ID работы: 10238172

Система добычи. Железо и золото

Гет
NC-17
В процессе
55
Горячая работа! 90
автор
Размер:
планируется Макси, написано 233 страницы, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
55 Нравится 90 Отзывы 23 В сборник Скачать

Глава девятнадцатая. Тогда убей Цезаря

Настройки текста
      Мать Хельги еще собиралась. Николас, Михаэль и отец ждали ее, перемещаясь из одних комнат в комнаты ближе к выходу. У родителей была компания в доме барона. Хельга никогда не могла прочитать на лице отца, нравится ли ему там, или он ходит к барону, отбывая повинность. Что до матери — ей нравилось. Хельга знала это.       Она сослалась на головную боль, и теперь только слышала сборы семьи, не принимая, по счастью, в них участие.       Именно у фон Эстерхази мать напористее всего знакомила ее с другими молодыми людьми и начинала петь дифирамбы ее талантам. Это было обычной вещью для нее. Бесхитростная дипломатия — сначала представить Хельге сына какого-нибудь военного, а самой удалиться, чтобы ворковать с его родителями, зазря понадеявшись, что юноша не будет субтильным, и не станет вызывать у Хельги отвращение, кичась положением своих родителей и дорогими увлечениями.       Отец вошел. Он был чисто брит, не как всегда, в бархатном двубортном сюртуке, застегнутом только на две пуговицы. Хорошая одежда вытягивала его с виду пухлую фигуру. У барона отец старался выглядеть пристойно, настолько, насколько ему позволяли средства.       — Мышенька, если тебе станет получше, ты проверишь бумаги, которые я тебе оставил?       Хельга кивнула и напоказ приложила ко лбу холодное полотенце. Мокрая махра ощутилась неприятно и шершаво. Хельга не могла похвастаться, что считает очень быстро, но она делала это внимательно. Отец оставлял ей банковские выписки, графики платежей, которые нужно было проверять после внеплановых кредитных погашений, и всякую мелочь, на которую у него не хватало рук. Остальные документы, которые он брал на дом, он запирал в конторке в своем кабинете. Что-то лежало в сейфе.       Мать выкрикнула, что готова. Отец спустился по главной лестнице в переднюю. Хельга отличала звук его тяжелых шагов от шагов Николаса, вразвалочку. Она знала, как звучит походка и младшего брата, и матери. Мать с достоинством несла себя, всегда с безупречной осанкой; она почти даже сохранила фигуру. В молодости, когда они только поженились с отцом, ее мать, наверное, была красивой женщиной.       Отворилась дверь. Мать ругалась, как всегда, в ответ ей Николас что-то бормотал. Хельга на цыпочках выглянула в коридор, чтобы слышать получше. Наконец, дверь хлопнула, все они вышли. Отец завозился с замком. Хельга прождала еще пару минут в своей комнате, прежде чем решиться.       Сначала, конечно, надо было проверить бумаги отца. Только бы они могли подождать!.. Отец возвращался от барона обычно около двенадцати. Хельга чувствовала, она может не успеть; ей не хотелось делать все кое-как, хотя, конечно, если бы к приходу родителей она посчитала бы все, то могла бы ждать, хоть и недолгого, нежного к себе отношения. Ближайшие пару дней… Но это можно было сделать и позже. Родители и братья уходили вместе, без нее, не так уж часто, и ничто не могло лишить Хельгу маленькой блажи, которую она позволяла себе лишь в их отсутствие.       Отец хранил ключ от сейфа в разбитой ручке старой фарфоровой куклы. Когда-то Хельга случайно нашла его. Она помнила, как ключ выглядел, поэтому сразу сообразила, когда наткнулась на него. Эта кукла, Беатрис, принадлежала ей, и она не чувствовала стыда за то, что случайно обнаружила в ней ключ, вообще — достала куклу из старого хлама. Мать ни за что не стала бы копаться в детских игрушках. Она снесла в комиссионный магазин все, что было немного пригодно, чтобы продать. Осталась только громоздкая Беатрис с париком, похожим на мочало, и модели, которые Михаэль собирал. Михаэль был большой мастер засовывать корабли в бутылки; он мог заниматься этим часами. Мало что еще так же сильно интересовало его.       Хельга легкими прыжками подбежала к сейфу. Она уже вынула ключ, и достала деньги — только свои деньги! Две тысячи с лишним, из которых она успела потратить совсем немного. Ей пришлось бы зашивать их в какое-нибудь платье, или сооружать потайной ящик, если бы у отца не было сейфа. Разве это было преступлением, что она брала свое? Хельга думала, если бы отец нашел их там, в конверте среди множества конвертов с монограммой банка, она ничего не сказала бы, и сделала вид, что первый раз слышит об этом. Отец мог в любой момент наткнуться на них и потратить, такова была плата за то, что Хельга хранила свои деньги там, где ей было не положено. Она никогда не заглядывала в отцовские документы, если он сам не давал их ей. Это вовсе не было, ни капельки не было преступлением!       Хельга отсчитала пять марок, все заперла, как было, накинула пальто и спустилась во двор. Почти идеальной квадратной формы, с разбитым посередине садиком, со всех сторон двор был окружен их пыльно-желтым домом. Фон Олены занимали второй и третий этаж в восточной части; на четвертом, под скосом крыши, сдавали комнаты для прислуги, вполне сносные. Пятый был чердачным; Хельга становилась свидетельницей, иногда, как туда кто-то поднимался, и селился, стало быть, но никогда не заговаривала с этими людьми.       Она понеслась бегом, перелетая через две, три узкие ступени, потом наискосок, к первому этажу северного флигеля — и оказалась у котельной.       Котельщик взял ровно пять марок за то, что протопит, и подаст горячую воду в их комнаты. Мать, конечно, не должна была об этом узнать.       Придя обратно, Хельга расплела волосы. Она аккуратно принялась расчесывать их — длинные, светлые, спускавшиеся ниже спины. Вся ее голова уже чесалась, и от волос на подушке оставалось это сальное, неприятное ощущение к утру. В косах они выглядели еще сносно, как всегда; вряд ли родители заметили бы, стань они свежее. Мать не интересовали такие мелочи.       Полчаса должно было пройти, прежде чем вода немного нагрелась бы. Только от того, что остальные квартиры в доме топили; утром вышло бы дольше. Хельга разделась, достала таз, набрала немного, поставила его на закрытое крышкой биде, и, наклонившись, постаралась намочить голову. Ей не единожды приходилось проделывать это в холодной воде; первую же порцию мыла надлежало вспенить, как придется, и смыть перед второй. Еле намокшая светлая копна сделалась спутанной и тяжелой.        Наконец, Хельга наполнила глубокую медную ванну и осторожно забралась в нее. Она глянула в мутное от пара стекло по правую сторону, около двери. В этом овальном, слепом бельме различим был теперь только неотчетливый светлый силуэт тела и разводы от тряпки.       О, эта блажь погрузиться в теплую, чистую воду!.. Потом с головой, смыть с себя остатки мыла, тщательно, как только можно, отжать волосы, закрутить их высоко, соорудив на макушке что-то вроде улитки, и лечь обратно, и греться, пока ванна сама не остынет. Осела влага на потеплевших железных трубах, уходящих в потолок, и мир сузился до маленького пространства внутри комнаты, мокрый, источающий пар и покойный.       Резкий звук на нижнем этаже заставил Хельгу дернуться. Распахнулась входная дверь, с присущим ей лязгом. Послышались голоса. Хельга замерла. Это были голоса матери и братьев. Мать в полный голос возмущалась чему-то; они не должны были вернуться так рано, прошел едва ли час!..       Был еще отчетлив голос Николаса. Его интонация, которой обычно ссорятся единственно ради того, чтобы поссориться.       Моментально Хельга выскользнула из воды, босыми ногами на холодный кафель, оставляя мокрые следы. Сердце учащенно застучало.       Матери что-то не понравилось, и она утянула за собой всю семью, чтобы вернуться. Судя по ее возмущению, и нервному тону; она, отец и братья недолго задержались в прихожей. Хельга услышала, как они прошли по третьему этажу, совсем близко к ванной комнате, и замерла.       — Не шуми, Магда, ради всего святого, — шикнул отец.       — Ну да, конечно. У нее же болит голова. Ты о ней всегда думаешь…       — Я думаю и про тебя. Чего ты кричишь?..       — Вечно ты ведешь себя как идиот! Мы пришли к фон Эстерхази, объясни, зачем? Чтобы ты там язвил его дружкам из генерального штаба, уважаемым людям на хороших жалованиях, и я…       Замечание матери казалось надменным. Дальше Хельга не разобрала. Просто стояла, стараясь не издать ни звука, прижавшись к двери. Нужно было сию секунду вычерпать воду, но сделать это тихо, и как? Еще немного, и мать поняла бы, что она закрылась в ванной. Сейчас мать не найдет ее в комнате, да вообще нигде, и тогда потребует объяснений, а еще увидит ее волосы…       Кто-то дернул за дверную ручку.       — Хельга? Ты там заперлась?       — Минутку, мама, — неуверенно произнесла она.       — У тебя все в порядке? Что ты там делаешь? Открой, мне нужно вымыть руки.       Нужно было срочно что-то предпринять. Хельга запустила руку в воду, медленно, чтобы не слышно было плеска, аккуратно вытащила пробку. Вода, найдя выход, издала хлюпанье и с шумом устремилась вниз по трубе. Мать услышала.       — Какого черта ты там делаешь? Отвечай, я тебя спрашиваю!       Дороги назад не было. Опустошить ванну, скорее, хотя бы как-нибудь... Хельга схватила таз. Уже не стараясь проделать это тихо, зачерпнула из ванной сколько смогла, и отправила мыльную воду в биде. Мать застучала в дверь.       — Открой немедленно, — потребовала она. — Открой, или я сейчас выломаю!..       Бесполезное дело. Стук материнских кулаков, сначала негромкий и как бы сомневающийся, перерос в непрерывный. Хельга ощутила, как внутри у нее что-то застекленело. Она будто лишена стала возможности двигаться, только робко отпереть, и впустить мать наконец.       — Сейчас, сейчас, — пролепетала она.       Руки вдруг стали тяжелыми, не способными подниматься, сжимать кулаки, ничего. Хельга стянула с крючка полотенце и завязала на себе. Мать угрожала громче. Хельга еще колебалась и зажмуривала глаза; она ждала, когда все это пройдет. Выдохнув, она отодвинула щеколду.       Мать влетела, вертя головой, яростная, как фурия. Вода продолжала клокотать, и она это слышала.        — Ты смела мылить волосы в почти чистой воде? — мать чуть не взвыла. — Ты дура?       Она подбежала, отталкивая Хельгу, на ходу засучив рукава. Нервно запихнула пробку обратно.       — У тебя совести нет! — заорала мать. — И мозгов.       Хельга обернулась на нее и заметила, что на стенках ванной осела мыльная пена.       — Выходи. Выйди отсюда, сейчас же. Сейчас мы поговорим.       Хельга замотала головой.       — Мне протащить тебя за уши через весь дом?       Мать стала кричать. Потом схватила за плечо и просто поволокла. Бывало, Хельга даже дралась с ней — еще маленькая, наскакивала с разбегу и принималась лупить, куда придется, а мать сжимала с силой ее запястья, скручивала руки за спиной. Тогда Хельга визжала, и пыталась колотить ногами, изворачивала шею, чтобы укусить в ответ, но ничего не выходило. Теперь Хельга стала почти взрослой, а мать лишь старела. Но Хельга замотала себя в одно полотенце, и хотя бы одной рукой она вынуждена была держать его. А мать тащила ее в коридор, на обозрение отца и братьев, почти голую, с налипшими на плечи и спину мокрыми волосами.       — Прикинулась больной, чтобы подрызгаться, да? — зашипела мать. — Кто за это будет платить теперь, дрянь? А я-то думала, почему счета вдруг…       — Я за это заплатила, я!       — Кто тебе дал? Зачем тебе вообще было плескаться?       — У меня были грязные волосы, вот и все. Я клянусь, мама! Господи, я просто мылась…       — Мылась она! На прошлой неделе тоже мылась, все время она подмывается, что-то там полощет, как продажная девица. Только они так делают. Мочалят прически по каждому поводу! На кого ты насмотрелась?       Николас и Михаэль немного застали это. Они увидели, стоя у схода с лестницы, как мать протаскивает их младшую сестру вот в таком виде, и молча удалились прочь. Кажется, вниз.       — А космы твои грязные, конечно! Ходишь растрепанная, как проститутка, — продолжала мать.       — Это неправда, нет…       — Ты собралась к кому-то?       — Нет, мама!        — Откуда у тебя деньги? Откуда они у тебя могут быть, паршивая ты маленькая тварь?       Хельга осела на пол, только бы ее перестали волочь, и повисла на материнской руке.       — Какая разница! — она вскрикнула. — Они мои. И я их заплатила котельщику…       — Куда ты собиралась идти, пока нас не будет? Говори, это какая-то сводня тебе их дала?       Хельга отчаянно замотала головой. Голос матери дребезжал, когда она кричала слишком долго. Это было невыносимо.       — Какая еще сводня, мама, что такое ты говоришь? Отстань от меня! Отстань от меня, я не буду тебе говорить, откуда у меня деньги, это не твое дело…       — Да неужели? Вот как, значит. Вот так мы теперь живем? И ты считаешь, что можешь просто так спустить почти чистую воду? Горячую… Готтлоб!        Мать наконец выпустила ее. Хельга судорожно подобрала полотенце под себя, закрываясь им и распущенными волосами.       — Готтлоб, ты знаешь, откуда у твоей дочери могут быть деньги?       Повернув голову, Хельга увидела в темном проеме коридора безучастного, неловко уставившегося в пол отца. Он ничего не мог сказать, ведь тогда ему пришлось бы сознаться, что он снова собирался играть, и был приглашен в особняк фрау Сакс именно за этим.       Отец подошел ближе. Хельге показалось, он хочет взять мать за руку или тряхнуть за плечо. Но он себя одернул. Мать вперилась в него.       — Она выиграла их в штосс, — тихо пробасил отец. — У Сакса. В прошлую пятницу, тысячи две.       В следующую секунду Хельге хотелось заорать.       Анна Райнтхаллер приехала из Мюльдорфа посреди недели, около четырех пополудни.       Воспоминания Георга о детстве, эта истрепанная фотокарточка, которую он сложил, развернул и снова сложил, много-много раз, точно специально, покоилась мирно, как иная, спрятанная в старый, пухлый альбом, что лежит где-то позади Гете, на дальней полке изрезанного жуком-древоточцем шкафа, в гостиной с другими пыльными вещами, гостиной в старом доме на выселках.       С приездом матери Георг достал эту мнимую фотокарточку снова, и она заблестела, оказалась сама на себя не похожей. Вот отец, его густые черные усы, глаза с опущенными нижними веками, круглое, добродушное лицо, выражение которого всегда казалось немного меланхолично, но ласково. Георг думал, он имеет право чувствовать то, что чувствует.       Он провел мать в чистую воскресную комнату. Здесь было немного прохладно. Георг попросил Лору подать чай. Он был рад, что фон Эшенбах задерживается в своей компании, и еще больше рад тому, что тот наверняка выпьет. Когда фон Эшенбах выпивал с Циммерманом, то возвращался нескоро, блуждал взглядом, как будто искал до своей комнаты скрытый путь, неясный человеческим зрением. Георг уже заставал его так, но это казалось лучше. Оскар фон Эшенбах был ему чужой человек. Он был и дочери своей чужой человек, но Георг ему об этом сказать не мог.       В такие моменты Георг припоминал, как иной раз Оскар даже не спрашивал про их с Керстин детей. Тот разговаривал больше с Георгом, и, в основном, о делах. Ему достаточно было наблюдать свою дочь, спокойную, без ужимок, безупречно одетую. Продукт воспитания истинного денди. Женщину, имеющую свое мнение на все, и всего на свете касавшуюся в беседе, но слегка, тактично. Не аристократку, и не жену фабриканта, хотя она была и тем и другим в равной степени; слегка презирающую деньги и потому растрачивающую их с легкой руки. Так, по мнению фон Эшенбаха, звучало благополучие.       Тем временем Анна села за стол, не снимая чепца на широкой блестящей ленте.       — Я не дождалась от тебя ни звонка, ни телеграммы, — строго произнесла она. — Срок уже должен был давно подойти, и теперь ты мне говоришь, что она родила еще раньше срока.       Георг подумал, это странно, что про себя он всегда звал мать по имени.       — Эрих, значит?       — Да. Кормилица недавно уложила его. Если не возражаешь, я не хочу будить его так сразу, он беспокойно спит.       — У Керстин нет молока?.. — отчего-то Анна удивилась.       Георг мотнул головой. Анна поморщилась, но тут же разгладила свое выражение, как будто ее укоризненного вопроса вовсе не было.       — Константин стал совсем взрослый.       — Не напоминай мне об этом.       — Почему же? У него есть таланты. Другие юноши его возраста… Как бы объяснить? Очень быстро склоняются к губительным вещам, — тон Анны сделался назидательным. — Безделью и плохим компаниям; они не знают меру и цену вещам. Ты можешь никогда не заметить это, потому что даешь детям хорошее образование.       Георг отчего-то вспомнил свою гувернантку, престарелую фрау Лорис, и ее уроки грамматики. Ничего из этого Георг не любил. Он усмехнулся, потом закурил.        — Наша единственная дочь так и не заговорила по-немецки. Я боюсь, что настанет тот день, когда я пойму окончательно, что она совсем не заговорит. Как будто так вообще может быть.       — Найми ей кого-нибудь. Разве ты не всегда решал вопросы именно так?       Анна приехала послушать про внуков и дать Георгу парочку очередных неоценимых советов. Дети, к которым ты имеешь кровное отношение, но которых совсем не обязательно воспитывать, вот радость! Она никогда не сидела с Марикой, читая ей книги и стараясь удержать ее внимание. Не занималась с Константином алгеброй, не стала бы с Эрихом потом. Чиновничьи дети и отпрыски фабрикантов, не знавшие своих родителей, выкормленные и выученные чужими людьми — кем они вырастут?..       — В моем доме уже две посторонних женщины, мама, — Георг вздохнул. — Я не хочу больше никого нанимать и приводить сюда по собственной воле. Никаких сиделок и логопедов, к черту.       Лора вошла, с подносом и излишне усердно отполированной пепельницей. На время Георг умолк.       — Курение делает тебя слишком нервным, — не поленилась напомнить Анна.       — Это бред. Курение меня успокаивает.       — Мне показалось, или ты злишься на прислугу? — продолжила она, убедившись, что Лора выскочила из гостиной. — На твоем месте я боготворила бы их. Ты знаешь, я сама все делаю по дому.       — Они делают не только то, что их просишь, — Георг лениво отряхнул кончик сигары. — Посмотри на эту пепельницу, ты помнишь ее? Мне больше нравился ее старый вид. Ты думаешь, я просил Лору ее чистить? Это вообще не входит в ее обязанности. Она просто решила, что так будет лучше.       — Ты брюзжишь, — Анна отмахнулась. — Не ты варишь себе кофе каждое утро, и потом протираешь джезву от засохшей на ней гущи. С твоей-то жизнью, ты бы вообще не просыпался бы утром, если бы никто не готовил тебе кофе…       Она встала, чтобы распахнуть окно. В своем доме она могла быть деятельна по праву; в чужом начинала метаться, открывать с интересом попавшиеся под руку ящики, переставлять на столе посуду.        — Я думала, что увижу Керстин.       — Боюсь, она не выйдет из своей комнаты, — Георг отвел от матери взгляд.       Эмоции часто раздражали его. Раздражала суета, непрекращающиеся хождения матери, когда она вдруг становилась очень неспокойной. Кроме того, он хотел задать ей вопрос, не в силах в одиночку обладать странным знанием, которое получил за картами у Элизабет.        — Тебе известен какой-нибудь Лангенберг?.. — поинтересовался Георг, стараясь выглядеть отстраненно.       — Почему ты спросил?       — Я стал знаком кое с кем, и теперь мне тошно. Но это перестанет иметь значение, если ты ответишь честно.       Анна сжалась. На какую-то секунду превратилась в сухую, длинную старуху с белым лицом, обрамленным чепцом в черное.       — Ты держишь меня пленницей в доме, где погиб твой отец, а потом говоришь, что тебе что-нибудь тошно?       — Лангенберг, мама, — Георг осадил ее. — Я знаю, тебе есть, что сказать про Мюльдорф и про самоубийство отца, но сейчас меня интересует Лангенберг.       — Не хами мне.       — Пожалуйста, присядь.       Анна была взбешена, конечно, что он разговаривал с ней в таком тоне, но все-таки села напротив. Может, от неожиданности или из приличия, продиктованного воспитанием. За последние годы она возвела в абсолют всяческое приличие.       — Мы дружили с Давидом Лангенбергом. Это было давно, — начала объяснять она, рвано и обезличенно. — Он был друг семьи. Он очень поддерживал твоего отца, когда начался этот суд, и я перестала переписываться с ним.       — У этого Давида были сыновья? Может, племянники? — Георг сделал паузу, и только затем тихо произнес: — Арне?.. Он знал моего отца, этот Арне Лангенберг, или мне так показалось.       Анна заглянула ему в глаза. Испуг отразился в ней; тихо дрожащий тонкий силуэт ее будто колыхнулся.       — Ты видел его? Он сказал тебе что-нибудь?       — Кем был Арне, мама? — продолжил настаивать Георг.       — Его сыном. Давида…       — Это все?       Он глянул на мать выжидающе и страшно, так, будто сейчас ударит по столу ладонью, или что-то вроде того.       — Если вы разговаривали, ты должен был догадаться. Арне был одним из растленных Дитрихом мальчиков.       Так просто?.. Конечно, и это можно было предположить; только Георгу казалось, что эта связь сложнее. Брат поруганной девочки, ребенок работницы, вышедшей из возраста, которую приодели и обеспечили, обыкновенный свидетель, кто угодно еще. Арне не вел себя, как настоящая жертва. Или осмелел, зная, что отец мертв? Как вообще ведут себя жертвы?..       — И Давид знал об этом? — Георг едва ли мог поверить, но все-таки спросил.       — Нет. Конечно нет, идиот.       Они замолчали. Анна опять взяла чай. Она не пила, только смотрела на отражение в кружке, так неловко, точно за все произошедшее несла ответственность сама. Георг скурил сигару наполовину.       — Выходит, были не только табачницы?       — Табачницы? — Анна зло усмехнулась. — Ты шутишь. Дитрих не предпочитал табачниц. Он держал их только от того, что эти бедные девочки нравились определенному сорту его друзей и не имели никакого права говорить. Его дружки хотели приходить, платить деньги, а потом возвращаться к своим собственным детям, и женам, и считать это за пустяковую шалость. Никто не хотел, чтобы у них были проблемы.       Георгу сделалось еще противнее. Мерзее от того, что каждый раз, как только они вспоминали отца, он узнавал лишь о новых его пороках. И откуда матери было известно столько?        — Ты говоришь, будто была там.       — Там был барон. Ты пьешь в его гостиных. Мне будет даже легче, если ты начнешь спрашивать у него.       Воспоминания вгрызлись в память, как бешеные псы; они вытянули жилы, они осквернили солнце тысяча восемьсот семидесятого, под которым Георг дышал. Ему тогда исполнилось шесть. Он стоял около двери в одну из родительских спален, когда мать с отцом ссорились.       Отец говорил, что она больная.       Отец кричал на нее, чтобы она что-то не смела, и что он не чудовище, а она выжила из ума. Он клялся, что не способен навредить собственному сыну, и просил ее прекратить это.       Георг, который был тогда еще только Юрген, шестилетний Юрген, закрыл глаза и представил рыбную лавку недалеко от их прошлого дома, огромный аквариум, гигантскую каракатицу. Она выпускала чернила, когда дети облепляли стекло и начинали стучать по нему. Она каждый раз выпрыскивала из своего желеподобного брюха большой комок густых чернил.       Он вспомнил, как вошел тогда в комнату, потому что родители остановились бы тогда. Мать стояла спиной к нему, и он только слышал, что она плачет. Отец обнял его. Он сказал, что все хорошо, и что у Георга нет причин, чтобы волноваться.       — Кто тебе сказал, что я пью у барона?.. — спросил Георг мать теперь.       — Просто ты всегда выпиваешь с теми, кто дает тебе в кредит, — та хохотнула злорадно. — И ты привык брать деньги у мерзавцев, когда тебе нужно.       — Что угодно, мама, вини меня как хочешь. Но считать мои деньги, серьезно?       Каракатицу в той лавке держали для какой-то рыбины на прокорм. Георг успел застать, как каракатица была сожрана. У нее не было никакого средства, чтобы жить дальше, когда владелец лавки запустил в ее аквариум ту рыбину. Каракатица, ссоры родителей, старый дом на Вайсенбургер плац — все смешалось. Стеклянный дворец, дядя Альфред, галантерея недалеко от дома, сутулый коммивояжер и мелкие аукционы на мыло… Хотя Георгу тогда было шесть, не больше, но даже сейчас он мог перечислить, на каких полках что лежало в том галантерейном магазине.       — У тебя слишком много денег, но ты хочешь еще, — Анна почти рявкнула. — Спрашиваешь про отца — хорошо, я тебе отвечу. Ты делаешься таким же, как он. Ты ходишь по головам, как какой-нибудь негодяй, так я тебя воспитывала? Покупаешь именные облигации и отмываешь наличные средства, даешь взятки судьям, инспекторам и прокурорам, скрываешь доходы, чтобы не платить налоги, отмалчиваешься насчет жены, но появляешься на людях с любовницей…       — Ты спятила.       Кончики пальцев Георга похолодели. Анна выжидающе смотрела, стараясь казаться суровой. Она ждала какой-нибудь еще ответ; Георг знал, что не обойдется без лжи.       — Думаешь, я откупался, когда сгорел цех? — негодуя, он прикусил сигару зубами слишком сильно; жесткие крошки табака остались у него во рту. — Заискивал с полицией и теми, кто считает, что занимается политикой?        — Знаю. А другая женщина, с которой тебя видел фон Рат? И не он один. Я только и слышу про нее. Скажешь, что это неправда, и она не супруга какого-то чиновника?       — Пресвятая дева, я не хочу слушать этот бред.       — Бред, безумие! Твой отец говорил то же…       Анна заплакала.       — Господи, — пробормотал Георг.       Перед ним была старая, обессилевшая женщина. Она думала, может, что он ее ненавидит — с тех пор, как он воскресил отца в своей памяти, и позволил этим разговорам быть.       Мать всегда злилась на него, когда он вставал на сторону отца.       Это произошло не раз с тех пор, как погибла каракатица. Мать хотела увезти Георга. Тогда, шести лет от роду, он не понимал, почему.       В мае семидесятого года они уехали.       Мать собрала вещи, большой кожаный чемодан с замками, напоминающими одутловатое лицо. Две защелки по бокам были глазами, замочная скважина посередине — носом, и ручка — ртом. Чемодан был уже очень потрепанный, тяжелый; мать волочила его на какую-то станцию. Кажется, они шли по перрону, и их забрал поезд.       Мать соврала, что они собираются в гости. Георг не стал расспрашивать ее.        Они поселились у фрау Раскопф, какой-то ее дальней родственницы, вроде троюродной тетки, может. Это продолжалось все лето. Там была старая мебель, огромное множество старой мебели. Вдоль одной из гостиных скопом стояли серванты с дверцами из мутного стекла. На дверцах висели плиссированные, в розах, длинные шторы, кажется, изнутри. Георг недоумевал, зачем тогда дверцы стеклянные. И все-таки он любил эту комнату больше, чем комнату через стену от нее, очень узкую, где его оставляли спать, и где высокая кровать была втиснута между стеной и платяным шкафом, нависающим над ней ужасной громадиной. Еще Георг помнил стол в спальне, сразу под окном. Скрипящие ящики. Книги, изданные задолго до его рождения, которые он не мог прочитать. Пожелтевшее белье. Стопку сорочек фрау Раскопф в шкафу. Чужой человеческий запах и пыль, и ковры, и толстое дерево.       Георг судорожно пытался восстановить это ощущение деревянного, черного дома, положение печи, вход в холодную; наконец, жуткую кухню, на которой орудовала фрау Раскопф. Ведро с пищевыми отходами, часто подгнивающими, очистки картофеля и лука, которые выносила мать в выгребную яму за дом. Смолистые ряды елей, темноту между их кронами, и тонкие коричневые ветви в глубине их, сухие, без хвои.       Георг шел с матерью от станции до того дома очень долго, по пыльной дороге с мелким песком, который часто поднимался. На песке поблескивали темные, фиолетоватые тельца каких-то жуков, и по обе стороны стоял лес. Георг видел на дороге совсем мало лошадей, и людей; последних приносил в те места только поезд. Их сошли единицы. В вагоне они с матерью были почти одни. Какой-то старик поехал дальше.       Георг больше не возвращался с матерью на станцию, хотя спрашивал, когда они уедут. В один из дней со станции передали, что началась война.       Мать и фрау Раскопф спали в большой комнате за печью. Она плохо освещалась. Они сидели на диванах, друг напротив друга; фрау Раскопф много говорила, а мать кивала. Иногда она еще жаловалась на отца. Одним из таких вечеров Георг слышал их, и вдруг понял, что мать не собирается уезжать отсюда.       У фрау Раскопф жила совсем старая, низкая и полная женщина. Она была добродушная, когда бодрствовала, но чаще она спала. Они кем-то приходились друг другу, и обе были вдовами.       Мать ходила куда-то, и возвращалась с продуктами. Она жаловалась, что у нее заканчиваются деньги, и что здесь нет никакой работы. Она почему-то не хотела оставлять Георга надолго. Она успокаивала фрау Раскопф, якобы Дитрих не выносит ее слез, и поэтому не может ей перечить.       Отец приехал на излете сентября.       Георг помнил, как сейчас, его мягкий голос и вопрос, который он задал тогда.       — Джорджи, ты хочешь, чтобы я забрал тебя?       Вот откуда взялось «Джорджи». Мать не звала его так. Его никто так не звал. Странно, что Керстин когда-то это запомнила.       Георгу не нравилось там. Он ответил, что хочет поехать домой. Он не смог бы точно сказать, заплакал ли в ту минуту, только знал, что правда этого хотел и что отец сразу подхватил его на руки.       Фрау Раскопф начала выговаривать отцу какие-то страшные вещи, смысл которых Георг не понимал, и силилась стянуть Георга обратно. Отец отпихнул ее, так, что она упала и завизжала, как будто ее режут. Сказал ей, что это скотство, это мерзость. Он орал на нее. Потом велел передать Анне, что она пока еще его жена, и он с сыном будет ждать ее дома. У отца раскраснелось лицо, вздулись вены на висках; Георг прежде не видел, чтобы он впадал в такое бешенство. Он очень жалел его, но не мог сказать ни слова; но потом, когда они наконец заговорили, отец спрашивал о всякой ерунде, даже улыбался.       Мама приехала на следующий день. У нее были совершенно безумные глаза, как будто отец мог сделать с ним что-то плохое. Ничего плохого, конечно, не произошло.       Он просто вернул его домой.       Георг злился на маму. Он и сейчас прекрасно помнил это. Она подбежала, кинулась между отцом и между ним, потом схватила, кричала отцу, что если он посмел его тронуть, она убьет их всех. Сначала отца, Георга тоже, и саму себя, в конце-концов. Она сошла с ума. Потом Георг понял, что нет, но тогда ему стало страшно оставаться с ней.        — Пожалуйста, умойся, — он попросил ее сейчас. — На тебя невозможно смотреть.       У Георга было достаточно времени, чтобы привыкнуть к тому, как мать плачет. Она скоро вернулась. У нее было холодно-алое лицо и совершенно белые лоб и губы. Когда-то ее губы были пухлые, чуть розоватые, и их контур был едва различим. Теперь они вытянулись в тонкую полоску, и темная, искаженная возрастом линия рта, чуть приоткрытого, разрезала их так отчетливо.       — Я неудобная для тебя? Слишком много знаю, все время мешаю. Мне кажется, ты предпочел бы вообще меня не видеть.       — Не имеет значения, что ты знаешь или не знаешь про меня, — Георг выкашлял из легких дым; потом почувствовал что-то неприятное в горле, хотел откашляться еще, но вместо этого продолжил сипловато. — Ты говоришь только то, что тебе удобно, или когда я настаиваю. Хотя бы раз в жизни, ты можешь рассказать мне все?       — Чего еще ты хочешь?       Георг замолчал. Ответить сходу было невозможно. Он не знал. В тот момент, когда из гостиной в доме Элизабет выволакивали Лангенберга-сына, Георг еще помнил; он задал бы десяток вопросов, было бы кому.       Этот большой дом, в одном конце которого он мог ровным тоном допрашивать мать и доводить ее этим до слез, а на другом находились его супруга и маленькая дочь, ни о чем не подозревающие — о, как на Георга давили его стены!.. Они столько слышали, и так быстро впитали в себя запах отцовского табака.       — Как отец стал тебе близок? Я понимаю, это странный вопрос, но почему — ты?       Георг знал, конечно, как они познакомились. Так всегда случается, когда холостой мужчина вхож в чью-то семью, и особенно когда он влиятельный человек. Хотя мать Георга была протестанткой, а отец — католиком, хотя отцу было уже тридцать шесть и он был равнодушен к браку. Он мог выбрать любую молоденькую дуру, избалованную девочку из бюргерской семьи; он мог не выбирать вообще никого, но почему-то выбрал Анну.       — Его грех, он предстал мне явным и связал нас, — произнесла Анна с нажимом. — Так было с самого начала, хотя я не должна была стать его.       — Я не понимаю.       — Моя кузина, вдова с восьмилетней дочерью, добивалась его расположения. Дитрих почти обеспечивал ее. Она не верила своему счастью. Дитрих всегда был очень холоден, его интересовали только его заводы. И ему нравилась девочка…       Анна вздохнула и притихла. Прошло немного времени; Георг терпеливо ждал.       — Я раскрыла его. Мне стало так очевидно!.. И Дитрих припал ко мне, — наконец, она широко распахнула глаза, блестящие, как у теленка; речь ее сделалась причитанием. — Его нельзя было осуждать. Он страдал сам, я видела, как он страдал.       Георг моментально осел. Спустился по спинке стула бессильно, и прислонил ладонь к виску.       — И все это до того, как отец женился на тебе? — он уточнил. — Ты знала? Все тридцать лет?..       Анна кивнула и поджала губы.       — Мне хорошо известно, что ты сейчас скажешь.       Георг отшвырнул от себя окурок, и тот остался, полностью погруженный на дно пепельницы, исходиться еще плотным дымом.       — Какого черта, мама?..       — Не вменяй мне вину, Юрген, — Анна оскалилась, как седая, немощная, серая рысь. — Потому что ты не судья, и не господь Бог.       Она давно к Георгу так не обращалась; как будто напомнила, что он все еще маленький мальчик. Из всех вариантов его имени она предпочла сейчас это.        — Сначала ты пожелал, чтобы мы молчали об этом, потому что хотел забыть, и я молчала, — она уколола его, снова. — Теперь ты требуешь от меня старой памяти и слов, но тебе это не нравится. Я знала, что тебе не понравится, но ты деспотичен. Мне легче подчиниться.       — И ты была с отцом потому что хотела его вылечить?       Анна задумалась.       — Может быть, — она робко созналась, точно отгораживала себя раньше от этого предположения. — Во всяком случае, я позволила Дитриху говорить. Про все. Я была единственным человеком, который мог слушать. То, что он думал, что чувствовал. Он боялся даже священников, никогда не приходил исповедаться. Говорить о таком невообразимо, стыдно. И страшно, я это понимала, ведь это ужасный грех.       Перед свадьбой мать приняла веру отца, не наоборот. Георг знал, они сочетались браком в Фрауэнкирхе. Когда Георг был ребенком, они с родителями ходили смотреть мистерии в католические церкви.       — Выходит, исповедником решила стать ты.       Сейчас Георг уже не вопрошал. Мать возомнила себя миссионеркой, святой, мученицей. В те годы, когда она родилась, в те годы, когда стала молодой женщиной, такой, как она, должно было страдать и радоваться тому, что она страдает. Протестантское воспитание, так никогда и не выветрившееся из нее, трубило это, как архангел в день Страшного суда, и пестовало.       — Ты скверно понял все, — Анна качнула головой. — Я стала его надеждой. Пять лет у меня все получалось. У нас появился ты. Можешь себе представить? Я была так счастлива. Ты стал благой вестью.       Вот на чем, выходит, держался их обреченный, рахитичный брак?..       — Мне недоставало этого, — процедил Георг. — На моей картинке. Спасибо, мама.       Слишком много пауз уже было в их разговоре. Оставалось ли еще грязное белье, которое следовало вытряхнуть наружу? Что отцу нравилось, что он терпеть не мог, все это Георгу не требовалось напоминать. В какие пригороды он ездил, когда занимался поло, каких держал лошадей — каждую, поименно и по масти; где любил ужинать. За кого голосовал на выборах в парламент. Георг знал парикмахера, у которого отец стригся, его главного бухгалтера, семью бухгалтера; как они ходили обедать друг к другу. Графа фон Сёренсена, который был мастак стрелять мелких птиц и диких кроликов, с которым отец водил тесную дружбу, и в охотничьих домах которого останавливался с августа по октябрь.       Георг мог догадаться даже, кого отец считал людьми своего круга.       — Мнишь себя жертвой? — мать прищурилась; уголки ее губ сползли вниз.       — Нет. Жаль тебя только. Ты растратила свою жизнь так глупо. Думая, что спасаешь — того, кто в этом не нуждался.       Полоумных жалеешь. Добровольно взваливших крест на хрупкие, худые спины. Святые тоже сумасшедшие в некотором роде, Георг подумал. Ему хотелось разозлиться всерьез, вынести обвинение. Может даже что-нибудь разбить, но он не смог. Вместо этого он закрыл руками лицо, провел длинными ногтями по редеющим волосам и тихо выдохнул.       — Закрой свой рот. Ты ничего не понял. Ничего не понял, как будто тебе все те же двадцать два, и ты все тот же избалованный сын своего папаши.       — …а потом ты разочаровалась в своей миссии, но тебе стало страшно пачкать руки. Тогда ты рассказала мне. Если ты так хотела уйти от отца, почему не ушла?       — Твой отец достал бы меня даже из преисподней, — одними губами прошептала Анна.       — Хотя бы секунду в своей жизни, — зло выпалил Георг, — ты любила его?       Он смутно теперь верил женщинам. Поверить матери теперь? Она желала, чтобы отец ей доверился, это понятно; она упивалась своей возможностью ему сострадать. В качестве компенсации, она пользовалась высоким положением отца и его деньгами, но любить того, кому желаешь смерти, разве так бывает?       — Конечно.       Она считала отца чудовищем.       — Дитрих был ужасным мужем, — наконец, мать точно возразила сама себе. — Когда его производства разрослись, когда он стал покупать кубинский табак, и когда под эгидой фон Сёренсена начал нанимать детей. Крутить сигары, фасовать… На разную мелкую работу тоже. Тогда он решил, что я больше не имею над ним власти. Но я почувствовала, когда он сорвался. Он стал злиться на меня без повода, следить, с кем я общаюсь. Поссорил меня со многими моими друзьями. Ты можешь не помнить этого, но я уходила из дома, и каждый раз твой отец возвращал меня.       Какое чувство из множества своих, противоречащих друг другу, мать принимала за любовь?..       — Сколько мне было?       — Четыре. Почти пять, когда я прекратила попытки сделать это в одиночку. Наверное, сильнее, чем желание сбежать, я чувствовала вину, что оставляю тебя отцу. Ты можешь никогда меня не понять. Но единственное, что мне оставалось — пытаться любить Дитриха, как всегда, до конца.       — Я не знал.       Георг выудил портсигар. Много раз он крутил отцовскую продукцию в руках. Серебристая круглая эмблема на каждой из регалий, поблескивающая, с густо-синим рисунком, оказывалась достаточно маленькой, чтобы не обращать внимания на отцовский профиль, напечатанный на ней. Но каждый раз неизменно он присутствовал там. Как свидетельство тщеславия, нет, не Дитриха Райнтхаллера — Дирка Большого Табака.       Анна больше не молчала.       — Я прошла через ад, стоило мне упрекнуть его тогда. Всего один раз. Я думала, ну неужели ему так сложно?.. Мы были счастливы. Я думала, наконец все наладилось, Юрген. Все хорошо. Но потом… Мне стало больно, понимаешь? И я осмелилась сказать ему в лицо, что мне больно, и горько, и отвратительно смотреть на него.       — Кесарю кесарево, — задумчиво произнес Георг.       Перед ним на столе лежали рядком набитые темные сигары, с каждой из которых, как с серебряного динария, повернувшись правой стороной лица, прямо и уверенно глядел его молодой отец.       Георг почувствовал дыхание матери совсем близко и, подняв глаза, увидел, как она склонилась над ним.       — Дитрих уволил Бенеша, своего лучшего адвоката, — она сказала. — Потому что хотел угодить фон Эстерхази. Ты ведь еще застал Бенеша?..       — Его второй сын, если не ошибаюсь, до сих пор занимается конторой.       — Откуда ты знаешь?       — Если хочешь выиграть арбитраж, дай представлять свои интересы еврею, — впервые за вечер Георг усмехнулся. — Конечно, я хотел бы знать лично старшего Бенеша. Но его преемник, похоже, занялся всякой ерундой. Вроде разводов и дележки наследства.        Анна сделала строгое лицо, лишенное всякого довольства, и прикрыла глаза. На тонкой коже ее век просвечивали паутинки красноватых вен.       — Пока не все люди еще перестали венчаться в храмах, слава Богу.       — И это мне ты говоришь?..       Анна притворилась, что не поняла намека.       — Я позволяю тебе издеваться надо мной, и прощу тебе все, будучи твоей матерью. Но не изводи Керстин. Я знала мужчин, которые в твоем возрасте вдруг начинали устраивать собственную жизнь, и знала таких, которые ее рушили.       — Керстин не волнует, с кем я сплю, если ты об этом, — Георг осклабился. — Я ничем не могу ей помочь. Врачи — может быть, но она не хочет об этом и слышать.       — Оставишь это так?       — У меня есть и другие дела.       Последнее на дню яркое солнце ударило в окна. На заднем дворе дома, коричневеющая, не успевшая облететь, неподвижно высилась жидкая зелень. В шаге от карнизов, и от побеленных деревянных рам, полуголые ветви точно заглядывали в гостиную.       Суд над отцом прошел в марте. Бенеш не спас бы его от скандала, потому что никто не спас бы. Георг ездил к родителям. Спустя некоторое время, первый раз в октябре, как сейчас; и отец был жив. Его голос изменился, взгляд тоже.        Они с Георгом говорили.       — Когда-нибудь ты начнешь спрашивать себя, как поступил бы я, оказавшись на твоем месте, — отец произнес. — Я знаю, как работает этот мир. Я знаю, чем живут люди, мой мальчик. Нам с тобой отведено теперь так мало. Мне очень жаль.       Он был похож на оболочку человека. Ходил неприкаянно по этому маленькому дому в Мюльдорфе, имеющий физическую форму и лишенный содержания.       — Тебе кажется, Джорджи, ты все из меня вынул. Но я остался с самим собой. Этого не вынешь. Другой вопрос — смогу ли я пережить себя самого, когда я один здесь.       И потом он забегал глазами в поисках тени позади себя.       — Мама осталась с тобой, — напомнил Георг; на какую-то ничтожную секунду ему показалось, что отец тронулся умом.       — Да, конечно. Она часть меня, которая всегда со мной будет. Моя глупая богобоязненная Annie…       Тогда Георг не посмел возразить. Он не умел прекословить отцу. Отец казался слишком цельным. Уверенным, даже когда говорил противоречащие здравому смыслу вещи.       Отец видел океан. Блестящие спины кубинцев и индийцев, работающих в разгар солнечного дня. Табак, километры почвы вдоль сухих грунтовых дорог, засеянные табаком. Его светлые маленькие цветы. Рикш, груженых мулов, следующих вдоль плантаций; смуглых плантаторов с черными глазищами и ослепительно белыми зубами. Отец, европеец в костюме цвета шампанского, разговаривающий с этими людьми на скверном английском — но не гость, хозяин. Страшный человек, даже страшнее тех, кто воздевает над рабочими хлыст.       Где-то в глубине себя Георг сохранил о нем нежные воспоминания. Он помнил и Индию, так странно. Интересно, отец показывал ему берега Ганга?       Чаще, чем Георг мог себе представить, наверное, он становился на сторону отца.       — Как ты допустила, чтобы он убил себя? — безразлично, не меняя тона, поинтересовался Георг у матери.       — Он лез в петлю сам, — с остервенением, в бессильной ярости произнесла она. — Я ему не помогала.       Гнев, густой и горячий, как расплавленное железо, растекся у Георга где-то под диафрагмой.       — Это ты убедила, мама, что я должен отнять у отца его бизнес. Что он националист, ты до сих пор доказываешь мне, и у него на производствах нечеловеческие условия. Думаешь, мне было не плевать на его работниц?..       — Кто-то должен был прекратить это. Они были детьми.       — Какая, хрен, разница? — продолжил Георг спокойно. — По-твоему, это я должен был? Закон любой цивилизованной страны избавляет человека от того, чтобы свидетельствовать против близких. И потом, ты думаешь, те оборванки в Индии, которые обдирали табачные кусты, жили лучше? Когда плантаторы, у которых отец покупал сырье, начали работать с другими, индийские девочки стали жить лучше? Они не предоставляли услуг. И им не платили денег, просто насиловали. Потому что мир несправедлив. Ты знала, с кем связываешь жизнь, и ты лгала мне много раз. Зачем?       — Дитрих жил от рецидива к рецидиву. Боролся с собой всю жизнь и изъедал себя чувством вины, — Анна держалась кое-как, но в конце голос ее все-таки дрогнул.       — Да, потому что ты предложила ему бороться.       — Я дала ему семью. Но он… Стал водиться с пресыщенными мерзавцами вроде фон Эстерхази, которым уже осточертело обыкновенное пьянство, карты и чужие жены. Он создал не предложение, предложение существовало и раньше, он поселил в их головах изначальную мысль. Мысль, что на подобное может быть спрос.       Стоило по-настоящему разозлить Анну, и она уже не понимала, что несла. Как лошадь, пущенная галопом по горной дороге вниз; ей было уже не остановиться так просто.       — Барон все-таки был соучастником? — Георг вскинул брови, хотя это и не особенно удивило его.       — Не он один, — Анна тяжело выдохнула. — Привлечь высокопоставленных лиц и аристократию — единственный способ, чтобы Дитриха не могли судить. В конечном счете он уже не мог сам контролировать оборот денег в борделе. Те люди, его клиенты, не имели патологии, заложенной в них изначально, нет… Может показаться, твой отец только этого и хотел. Но он мучился от своих склонностей тем явственнее, когда его клика укрепилась.       — А может, мама, ты просто ревновала его?       Анна вскочила. Отпрянула от стола, оттолкнула стул руками, медленно попятилась, пока не оцепенела, и не встала, как тощий идол.       — Как ты смеешь…       — Ты ревновала, потому что до этого как-то ухитрилась, чтобы отец принадлежал тебе. Но ему нравились другие.       — Что еще скажешь? Плоть от плоти Дитриха, ты!.. Кровь от его крови, — гаркнула Анна.       — Уймись уже. Хватит.       Георг пытался объяснить себя себе же. Холодность, с которой он говорил, страх за будущее, поднимающийся иногда, как ил со дна темной реки, и все свои дурные привычки. Это оказалось сложнее, чем составить чужой портрет, чем объяснить себя кому-то еще. Приходилось быть честнее, чем когда-либо.       В глубине души Георг ждал того часа, когда из трех его сыновей найдется один, который сделает с ним тоже, что он с отцом сделал. Отрежет от внешнего мира, выжжет и успеет сплясать на прахе. И Георг ждал спокойно.       Из всех кончин только эта оказалась бы достойной.       Его мать трясло. Она обошла комнату по кругу, шурша платьем.       — Я попрошу Лору подать ужин в верхней гостиной, — Георг прошел к окну, приоткрыл и вытряс пепельницу. — Она нальет тебе вина, если хочешь. Константин обещал уже скоро вернуться, и у Ойгена как раз закончились занятия.       — Вот и поговорили, Юрген, — кивнула Анна.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.