ID работы: 10156584

затмение

Слэш
R
Завершён
84
_i_u_n_a_ бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
84 Нравится 2 Отзывы 16 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Абсурдные слухи тянулись за Иваном Брагинским шлейфом скандальных историй столько, сколько он себя сознательно помнит. Однако он не удивлялся приписываемым ему кровавым расчленёнкам, излишней жестокости, взятой с потолка психопатии и, быть может, сотне-другой грехов, о которых он откровенно позабыл. Потому что знал, что, во-первых, не такое уж он чудовище, каким его старательно рисовали, а во-вторых, художникам нужно было почаще смотреть в зеркало. Тогда бы и на их руках и лицах обнаружилось столько крови, что на «партнёра» даже не стоило бы переводить взгляда — банально не осталось времени.       Почему-то ни один из них никогда его по-настоящему не злил. Хотя... Россия лукавит перед собой: гнев взял верх один раз, один единственный раз.       В конце концов, всё это было так несправедливо.       Артур быстренько прикинулся святым поборником цивилизации, в панике распихав по шкафам скелеты былых преступлений вроде геноцида, работорговли, стравливания малых народов, подсаживания на траву целой нации и так далее и тому подобное. Что он там ещё накуролесил в своей чересчур бурной молодости? Честно говоря, Иван не вёл списка.       Альфред в своих деяниях давненько переплюнул брата — ни дать ни взять, с одним только новшеством: взялся переписывать свои преступления с себя на других. Вот уж до чего старшенький в жизни не додумался.       Антонио — будто бы не топил никем костры инквизиции, не поощрял жестокость, не грабил и не убивал. Не так много от него было слышно в последние дни: не иначе совесть подрезала ему язык и зашила рот — вопрос в том, надолго ли это.       Франциск — словно и не устраивал религиозных гонений, не резал никого направо и налево, не устраивал карательные компании. Мирный цветочек демократии — что с него взять?       И Феликс-то не планировал захапать парочку другую километров территории, совершенно не имел никаких империалистических амбиций, а стал исключительно жертвой обстоятельств. Такая историческая несправедливость: с одной стороны Россия, с другой — Германия.       А Людвиг... Ох, Людвиг. Помолчи и не толкай во грех.       Напомни обо всём этом, заикнись раз — все так оскорбляются. Мол, не было такого! И вообще это всё ложь и провокация, но Иван по какой-то причине должен покаяться прямо здесь и сейчас, по первому запросу и требованию. Однако стоит Брагинскому с улыбкой едва приподнять брови, как требователи неловко разбегаются в стороны, в страхе трясясь за свои драгоценные шкурки.       Конечно, нужен козёл отпущения.       Здравый смысл, которым Брагинский планировал выстраивать отношения с кем бы то ни было, в итоге был спущен в унитаз за ненадобностью. Иван перестал злиться и стал видеть в этом... Логику? Смешно. Если ковырять соринку в глазу другого, бревно в своём не кажется таким уж и большим.       Ах, да, возвращаясь к тому, с чего он это начал. Слухам о своей скромнейшей персоне и Гилберте Иван Брагинский не удивляется, не шевелит даже ресницей, встречая наглые вопросы с дежурным добродушным выражением лица, на котором явственно читалось даже самым несообразительным вопрошающим: «Ты идиот?».       Всё-таки это правда.       Брагинский осторожно кладёт руки на плечи Гилберта, нисколько не давит, касается лбом его макушки, стоит так несколько минут. Выдыхает, ему становится лучше, и Пруссия не шевелится, тоже замер так, как был: с кружкой чая в руке и протянутой к печенью с шоколадной крошкой ладонью.       — Что-то случилось?       Иван не может объяснить.       На самом деле случилось так много, и в то же время — абсолютно ничего.       Россия бесшумными шагами уходит в единственную комнату своей квартиры, ложится на край кровати и закрывает глаза, отцепив взгляд от ветвистой люстры.       Гилберт чешет затылок, бросает и кружку с чаем, и печенье, идёт за ним. Колеблется меньше секунды, прежде чем скидывает ворсинчатые тапочки на ледяной пол и садится вплотную к Брагинскому. Медленно кладёт руку на его лоб, уже не удивляясь прохладе кожи, и от соприкосновения внутри не тает, бабочки не трепещут и сердце не ноет, но что-то точно откликается.       Зачем я это делаю?       Это что-то и приводило Гилберта Байльшмидта к Ивану раз за разом и дарило ему пару дополнительных молекул серотонина, таких значимых, что сопротивление было равно страданию.       Все чего-то ждали: войны ли, нового кризиса, или ещё чего похуже — забились в свои норы, кто сам по себе, а кто в паре. Веселья стало меньше, тема для будничных пересуд не менялась, непонятное затишье перед бурей было-не-было морем оцепенения, волны которого захлёстывали города, дома и улицы. Крысам некуда бежать с корабля.       Жалкое зрелище.       Но Гилберт, к стыду ли, к радости ли, тоже был не один. Он не понимал себя и своих деяний, однако Москва стала такой же привычной частью его жизни, как подъёмы в один и тот же час по утрам. И вот две страны, сотрясавшие когда-то поле битвы, заперлись вместе в комнатке четыре на четыре — обстоятельства сопутствовали (во благо ли?), — смотрели глаза в глаза, и ладонь сжимала ладонь то ли соседа по несчастью, то ли такого же павшего на дно одиночки. Иван Брагинский все тридцать лет свободной жизни никого сюда, в своё новое жилище, не приглашал и никого здесь не ждал. Когда-то огромный дом с десятком комнат сжался до мелкой квартирки поближе к метро, чтобы нельзя было ни повернуться, ни вздохнуть свободно, чтобы кроме владельца в ней никто в принципе не помещался. Но Гилберту Байльшмидту открывают дверь, вручают ключи и если не ждут каждый раз с широкими объятиями, то хотя бы не прогоняют.       Целуй меня крепче — никто не узнает.       Одна страна и... Что-то? Что там осталось от второй? Города, земля, народ — мало кто вспомнит. На новое имя Гилберт перестал обижаться восемь лет, два месяца и пять дней назад. Лучше иметь его, чем не иметь ничего вообще.       «Пруссия? Это где?»       Забвение — страшнейшее наказание.       Сирень и пионы вырастают прямо из-под снежных сугробов, когда вековой лёд в глазах Ивана Брагинского тает и течёт чистыми ручьями по его шершавым бледным щекам. Жизнь «до» кажется Гилберту каким-то нереальным видением, сном неизменно слишком далёкой ночи, который сопровождал длительное помутнее рассудка. Пруссия не может избавить Россию от боли, которая причиняется ему с каждым финтом ушами «братьев» (как дела, Людвиг?) и «сестёр», но может поднести руку и утереть его слёзы, обнять так, чтобы рёбра треснули и он понял, что не одинок. Так происходит и тогда, когда сестра пытается оборвать его жизнь и вонзить в него нож.       Она вонзает мимо, попадая в мягкую обивку стула.       Иван смеётся ей в лицо, как делал это не одну сотню раз перед лицом опасности, нож оставляет себе на долгую память, а дома долго сидит в одиночестве в кухне, даже не потрудившись снять с себя пальто. Рассматривая тупой простенький ножик, упорно ищет в памяти, что и когда он сделал не так, пока обида сжирает его изнутри, работает своими огромными челюстями.       «Я для них, я для них делаю всё!..»       Любые уступки, гарантии, преференции, только что не последнюю рубашку прямо с себя по первому требованию — и всего мало. Иван замирает, подперев голову рукой, и сидит так какое-то время, пока за окном не загорается рыжим пламенем закат, заливая почти всю квартиру не греющим золотисто-оранжевым светом. Таким его и находит вернувшийся Гилберт Байльшмидт.       «А мне в ответ что?»       В конце концов пальто с него снимает Гилберт, а затем и свитер, и рубашку...       Пруссия с отчаянием цепляется за плечи России ногтями, будто вот-вот упадёт, прижимает к себе, вдыхает ненавязчивый запах ромашкового шампуня, и безостановочно говорит шёпотом то, что никогда бы не сказал никому другому. Чертит пальцами на бледной коже красные печати обладания, прикусывает шею и спускается руками ниже. Байльшмидт никогда не знал стыда, но, видя раскрасневшиеся щёки Ивана, — смущается.       Мой.       Горькая улыбка Брагинского тонет в лучах всё того же холодного рассветного солнца, падающих на кровать из-за его спины, и она как никогда раньше пугает Гилберта. Такая смесь сожаления, печали и скорби подрывает сердце изнутри, из-за неё трудно дышать и стены комнаты невыносимо сильно давят с четырёх сторон. Вот-вот схлопнутся, весь мир тогда обрушится им обоим на головы.       Если скажу, что люблю, то, может быть, в этот раз не совру ни тебе, ни себе.       Привязанность друг к другу давно стала для них жизненно необходимой: после тяжёлого дня видеть встречающее тебя с лаской во взгляде лицо — не так уж плохо. Совместные завтраки и ужины, разговоры о том, что было и что будет, сплетни, компьютерные игры, книги, шутки, которые оба находят смешными, — не так уж плохи. Нежные прикосновения пальцев к ладони, случайные пересечения двух миров, руки, забирающиеся под одежду, глаза, мимолётное выражение в которых говорит больше, чем это может сделать язык, — делаются привычными и желанными, неплохими. Даже упасть в одну постель — тоже не так уж плохо.       Однако гордость затыкает рот Гилберту Байльшмидту и закрывает глаза, готовя виселицу для него — того, кто давно умер, и твердит бесконечно в истерике: «Невозможно! Невозможно! Невозможно!».       Иван не стоит между ними, потому что это опасно. Он ждёт, когда Байльшмидт сделает выбор. Покорно, тихо, затаив дыхание — ждёт. Гилберт садится на его живот и собирает в кулаках ворот его футболки, тянет на себя, скрипя зубами без причины. А Брагинский смотрит будто сквозь него, притворяется, что не понимает.       Иногда накатывает.       Так хочется вонзить тебе нож поглубже в сердце и провернуть раз десять с чувством и расстановкой, чтобы ты никогда мне больше не поверил, не заговорил и не бросил на меня ни одного взгляда.       Всё же как хочется Пруссии прыгнуть обратно, в прошлое, когда у него были имя, власть и земли, когда деньги текли сквозь его пальцы водой, а враги с ненавистью вспоминали его имя. Боялись, страшились войны с ним, преклонялись и падали ниц, и всё-таки Иван Брагинский тоже был достаточно горд и упрям, чтобы послать его к чёрту на рога, обнажив меч. Оба были достаточно молоды и горячи для того, чтобы биться насмерть, а любить так, чтобы с утра встать с кровати было стыдно и приятно больно. Хотя в то время это было невозможно и тогда история, умея шутить на свой особенный лад, подсунула им те обстоятельства, при которых они сошлись бы наверняка.       Но Гилберт противится всему: истории, жизни, Ивану Брагинскому, себе. Пытается выпрямить спину, поднять подборок, показать, что сам по себе чего-то стоит. Получается из рук вон плохо. Силой свои сомнения и порывы он вырвать не может так же, как из человеческого тела нельзя вырвать скелет и приказать ему жить без костей.       Однажды всё кончится и Гилберту нужно будет сделать выбор (из-за тех строгих рамок, что он для себя выстроил). Он не правильный и не неправильный — всего лишь одна из тех вещей, которую необходимо совершать против собственной воли. Пойти по одной дороге и забыть про путь на другую.       Иван уверен на твёрдую сотню процентов, что выбор будет не в его пользу, но не переживает. Не в первый раз. Уже не переживает. А пока ничего не случилось, разочарованию рано вступать в свои права.       Должен перестать искать понимания. Должен перестать верить и надеться.       Иван вновь улыбается так, что в сердце щемит от тоски по тому, что ещё не прошло. Гилберт приходит в себя, стоило только его прохладным пальцам коснуться позвонков на шее немца, которого в следующий миг обдало жаром.       Прекрати, не говори так, не надо.       В конце концов, существовать так — не самая страшная участь. Особенно когда Иван Брагинский мелко дрожащими пальцами снимает рубашку и смотрит с вселенским доверием. Лбом ко лбу и ладонь к ладони — чувствуя, словно все чувства на втором дыхании проникают ему под кожу, Гилберт больше не может бороться с собой, наконец прощает себе давно позволенную слабость.       Нет, это даже не слабость. Это то, что он выбрал сам в тот самый момент, когда притянул к себе растерянное лицо Брагинского и целовал так, будто другого раза в жизни больше не представится.       Потом Пруссия пропадает на день, два, и голову России заполняют дурные мысли, как рыбы заполняют пустой пруд. Иван сжимает в руке телефон, не решаясь позвонить, сидит в кресле, прижав ноги к груди. Сердце его заходится в учащённом ритме, и в горло не лезет ни куска. Вот и всё, да? Так всё закончится? Снова один без единого живого существа в этом мире, которому можно было бы рассказать всё, о чём болит сердце. Хорошо известно, что любое прощение придёт для него только пулей в затылок, и для его бездыханного тела она вряд ли станет концом. Падальщиков слишком много.       Если ты снова возьмёшь меня за руку...       К ночи третьего дня в замке поворачивается ключ.       Иван мнёт край одеяла вспотевшими от волнения руками, прислушиваясь к каждому шуршанию в коридоре. Его дыхание сбивается: он не может припомнить, когда в последний раз так переживал о чём-либо. Все волнения уходят, он желает знать только то, из-за чего Байльшмидт так долго копается у двери. Он, кажется, что-то бросает на пол, по звуку похоже на тяжёлые сумки. Скидывает сапоги, куртку вешает на крючок и к комнате подходит бесшумно — теперь Иван может наблюдать за его тенью. Гилберт осторожно присаживается на край кровати, лёгким движением пальцев проводит по светлым волосам Брагинского.       Мы можем умереть завтра.       Иван берёт в свои руки обмороженные на морозе руки Гилберта и прижимает к себе, согревая своим дыханием. И снова, как раньше — глаза в глаза с улыбками на лицах.       А можем провести вместе тысячу лет.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.