ID работы: 10473198

Бестолковый вид

Слэш
PG-13
Завершён
50
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 6 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Я попаду на Слизерин! Только на Слизерин, я это точно знаю, потому что… Какой глупый ребёнок, какой наивный ребёнок. Как же ты можешь знать, откуда тебе это ведомо? Какой храбрый, должно быть, ребёнок, — почти Гриффиндорец, честное слово. У него звонкий голос, похожий на первый гром, на тот самый гром, который бывает в мае, который приносит с собой чёрные тучи и разноцветные молнии. Какой удивительный, должно быть, ребёнок, — мне неосознанно хочется вдруг сдвинуться к краю стола, освободить ему немного места между мною и Фабианом: там, глубоко в душе, я жду его за Гриффиндорским столом, даже если сам он твердит обратное. Но это странно, странно: я никогда его не видел, и его звонкий голосок тонет в шуме и детском гомоне, — всё, что у меня есть, это его надменный уверенный возглас. И мне хочется обернуться, отыскать его глазами, — просто так, чтобы убедиться, чтобы знать это точно-точно. Фабиан держит меня за плечо и говорит так уверенно, как будто знает неведомую тайну, сокрытую от всего мира: — Сиди, Артур. Это же Малфой. О, Фабиан говорит это много ярче, много увереннее какого-то непостижимого секрета. Он говорит это так, словно может одним только этим словом, одним жестом объяснить мне нечто такое, чего я, дурак, совершенно не знаю. Он словно ведает все постыдные секреты — если не мои, то моей семьи точно, и вот эти самые секреты теперь грозятся вырваться из-за закрытых дверей. Он говорит это просто, и ёмко, и полно, а я всё верчу в голове это имя, далёкое и французское, лёгкое, как перо. Я знаю, что мой отец ненавидит Малфоев. Мать — хватается за сердце, прикладывает к глазам платок, смотрит гневно и шипит потом до вечера о разном. Вспоминает что-то далёкое, мне неведомое, оставшееся там, в её прошлой золочёной жизни, а мы с Билиусом по обыкновению сидим где-то подле, как два крошечных феба*, и слушаем, и боимся шелохнуться. Они оба — и отец, и мать — очень в этом похожи, очень близки, и я нахожу это отрадным, блаженным чувством сплоченности и ласковой семейной любви. Билиус, кажется, тоже так считает: годы идут, и вот он уже не похож на моего наивного брата. Он садится всё ближе к матери, ближе к жару каминного огня, его славное лицо теперь принимает горькое выражение во время разговоров о Малфоях, будто он проглотил целиком лимон. А я всё остаюсь одиноким фебом на сухой ветке, я не могу понять этой вражды, я, быть может, вовсе этого не хочу. Когда шляпа кричит на весь зал так громко, что мне закладывает и уши, и, казалось бы, нос, я всё-таки оборачиваюсь и смотрю: юный слизеринец соскакивает с табурета с неведомой грацией, с тем самым превосходством, о котором так много пишут в книгах, и мне вдруг кажется, что в нём благородства заключено даже больше, чем может представить себе моя мать. Какой, должно быть, красивый ребёнок. Мне непривычно думать о красоте людей, и, в самом деле, что вообще есть красота? Гидеон и Фабиан красивыми мне не кажутся — они коренастые, плотные, их лица грубы и чуть сплюснуты, но мне на то совершенно плевать, — мне плевать на многое; они мои друзья. Их сестра, на удивление, тонкая и смешная, как горячий солнечный луч, и когда она сидит напротив меня в большом зале, я ясно могу отметить и блеск её глаз, и то, как искрятся на солнце волосы, пряди которых она заправляет за уши. Она хорошенькая, особенно как для девушки, и есть в ней что-то такое, что я не могу описать парочкой слов — этот её яркий румянец и смех, её напускная серьёзность, которая трещит по швам, и чинные манеры благородной девицы, на которые она иногда плюёт: враз становится такой азартной, живой и горячей, и вот тогда, пожалуй, Молли красивая. А сам я словно ни о чём: из зеркала на меня глядит обычно кто-то долговязый и тонкокостный, с большими грубыми ладонями, с узкими плечами, — мне даже Билиус временами кажется краше, в нём всё как-то в меру, будто к месту. Во мне всего — чересчур; и роста, и углов, и яркости волос, и даже прозрачности глаз, и потому я стараюсь не думать о других, не думать, но Малфой… Мне помнится, что отец упомянал что-то такое прежде, — но сам я ни одного Малфоя никогда не видел и судить не мог. Нас не приглашали на празднества, которые обычно устраивают на Йоль, и мне, юному ещё школьнику, был заказан вход в министерство — от того эфемерные Малфои были больше моею фантазией, игрою воображения. Но отец твердил, и твердил очень часто: про холод чужих глаз, про белёные волосы, про дорогие одежды. Мать вторила ему и фыркала — как-то совсем невоспитанно, как-то так, как не делают выходцы из Блэков; Билиус слушал с восторгом, я — сидел и молчал. В то время мне полюбилась зима, и она неосознанно стала вдруг с Малфоями связана, и я думал больше обычного и про глаза, и про волосы, и про шёлковые мантии. Я думал об этом и тогда, когда помогал матери на кухне, и тогда, когда писал эссе по гербологии. Я думал об этом тогда, когда Фабиан держал моё плечо и говорил со знанием дела: — Сиди, Артур. Это же Малфой. А он оказался вдруг очень красив. Настолько, насколько вообще красивыми могут быть дети. Настолько, насколько вообще могут вдруг показаться красивыми люди, которых ты, подслеповатый, ужом извернувшийся на скамье, можешь видеть с другого конца огромного зала. Но это всё же было так: и то, как он шёл, и как держал спину; как были расправлены его узкие, детские ещё плечи; как сменился цвет его галстука и герба на роскошной мантии. В нём всё было так правильно, так удивительно, что, признаюсь, я мог бы почувствовать это с закрытыми глазами, сидя спиной к нему, — даже будучи мёртвым. Потом я его не видел. Это было бы глупо, верно? — следить за ним или глядеть на стол Слизерина за завтраком. Было бы глупо искать его снежную макушку, и я не искал. Вместо того я смотрел теперь на Молли, подмечая её бледные ласковые веснушки. А Молли тоже смотрела на меня — она была смущенная, залитая солнцем и отблеском разноцветных витражей, и держалась ко мне близко-близко, почти как хвостик. Она почтительно, с лёгким уютным смешком, какой могут подарить тебе только девочки, называла меня «Наш дорогой староста», и однажды даже попросила подержать в руках значок. По вечерам я патрулировал коридоры. Я не мог назвать это слишком сложным занятием — пару раз мне довелось списать баллы, разогнать стайку смеющихся девочек и предотвратить неуклюжую драку, но в общем и целом — я просто бродил по замку, подсвечивая люмосом путь. Малфоя я увидел в конце октября, аккурат перед Самайном. Будучи честным — нет, я не увидел его. Я услышал. Он сидел в коридоре третьего этажа, в одном из тех покинутых крыльев замка, где не бывает занятий и паутины тянутся на многие сантиметры вперёд. Огонёк на конце его палочки был очень тусклым. Он сидел на полу, сразу за доспехами рыцаря, и под мантией, под её шёлковыми чёрными складками я смог разглядеть его сумку, теперь потрепанную и совсем непригодную для носки. Совсем не достойную кого-то такого, как Малфой. Мой люмос изнова осветил этот его уголок, отбросил в сторону тени; я глядел на него во все глаза, и, как дурак, думал почему-то про сумку: что все книги, учебники в ней безнадёжно смяты, и его домашка, должно быть, испорчена, и его чернила разлились и наверняка изукрасили пол. Я не мог и помыслить того, что он потерялся, заблудился и не мог найти выхода: это был октябрь, самый конец октября! Он учился здесь не первый месяц, мне казалось — отыскал уже все тайные ходы, все маленькие трещинки на полу и стенах. А он не отыскал. Нет, конечно, не отыскал — он был тогда маленьким мальчиком в дорогой мантии, мальчиком с острым подбородком и горделивым взглядом, с неспешностью движений и грацией короля, но я словно забыл самого себя, чудного первокурсника, который тоже распалялся, смеялся и делал вид, что знает замок, как пять собственных пальцев. На самом деле я ничего тогда не знал, и Малфой не знал тоже. Он встрепенулся, вскинулся — дёрнулись его плечи, дрожащее маленькое лицо. Я заметил, я понял тогда, что он плакал — у него были ледяные глаза с тонкими красными прожилками и солёные подвысохшие дорожки на щёках. Затем он сдул свою чёлку, поднялся, расправил невидимые заломы на своей мантии и посмотрел на меня очень серьёзно, как смотрят только министры и лорды. — Так что же ты стоишь, Уизли? Разве ты не должен проводить меня? Мне было пятнадцать, а он — был совсем юный и очень растроенный, минуту назад утирающий рукавом горькие слёзы. Я вдруг почувствовал себя так, словно меня огрели мешком по голове. — Откуда тебе это знать? Может, я кто-то совсем другой. Я вдруг отчаянно разозлился — наверное, на самого себя. На свои рыжие волосы, высокий рост и тонкие руки с огромными ладонями. Разозлился на себя, такого странного парня в зеркальном отражении, потому что рядом с Малфоем я был совсем уж карикатурен, неловок и болезненно смешон. Будто это было так легко — узнать, что я Уизли, по одному только моему виду. А потом я расстроился — должно быть, маленький Малфой ненавидит меня. Просто так, как мои родители ненавидят его отца. Просто так… Он снова подул на чёлку и подхватил свою сумку с пола: — У тебя бестолковый вид, Уизли, — мне показалось, что я слышал, как в глубине его рождается всхлип. — Проводи меня, ладно? Какой это был дерзкий, грубый ребёнок. Он был тем мальчишкой, к каким я совсем не привык. Похожий на холодную статуэтку, высокомерный и преисполненный важности, он, скорее всего, копировал своего отца. Он шёл со мной рядом и молчал, и я молчал тоже — было бы глупо спросить у него про оценки, про друзей или семью. Меж нами всё ещё была та невидимая, прочная грань чего-то неизвестного, и описать её можно было в паре слов: он был белокурый Малфой, я — смешной огненный Уизли. В душе у меня клокотала неясная злость, я не мог понять — действительно ли выглядел так бестолково в его глазах? Злость подмывала меня хлеще волн в каком нибудь море, свербела и шептала в уши: маленький Малфой был эгоистом, привыкшим отдавать приказы. Вдруг вспомнились разговоры родителей, тяжёлые вздохи матери, кислое лицо Билиуса. Я хотел возненавидеть эту семейку в тот самый миг, но в свете люмоса… наверное, не мог — только исподтишка разглядывал белоснежную макушку. — Справишься дальше, Малфой? — спросил я его, когда мы остановились у слизеринских подземелий. Он стоял — в руках его была палочка со слабым мерцанием на конце, его вздёрнутый острый подбородок казался ещё острее от причудливой игры света, и, когда он, наконец, кивнул, я собралася развернуться и отправиться дальше в глубины замка. Оказалось, что он держит меня за рукав мантии — такая чудная рука с такими длинными пальцами, совсем не детская, лишённая юношеской мягкости ладошка. — Меня зовут Люциус. Люциус. Хорошо, Уизли? И это действительно было хорошо. Его звали Люциус — потом ещё много, много раз. Всё время, что я шёл в свою гостиную, и всё время, что я вертелся в кровати, пытаясь уснуть. Он был теперь просто Люциус за завтраком, вечерами в коридоре, во дворике на улице, сидящий верхом на метле — просто Люциус, снежный и гордый, далёкий и совершенно очаровательный. Он был удивительным ребёнком. Из тех самых детей, на которых почему-то смотришь, смотришь подолгу и всё равно не можешь понять; из тех притягательных маленьких ангелов, и, если честно, порою я был раздосадован тем, что он не был кудряв. Воображение рисовало мне его лицо, обрамленное тугими кольцами, и его глаза, — напоминающие жидкое, тягучее серебро, расплавленный котелок или ядовитую ртуть, а, быть может, всё это сразу. Но это всё равно было странно — так любоваться им, искать его взглядом, так восторгаться его длинными рассыпными волосами, и его чёрными лентами, и его острыми ладонями. Всё это было очень, очень странно. Я успокаивал себя одной только мыслью о том, что маленький Малфой — Люциус — был моим личным золотым сечением. Вот и всего. Я всё ещё находил красивой Молли Пруэтт, мне нравились её девчачьи коленки и бледные белые гольфы, мне нравились её медовые глаза и вздёрнутый нос — но это была другая, совсем другая красота. Красота Молли была живой, вёрткой, похожей на танец — это было хорошо, это заставляло меня чувствовать себя счастливым. Мне нравилось смотреть, как она дурачится с братьями, как запрокидывает голову, когда смеётся, и всё же… Потом, засыпая, я почему-то думал о красоте Люциуса. Как если бы он был произведением искусства, сошедшим с картины мастера, как если бы он был выверенной формулой, пассом руки для сложного заклинания. Как если бы он был огромной арктической глыбой, стоящей на страже земного полюса. Это заставляло меня чувствовать себя маленькой звездой в бесконечно огромном космосе. Это заставляло меня быть собой. Чем ближе было лето, тем больше я думал о Люциусе, но думал о нём просто так, вскользь, словно опасаясь самого себя. Он больше не терялся в коридорах, но я всё равно изредка его искал. Просто так. У него появилась небольшая свита: шумные Лестрейнджи, молчаливый Мальсибер, иногда — Андромеда Блэк, полная смущения и маленьких напутствий. И он всё ходил, как король, а я всё ждал чего-то непонятного и не понимал, чего. А потом оказалось — я ждал его хлёсткого, горького «У тебя бестолковый вид, Уизли». Это случилось на моём шестом курсе, а он, получается, был тогда на втором. Он стал, казалось бы, ещё более заносчив, его бледная кожа шла пятнами, когда он сердился, а сердился Люциус, право слово, ужасно часто. Я мог бы поклясться, что не следил за ним, но всё равно почему-то всё знал. Я знал имя его совы, знал, когда она приносит ему почту, и что он предпочитает на завтрак, и как держит столовые приборы, и как презирает тыквенный сок. Я знал и то, как стремился он попасть в команду по квиддичу, но не попал; равно как знал то, что в тот день у него покраснело не только лицо, но и шея, и уши, и всё это было… Всё это был просто Малфой, Люциус Малфой в дорогущих скрипучих туфлях, Люциус Малфой, которого я не увижу потом никогда. Мне казалось, пройдёт этот год, другой — он станет кем-то новым, он станет кем-то другим. Он вытянется, как дерево, как тонкая ива; он поднимется к солнцу. А я всё равно буду феб: я буду сидеть на его ветках и не научусь петь. Мне хотелось его ненавидеть так же слепо и ярко, как это делал мой отец, моя мать, мой брат. Хотя бы просто о нём не размышлять, — и это уже было бы отрадно. Но я не мог. Он был теперь везде, на каждом моём шагу, он был теперь и в небе, и на земле, и едва ли не в гостиной Гриффиндора. Он активизировался подобно маггловской бомбе, а я не знал, как его обезвредить. И тогда я снова стал смотреть на Молли Пруэтт, а она — она стала смотреть на меня. Теперь она садилась всё ближе ко мне, от неё пахло какими-то цветами и ранней весной, и я сам не заметил, когда мы стали гулять с нею под руку. Её руки были мягкими, с округлыми девичьими линиями и плавными очертаниями, с длинными ноготками, похожими на луны, и это вновь заставляло меня думать о Люциусе. Её волосы были рыжими, как молодой огонь, как Йольские костры, как взрыв комет на небе; я думал о Люциусе. У неё была ладная фигура, пышная и чудная, едва скрытая за короткой мантией: милостивый Мерлин, я обнимал её и грезил Люциусом. Его стальные глаза преследовали меня везде, где я не оказался бы вместе с Молли, и там, где я был один, я тоже чувствовал этот жгучий взгляд, но мне неизвестны были причины. Мне ничего не было известно. Какая ирония — я снова встретил его почти ночью, снова — с тусклым огоньком на конце палочки. На этот раз у парапета Астрономической башни, и я не узнал его сначала: он весь как-то вытянулся за это время, но вместе с тем стал будто тоньше и прозрачнее, и сейчас больше напоминал чью-то болезную тень, чем себя самого. Я не знаю, что его привело тогда на башню: он просто стоял и смотрел вдаль, не то на запретный лес, не то на луну. Была холодная, зябкая ночь, а там, за пределами замка, уже был разгар весны. Помню хорошо, как вчера — это было на исходе апреля. Он вдруг обернулся — так же резко, как тогда, на первом курсе, и я, дурак, почему-то подумал, что снова увижу слёзы. Но он не плакал, конечно, он был уже совсем взрослый мальчик. Он смотрел на меня так холодно, так строго, так больно, что я не знал, что мне ему сказать. Снять с него баллы, отправить в спальню, припугнуть отработкой у Филча? Всё это было глупо, всё это было не к месту: мы стояли на Астрономической башне совсем одни, и он был мальчик-картинка, мальчик-мечта. — Где же ты потерял свою Пруэтт, а, Уизли? — и он рассмеялся вдруг мне в лицо, и это был какой-то жалкий смех, похожий на воронье карканье. Какой это был грубый ребёнок, право слово, какой грубый. Какой это был жестокий ребёнок, одинокий ребёнок, застрявший в самой высокой точке замка, едва достающий до звёзд. Он весь был какой-то подлунный, полуночный и совершенно снежный, он был очень бледный и белый, и только уши его пылали, но я, конечно, этого не видел в ночи. Мне было шестнадцать, а он — совсем юный, безнадёжно далёкий, недостижимый и ненавистный до сердечной боли и бабочек в груди. — Она не моя, Люциус, — ответил тогда я. Сам не знаю, зачем так сказал, но не врал ни минуты — мы ходили с ней под руку, мы выбирались в Хогсмид, но её пухлые напомаженные губы мне целовать не хотелось. Другое дело — зачем, зачем бы мне было говорить это Малфою? И всё-таки я сказал, и лицо его вдруг будто разгладилось: оно стало такое мягкое, каким я прежде никогда его не видел. Мне казалось, все его острые черточки вдруг стекли, переплавились подобно воску, и осталась только блаженная нежность, и нельзя было ни с чем её спутать. — Мне исполнилось тринадцать в начале апреля, Уизли, — и он качнулся с пятки на носок, и его глаза блестели, и сам он тоже превратился в блеск и это детское покачивание. И тогда я сказал: — Поздравляю. В тот год я больше его не видел. Он сбежал с башни так быстро, как только могут бегать маленькие мальчики, а я остался один, и мне было неведомо, чем я мог его расстроить. Он перестал попадаться мне на глаза, я не чувствовал на своей спине его взгляда, его вечная свита была тиха и почти незаметна. После экзаменов я поцеловал Молли Пруэтт. Целовать Молли было странно, но вовсе не неприятно: она по прежнему пахла цветами, смущалась и смеялась, прикрывая ладошкой рот. Но цветы эти, право, эти цветы… Это был резкий запах, слишком сладкий и почти тошнотворный, мне закладывало от него нос и хотелось сбежать. Однако седьмой курс мы встретили с нею вместе, рука об руку. И Фабиана, и Гидеона больше не было в этих стенах: Молли теперь крутилась возле меня каждую свободную минуту, а я сам не понимал, был я против или нет. Иррациональное, глупое чувство поселилось в моей душе. Оно выросло во сто крат, когда я снова увидел Люциуса. Когда я размышлял в прошлом о тонком стволе ивы, я, казалось, был прав и не прав одновременно. Он вытянулся даже сильнее, чем я мог себе представить, и вместе с тем вся грация мира досталась ему одному. И мягкая походка, и плавность движения, и гордая осанка — всё это был он, и он был удивительным мальчиком. Из тех самых детей, на которых почему-то смотришь, смотришь подолгу и понимаешь теперь раз и навсегда, почему смотрел, почему мечтал, почему крутил в голове имя, лёгкое, как перо. Он стал кем-то более прекрасным, чем я ожидал, но сам я всё ещё был просто Артуром Уизли с угловатыми коленками, и всё прекрасное, что у меня было, это, очевидно, Молли. Она щебетала как птичка, порхала как бабочка и строила сотни планов на будущую жизнь. Она расписывала всё по часам, по минутам, она откладывала все свои карманные деньги и мечтала сбежать со мной на край света. Как-то раз, должно быть, после Йоля, мы сидели в гостиной, она положила мне голову на плечо и рисовали на моих ногах пальцем дурацкие узоры. — Ты ведь женишься на мне после школы, Артур? Скажи, ты ведь женишься? И я сказал ей «Да». Я сказал ей это потом ещё сотню-другую раз, развеивая её сомнения, но — как глупо — моих сомнений развеять никто не мог. Я не мечтал о свадьбе, не уговаривал её сбегать из дома, не заставлял ругаться с отцом, но было бы глупо свалить всю вину на неё. Она просто была, моя Молли Пруэтт, — с этой своей живой красотой, с этими волосами и этим смехом. Она была с запахом цветов, с мягкими губами и чуть мокрыми поцелуями, с пышной фигурой и короткой юбкой, она просто была. Я собирался жениться на ней после школы, и это было чем-то само собой разумеющимся, это было одним из тех неоспоримых фактов, какие ты просто знаешь и с этим нельзя ничего поделать. Но она не была Люциусом Малфоем. Когда весна началась, я стал ходить на Астрономическую башню каждый вечер. Я ждал чего-то, и сам не знал чего, и никто не мог бы мне этого объяснить. Я ждал его, как глотка воздуха, ждал так, будто мне перекрыли доступ к кислороду и я вот-вот задохнусь. А он появился только в июне. Когда мы уже сдали экзамены, когда я совсем отчаялся и собирал, раскладывал по чемоданам вещи — вот тогда он появился под сводом арки, и я узнал его совершенно точно даже в кромешной почти темноте. Луну заволокли дождевые тучи, и воздух пах озоном и сыростью. А он пах зелёными яблоками. Как будто кто-то неумелый рассыпал яблоки и наступил на них, вот какой это был запах. Очень свежий, кислый и невероятно живой. Он пах этими чертовыми зелёными яблоками, когда шагал ко мне, подкрадывался, словно кошка, и пах ими тогда, когда мы, наконец, поравнялись. Как будто он знал, что я его здесь жду уже не один день: какое-то детское, глумливое торжество отразилось на его лице. Но я не мог этого заметить, я старался разглядеть его глаза, я старался их запомнить: сегодня они напоминали мне два маленьких сапфира, они были почти бездонные, и снова отчего-то ласковые, почти извиняющиеся. Он всё равно был гораздо ниже меня, и стоял, запрокинув голову, и черты лица его снова растеклись и оплавились. Какой красивый это был ребёнок. Он шептал горяченно, отчаянно, ласково, а я никак не мог разобрать его шёпота, он чудился мне как сквозь толщу воды, и я мог различить только бесстыдное, жаркое совсем: — Можно, Артур? И тогда он меня поцеловал. Совсем коротким, рваным поцелуем с запахом яблок, озона и сырого неба, и дождевых туч; и это было совсем не так, как поцелуи Молли Пруэтт. Это было чем-то, что заставляло меня чувствовать себя маленькой звездой в бесконечно огромном космосе. Он глядел на меня этими своими сапфировыми глазами, полными страстной надежды, полными неведения, полными любви. Наверное, я разбил что-то внутри него, но всё равно сказал тогда: — Я женюсь на Молли, Люциус. Женюсь на ней… после школы. Он вырвался из моих рук и истаял как белый дымок, и мне только слышалось потом змеиное шипение, похожее на его шёпот. Следующим утром я уехал из Хогвартса, чтобы никогда туда не вернуться. И годы завертелись как-то сами собой, и было совсем не до Люциуса, похожего на фарфоровую статуэтку. Сначала появился Билл, потом — Чарли. Год рождения Чарли был тем годом, когда маленький мальчик Малфой закончил школу волшебства, и я увидел его на каком-то министерком приёме. Он был возмужавшим, неожиданно широкоплечим и звонко смеющимся, и снег его волос был ещё чудеснее, чем я помнил. Но я не стал с ним здороваться, я даже к нему не подошёл. В конце концов, я больше не был его детской влюблённостью. В конце концов, наверное, он всё ещё был моей. После того родился Персиваль, следом за ним близнецы, Рон, и, наконец, Джинни. Мальчика Малфоя судили, он был небрит и хмур, и, вообще-то, тем самым мальчиком больше не был. Он был очень уставшим, переломанным человеком с тусклыми глазами, — когда его оправдали, мне стало легче дышать. А потом появился Гарри. Совсем тощий, низенький, в поношенной одежде, он стоял теперь во «Флориш и Блоттс» рядом с Роном и Гермионой Грейнджер. Её родители были теми людьми, с кем я мог бы говорить ещё пару часов, но… -… рыжие волосы, бестолковый вид. Вы, должно быть, Уизли? Он говорил тем давным-давно забытым голосом, он пах рассыпанными зелёными яблоками и озоном, но глаза его больше не были сапфирами, не были ртутью или плавленным серебром. Он был красив, мой Люциус Малфой — как личное золотое сечение, принадлежащее только мне. Но он был несчастен и сер, мой Люциус Малфой, и в его взгляде и шёпоте мне мерещились давние слова и шелест его поцелуя. Я снова оказался в Хогвартсе, один на один с ним. Мне снова было пятнадцать, а он — был совсем юный и очень растроенный, плачущий в закоулке у рыцарских доспехов в тусклом свечении палочки. Я хотел сказать ему столько всего — невыносимого, рвущего мою душу, такого важного. Я хотел обнять его, стоя на Астрономической башне, и остаться там навсегда. Но мне было сорок два, мы были во «Флориш и Блоттс». Я ничего ему не сказал.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.