ID работы: 10502986

Я чувствую

Гет
R
Заморожен
2050
автор
Размер:
84 страницы, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2050 Нравится 158 Отзывы 836 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Первое, что я почувствовала — как воздух болью обжег легкие, и закружилась голова — резко изменилось давление. Из горла вырвался крик, и я замолкла, удивившись своему голосу. Или не своему? Рядом плакал младенец… еще один младенец. Чёрт побери, я была новорожденной! Тело не слушалось совсем. Хотелось, пожалуй, только есть. Собственно, это составило все мое занятие на следующие два часа — меня кормили грудью, после чего я благополучно отрубилась. Наглотаться воды и задохнуться, потому что рядом никого не было — не самый лучший способ умереть. Все, что осталось об этом в памяти — вода и дикий страх. Все остальное стерлось, как и большая часть прошлой жизни. Я все еще думала на русском языке, помнила, что русская, помнила, что очень любила свою страну. Помнила, что собиралась учиться где-то… Кажется, я хотела связать свою жизнь с искусством. Каким? Не помню… Семья у меня точно была, но кто, где… Все будто покрылось туманом. Я, как ни силилась, не могла вспомнить, сколько мне было лет. Двадцати точно не было. А сколько? И как меня звали? Чем больше дней проходило здесь, тем меньше оставалось воспоминаний о той жизни. Помнилось только то, что имело для меня самое большое значение. Лица моей семьи неотвратимо тускнели, их имена уже очень скоро стали для меня загадкой. Память о книгах и фильмах, которые мне нравились, быстро стиралась, но я пока еще могла пересказать сюжет большинства из них. Обрывки каких-то стихов, фраз и статей, которыми я когда-то зачитывалась, не выходили из памяти. И песни — любимые, прекрасные песни, которых здесь нет и не будет еще долго — они помнились лучше всего. Я помнила эмоции, связанные с ними, и не хотела их терять, потому почти постоянно повторяла давно заученные наизусть тексты — но порой и этого было недостаточно. Я могла вспомнить что-то отвлеченное, вроде формул из физики, направлений в искусстве, кусочков социологии или географии — я не забыла это и изучала заново чуть позже, пусть порой и с другого ракурса, но все, что касалось меня самой, исчезло. Да и здешняя жизнь надолго в памяти не задерживалась. Дни неуклонно испарялись из нее, внезапно необъемной и слабой, занятой сохранением осколков предыдущей жизни (это было неожиданно трудно; мне это не нравилось, но даже само недовольство по этому поводу было каким-то приглушенным). Мне не повезло родиться в Америке конца двадцатого века. Союз пока еще был жив и неблагополучно «ускорялся», если мое сознание ничего не путало. Все-таки экзамены по истории — это экзамены по истории, и чтобы сдать их на высокий балл, пришлось столько раз повторять одно и то же, что знания выветрились далеко не сразу. Да и позже, потом, когда я забыла большую часть дат и терминов, я все еще помнила, кто сидел в Засадном полку на поле Куликовом и кто такой Сперанский. Постепенно проходило ярое отвращение к английскому языку, унаследованное, видимо, «оттуда». Все-таки когда все вокруг говорят на каком-то одном, пусть и чужом, языке, рано или поздно начнешь его понимать, и волей-неволей примешь. Понимать я начала все-таки довольно поздно, зато рано уловила имена своих здешних родителей. И имя своей сестры. Черт возьми, ей была Белла Свон! Я не могла толком вспомнить, почему меня так напрягло это имя. Была, кажется, какая-то сумеречная сага, в которой эта самая Белла вечно влипала в неприятности и умудрилась влюбиться в какое-то опасное для нее существо, хотя на горизонте был еще какой-то, более для нее безопасный, нечеловек. И хоть воспоминаний об этом почти никаких не осталось, я помнила, что почти все эти нелюди были жутко красивыми. Особенно тот медовый блондин… как же его имя? А какая разница, впрочем? Подсознание, видя мои потуги, смиловалось и подослало несколько снов, из которых я сделала вывод, что Белла вляпалась в историю со сверхъестественными существами, у которых наряду с многочисленными плюшками были существенные недостатки. Вроде жажды человеческой крови. В реальности я, за неимением большей информации, даже не подумала усомниться в том, что это все — правда и забыла об этом на пару лет, поглощенная другими заботами. Важно было не забыть больше, чем уже было потеряно. Или не выдать своего слишком развитого сознания родителям. А родители мои, к слову, оказались очень славными людьми, и в нас с сестрой просто души не чаяли. Меня назвали Элизабет. Меня очень позабавило это имя. Изабелла — Элизабет. Звучит схоже, правда? Рене, впрочем, упорно хотела назвать меня Лизхен в честь какой-то прабабушки из Германии, и три дня она бурно ссорилась с Чарли по этому поводу. В итоге он настоял на своем, но Рене продолжала называть меня «Лизочкой» с немецким оттенком, и Чарли в конце концов сдался. «Лизхен» прижилась. Мне нравилось это имя. «Лиззи» и «Бетти», английские сокращения имени официального, вызывали только тихое отторжение, а «Лизхен» звучало гордо и красиво. Ну, так мне тогда казалось. Между тем прошел всего месяц (два?) после моего появления на свет.

*

Белла оказалась очень активным ребенком. И очень неуклюжим. Она действительно могла упасть буквально на ровном месте, и если сначала это было вполне объяснимо и понятно, то через несколько лет координация должна была бы уже стать лучше… но как-то не сложилось. Отношения между родителями стыли. Активная, легкая Рене желала покинуть Форкс. Чарли почему-то не мог уехать. Или не хотел. Не знаю, не уловила, не запомнила. Кажется, при нас они попросту об этом не говорили. А в матери между тем все крепла и крепла мысль упорхнуть из этого дождливого города в город побольше и посолнечней. И она была готова оставить отца. Но не нас. Я, как ни старалась, не могла теперь, спустя пару лет, вспомнить хоть каких-то подробностей своей прошлой жизни. Та, прежняя, семья осталась теперь неясным образом, теплым воспоминанием на грани полного забвения. У меня были с собой только песни — я пела их про себя, все стараясь сохранить как можно дольше, но время неумолимо отвоевывало слова. В голове крепла мысль записать все, что помню, но для этого нужно было хотя бы научиться писать. И читать. Теоретически, писать было можно, но рука была крайне неустойчива — ничего хорошего бы не вышло. И потом, вундеркиндом я прослыть не хотела, поэтому сначала надо бы научиться писать по-английски, а потом уже, позже, восстанавливать русский. Потому оставалось послушно ждать, пытаясь не забывать то, что было у меня… оттуда. К отцу, если честно, я привязалась гораздо больше. И очень не хотела оставлять его, но отчаянно цепляющаяся за мою руку и платье Белла явно решила все за меня. Сестра была с первых месяцев очень сильно привязана ко мне (вторым словом из наполовину беззубого рта буквально было «Ли-и-и-из»), и мне не хотелось рвать крепкую связь между нами, а отец… отца я пообещала себе навещать при первой же возможности. И все же едва не расплакалась сама, когда все уже было решено. Белла в силу возраста не особенно понимала, что происходит. Будь мне в самом деле года два, тоже бы ничего не понимала. Отец тогда сидел на диване в гостиной, в сумеречной тишине и одиночестве, спрятав лицо в ладонях. Я подошла к нему, подергала за рукав, и произнесла, теряя по пути как минимум треть букв: — Папа, не грусти. Мы с Беллой будем часто приезжать, правда. Он отнял руки от лица, взглянул на меня и устало улыбнулся: — Спасибо, солнышко. Я вцепилась ему в штанину и с пыхтением попыталась залезть на колени. Он рассмеялся, и, подняв меня на руки, унес наверх. Я все-таки расплакалась. Только чуть позже.

*

Мне не понравилась Аризона еще тогда, когда в глаза впервые ударило солнце. Зато Белла была в полном восторге. В самолете меня впервые захлестнула волна эмоций — не моих, как я быстро поняла. Их было много, и они оставили меня совершенно дезориентированной на несколько минут. Хорошо, что я была на руках, иначе зависла бы на месте и потерялась в толпе. С тех пор прошло уже несколько дней. Отец уехал буквально час назад; мы с Беллз сидели в новой, очень светлой гостиной. Она тискала любимого плюшевого мишку, одну из немногих перевезенных сюда игрушек, порой приглашая меня своим «Ли-и-из» посмотреть на то, как она коряво повязывает ему яркую ленточку то на шею, то на лапу. Я вяло листала книжку, большую часть которой занимали яркие картинки. Книжку мне купил отец. Предполагалось, что читать ее вместе со мной будет мама, но я вполне успешно справлялась с этим и без нее. Остальным, впрочем, об этом было знать необязательно. Спустя полгода я таки не выдержала и подошла к матери с просьбой научить меня читать. Мама удивилась, улыбнулась, но на столь ранний интерес к чтению запрета не дала. И уже очень скоро я учила английский алфавит почти заново. Память все еще плохо держала новую информацию. Я освоила чтение, но долго концентрироваться на нем не могла, очень быстро уставая. Практиковаться в этом деле нужно было понемногу, но достаточно часто. Это вызывало определенные проблемы и раздражение. Мне понадобилось еще несколько месяцев (много месяцев), чтобы перейти на более-менее серьезные книги. Ну, такие серьезные, которые могут дать детям лет пяти-шести. Уже после этого стала просить научить меня писать, и когда Рене показала, как пишутся буквы, начала упражняться в их написании сама. Мама купила мне целую толстую тетрадь, в которую я нетвердой рукой с конца попыталась записать те тексты, что помнила. Рука почти не слушалась. Вместо привычных когда-то ровных строк выходили скачущие, непонятные, кривые буквы. На развитие навыков письма тоже ушло несколько долгих месяцев постоянных занятий. Я почти не задумывалась о том, как выгляжу со стороны. Согласитесь, странно же было бы видеть трехлетнего ребенка, увлеченно пишущего в прописях, причем без всякого принуждения? Рене очень радовалась подобному рвению. Кажется, я все-таки прослыву вундеркиндом. Белла же была совершенно обычным ребенком и хотела играть. Мне не была доступна большая часть привычных когда-то занятий (пусть я толком и не помнила тогда, чем занималась), поэтому я играла с ней. Или читала ей сказки. Белла всегда очень внимательно слушала, и если поначалу меня это почему-то удивляло, то вскоре я привыкла. Как привыкла и к тому, что она называла меня «Лиззен», чаще — Лиз, и никогда — Элизабет, как и остальные в семье. Полное имя быстро стало каким-то чужим, и когда мы выходили на контакт с миром, я порой не сразу соображала, что Элизабет Свон — я. Мы с сестрой были очень привязаны друг к другу, несмотря на разницу в возрасте, пусть и скрытую. Технически я была старше на несколько минут, и воспринималась тоже как старшая. Мне не вполне было понятно, почему я так стремлюсь опекать сестру и проводить с ней как можно больше времени. Я не жаловалась, нет, но что-то мне подсказывало, что немногие братья и сестры могут похвастаться тесной эмоциональной связью и очень крепким доверием. Уже в четыре года Рене стала оставлять нас одних — вернее, меня с ней — на час, а иногда и на чуть большее время. Она могла быть уверена, что за это время с нами точно ничего не случится, потому что за Беллой я пригляжу, а сама никуда не полезу. Так, в общем-то, и было. Мне это тоже было на руку — в отсутствие мамы можно брать те книги, которые под ее присмотром мне в руки не попадали либо я сама их не брала. Понять в четыре года можно немного, если ты не имеешь опыта прошлой жизни, конечно. А если человек чего-то не понимает, то ему обычно это не интересно (ведь правда же?), и он уж точно не будет зачитываться литературой по этой теме. А я зачитывалась, и это было подозрительно. Так что роль няньки для собственной сестры ничуть меня не тяготила, хоть и выглядело это немного странно. Когда мы с Беллой пошли в школу, мама впервые собиралась при нас на свидание… на долгий срок. Видимо, мы считались уже достаточно взрослыми, чтобы оставлять нас одних на ночь. Белла весь вечер цеплялась за меня. Я чувствовала, черт возьми, чувствовала ее смятение и успокаивала ее, как могла. Нам было грустно. Белла долго не могла уснуть тем вечером. Я стала ненавидеть толпы. Почему? О, представьте, что вы одновременно испытываете волнение, чистую радость, страх, чье-то, леший побери, вожделение, зависть, грусть, почти черную тоску и еще кучу других эмоций, и все, что есть у вас в этом огромном море — ваша сестра, которая не защищает вас от волн, но хотя бы не даст захлебнуться окончательно. А потом я заметила, что вместе с тактильным контактом она умудрялась закрыть меня щитом (а это был именно щит) — так сильно было ее желание защитить меня от чего-то, чего она не понимала, потому что рассказала я ей это много позже, когда мы обе перешли в среднюю школу. Щит, правда, только приглушал силу чувств, не закрывая меня от них полностью, но даже этого было достаточно, чтобы облегчить это мучение. Потому и я цеплялась за Беллз, как цепляется за доску утопающий. Вот и ходили мы с ней вместе по школам, вцепившись друг в друга. И во всякой голове, как позже я узнала, мы определялись как нечто неделимое, и называли нас не иначе, как «сестры Свон». Лебеди, ага. Одна — неуклюжа до ужаса, падает чуть ли не на каждом шагу, утаскивая за собой вторую, а та, в свою очередь, сторонится всякого другого общества. Но Беллз и не стремилась к этому самому обществу, предпочитая меня своим подругам, которые у нее все же были. У меня их не было совсем — я просто не могла сойтись с детьми. Конечно, проживание в теле совсем маленького ребенка, постепенный рост и постоянное общение с сестрой почти заставили меня буквально впасть в детство, но я все же осталась вполне осознающим себя человеком, который не особо разделяет интересы детей. На самом деле это выглядело странно. Она относилась ко мне как к старшей, часто приходила за помощью, зная, что я не откажу, спрашивала меня о чем-то чаще, чем маму. За ней нам приходилось приглядывать — наша легкая, ветреная Рене часто забывала важные вещи, даже самые простые, вроде завтрака, собираясь упорхнуть то на очередную работу после бурной ночи, то на очередное свидание. Беллз получала ответы — опыт прошлой жизни у меня все же был, равно как и знание, что ответить и как объяснить, — и при этом всячески опекала в обществе, потому что часто мне становилось физически плохо от огромного количества чужих противоречивых эмоций. Я, в свою очередь, всячески ей помогала, поддерживала, ведь и она в школе чувствовала себя не совсем в своей тарелке… и цеплялась за нее, как за последний оплот спокойствия. Думаю, будь я действительно ребенком, давно сошла бы с ума от такого. К отцу мы ездили каждый год на летние каникулы, и он каждый раз радовался нам, как ребенок. Я была рада ездить чаще, но куда меня отпустят одну? Сестренка не любила Форкс. Мама, видя мое поведение в обществе, однажды вызвала меня на откровенный разговор, где я призналась, что очень неуютно чувствую себя в обществе чужих людей. В общем-то, ничего не изменилось, мы с Беллз все так же продолжали цепляться друг за друга в людных местах, да и дома иногда — тоже. Постепенно я научилась абстрагироваться от большей части эмоций, и воспринимались они этаким «шумом», если не были направлены на меня. После школы я все еще не меньше часа отлеживалась в одиночестве. То, что испытывали ко мне другие, прорывалось сквозь любые мои «щиты». Белла, кажется, понимала и принимала это, оставляя меня одну. Ненадолго, правда: иногда ей становилось скучно или она находила что-то такое, чем требовалось немедленно поделиться со мной. Ну и комната у нас была одна на двоих, так что уроки мы все равно делали вместе. Белла ходила на танцы; я ходила тоже, но довольно быстро ушла оттуда. Меня больше притягивали занятия музыкой. Я в рекордные сроки освоила фортепиано — вспомнилось ощущение клавиш под пальцами из прошлой жизни, — и загорелась идеей освоить арфу. Преподавателя в городе не было, но меня это не останавливало. Несмотря на то, что мечта пока оставалась мечтой, я была уверена, что она осуществится. Скорее поздно, чем рано, но я верила… и потихоньку пыталась найти литературу на русском языке. В школе уроки иностранного языка были единственными, на которые мы не ходили вместе: Белла выбрала испанский, я — французский и немецкий (последний — как дань памяти корням), и это вызвало когда-то волну шуток от сестры и одобряющего изумления от матери. Русского здесь, конечно, не было. Не то чтобы меня сильно это огорчало, в конце концов, я носитель — но то было бы самое простое и адекватное оправдание моим глубоким познаниям. Впрочем, кто мешает мне заниматься «самообразованием»? Белла ходила на уроки фортепиано вместе со мной и продолжала посещать балет — уже без меня. Координация ее, правда, так и не стала лучше. Видимо, это судьба. В моей старой пухлой тетради были записаны все песни и обрывки их, которые я помнила. Белла однажды заглянула туда, ничего не поняла и пару дней ходила с загадочным видом и подозрительным взглядом, испытывая любопытство. Когда она спросила про заклинания в моей тетради, я очень долго смеялась. Белла была в какой-то степени по-детски наивной и пока что верила в чудеса — и я невольно заражалась ее верой. Проницательностью, впрочем, она тоже не была обделена и глупостью не страдала, а потому вопросы, существует ли этот язык и откуда я его знаю все же были заданы. Вот здесь я впервые серьезно усомнилась, говорить ли ей правду. Я все так же продолжала ненавидеть толпу. Сколько от нее не абстрагируйся — все равно высасывает все силы. Поначалу я буквально рыдала от эмоционального перегруза, чем вызывала сильное беспокойство со стороны сестры и матери, а потом нашла весьма своеобразный способ «разгружаться». Гостиная была достаточно просторной для того, чтобы я могла в ней развернуться. Поэтому, когда матери не было дома, я вытаскивала Беллз в нее и мы танцевали под свое же пение на английском. А после устраивались все в той же гостиной на ковре или прямо на голом полу… и я начинала петь уже на русском. Белла, конечно, ни слова не понимала и просила ей перевести, но интонацией проникалась сразу же. Я переводила, неизбежно теряя по пути часть оборотов, но стараясь максимально сохранить общий смысл. Кончалось обычно все тем, что одну из нас приходилось утешать другой, смотря в какую степь меня заносило. Иногда мы рыдали обе, неизменно порождая расспросы Рене о красных глазах, если она вдруг возвращалась к тому времени, когда мы еще светили опухшими лицами. Иногда Беллз прямо спрашивала о смысле того или иного слова, и позднее некоторые песни понимала уже без меня, но сказать, что она знала русский хотя бы на начальном уровне, было нельзя. Она практически не интересовалась им, пусть и пыталась порой повторять самые красивые, на ее взгляд, песни, за мной и просто просила научить ее их петь. Тогда я переписывала русские слова знаками транскрипции или просто английскими буквами. У нее был сильный акцент, но она умудрялась даже с ним передать должным образом, как пронизывают ее незнакомые слова. Ко всему, что я делала, она относилась с одобрением, даже если я делала совсем странные, на ее взгляд, вещи, и знала то, чего, по идее, ребенок знать не может. Сначала она просто воспринимала это как должное — я в ее глазах была таким человеком, который вроде как не может чего-то не знать, всегда вытащит из передряги, убережет, даст совет и точно поможет. Постепенно Беллз, конечно, становилась самостоятельней и начала задумываться, откуда я знаю некоторые вещи. В девять она объясняла это волшебством, в одиннадцать уже пыталась докопаться до правды, и когда я честно выложила ей то, что знала — что я когда-то уже жила, но плохо помнила это — поверила сразу. Неудивительно, что с «нерешаемыми» проблемами она шла ко мне, а не к матери, которая, к слову, представила нам своего нового избранника, который был младше нее на много лет, и был, к тому же, спортсменом. Впрочем, они в друг друге души не чаяли, и мы с Беллз благополучно и по-тихому спихнули «присмотр» за рассеянной матерью на Фила. Кто здесь взрослые, в конце-то концов?

*

Последние три года я приезжала к отцу на все каникулы. Белла со мной не ездила. Холод и постоянные дожди Форкса были ей отвратительны, и даже ради меня она не желала испытывать их на себе лишний раз. Мне же этот городок среди леса чем-то напоминал мою родину — ту, прежнюю, — и оттого был особенно мил сердцу. У нас появились совершенно противоположные интересы — я почему-то терпеть не могла английские романы, даже классические, вроде романов Остин. А она ими зачитывалась, пока я погружалась в европейскую культуру, которая не вызывала особого интереса уже у нее. Мы не рассорились и наша связь не ослабла, нет. Мы выросли и стали немного больше обособлены друг от друга, хотя все секреты по-прежнему делили между собой и за помощью приходили тоже в первую очередь друг к другу. И в толпе все так же, — хотя кто знает, может уже по старой привычке — цеплялись друг за друга. В Форксе вечерами, после заката, я жалась к отцу, а когда он был на работе, гулко сглатывала липкую слюну, кутаясь в одеяло и распевая песни. Я не выходила гулять по городу, не заводила подруг, но охотно ездила в резервацию, несмотря на то, что эмоции тамошних жителей подчас были даже сильнее, чем остальных. Но там была природа, там была относительная свобода от условностей, море, которое будило во мне глухую тоску. Мне было жаль, что я не могу поделить ее с Беллз, но ее был готов разделить другой человек. Джейкоб, тот самый парень, неизменно встречал меня (и мою выпечку) с улыбкой. Белле он, впрочем, радовался больше, чем мне. Я не видела в нем больше, чем друга, и надеялась, что он не перемахнет внезапно через эту границу со своей стороны — просто потому, что со мной он общается чаще и ближе, чем с Беллз. Он, к моему счастью, этого не делал, часто расспрашивая меня о сестре. Он был в какой-то степени солнечным, и называть его солнцем однажды вошло у меня в привычку. Джейк признавался, что хотел бы услышать такое — или что-то похожее — от моей сестры. Фил же в силу профессии постоянно был в разъездах, и мы с проницательной от природы Беллой — моя «проницательность» была вполне объяснима, видя тоску матери по нему во время его отсутствия, посоветовались и решили съехать. Точнее, переехать к отцу. Это случилось очередной слишком теплой для меня аризонской зимой в начале двухтысячных. Рене, конечно, очень не хотела нас отпускать, но тоска ее была больше, а мы были уже достаточно большими для принятия самостоятельных осознанных решений. Потому сейчас мы пакуем чемоданы. Белла, кажется, решила начать новую жизнь на новом месте, и перерыла все вещи в поисках чего-то действительно ценного, чего не хотелось бы оставить. Вот фенечка, которую я ей когда-то плела, вот опаловый кулон, который она отправила в чемодан к немногочисленным вещам, задержав его в руках ненадолго. Вот старые рисунки: дерево, наш дом, мы с ней в обнимку, щенок, которого она когда-то хотела… Щенок. Подсознание подкинуло воспоминание-ассоциацию именно сейчас. Каллены. Там будут Каллены, эти самые не-люди, идущие против своей природы. И один из них, долбанутый на голову романтик, будет иметь виды на мою сестру. Я положила в чемодан толстую книгу по истории культуры России, добытую год назад просто неимоверным трудом через одного знакомого и тяжело вздохнула. Вот леший.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.