.       На первой странице большими буквами, похожими на деревянные сучки, выведена одна единственная фраза. Она не громоздкая, не длинная, почти наверняка оказавшаяся здесь если и не случайно, то уж точно и не с целью быть прочитанной кем-то, кроме автора.       Однако её одной хватает, чтобы пустить по спине холодок.       «Смотри два раза» — выведено посередине страницы черной ручкой.       В конце ни точки, вопроса, ни восклицательного знака. Невозможно понять, какие эмоции стоят за выведенными детской рукой буквами.       Аккуратно переворачиваю страницу, открывая первый разворот.       На личный дневник это похоже лишь условно. Информация здесь, хоть и переполненная эмоциями, содержится не в буквах, не в фотографиях, а в рисунках — их настолько много, что издалека они сливаются в одно сплошное чернильное полотно с редкими просветами. Это уже не альбомы с одинокими эскизами и зарисовками — это что-то иное, более продуманное и связное.       Если смотреть слева направо — по странице бежит нечто, похожее на крысу. На первой картинке оно замирает, смотря на тебя глазами с большими черными зрачками, на второй — скалится, показывая короткие, будто сточенные зубы.       То, что за крысой скрывается образ человека, как в баснях, понять можно хотя бы по очкам на её кривом носу и ботинкам на лапах, смахивающим на тапочки для боулинга. Однако в отличие от животных того же Крылова, вряд ли эта крыса — собирательный образ. Скорее, один единственный, конкретный человек, выряженный по воле ребенка в плешивую крысиную шкуру.       Под крысой сидит кот с заштрихованным хвостом и лапами, будто бы вымазанными в нефти, и собака, похожая на болонку, с зажатой в зубах костью больше неё самой.       Следующие развороты покрывают существа совсем уж диковинные, название которых искать следует уже не в энциклопедиях, а средневековых бестиариях или сборниках мифов и легенд. Но иногда встречаются и узнаваемые тигры хоть и со слишком редкими полосками на теле, вороны с костлявыми обрубками крыльев, рычащие, будто бы плавящиеся снизу морды медведей и даже медузы самых разных причудливых форм.       Они имеют одну схожую черту — человеческие глаза. Даже у медузы старательно прорисованы глазные яблоки с каплями зрачков на кончиках жгутиков.       Все эти рисунки для меня ничего не значат, а ту кроху смысла, которую удалось уловить на первых порах, я, кажется, безвозвратно потеряла с появлением костлявых крылатых коней с улыбчивыми, черепашьими головами.       Но я все равно листаю дальше, ничего не пролистывая. Не только потому, что боюсь пропустить что-то важное, например, появление крохотной строчки текста или пометки на полях, но и, признаться честно, как человек, жадный ко всякого рода явлениям, ещё не изученным и не виденным, не пропущенным через мясорубку собственного мозга и не переработанным в ассоциации, реакции и впечатления, не могу просто закрыть эту книгу, молчаливую, но дышащую чужими мыслями.       Это кажется вопиющим кощунством, грозящим тягучей пыткой для мозга и тела, которое будет выламывать нетерпеливой дрожью пальцев, взволнованным качанием ноги, постоянными ерзаньями на стуле или бессмысленным нарезанием кругов по комнате.       Но есть ещё одна причина, по которой я продолжаю листать.       Смотреть на эти рисунки не только волнительно, но и странно — особенно от мыслей, что их автор, эта Дени, ведь реально ребенок и черт знает где сейчас, а я молчу. Что скажу всем этим людям, когда их дочурку найдут в канаве случайные прохожие? Ой, простите, я не хотела вас расстраивать, поэтому не сказала, что не ваша дочь?       Однако волнение за неё не такое настоящее, каким могло бы быть, знай я её лично, имей к ней и к этим людям хотя бы какое-то отношение.       Да, мистер Грейнджер похож на меня, но на самом деле это ничего не значит — на планете целых восемь миллиардов подобных мне и все они люди, просто с теми или иными незначительными отличиями. Нет ничего удивительного в том, что где-то на Земле существует человек, похожий на меня, но не приходящийся мне родственником — количество комбинаций внешних черт хоть и огромно, но вряд ли бесконечно.       Отсюда людьми и была выдвинута пресловутая теория, что на каждого человека приходится как минимум шесть клонов. И если мне посчастливилось столкнуться с одним собственным — логично, что у его биологических родителей также будут иметься схожие со мной черты.       От разглядывания рисунков меня отвлекает хлопнувшая форточка.       Тюль вздувается от сквозняка, оголяя батарею. Сквозь мутное от воды стекло окна видны голые деревья. Их ветки расползаются неаккуратными чирками грязной кисти по серому небу.       По отношению к Дени я не испытывала равнодушия. Потому что сильнее было любопытство к ней, как к человеку, похожему на меня внешне настолько, что даже ее родители не нашли отличий.       Но вот на её сохранность мне было все равно.       Необычно было осознавать, что от меня может зависеть чужая жизнь, но дальше этого «необычно» не заходило. И это правильно. Потому что сейчас у меня были проблемы куда более важные, чем сохранность и благополучие совершенно чужого мне человека. Например, сохранность и благополучие мои собственные.       Я не могла обратиться в полицию, не могла рассказать Грейнджерам правду, но не столько потому, что не смогла бы их убедить или доказать, что я — не Дени, а совершенно другой человек, что подтвердят и тест на отцовство и банальный рентгеновский снимок — вряд ли девчонке доводилось ломать ключицу, как мне в шесть.       Просто правда была бы всего лишь нескладной полувыдумкой, ибо в каком бы отчаянии я не находилась, говорить кому-либо, что мое тело каким-то волшебным образом скинуло в возрасте и затерялось в прошлом веке не стану никогда, ни при каких обстоятельствах.              Думать о том, что теперь я действительно сама по себе, без Серёжи, и только от собственных решений и действий будет зависеть любой исход не то что бы приятно. Я не та личность, которая во всем стремится к самостоятельности и сепарации. Мне куда спокойнее, когда рядом есть надёжный взрослый, способный проконтролировать то, что я делаю, готовый остановить и пояснить, что в моих действиях не так.       И осознание того, что всего этого не будет, вызывает скручивающую живот панику и желание спрятаться под одеялом и никогда оттуда больше не вылезать.       Постепенно я худо-бедно сбиваю этот заведомо не лучший настрой, хотя желание спрятаться на следующую вечность так никуда и не исчезает. Просто надо наконец повзрослеть, как бы заезжено и неубедительно это не звучало.       Надеяться на Грейнджеров было бы глупо и опрометчиво, потому что насколько бы они не были слепы сейчас, вряд ли эта их «слепота» будет длиться вечно. Настанет момент, когда они поймут, что с их дочерью что-то не так, может, даже на ближайшей диспансеризации, потому что врачи не идиоты, быстро вычислят, что человек в медицинской карте и тот, кто проходит обследование в настоящем — не один и тот же.       Стягиваю резинку и несильно тяну себя за рассыпавшиеся по плечам волосы. Это нисколько не успокаивает, зато дискомфорт на грани с болью отвлекает.       Азиатка говорила про программу, полагаю, что школьную, нужно хотя бы разок пролистать местные учебники, прежде чем меня туда отправят. Найти бы только портфель или рюкзак этой Дени.       Голубенькая сумка с, кто бы мог подумать, одуванчиками обнаружилась в шкафу на нижней полке. Однако учебников здесь не было, только раскладной пенал и худенькая стопка тетрадей. На первой же обложке значится размашистым почерком явно учителя или родителя «Гардения Дж. Грейнджер. Подготовка к SATs». Что такое этот «SATs»? Какой-то экзамен?       Дальше идет одна тетрадка сразу по двум предметам — английскому языку и литературе. Потом по математике, естествознанию и… французскому.       Открыла последнюю, пробежалась по тексту и застонала убито.       Твою налево.       Знаниям французского в отличие от английского взяться в моей черепушке просто ниоткуда. Там только средненький немецкий и итальянский в жалком зародыше.       — Всегда добьётся в жизни тот успеха, кто хорошо владеет языком, — мрачно пробормотала.       Ради чистоты эксперимента полезла в тетрадь по английскому и литературе в поисках каких-нибудь грамматических правил. Нашла. И поняла, что по-прежнему их знать не знаю. Текст читается с лету, перевод в голове возникает сам собой, а попроси меня кто объяснить, почему пишется так, а не иначе — не выдам ничего вразумительного.       С математикой не на много проще — примеры вроде простые, понятные, но решение у них все какое-то дебильное, незнакомое. Только на естествознании выдохнула, завидев знакомый рисунок круговорота воды в природе.       Вчиталась в растянутый детский почерк и, чтобы утолить собственное любопытство, пошла за стол вместе с пеналом и одной из тетрадок. Потом, уже достав ручку, подумала, что тренироваться писать стоит явно не в ней и стянула с полки самый верхний альбом.       Ну, что могу сказать, почерк предсказуемо кардинально другой. Во-первых, я вдруг поняла, что никто меня, собственно, не учил писать прописями на английском, а во-вторых, мои буквы хоть и выходили такие же крупные, как у Дени, но не растянутые, а, скорее, округлые. Любой учитель, разумеется, с лёту заметит разницу.       — Блин, — смотрю на ручку, зажатую в левой ладони. Сердце ёкает от нехорошей догадки. — А если Дени правшой была?       И непонятно, как разузнать-то — не в лоб же у Грейнджеров спрашивать?       Тут в голову прилетела одна идея, и я облегченно выдохнула — когда они домой вернуться, пойду в гостиную на диван и буду у всех на виду писать что-нибудь. Если никто ничего не спросит — значит, левша. Если спросят — отвечу, что решила стать амбидекстером.       До самого вечера листаю тетради, пытаясь впихнуть в себя правила грамматики и попутно разобрать здешние алгоритмы решений математических примеров.       Получается сносно.       В процессе этого решила, что если Дени окажется всё-таки правшой, нужно будет пожаловаться Грейнджерам на боль в правой руке. Или, чтоб уж наверняка, посадить себе синяк, долбанувшись обо что-нибудь — тогда могут в травмпункт отвести и повязку наложить, чтобы правдоподобнее было. В этом случае учителей не должно удивить ни то, что я левой писать буду со скоростью улитки, ни изменение почерка. А потом, когда рука «пройдёт», спишу на то, что левой писать уже привыкла.       Остается только понадеяться, что здесь не как в Советском Союзе — переучивают в обязательном порядке.       На ужин меня позвала азиатка. Миссис Грейнджер, перемешивающая салат в миске, улыбнулась, поинтересовавшись моим здоровьем, мистер Грейнджер ограничился внимательным взглядом и всё тем же осторожным поглаживанием моей головы.       За столом обнаружилась ещё девочка на пару лет младше меня сейчас. Вот она была похожа на миссис Грейнджер — те же каштановые волосы, разве что на порядок длиннее и с челкой, закрывающей брови. Тусклые веснушки на носу и, что к миссис Грейнджер уже не имело никакого отношения, заметно выпирающие передние зубы.       На меня девочка будто бы специально не обращала внимания, но на протяжении всего ужина я чувствовала мимолетные, опасливые взгляды из-под бровей, тут же утыкающиеся в тарелку, стоило хотя бы слегка повернуть голову в ту сторону.       Я никак не могла вспомнить, как её зовут. Азиатка точно упоминала вчера ещё какое-то имя, помимо прочитанного мною на обложках тетрадок, и то будто бы даже показалось отдаленно знакомым, но сейчас, кроме смутных недообразов, ничего в памяти не всплывало.       Ели, кстати, курицу с овощами. Нож я всегда держала в правой, а вилку в левой. У всех левшей так же или кто-то меняет их местами — не знаю. В любом случае, никто на это за столом внимания не обратил.       С прописями в гостиной не получилось — после ужина, пожелав друг другу хорошей ночи, все разошлись по комнатам.       Я же пошла мыться, облазила в ванной все шкафчики, но нашла таки новые, ещё не вытащенные из упаковки зубные щетки. Заодно на будущее узнала, где миссис Грейнджер хранит прокладки.       Гель для душа и шампунь здесь были общими, в литровых бутылках с дозаторами. Полотенце снова взяла самое сухое и аккуратно сложенное.       Стоило мистеру Грейнджеру выйти из моей комнаты — он что ли каждый день будет гладить меня по голове перед сном? — растёрла лицо ладонями, прогоняя сонливость, вздохнула безрадостно и оторвала себя от кровати. Закрыла дверь на щеколду и только потом включила лампу на столе.       Если заниматься буду только днём — ничерта не успею. Сегодня была пятница, что я узнала из работающего во время ужина радио, до школы осталось два дня, а у меня что английский, что математика в подвешенном состоянии. Про французский я вообще молчу. Что с ним делать и как выкручиваться — не представляю.       Над столом, под полкой, висели круглые механические часы, совершенно обычные, черно-белые. Они тикали настолько тихо, что почти не обратила на них внимания, когда шарилась по комнате. Но их циферблат с исправно работающими стрелками в отсутствие смартфона давал хоть какое-то ощущение времени.       Отсутствие электроники вообще тяготило потерей всех круглосуточных советников разом, в лице которых выступали поисковики и друзья. Неоткуда было получить ответы даже на банальный вопрос, точно ли рабочая неделя здесь начинается с понедельника, а не с воскресенья, например. Газет в доме я не увидела, календарей тоже. Телевизор вроде стоял в гостиной, но никто его так за весь день и не включил.       Сегодня, помимо прочего, удалось узнать, что азиатка в доме не живёт, а уходит сразу, как поможет накрыть миссис Грейнджер стол для ужина. А комната безымянной девочки находится слева от моей, та самая, в которую я мельком заглянула, когда искала ванную.       Устало потираю глаза и прикладываюсь лбом о холодную столешницу.       Здесь вообще все было холодным, не только столешница и батареи.       Ощущение, что окружающее пространство пытается скомкать меня, как бумажку, не пропадает. Тело немеет от любого движения, тяжелеет сразу килограмм на сто и так сильно тянет лечь на пол и лежать ничком, пока не появятся силы хотя бы дышать полной грудью. Одновременно с этим хочется уткнуться в наволочку очередной неудобной подушки и завыть во все горло, как оставленная всеми собачонка, медленно сходящая с ума от тоски и одиночества.       Но если я это сделаю, то уже вряд ли смогу собрать себя из слёз, соплей и икоты обратно. Скорее уж подчинюсь навязчивым мыслям попробовать вернуться обратно также, как сюда и попала.       Умирать не то чтобы страшно, но от мыслей, что меня снова забросит куда-нибудь в ещё более далекое прошлое и вывернутый наизнанку чужой мир подкатывает тошнотворный ужас.       Я очень надеюсь, что это была разовая акция, и после следующей смерти я уйду на перерождение по-нормальному — без воспоминаний и тела. Но проверять сейчас не хочется. Боюсь загнать сама себя в ещё более тесные обстоятельства. Вдруг попаду не в детском теле, а в значительно более взрослом? И у меня уже будут дети, от мыслей о которых я не испытываю ничего, кроме брезгливости, или, боже упаси, муж! Работа!       Профессия, любая профессия — это не то, чему можно научиться за пару дней. Да и мужчина, с которым вместе буквально засыпаешь и просыпаешься каждый божий день, точно заметит изменения куда быстрее родителей Дени.       Шуршу тетрадными страничками до трех утра, пока веки не начинают печь и пульсировать от желания закрыться. Спина и попа затекли до легких судорог — похоже, с такими каменными сиденьями придется отучать себя сидеть за рабочим столом с ногами на стуле, иначе проблем с суставами и осанкой не избежать.       Валюсь на кровать обессилено, и затухает где-то на задворках моего сознания мысль о бассейне, так и не успевшая оформиться в полноценное желание. Но тело, помнящее тренировки, бессознательно вытягивается упругой стрункой, реагируя на образы воды и тут же расслабляется, блаженно погружаясь в пучины снов.       Следующий день начался так же, разве что будили меня не сорванным одеялом, а стуком в дверь — щеколду отодвинуть обратно я вчера благополучно забыла.       За завтраком тщательнее вслушивалась в тихо играющее радио, но ничего существеннее прогноза погоды и открытия нового гипермаркета на какой-то там улице не передавали, зато на количество подряд идущих музыкальных треков не скупились.       Покинула первый этаж не слишком довольная, но вспомнив, что азиатка вышла, а я дома одна, решила заглянуть в другие комнаты. Сердце заколотилось быстрее, когда ручка первой двери поддалась без сопротивления.       Здесь была спальня чуть поменьше моей, хотя так могло показаться и из-за вытянутых по бокам от стола шкафов с книгами. Та мелкая девочка реально столько читает или до её появления в этой комнате была домашняя библиотека?       Пробегаюсь глазами по корешкам — в основном детективы и всякие книжки из разряда «юный химик» и «физика для чайников». Никаких цветных ручек с блестками или пластилина в столе нет — будто ребенок, живущий здесь, совсем творчеством не интересуется.       В последнем выдвижном ящике с десяток наборов карточек с вопросами разной тематики, любовно разложенные по изрядно потрёпанным коробочкам. Мне в такое тоже доводилось играть, но, дайте выбор, и я предпочту старого доброго карточного дурака.       Ничего более интересного в этой комнате не было, поэтому пошла в следующую, предварительно недолго постояв в коридоре, вслушиваясь в тишину дома, чтобы убедиться, что всё ещё одна.       В комнате Грейнджеров помимо кровати и шкафа был ещё столик с зеркалом и комод. На первом стояли запасы душистых стеклянных флакончиков, вазочка с заколками и шкатулка с украшениями.       Содержимое комода было поинтереснее — в первом ящике находился склад настольных игр, а во втором, между стопками чистых пододеяльников, лежал добротный альбом для фотографий.       Затаила дыхание, вытягивая его на свет. У Серёжи ничего подобного не было — он человек техники, и все наши немногочисленные фото хранятся в папке на компьютере.       Здесь, в альбоме, фотографии оказываются в основном бытовые — торт со свечкой «один годик», ребенок в коляске, жующий булку, беременная миссис Грейнджер, еще какая-то женщина постарше с букетом в руках… Снова она, но уже без букета, со сдвинутой на глаза шляпой и холмами на фоне, покрытыми жёлтой выгоревшей травой. Рядом с ней на обоих фотографиях мужчина в повязанным на манер банданы платком, смахивающий на Дэниела Крейга, если бы тот был белым как лунь.       — Опа, — склонилась почти вплотную к изображению мальчишки с дырявой улыбкой. Фотография чёрно-белая, не вставленная в ячейку, а просто вложенная между страниц. Мальчуган лыбился залихватски, во весь рот, и, кажется, об отсутствии зубов не волнуется вовсе.              — Пипец просто, какое сходство, — пробормотала.       Если бы он был девчонкой, я бы, увидев эту фотографию, всерьез решила, что это либо мелкая я, незнамо как и когда оказавшаяся на морском пляже, либо, видимо, Дени.       Кстати о Дени.       Долго вглядывалась в последние вставленные в альбом фотографии. На одной из них, натянув свитер и гордо демонстрируя сложный геометрический узор, стояла девочка, щербато улыбаясь и щурясь в камеру. Волосы были собраны в небрежный хвостик, на ногах — мешковатые джинсы. Ничего в ней такого необычного или особенного не было, но все же…       Это была я.       Потому что общее внешнее сходство — это одно, но такая идентичность в мелочах — наклоне головы, задранном подбородке, правом глазе, прищуренном чуть больше, чем левый, щёлке между передними зубами… Разве такое вообще возможно?       Руки начинают подрагивать, когда перевожу взгляд ниже. Там Дени и та девочка помладше стоят в купальниках, держа в руках горсти ракушек. Ракурс такой, что видно их только по пояс, но купальник… По горлу поднимается кислая рвота.       Купальник не скрывает трёх родинок под ключицей.       Вскакиваю и выбегаю из комнаты в ванную. Меня выворачивает наизнанку в унитаз, спину стягивает липкий пот. Пальцы скребут по предплечьям, но боль прийти в себя не помогает.       Перед глазами темнеет и темнота эта не хорошая — на крадущиеся рябящие круги не похожая. Она мгновенная, полная, будто разом свет вырубило во всём городе, а я не успела достать свечки.       В ванную кто-то входит. Что-то говорит, касается, тянет куда-то, но все это не важно, далеко, не здесь и не со мной. Пространство съезжает по наклонной, время кубарем падает в черную дыру, а я застреваю где-то в нигде.       Сколько раз я теряла сознание в больницах, душном общественном транспорте, но каждый раз все равно, как первый. Мозг будто разом лишается всех нейронных связей. Звуки доносятся через туннель, заполненный водой: долетают отдельные слова, но смысл ускользает. Он вообще становится неважным. Пустым, как полая пробка, хрупким, как бутылочное стекло.       Но все же есть в обмороках и доля хорошего — вместе со смыслом пропадают ощущения, эмоции, напрочь стирается страх. Ты просто кто-то, где-то, зачем-то, а вокруг — темнота.       Не знаю, сколько меня приводили в себя. Очнулась в кровати, уложенная поверх одеяла. Рядом на стуле сидел седой мужчина в халате поверх рубашки и мерил мне пульс. На тумбочке открытый медицинский чемоданчик.       — Заставили же Вы всех понервничать, мисс, — заметил он, не отрывая взгляда от своих пальцев на моем запястье. Потом достал стетоскоп и задрал на мне свитер повыше. — Вдохните глубже. Хорошо. Выдохните. Помедленнее теперь.       Спросил про головокружения, были ли у меня обмороки раньше.       Сказала, что были.       — Питаетесь хорошо, воду пьете? Высыпаетесь?       И всякое в таком духе.       Сил совсем не было. Хотелось остаться одной, завернуться в душное одеяло и тихонечко помереть. Голова пульсировала, все еще тошнило. От предложенного стакана воды не отказалась только из-за противного вкуса желчи, осевшего на языке, но больше пары глотков в себя впихнуть не смогла.       После врача появилась мелкая девочка, но дальше порога не шагнула, будто напоровшись на невидимую стену. Потом зашли мистер и миссис Грейнджер по раздельности и ещё раз — вместе, азиатка… От их топота и бесконечных вопросов желание удавиться только росло, мешаясь с раздражением, но я мужественно терпела, обессилено, с присвистом, выдохнув только тогда, когда все разошлись по своим спальням, а на улице зажглись фонари.              Через день, в понедельник, в школу меня не отправили, вместо этого миссис Грейнджер, нервно поправляя волосы, настояла на посещении психолога, заранее отказываясь слушать возражения.       Я и не возражала. Всяко лучше, чем перспектива выкручиваться на уроках.       На столе у психолога стояла вазочка с барбарисками, ставшая не то финальным, самым острым осколком, знатно покорежившим меня изнутри, не то, наоборот, яркой вспышкой теперь недосягаемой жизни, заставившей будто подморозившиеся с пробуждением в больнице эмоции и переживания хлынуть талым водопадом из всех щелей.       Первые четыре дня я ещё держалась, пыталась быть дружелюбной и вести себя нормально — спокойно отвечать на вопросы, улыбаться, участвовать в диалоге… Но на пятый день, открыв глаза утром, я вдруг поняла, что все это не имеет никакого смысла.       Лучше не становилось, только хуже. Я чувствовала себя овчаркой, которая добровольно надела на себя намордник и электрический ошейник, чтобы показать всем, какая она послушная и безопасная. Но никто ей, конечно, не верил.       В конце концов с психологом — «пожалуйста, просто Эмма, это неформальное общение», — я начала говорить только о своих снах, отказываясь сворачивать с этой темы. Говорила правду: с криками не просыпаюсь, но снится всякая мрачная муть, чаще всего заканчивающаяся моей смертью. Боюсь ли я смерти? Нет, я боюсь боли. А её там, во снах, много.       В реальности ещё больше, — но этого я не говорю, конечно.       Мистер и миссис Грейнджер или, как я узнала на стойке регистрации, Джон и Джина — спасибо, что хоть не Смиты, — справлялись с обстоятельствами по разному.       Джина стала ещё более дерганой, пропускала ужины и, судя по недовольному бурчанию азиатки, сильно задерживалась на работе. Джон же наоборот стал больше времени проводить дома за какими-то бумагами, оккупировав кухонный островок. Минимум раз в два часа он стучался ко мне в комнату и интересовался, не хочу ли я выпить с ним чая.       Азиатка — то есть мисс Пак — тоже старалась теперь надолго не выпускать меня из виду — просила помочь с приготовлением еды, брала с собой в магазин за продуктами, хотела, чтобы я нарисовала что-нибудь для неё. Даже предлагала повязать вместе в гостиной.       А потом к вечеру домой возвращалась Мио и следить за мной начинала уже она. «Мио» явно было сокращением от полного имени, но если длинным вариантом девочку и называли, то очень редко и ещё ни разу — при мне.       Как я успела понять, Мио была тем самым ребенком, про которого все говорили, что он кроткий ангел, ровно до тех пор, пока этот самый «ангел» не открывал рот. Голос и интонации у девчонки были такими, что хотелось закрыть себе уши. Что не слово — то упрёк, что не фраза — то выражение недовольства кем-то или чем-то. В общем, очень быстро всякое желание пообщаться с ней самоуничтожилось.       А ещё Мио меня боялась. И, как и большинство детей, крайне неумело пыталась скрыть это за презрением, постоянно бросая на меня косые взгляды.       Впрочем, это всё были наименьшие из моих проблем.       Я была неконфликтным человеком, предпочитающим со всеми иметь хорошие отношения. Вежливая, учтивая, правильная Алёнка, иногда просто до зубного скрежета и приступов самоненависти. Но внутри — гнилостное болото, в котором кишмя кишат злые, резкие, опасные помыслы, не считающиеся ни с какими канонами морали и закона.       Я всегда старалась вести себя, как зеркало — относилась к людям так, как они относились ко мне. Это было удобно, справедливо и то самое пресловутое «по-честному».       Но бывают моменты, как сейчас, когда мою зеркальную поверхность будто заклеивают матовой пленкой и я теряю всякую способность отражать. Становлюсь простым стеклом под слоем пластика, к которому не достучаться ни слезами, ни угрозами.       На самом деле я терпеть не могу людей. Просто как-то с этим не сложилось. Мне всегда были милее тишина и одиночество, чем компания, даже если эта компания — Серёжа или лучший друг Саша.       Времена самоизоляции были лучшими в моей жизни — я неделями сидела в своей комнате и никто не мешал мне просто существовать так, как хочу. Я просыпалась и засыпала с навязчивым желанием, чтобы это никогда не менялось.       Но ничто, конечно, не вечно.       Карантин закончился, а с ним и мое ровное отношение к другим людям, живущим где-то там, далеко, в других каменных коробках, находящихся словно в другом мире.       После блаженной тишины снова заставить себя выйти на улицу, зайти в автобус, метро, школу стало тяжелым и ежедневным трудом, на который уходила уйма сил и нервов. Но, что было более заметно, моя отражающая поверхность снова начала зарастать пленкой. А ровное отношение к людям резкими, дерганными скачками начало стремительно перерождаться в ненависть.       Даже милая соседка по лестничной клетке, которая, зная мою любовь к филодендронам и спатифиллумам, часто дарила мне дочерние побеги, превратилась в приставочную, бесячую бабку, которая все никак не отправлялась на тот свет.       Долго это состояние тихой агрессии не продлилось — спустя пару месяцев все медленно, со скрипом, но начало приходить в норму. Не без помощи Саши, который за годы совместной учебы, кажется, научился понимать мое настроение. Он таскали меня после уроков то по книжным, то по музеям, придумывал по-детски бредовые активности из разряда: «А давай поедем ко мне на дачу клад закапывать!».       Это… помогало. Чужое постоянное присутствие хорошо на меня влияло, убеждая сознание, что отдельный человек или даже два близко ко мне — это не опасность, не плохо.       Постепенно желание разодрать всех и каждого утихло, сменившись вновь сначала на равнодушие, а потом и на легкую эмпатию…       А сейчас все снова катилось в болото.       И рядом не было никого, кто был бы способен мне помочь.       — Как прошел твой день, Дени?       За стеклом снова лил дождь. Во рту сладкой гадостью уничтожалась барбариска.       Стулья здесь были поразительно удобные, с мягкой сидушкой и спинкой, смахивающими на те синие, что в новых поездах метро.       — Чем ты занималась? — Эмма не теряла веры добиться от меня ответов.       Но если уж я что-то решила, переубедить меня не сможет никто. Буду говорить только о снах, значит, буду говорить только о снах. Да и ты, психологиня, сама согласилась на это условие, ещё и прибавила, что, мол, раз мне так комфортнее, то хорошо.       Ну и какого лешего ты делаешь теперь?       Терпеть этого не могу. Когда говорят одно, а делают совсем другое. Она реально думает, что я такая безмозглая? Или пытается вызвать у меня раздражение, чтобы самолично полюбоваться на мои «приступы агрессии»? Более чем уверена, что Джина уже успела доложить ей о вчерашнем.       Для справки, все остались живы. Просто Мио таки открыла рот в мою сторону, отчего-то именно тогда решив высказать все, что она думает о моих умственных способностях.       Услышь я подобную, даже не матерную тираду в свой адрес за неделю до попадания — только пальцем у виска покрутила бы, да пожелала мысленно, чтоб Мио икалось до скончания веков. Но сейчас я была далека от дзена и пофигистичного состояния. Доконали кошмары, доконали «родители», ещё и эта мымра постоянно лезет со своими нескончаемыми Дени-Дени-Дени.       Барбариска хрустнула между зубами с приятным слуху скрежетом. Воображение дорисовало картину, придав ей нотки кровожадности.       Перевела взгляд с окна на стол.       Ещё один интересный факт — если я знаю, что меня пытаются разозлить намерено, чернушное болото внутри будто глаза закатывает и, презрительно плюясь, отказывается извергаться.       Но Мио вчера от меня всё же досталось. Не сильно, однако красный след от пощёчины горел на ее щеке и утром за завтраком.       Джон отреагировал на произошедшее ровно: только хмурился. А вот Джина… Ну, Джина закатила настоящий скандал. «Дени, как ты могла поднять руку на сестру?!», «Дени, кто учил тебя решать проблемы насилием?!» и все такое прочее.       — Что тебе сегодня снилось?       — То же.       — Расскажи поподробнее.       — Я умерла. Трамвай переехал.       — Что такое «Травай»?       Вот ещё проблема. Если я не знаю слово на английском, оно вырывается у меня на русском. Предугадать этого не получается, потому что думаю-то я по-прежнему на русском, без изменений, а автоматический переводчик походу сидит где-то в глотке, а не в голове, при этом используя слова из бездонной памяти, даже те, которые сама не вспомню, но однозначно когда-то проходила.              Слава богу, этот переводчик не мешает мне вслух говорить на русском без акцента, когда этого хочу. С самой собой, конечно, но если бы я разучилась воспроизводить родной язык — мою тихо подтекающую крышу уже точно ничего не спасло бы от глубочайшей депрессии.       — Я хочу, чтобы на следующий сеанс ты пришла с родителями, — сказала Эмма на прощание.       — Обязательно.       В коридоре меня ждала мисс Пак. Женщина или девушка — не знаю, их, азиатов, не поймешь, — явно думала, что психолог — это врач для психов. И раз меня отправили к нему, значит, я уже не здоровый человек.       Отдавая ей должное, меньше заботиться обо мне она не стала, только смотрела теперь с подозрением и долей испуга, как на зверушку, в любой момент способную заразить ее бешенством.       Дома я заперлась в своей комнате. «Своей» лишь условно, но если один раз переночую в гостиничном номере, тоже буду называть его своим. На школьные тетради, лежащие на столе, даже не взглянула. Вытянула из комода первый попавшийся моток хлопковой пряжи и, порывшись в ящиках, нашла ножницы для правшей, которыми отрезать нитки моей левой получалось с трудом, но лучше уж так, чем зубами.       Похоже, Дени была всё-таки правшой.       Фенечки я плела класса с четвертого, как только стали популярны резиночки «радуга». Мне не нравилось, как они ощущаются на руке, постоянно цепляясь и дёргая короткие волоски и в поисках альтернативы быстро набрела на тонкую хлопковую пряжу. Научившись прямому плетению и поняв принцип составления схем, начала рисовать их сама в тетрадках в клетку. Готовые цветастые изделия отдавала Саше, а себе оставляла одноцветные, какие-нибудь белые или серые, не мозолящие глаз.       Удобнее всего их делать за столом, закрепив кончик нитей к его поверхности бумажным скотчем. Но удобство никогда не было моим главным критерием в выборе хобби. Где я только не плела за эти годы — стоило приноровиться закреплять нити на пальцах не рабочей руки, как сам процесс плетения мог происходить хоть лежа в ванной, хоть по пути домой, навесу.       Больше всего любила плести из четырех нитей — по две нити на каждый палец. Запутаться, если зрение хорошее, почти невозможно. Хотя, лучше приноровиться не отпускать моток главной нити и либо в рукав его засовывать, либо мизинцем придерживать, а то замучаешься потом размотавшуюся нитку по земле собирать.       Плетение не то чтобы успокаивало, просто давало иллюзию того, что время проходит не зря. И если раньше я переживала по этому поводу из-за того, что могла потратить его на учебу, то сейчас меня волновало лишь то, что я могу пропустить лишний час своей жизни. Просто пропустить, ни капельки не насладившись.       Наверное, будь это шоу Трумена, многие бы подумали, что это забавно — вроде десять лет отмотались назад, а мозг наоборот теперь постоянно трезвонит, что время тратится впустую, и я за ним никак не поспеваю.       Сморщилась, растирая затянутые петлями фаланги. С непривычки детские пальцы немеют, но это вскоре пройдет. Главное, узелки плести одинаковые, не перетягивать — навесу сделать это по неосторожности куда легче.       Вспомнилась вдруг статья в Интернете, что при вязании, плетении и прочей работе руками нельзя думать о плохом. Потому что в изделия мы вкладываем частичку себя, а вот какую — напрямую зависит от мыслей и намерений.       Затянула узел с особым усердием.       Веру во всякую мистику и эзотерику я когда-то торжественно переложила на Саню, а сама заняла пост скептика, привыкшего надеяться только на себя и науку.       Он мне и гороскопы вслух зачитывал, и на Таро расклады делал, и комнату рунами обрисовывал, и обереги заговаривал. От меня требовалось только заготовки для этих оберегов периодически новые поставлять — то есть фенечки плести, да один раз выпадал жребий ивовые ветки в парке собирать и замачивать для ловцов снов.       Вот уж кто, наверное, был бы счастлив попаданию в прошлое и возможности — хоть и принудительной — начать все заново. У Саньки буквально все предпосылки для этого были — и непоколебимая вера в сверхъестественное, высшие силы и херовая жизнь за пределами нашей дружбы, успевшая потрепать его знатно и все ещё продолжающая это делать со стороны родственников и семьи.       Заморгала чаще, стирая с глаз влагу.       Последние дни я так много плакала, что, кажется, к черту нарушила весь соленой баланс. Слезы катились и катились, словно за глазными яблоками поселились трудолюбивые водоносы. На щеках и веках уже начали появляться жгучие красные пятна — кто бы мог подумать, что раздражение кожи может начаться из-за слез.       Раньше считала, что не сентиментальная и эмоционально стойкая. Прокручивая в голове нелециприятные картинки возможного будущего — по старой привычке всегда ожидая и представляя худшее — я проживала смерть Серёжи, Саши, знакомых и одноклассников. Говорила себе, что это для того, чтобы подготовиться, чтобы, если вдруг какой несчастный случай, не сломаться в одночасье, а выстоять.       Наивная, блин.       О собственной смерти я, конечно, тоже думала, но эти думы никогда не выходили дальше логичного «тогда мне уже будет все равно». А здесь такая подстава пришла оттуда, откуда не ждали, называется.       Вот только что со всем этим делать-то теперь. С приступами плача, которые начинаются на ровном месте и не всегда, когда одна. С постоянной тошнотой, которая прописалась в моем организме на постоянке. Кошмарами, никак не проходящей дезориентацией — каждое утро переживаю микро инфаркт, упираясь взглядом в огромную красную розу на потолке с лампочкой посередине.       В мыслях двадцать четыре на семь крутятся вопросы, большая часть из которых опасно на грани — «А не сошла ли я с ума?» Именно такой ответ легче всего объяснил бы все происходящее.       Потому что человеческая психика шатка и отвратительно нестабильна — факт номер один, а магии наукой не зафиксировано, следовательно, с огромной вероятностью не существует — факт номер два.       И как бы больно и страшно не было думать о собственном сумасшествии, всё-таки это, наверное, лучше, чем если все вокруг сейчас — всамделешная, реальная реальность.       Впрочем, не важно.       И так, и так проблем столько, что утопиться просто.       Родителям Эмма вопросов задавала даже больше, чем мне. Большую часть из которых я благополучно пропустила, сосредоточившись на сокращении численности барбарисок.              — Дени, тебе есть, что добавить?       — Нет.       Гадость редкостная, кстати.       — Что ж, тогда я выпишу вам направление к психотерапевту.              Захрустела конфетой и скосила глаза на Грейнджеров — Джина, кажется, сейчас расплачется.       — А можно… как-нибудь без этого? — она дергано зачесала назад волосы. И теперь, я уверена, всё-таки выдернула себе пару прядей.       Эмма сочувственно покачала головой.       — Работа с Дени и вами больше не в моей компетенции.       По пути домой Грейнджеры молчали. Молчала и я, но это за последние дни стало уже обычным моим состоянием. Потому что говорить с псевдородителями мне было не о чем.       Вечером, перед ужином, ко мне в комнату зашёл Джон. Сел на край кровати, понаблюдал за тем, как плету фенечку. Осторожно пригладил мои волосы.       — Что случилось, ребенок? Почему тебе так плохо?       Я посмотрела на его лицо и не увидела ни вздернутых бровей, ни пристального прищура Серёжи. Мистер Грейнджер смотрел совсем по-другому: спокойно, хотя и с долей сожаления. Будто по-настоящему ответа не ждал.       Что я могла ответить человеку, потерявшему свою дочь, но всё ещё продолжающему переживать и заботиться о её фантоме? Я — не она и никогда ей не стану. Мы как конфеты в одинаковой обёртке, но с совершенно разной начинкой.       Я не чувствовала к Джону никакой привязанности, только неповоротливую неловкость, заставляющую сердце нервно сбиваться с ритма. Это даже жалостью назвать было нельзя, потому что жалела я только себя. Да, они потеряли дочь, но я потеряла гораздо больше — жизнь, дом и всех близких разом.       Я могла сколько угодно задаваться вопросом, что было бы если бы я осталась тогда дома, а не поехала на автобусе в школу. Погибла бы тоже, только из-за чего-то другого? Взрыва газа, пожара, удара током, сбежавшего от соседей ядовитого паука? Или осталась бы жива? Спокойно сделала бы уроки, включила дораму. Поужинала бы вчерашними макаронами в томатном соусе — в кастрюле вроде ещё оставались.       А вечером намешала бы себе бадью какао и счастливо читала бы недавно начатую книгу до самой ночи, чтобы под утро выслушивать ехидное подтрунивание Серёжи, который, конечно, увидел бы полоску света под моей дверью, когда вставал ночью за водой.       А теперь ни Серёжи, ни какао, ни размокших макарон в томатном соусе.       Джон ушел, обещав принести мне фруктов, а ощущение неправильности осталось.       И эти чёртовы слезы снова потекли.

><

Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.