***
Рассекая осколками воздух, снег ударял по лицу. Пробирался под капюшон тонкого истёртого плаща, морозя шею. Тусклый свет в окнах гниющих, напитавшихся слезами природы и ночевавших в них людей домов стремительно гас, оставляя улицу на милость черноте. Фонари здесь не зажигались с тех пор, как здания были объявлены негодными для проживания, и в них стали ютиться те, кого со сцены жизни согнали в закулисье. Бродяжки и головорезы, воры, оборванцы и пьяницы… Заметённая дорога вывела Рейзела в проулок. Здесь, у самого края, на стыке рабочего квартала и трущоб, привалившись к стене, полулежала детская фигурка, почти неразличимая в отголосках уличного света. Подойдя ближе, Рейзел сумел разглядеть впалые щёки и белые от запутавшихся в них снежинок кудри. Жизнь едва теплилась в этом крошечном создании, выдаваемая лишь вздымающейся от дыхания грудью. Заслышав шаги, ребёнок слабо трепыхнулся и устремил на Рейзела взгляд, не похожий ни на жалостливую мольбу, ни на озлобленность одичавшего волчонка, что бывало обычно у подобных ему. Глаза часто сравнивают с зеркалами, но у него они были окнами, сквозь которые даже в желтоватой сини зимней ночи можно было увидеть его душу. До слепоты яркую, подсвеченную изнутри мечущимся в ней пламенем решимости и несмирения. Тело угасало, объятое колючими руками холода, но всё существо мальчика противилось этому. Отталкивало смерть, стремясь ещё хоть на секунду задержаться здесь. В мире, сбросившем его в затхлую сточную яму людских судеб. — Как тебя зовут? — вопрос сорвался с губ Рейзела мягким переливом звуков, прокравшимся сквозь надрывные стенания ветра. Не дожидаясь ответа, он распутал негнущимися пальцами завязки своего плаща и укутал в него ребёнка. — Франкенштейн, — голос тут же сорвался на хриплый кашель. Вопросы, множась и перемешиваясь, теснились в голове Рейзела, но вслух не был проронен ни один из них. Отбросив колебания, он опустился на колени рядом с мальчиком и бережно, словно боясь надломить, прижал худенькое тельце к себе. Снежная вода, пропитав грубую ткань штанин, холодом вцепилась в ноги, связывая, обездвиживая. Белоснежное комарьё, подгоняемое ветром, не тая, садилось на кожу, по капле выпивая остатки тепла. Не собираясь уступать жестокости ночной метели, Рейзел крепче обнял Франкенштейна, надеясь хоть на краткий миг отсрочить его гибель, пусть даже и отдав ему последнюю ценность, что у него имелась — жизнь. Не из безрассудства и равнодушия к собственной, и без того изломанной судьбе. Не из жалости. Не из желания скорее отбросить оковы мирских страданий. — Так почему же? — голос, раскатистый и скрипучий, зазвучал прямо в голове. Улицу, чернотой стоявшую перед глазами, заслонила белёсая пелена, и сквозь неё зыбким контуром проступила человеческая фигура. — Чем это дитя так важно для тебя, что ты готов обменять свою жизнь на его? — очертания плотнели, всё больше походя на сгорбленного старика с седой козлиной бородкой и мёртвенно-бледной кожей. — Моя жизнь и без того может оборваться в любой момент, но пока этого не случилось, я буду помогать тем, кто в этом нуждается. Я не могу дать этому ребёнку кров или еду, потому что и сам этого не имею, но в моих силах хотя бы попытаться отвоевать его у смерти. А останусь я жив после этого или нет — решить способна только судьба, — вглядевшись в бесцветные глаза старика, Рейзел вспомнил о мельком услышанной легенде. Про духа зимы, что пожирал души детей, сгубленных холодами. — Вот только стоит ли он спасения? Что если он вырастет убийцей или беспробудным пьяницей? — старик колюче усмехнулся. — Будущее не дано знать никому. Он может вырасти как злодеем, так и воплощением милосердия. Но, кем бы он ни стал, я не пожалею о своих действиях. — Ты в сравнении со мной не сильнее букашки, и я мог бы, даже не говоря с тобой, забрать душу этого ребёнка, но из желания сломить твои убеждения, так и быть, не стану. Я приму твою жертву и позволю этому мальчишке пережить ночь, но взамен отправлю тебя в место, где нет ни жизни, ни смерти, ни времени. Лишь раз в год, в Сочельник, ты будешь видеть людской мир. Вернуться в него навсегда ты сможешь, признав, что ошибся, поставив помощь ближнему выше собственного блага. Старик, кажется, сказал ещё что-то, но его слова утонули в непереносимом звоне. Достигнув слуха, но не воспринявшись разумом, осели на нём мерцающей пылинкой. Ноги вдруг потеряли опору. Оконные ставни, фонарь, гнилые доски, сваленные у стены: всё раскололось, осыпавшись за границу взора. — Прости, — торопливо прошептал Рейзел, выпуская из рук уснувшего Франкенштейна. «За то, что не могу остаться рядом. За то, что мне нечего больше тебе дать.»***
Вынырнув из глубин пробудившейся памяти, Рейзел вновь натолкнулся на чистую голубизну глаз, скреплявшую прошлое с настоящим. — Вы очнулись? — разве что голос изменился — исчезла болезненная хрипотца, уступив своё место вкрадчивой мягкости. И её тёплое пламя вмиг обратило в пепел все сомнения, которые могли бы зародиться в измученном безвременьем сердце. Тихая радость заполнила собой всё существо Рейзела. Жив. Франкенштейн жив. И пусть цена за это — вечное заточение, пусть Пустота хоть рассеет его и впитает бездонным нутром, пусть Франкенштейн, быть может, и не помнит даже тот день, когда перескочил разверзшуюся на дороге своей судьбы пропасть. Его жизнь стоила принесённой ради неё жертвы. Сейчас, утопая взглядом в позолочёных первым рассветным лучом кудрях, видя, как мерно вздымается грудь от дыхания, едва не отнятого скрюченными пальцами Костлявой, зная, что там, внутри, бьётся не застывшее от касаний мороза сердце, Рейзел не сожалел. Лишь жадно ловил последние секунды ночи, гонимые в небытие алым заревом. — Если согласитесь остаться, я смогу вас вылечить, — Рейзел запоздало заметил на своих руках бинты, охватывающие их почти до локтей, и ощутил растерянную благодарность — чувство, непривычное для того, от кого помощь обычно принимали. — Спасибо, но… Я разве не помешаю вам? — смущению, вспыхнувшему от предложения Франкенштейна, не дало разгореться только розовеющее небо, напомнившее о близости расставания. — Вовсе нет, — Франкенштейн улыбнулся. Рейзел медлил с ответом, помня о маячившем перед ним возвращении в Пустоту. Вглядывался, изучал, запоминал, желая унести с собой мысленный образ того, перед кем меркли воспоминания о преисполненной счастья толпе и весёлой суматохе. Того, кто стал смыслом нахождения за гранью материи и духа. В окно брызнул свет взошедшего солнца, а из обломков разрушенной стены между памятью и сознанием выскользнула затерявшаяся там искорка — последние слова, брошенные духом зимы. «Если же в твою душу так и не закрадётся даже тень сожаления, спасёшься ты только испытав тепло ответной доброты.»