ID работы: 10488929

Порочное влечение

Слэш
NC-17
Завершён
79
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
79 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      Двор, наполненный нищими, чьи язвы кровоточащие на членах грязных и лохмотья, коими прикрывали они наготу срамную, для обывателя к такому зрелищу непривычному будет казаться отталкивающим, ежели и вовсе не пугающим, ибо порядка там не водилось, суета царящая на время раздачи царской милости сбивала с ног в прямом и переносном смысле, а витающий в воздухе запах немытых больных тел казалось въедался в одежду. Опричники, что время от времени прохаживались по двору, играли в зернь иль в другие какие игры и выделялись на фоне нищих да обездоленных не столько своими нарядами пышными, сколько высокомерием и надменностью, что прослеживались в каждом их взгляде и слове. Находясь под защитой царскою, им нечего было остерегаться, все им было дозволено, и не было никого, кто бы мог шайку бандитов государевых урезонить. Никита Романович был человеком добрым, чурался он гнева неуместного, как и злобы сердце отравляющей, но, узрев такой порядок дел, не мог сдержать в себе возмущения искреннего, из глубин души рвущегося, что в глазах его читалось явственно и что на лице его благородном печатью скорби отразилось. Идет князь, диву дается да ругает про себя несправедливость судьбы лукавой, как тут взгляд его падает на паренька младого, на лавке средь телохранителей царских сидящего, и хотя каждый из них одет был дорого да броско, лишь он один сразу заприметился князю, поразив того красой своей да статью. У опричника этого волос был густой, черный, точно крыло вороное, взор из-под бровей соболиных пронзительный, но в тоже время насмешливый, будто на челядь смотрел юнец дерзкий, а не на братьев своих по ремеслу, но сильнее всего манили к себе уста его красные, что на лице чисто выбритом будто ягоды спелые выделялись. Смотрит Серебряный и глаз оторвать не может, будто под колдовство какое попал, а опричник то быстро заметил и губы его чувственные в усмешке неприятной изогнулись. Не знал тогда Никита Романович, что нрав у молодца не из пригожих был, а потому не ведал, какую шутку решит он с ним сыграть дабы разведать, из какого теста был слеплен муж пришлый. Выпустили медведя на него, дикого да голодного, в неволе своей себе покоя не находящего, и хотел было князь за саблю свою схватиться да запамятовал, что сдал он ее еще на входе. Однако не был воевода гордый трусом бегущим прочь от опасности, а потому не стал он искать защиты у людей на крыльце стоящих, не бросился наутек покуда сила еще в ногах была, на месте стоять остался, готовый к любому исходу. И за мгновение до того, как удар лапы медвежьей ему по плечу пришелся, услышал он голос дивный, бархатный да медовый, что въедался в самую душу, подобно яду, что с уст алых прямо на грудь княжью капал.

***

      Сидит князь за столами дубовыми, явства вкушает дивные, да постукивает перстами по скатертям златыми нитями расшитым, а взор его неспокойный мечется по трапезной, вцепляется то в одного, то в другого гостя царского, и чем дольше сидит муж доблестный средь люда ему незнакомого, тем чернее на душе его становится. Сосед его за столом был едва ли не единственным, кого князь знавал прежде, и вопрошает он его неустанно о тех аль иных новых лицах, что были ему совсем не знакомы иль знакомы посредственно. — А вон там, вишь какой молодчик, на красну девицу похож, что царю все вина в кубок добавляет? Это Федор, сын Басманова Алексея. — Тот черноволосый? — Взгляд Серебряного, узнав юношу, чья наружность дивная его поразила на дворе царском, тотчас замирает на нем, на высоком и гибком, точно деревце молодое, но осадок от шутки варварской след глубокий в сердце оставил, неприятный. — Он, любимец царский. Кажется государь наш без него и житья-то себе не представляет, любит беса без меры. Да оно и понятно, такую красу не в каждом тереме найдешь! Сосед князя смеяться начинает, улыбку щербатую за кубком в форме льва пасть разинувшего пряча, да не смешно Никите Романовичу, душу предчувствием неким на части рвет, а сам все смотрит на кравчего, очей не опуская, пока тот, как ему кажется, того не замечает. У Басманова этого смех чарующий, звонкий, а манеры изящные, походка плавная, только вот взор его лукавый добра не сулит, временами то задорный, весельем искристый, а то острый и злой, к месту пригвоздить способный. Именно этим взором и одарил он одного за столом сидящего, что подобно Серебряному красой младой очаровался, а потому поспешил воевода глаза в стол упереть да более на Федора этого их не поднимать. Пир все шел, князь беседой себя занимать пытался, удрученно глядя на опричников да бояр захмелевших, что знай чарки в себя опрокидывали и уж себя от медовухи не помняли, как тут слышит он за спиной голос, тихий и чарующий: — Никита-ста! Великий государь жалует тебя чашею! У Федора улыбка наглая, самодовольства полная, а в глазах его дивных мелькает неподдельный интерес к чужаку, что смотрел на него прямо и гордо, без тени заискивания. Выпил Никита Романович чашу, до дна осушил, а кравчий не уходит, из-под ресниц смоляных глядит и вдруг совсем близко к нему подвигается и жарко на ухо шепчет: — Ты на мне дыру прожжешь, княже. За это можно и очей лишиться. Вспыхивает Серебряный, на скулах желваки заходили, да вот только не на кого уже серчать — ушел бес прочь, улыбкой лукавой напоследок одарив, и улыбку эту нельзя было позабыть даже во сне.

***

      Пировать царь любил и делать это привык часто. Порой впечатление такое создавалось, что ежели в Слободе кто на разбой не ездит, то пьянствует, а коли не пьянствует, то еще каким непотребством занимается. Многое повидал Никита Романович, в месте этом упадка нравственного находясь, и чем дольше он при царе оставался, тем печальнее были его мысли и хмурее чело светлое. Думы его то и дело к возлюбленной вертались, облик ее ясный и во сне и наяву представал перед князем, только вот не мог он более права на то, чтобы стан ее даже в грезах своих сжимать да уста в порыве страстном целовать, а потому гнал он мысли эти прочь, что еще пагубнее сказывалось на духе его. Вот снова сидит он на пиру и думы его черны. Распутство его окружало, парни да девки угождали псам царским, что блудили также усердно как и молились, но ярче всего горел огнем неистовства образ кравчего царского, что то и дело мелькал мимо Серебряного да взглядом его лукавым одаривал. Только не видать что-то любимца государева на пиру шумном, а ведь без него не мог тот разгулью предаваться, вечно молодца у себя держа, считай что у ног своих. Но вот зазвучала музыка, заливисто загоготали опричники, в ладоши хлопая, и входит в трапезную фигура в атласном червленом летнике со златыми вошвами. Поначалу понятно не было, кто ж это так дивно меж столов идет да бедрами покачивает, да как только приблизилась танцовщица ладная сразу ясно стало, что эта за птица дивная, распутством своим честь в землю втоптавшая. Не девица то была падшая, а кравчий царский по-бабьи одетый, в танце жгучем извивающийся да жесты охальные кажущий. Смеются опричники, смеется и царь, а Никита Романович сидит ни жив, ни мертв, хочет и из-за стола уйти, дабы не видеть позора такого, и глаз отвести не может, как и прочие мужи в трапезной собравшиеся, что масляного взгляда похоти полного с опричника юного не сводили. Противно от этого князю становится, презрением охватывает сердце его, только вот не в силах он взора потупить, сам за каждым движением танцора следит, а тот будто и чует взгляд этот к нему прикованный, сам очами в него стреляет, да бедрами призывно в танце ведет. Кончается танец, кончается и пытка, и выбегает Никита Романович из трапезной воздуха свежего глотнуть да жар в теле танцем вызванный унять. — Помоги ж мне, Елена, услышь меня… — Шепчет князь, лицо в ладонях пряча. — Не дай, подобно отродьям этим бесовским во грехе увязнуть…

***

      Нет ничего на свете лучше, чем баня русская, что жаром своим до костей прожигала да хворь любую извести могла, и более всего прочего любил ее Никита Романович, особенно ежели груз какой на теле иль душе был. А груз лежал тяжким бременем, сердце скверной своей разъедал, и не знал князь чем вывести порок этот из нутра своего, чем выжечь то, что вдруг в душе его поселилось. Сидит он в бане на лавке, очи ясные прикрыв, и мысли его словно змей рой копошатся, дышать спокойно не дают. Думал он и про любовь свою запретную, к жене того, кого уважал он за честь и доблесть, вспоминал чем пир царский кончился и как чуть смерть не настигла его, ножом острым по сердцу полоснув, гадал, как очи государю открыть на прихвостней его бессердечных, имя царское порочащих, но более прочего пугал его образ новый, лукавый, что теперь терзал и во сне и наяву. Зарывается Никита Романович пятерней себе в волосы да стон отчаяния полный издает, как вспоминает он видения свои ночные, и воспоминания о них по телу мурашек волну вызывают. Сидит он, как и во сне своем, на лавке, только не в бане, а в лачуге темной, лишь одной лучиной освещенной, и свет от лучины этой на ложе узкое падает, где лежит бес черноволосый, с серьгами в ушах драгоценными да перстнями на каждом пальце. Отрок Басманова, с глазами озорными, лукавства полными, смотрит прямо на князя, в очи тому заглядывая, и уста красные в улыбке порочной растягиваются, когда вдруг касается он груди своей, крепкой да гладкой, и все ниже руками ведет, торс свой оглаживая и к паху ближе подбираясь. Смотрит Серебряный, оторваться не может и чувствует против воли своей, как тверд внизу становится. Кравчий царский красив в непотребстве своем, ведет он перстами по члену своему, кровью налитому, но лишь легонько касается он плоти возбужденной, ладонью не обхватывает, а только дразнится, стонами срамными лачугу наполняя. Похабно то все, неправильно, да вот нет у князя сил искушению противиться и сам он ведет свою руку к возбуждению твердому, зубы сцепив, дабы ни единого звука не издать. Сон тот прервался с петухами первыми да только наяву преследовать не перестал. Не может он уж более на Федора спокойно смотреть, и даже сейчас, в бане пара полной, не может Серебряный видения свои прогнать, будто заколдованный вспоминая и губы эти в страсти закушенные, и очи, что душу его терзали.

***

      Конюшня царская богатой была, у каждого скакуна сбруя драгоценностями украшенная, лентами да бубенцами, не то что конь Никиты Романовича, жеребец служивого честного, простого. Приносит он ему с кухни яблок спелых, гладит по гриве густой, а мысли его далеко за пределами Слободы царской гуляют. И тут слышит он шаги за спиной, но не оборачивается воевода, упрямо смотрит лишь на коня своего, покуда шаги совсем рядом с ним не затихают, а ежели взор опустить, то можно было увидеть мыски сапог щегольских да полы кафтана богатого. — Хорош жеребец. Ноги крепкие, грудь широкая, а каков норов! Таким скакуном грешно не залюбоваться да и объездить довольство сплошное. Дыхание свежее по щеке мажет, холодит приятно, только вот от речей этих дурно князю становится, неудобно, будто вовсе не о коне говорил Басманов младший, будто не его стать восхвалять решился. — Чего тебе надобно, Федор Алексеевич? Опричник усмехается. — Отчего ж ты решил, что мне что-то надобно? Может я так решил беседу с тобой завести да речи умные послушать? Ведь ты не дурак, Никита Романович, совсем не дурак. Ловко ты опалы царской тогда на пиру избежал, проворно. Не каждому такое под силу после проступка столь дерзкого. Резко оборачивается Серебряный, с трудом в узде свой гнев сдерживая, дабы не натворить бед куда более серьезных, нежели те, что уже лежат на совести его мертвым грузом. Коли схватится сейчас он с Басмановым — не миновать беды. За любимца своего царь точно его голову на плаху положит, а возможно сам и топор над ним занесет. — Помню я, как и ты мне смерти тогда желал! Не забыл я ничего, Федор, сын Алексея. Лицо кравчего юного, по обыкновению надменное и самодовольством полное, вдруг совсем иным стало. В глазах, что обычно лукавства были полны, горечь вдруг промелькнула, а уста изогнулись совсем уж в печальной ухмылке. — Не ведаешь ты, о чем говоришь, Никита Романович, да и куда тебе! Не нашего ты поля ягода. Не знать тебе, что значит под пятой царской ходить, в мыслях не держишь, что может быть с тем, кто супротив воли его идет. Однако ж убеждать тебя в чем-либо не стану, изволь. Собирается было Федор уходить, голову на прощание слегка склонив, но внезапно смыкаются вокруг запястья его пальцы крепкие и не дают с места сдвинуться. От прикосновения этого по коже кравчего тепло разливается, дрожь по телу пробегает приятная, только вот не может он позволить себе стоять вот так в конюшне царской, а потому руку свою вырывает и взглядом гордым смеряет. — Зачем же ты тогда царю служишь, коли доля твоя тебе не мила? Заливисто смеется Басманов, зубы белее жемчуга оголив, и вновь, будто по колдовству какому, прежняя личина на него напускается, и как прежде видит князь в глазах чужих блеск лукавый да ухмылку ехидную, до отвращения паскудную. — Кто ж сказал, что не мила? Может я и не желаю иной? Только вот за все платить надо, княже, особливо за милость государеву. А ты корми коня, корми. Яблоки у нас хорошие, вкусные. Сам тоже погрызи. И уходит опричник юный, смехом своим душу чужую вверх дном переворачивая.

***

      Он лежит на подушках шелковых в шатре своем персидском, точно султан из страны восточной, аль рабыня одалиска в гареме заточенная, сочетая в себе самым удивительным образом черты как мужа смелого, так и девицы, что красою лепа. Не знает как вести себя с ним Серебряный, не ведает, куда взор кинуть. Убранство шатра богатством своим глаз режет, слуги суетящиеся лишь с мысли сбивают, а взгляд глаз колдовских, что будто в самую душу проникали, и вовсе ланиты гореть заставлял, отчего неуютно было князю в шатре Басманова и неприятно. — Не ранен ли ты, Никита Романович? — Силы высшие от смерти берегут и на том спасибо. Как сам, Федор Алексеевич? — В порядке. Только вот лицо загорело пуще прежнего. Как думаешь, скоро ли сойдет загар? Вопрос этот воеводу смелого в тупик поставил, и недоумение в очах своих ясных спрятать он не сумел. Витязь без страха и упрека, что врага рубил на коне своем в запале сечи кровавой вдруг превратился в жеманную барышню, что в зеркальце насмотреться не могла да локоны свои гребнем денно и нощно в тереме чесала. — Не ведаю я того, Федор Алексеевич. — Кончай величать меня, будто мы на пиру перед очами царскими. Сядь со мной и будь моим гостем. — Спасибо, боярин, но в Слободу я спешу. Не хочет Серебряный надолго с Басмановым оставаться, душно ему становится, будто воздуха совсем не хватало, но кравчий царский не из тех людей был, кто отказы жалует и легко их принимает. — Слобода никуда не сбежит, ровным счетом как и виселица по головам тоскующая. А вот вина такого, как у меня, вовек тебе не испить. — Тряхнул головой Федор, зазвенели серьги в ушах его, а сам все на князя глядит из-под ресниц густых своих, улыбается лукаво. — Аль так уж противен я тебе, княже? Серебряный очи быстро опускает да решает добро дать и гостеприимства жест уважить. Зовет опричник гостя к себе на подушки, сам сидит по-восточному и также князю предлагает, а сам знай щебечет что-то, вино из кувшина по бокалам разливая да фрукты сахарные перед Никитой Романовичем раскладывая. Смотрит на него князь и думы прежние на него находят. Те самые думы, что посещали его, когда образ кравчего царского пред очами его возникал, в минуты слабости телесной, аль отчаяния глубокого. Не быть ему с Еленой, не быть суженым в браке счастливым, и мысль об этом сердце его на части разрывало, ни на миг не отпуская, но сильнее прочего душа чернела от чувств ранее не изведанных да порочных, будто по колдовству какому на него свалившихся, от которых и тошно становилось воеводе смелому и страшно. Смотрит он на Басманова да никак понять его не может. Кем же был этот любимец царский, то в летнике отплясывающий перед очами государевыми, а то басурманам головы рубящий, себя не жалея. Разговор в конюшне еще долго путал разум Никиты Романовича, еще долго он чувствовал на щеке своей дыхание чужое, а танец юнца разгульный так и вовсе спать не давал, но чем больше разобраться во всем этом пытался, тем глубже увязал в противоречиях разных, будто в трясине глубокой. — Что смотришь так на меня, княже? Уж не люб ли я тебе сверх меры, что ты еще со встречи нашей первой с меня очей не сводишь? Смеется Басманов, когда багровым то ли от злости, то ли от смущения лицо Серебряного делается, локоны свои за уши убирает, демонстрируя серьги дорогие, да губы знай все облизывает, чуя, что за каждым жестом его князь следит, брагой крепкой охмеленный. — Речи ты дурные заводишь, боярин. Не по душе мне они. — Так ли не по душе? — Еще шире ухмыляется опричник, к гостю ближе подвигаясь. — А танец-то мой точно по душе тебе пришелся, я-то знаю. — Неужто правда все, что про тебя говорят? — Наконец басит голосом осипшим воевода, с трудом от выпитого мысли в кучу собирая. Дыхание Басманова на устах его, чуть дальше наклониться и можно мягкость губ этих ощутить да наконец волю телу дать по ласке и любви изголодавшемуся, но держит себя в руках князь и сам от опричника отодвигается. — А даже если и так, то что с того? Какое мне дело есть до слухов пустых да домыслов холопьих? Краше меня в мире не сыскать, князь, уж поверь мне. Потрогай, как нежна моя кожа да как шелковы мои кудри. Где найти можно мне равного? — По отваге о мужах судят да по чести, а не по гладкости кожи. Негоже мужу военному точно баба какая красу свою обсуждать. Отшатывается Басманов, глаза его недобрым горят. Вскакивает он на ноги, по шатру нервно ходить начинает, руками браслетами украшенными то и дело взмахивая в жесте пустом. — Как легко ты к мысли приходишь, княже, только вот со своей колокольни судить всегда проще. Попробуй ты воле царской перечить, попробуй ты летник не одеть, коли требует того государь забавы ради! Я уж поживи ты мое в Слободе, вот глянул бы я на тебя, как бы тут мне про отвагу да честь сказки баял! Неудобно князю стало, видит он, как нервно губы кусает Федор да от злости кулаки сжимает, и кажется, что вновь спала маска ехидства и порока лживого, явив молодца с очами печальными, что судьбиной своей управлять не мог. — Не хотел я обидеть тебя, Федор, ты уж прости за слово грубое. Просто никак не пойму я тебя, в диковину мне манеры твои, а я ведь тебя в сущности-то и не знаю… Замирает на мгновение Басманов, очи свои на князя подымая, и тихим голосом он вопрос задает, шагами мелкими к гостю ближе подбираясь. — А хотел бы, Никита Романович? Вновь вспыхивает муж смелый, на подушках елозит, куда деть себя не знает. Чувства толка различного изнутри его разрывают, будто ткани лоскут, и в бессилии зарывается он перстами в волосы свои, словно норовя их с корнем вытащить. — Ох, не искушай меня, боярин, грех тебе будет! Я и без того не знаю, что делается со мной, а тут еще ты со своими речами! — Грехов на мне и без того много, напополам их с царем делю. Только разве ж много я прошу? Не место зазнобушки твоей в сердце занять хочу, не боись. Я лишь тепла и ласки жажду. Плохо ль это? Подходит Федор совсем близко и перстом указательным за подбородок упрямый голову князя вверх поднимает, щеку рукой свободной поглаживая да в глаза все заглядывая. Глаза эти ясные, нет в них ни порока, ни обмана, только вот тяжело смотреть в очи эти любимцу царскому, будто груз деяний своих еще сильнее ощущать стал. Долго стоял так Басманов да видит, что попусту все, но лишь хотел он отступить да гостя из шатра вывести, и вот уже обида горькая мысли дурные подгонять стала, как тут хватает его за запястье князь, как некогда в конюшне, и шагу сделать не дает. — Княже? — Вопрошает Федор, кажется, одними губами, да охает громко, когда встает Серебряный на колени и в живот ему лицом утыкается, ноги крепкие руками обвив. — Что же делается со мной, что творится? — Стискивает в объятиях Басманова князь, головой буйной из стороны в сторону мотая. — А это все ты! Ты! Не на шутку испугался опричник, когда вскочил Серебряный на ноги, хотя и не слабее воеводы был, но огонь в глазах его горел столь сильно, что сложно было сказать, что творилось в тот момент в душе у князя. И уж точно не ожидал Федор и предположить не мог, что тот притянет его рывком к себе да уста сомнет в поцелуе жадном, словно путник, что истосковался по холодной воде родниковой. Руки по плоти чужой изголодавшиеся блуждают, стан стройный еще ближе прижимают к телу разгоряченному, по плечам широким проходятся да в волосы смоляные зарываются, и будто тает в объятиях опричник юный, в уста чужие стонет да пахом трется об естество мужское. — Околдовал, — невнятно бормочет князь, шею гибкую целуя да прикусывая ее в запале диком, — одурманил… Проводит Басманов по груди крепкой ладонями, дрожит, как лист осиновый, чужую жажду всем телом ощущая, когда руки мозолистые его по ягодицам гладят да сжимают, и вот уже тянут его на подушки, сверху, аки медведь, наваливаясь и вновь устами его завладевая. Не так целовал Серебряный зазнобу свою, не позволял он себе с ней до конца волю страсти давать, а здесь будто воистину околдован князь, меж ног мужских лежит, тело чужое гладит и рычит в губы красные, точно зверь лютый. Язык кравчего юркий его собственный в пляску уводит, меж уст влажных скользит, а рука юнца в это время уж к паху воеводы подбирается, по внутренней стороне бедер поглаживая, дразня. — Не спеши так, княже. — Смеется Федор, когда разрывает полюбовник одежду его богатую и к груди юношеской приникает. Сосков горошины уж затвердели, на фоне кожи молочно-белой темными ягодами выделяясь, и вбирает их в рот воевода пылкий, языком с ними поигрывая. Двигается устами Никита Романович по телу гибкому на ласки отзывчивому, чувствует, как плоть его собственная болезненно твердая стала, и принимается он с себя одежу стаскивать, в застежках да шнуровках путаясь. — Позволь подсобить, княже. Смех у Басманова звонкий, искристый, а руки изящные на удивление сильные оказались, когда он вдруг валит нагого Серебряного на спину и нависает над ним, облизнув уста свои алые да игриво подмигнув. Достает он из шкатулки средь подушек лежащей масла флакон и вкладывает в ладонь княжью, сам ложась рядом и призывно ноги раздвигая. Мажет маслом пальцы воевода, а что дальше делать не знает, ведь не был он до сего момента с мужем другим в связи столь порочной, но тут Федор сам берет его руку в свою и меж ягодиц своих направляет, в спине прогибаясь, когда перст княжий внутрь мышц тугих вошел. — Глубже, княже, глубже… Улыбается кравчий юный, ластится, будто кот по весне, видать истосковался молодец по усладам нежным, и решает князь довериться полюбовнику своему, второй перст вводит, а сам уж от нетерпения дрожит весь, желая опричника царского на погибель душе своей. И когда Федор смыкается вокруг пальцев в теле своем, одарив Серебряного взглядом похоти да желания полным, последние мысли из головы воеводы исчезают, и полностью отдает он себя бесу сему лукавому, что столь давно терзал мысли его и плоть. Он входит в тело юное до самого конца, руками по обе стороны от головы буйной упираясь да взора от очей пьянящих не отводя. Выгибается под ним Басманов, теснотой жаркой вокруг естества княжьего сжимаясь, и ближе к себе тело крепкое прижимает, ногами стан мужской обвив. — Глубже, княже, глубже… Срывается Никита Романович, на глаза будто пелена опадает; он двигается быстро, рвано, на всю длину входит, будто полностью заполнить собой юнца жаждет. От каждого стона срамного с уст алых слетающего все сильнее князь распаляется, прикусывает чужой подбородок гладкий да на шее бледной следы страсти своей чередой до плечей самих оставляет. Испариной блестит спина воеводы сильного, когда изливается он наконец в любимца царского, а тот за ним следом, доведенный до иступления ласками пылкими. Тяжело дышит Басманов, будто конь после забега изнуряющего, а Серебряный на нем лежит, тяжестью веса своего придавив и так тела младого до конца не покинув. — Как ты, Никита Романович? Поднимает голову князь, улыбкой шальной в полумраке шатра блеснув, и вместо ответа целует он вновь погибель свою отрадную, что в юдоли этой навек останется в его сердце.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.