ID работы: 10129454

Лавандовый букет

Слэш
NC-17
Завершён
105
автор
Scarleteffi бета
Размер:
28 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
105 Нравится 2 Отзывы 31 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Желаете исповедоваться? — раздавшийся за спиной голос заставил Алауди вздрогнуть и вцепиться побелевшими пальцами в скамью.       Образ Мадонны, плывший перед глазами, расплылся совсем, когда он встал, покачнулся, пытаясь совладать с дурнотой, и повернуться к вопрошающему. Получилось как-то… Деревянно.       Во рту копилась густая слюна. Он давился, но сколько ни пытался — не мог сглотнуть. Не мог заговорить. Как перекрыло.       Знакомый запах человека, которого он так долго считал мертвым, забивался в нос, маслом вливался дальше, в глотку и вниз, по пищеводу.       Этого не может быть. Не может. Быть.       Не он.       Может быть.       Было.       Он. — Что с вами? Вам дурно? — звучащий смутно знакомо, но иначе, голос мужчины зазвучал ближе и участливее. Алауди никак не мог сфокусировать взгляд на собеседнике, не мог поднять взгляда от его груди. Дыхание частило, виски пропитал пот. Руки затряслись.       Альфа. Темный, смуглый, мощный. Такой, каким и должен быть.       Не мог быть он — но был.       Не мог быть его — но чей еще, если не?       Алауди закрыл глаза, понимая, что лицо безостановочно заливает слезами, и он не знает, почему именно. Нос, и без того забитый ароматами прихожан, но нашедший знакомый запах безошибочно, мгновенно начал опухать. Тело бросило в холод, потом, резко, в жар. В ушах зашумело.       Благословенное забытье приняло измученный мгновенной перегрузкой разум.       Алауди не запомнил, как потерял сознание и упал прямо в руки встревоженного пастора, подхватившего его уже у самой земли на глазах у нескольких десятков прихожан.       Омега, по всем признакам голубых кровей — на руках у простого альфы, приехавшего тихо доживать век в качестве держателя ключей от единственной церкви на расстоянии трех дней безостановочной скачки.       Судачивших по тавернам о случившемся селян уже даже не смущало, что альфа оставался священником — душа требовала хорошей романтической истории, а запретная нотка только зарождала большее предвкушение.

×××

      Подушка пахла лавандой. Алауди втянул носом запах, слегка поморщился, отмечая, что слуга перестарался с отдушкой, перевернулся на бок и обхватил ее руками. По плечам гулял, лаская кожу, ветер, в живот вдавило пряжку ремня. Неудобно.       Разве он не раздевался накануне, прежде чем лег спать?       Воспоминания о том, как ему стало дурно после службы, хлынули в голову рекой сумбура. Мужчина захлебывался, задыхался ими, его почти подбросило на постели, но к перине его прижали сильные руки и он вскоре обмяк, приоткрыв глаза и трепеща ресницами. Запах альфы обволакивал, внушая ему спокойствие.       Его альфы. Мужчины, о чьей смерти ему сказали так давно, что он успел десятки раз отказать другим желающим получить его руку и деньги, отверг сотни брачных предложений, занял место главы семьи, болезненно похудел, заматерел — и всю жизнь оставался безобразно несчастным, вдовым задолго до того, как вновь встретил живым того, кого всегда любил.       На глаза почти тут же положили влажную ткань. Алауди машинально коснулся её рукой, но легкое жжение, которое он успел прочувствовать, стало глуше. Мужчина тут же вжал тряпицу в лицо и услышал смешок. Внутри все перевернулось. Сердце заколотилось о ребра. — Рад, что вы пришли в себя. Не вставайте пока, вы еще не восстановили силы, — Алауди помнил этот голос — в голове лишь смутно всплыло воспоминание о священнике, ведь куда ярче было воспоминание о дорогом костюме, полном вышивки золотой нитью. Сквозь года запахло лавандой и пудрой. — Отдохнете, поспите — и уйдете с миром.       И уйдёт? Уйдёт?       Это, конечно, как получится.       Алауди сделал глубокий вдох, выдох, прежде чем сказать: — Я хотел исповедоваться, святой отец.       Раздались звуки тихого шага. Алауди почему-то понял, что священник бос.       Лба коснулась теплая ладонь. — Я подожду вашего выздоровления — сегодня не последний день, не последняя служба, не последний праздник.       Алауди вслушался в чужой голос, убаюкивающий его, словно колыбельная, улыбнулся едва-едва, повернул голову, потерся щекой о подушку, удовлетворенно вздохнул поглубже и крепко заснул.       Нагой священник убрал руку от чужого лба, доскоблил мыльную щеку лезвием, вытер остатки мыла с лица, провел ладонью по гладкой щеке, проверяя результат. После чего сел на край кровати и склонился к чужим волосам, втягивая родной, знакомый до последнего полутона запах. — Прости меня. Ты как и прежде не переносишь ладан, не так ли?..

×××

      Жемчужина. Его жемчужина — белая, гладкая, нежная. Лазурь глаз, снег волос, ровная кожа со следами белых шрамов — за каждый из них хотелось убить.       Он знал, какие оставил отец в детстве, какие учителя, какие шрамы оставили пули и шпаги. Была тут парочка следов от него — за них он корил себя особенно сильно и их же он обожал больше всего на свете. Оставленные им собственнические метки — за них его пытались убить многие, чуть ли не все, кто вообще пытались забрать его жизнь.       Тогда он знал так много и одновременно не знал ничего. Сейчас мало что переменилось.       Алауди стонет под ним, норовисто дергает бедра навстречу, прогибаясь под ладонью между лопатками — в глазах темнеет, когда Оливьеро чувствует, как его сжало в чужом теле. Узкий, тесный, сладкий на вкус — Алауди отдается ему искреннее, чем каялся бы в грехах, но какие счеты между фальшивым святым отцом, который через неделю погибнет в пожаре, и посланником позабытого прошлого?       А какие счеты между двумя давними любовниками? Между почти супругами, так и не успевшими обменяться брачными кольцами? — Значит, догадался обо мне, едва услышал? — от его хищного тона спина Алауди покрывается мурашками. Оливьеро шлепнул идеальный зад, досадливо подумал, что не утерпел, а теперь как-то поздно проводить воспитательные работы — но Алауди ахнул и сладкая дрожь выдала с головой: даже мелочей, крошек с пиршественного стола страдострастия хватит, чтобы его извести.       Каваллоне приободрился и шлепнул еще раз, сильнее, и снова, снова, до красноты и жжения, потом впился пальцами, оттягивая ягодицу в сторону. Алауди беззвучно стонал, приоткрыв рот, и мышцы, гуляющие под тонкой кожей, сводило судорогами удовольствия.       Это было то, за что Оливьеро полюбил Алауди — за самые яркие, искренние ответы на самые грубоватые ласки.       Большая головка раздвигает покрасневшее чувствительное кольцо мышц, проталкиваясь внутрь. Алауди всхлипывает, упираясь коленками в постель — своей смазки у него мало, а Оливьеро снова видит мальчишку, которым тот был, впервые оказавшись под ним.       Чужой дом, красивый сын старого князя, с которым его знакомят, чтобы завязать контакты и чтобы Оливьеро знал, за кого хотят выдать его младшую сестру.       Вот только вечером он закрывает за собой дверь спальни наследника и через час тот уже кончает у него на пальцах, держа во рту готовый излиться член. Губы у него опухшие от сосания и от поцелуев, с которыми Оливьеро накинулся на него от порога, едва увидев только выбравшегося из ванны мальчишку, влажного, чистого, пахнущего лавандовым мылом.       Они с Алауди очень быстро поняли, что хотят одного и того же. Вьер тогда тоже очень славно его вылизал, смакуя вкус чистой кожи и нетронутого никем тела. — Мой развратный мальчик, — шепчет Оливьеро, забывшись, и Алауди прогибается сильнее, кончая на члене под себя, вцепившись в подушку двумя руками. Пальцы у него совсем белые от силы, с которой он стискивает изделие. Внутри у него тесно — омега не любил касаться себя.       Оливьеро толкается пару раз, продлевая чужой оргазм, а потом замирает внутри, зная, что Алауди скоро будет готов снова.       Любовник переводит дыхание, вытирает мокрый лоб — от прилизанного облика давно остались одни ошметки. Оливьеро пальцем обводит растянутые вокруг его члена мышцы, и мелко толкается. Пальцы гладят под яйцами, щекочут мошонку и наконец охватывают член. Алауди мучительно стонет, когда Вьер выдаивает из него остатки спермы и начинает поглаживать. — Давай, мой сладкий, — он мурчит, добавляя слова на французском, от которых у Алауди — Данте, его любимого когда-то звали Данте — краснеют уши.       Тридцать лет, Вонгола — все катится к черту, когда они начинают заново.       Оливьеро видел одного из самых властных и опасных людей Франции мальчишкой и зажимал в сумраке коридоров раньше, чем у того пробилась молочная щетина. У Алауди вообще с этим плохо, везде — потому Оливьеро зовет его жемчужиной, потому раздвигая ягодицы видит только нежно-розовое нутро, тесное, гладкое.       Алауди хочется вылизывать с головы до ног, кусать за розовые соски, оттягивать их пальцами, заставляя мокнуть головку от смазки и слушать, как тот дышит одним носом, задыхаясь от ненормального, пробивающегося сквозь все тело удовольствия.       Алауди уязвим перед ним, как ни перед кем. Оливьеро прикусывает его загривок, как хищный зверь, издает глухой нутряной рык — и Алауди обмякает под ним, словно разом лишившись костей. Каваллоне знает, что у него закатились глаза и обессмыслилось лицо — на такие вещи любовник реагирует, как течный, это его стыдная слабость, кнопка полного отключения рассудка.       Вьер прихватывает зубами крепче и больше, и начинает размашисто двигаться, парой движений ладони вернув себе твердость. Алауди остается под ним раскрытым и безропотным до тех пор, пока не оказывается втянут на чужие бедра с разведенными ногами, с изливающимся спермой членом где-то так глубоко в теле, что даже представить страшно. — Хороший вид, как и всегда, — одобряет Вьер, и Алауди, подняв взгляд, видит свое тело в зеркало — разведенные ноги, стоящий колом член с розовой головкой, блестящей от смазки, розовые соски и задница, растянутая вокруг чужого крупного члена. Стыд сжигает щеки. — Я тебя прикончу за твои штучки, — он стонет, закрывая лицо руками, зная, что Оливьеро не уронит его тело, удерживаемое на сильных руках. Каваллоне на ходу останавливает коней, буквально этими самыми руками — что ему один тощий француз, которого он трахает половину жизни? — За мои штучки ты меня любишь, — Оливьеро лижет его за ухом, прикусывает мочку, заставляя сжаться с дрожью. — Мой красивый.       Алауди нечего сказать — все слова застревают в глотке, когда Каваллоне не напрягаясь снимает его со своего члена — Алауди проезжается спиной по чужой груди, а потом пунцовый смотрит, как из него течет, как из продажной девки — много, обильно. Как будто Каваллоне спустил в него все, что копил лет десять, не меньше.       Лужа спермы на полу чем-то напоминает пролитое молоко. Алауди ловит себя на желании лизнуть, чтобы проверить вкус, и поспешно закрывает рот руками. Во рту фантомный привкус чужой спермы, запах альфы забивает нос, давно став почти привычным и воздействуя исподволь, незаметно. — Неделю, мой хороший, потерпи неделю, — Каваллоне целует свои давно зажившие метки на чужой шее с сожалением — он пока что не имеет права обновить их. И неизвестно, получит ли он это право — вернувшаяся память требует разузнать о семье, о сестре, о своей фамилии. — Потерплю, мой жеребец, — Алауди целует его мозолистые пальцы, и Вьер отмечает, что тот не носит помолвочное кольцо. Внутри все тонет в волне желчи, ревности и жадности собственничества.       Каваллоне целует тонкие фаланги, обещая, что исполнит задумку и наденет на эти пальчики кольца, целую кучу колец — помолвочное, брачное, печатку младшего главы семьи. Все-все кольца, которым только сможет придумать повод появиться на этих руках. Он будет нежить своего омегу, снимет с него черный траурный костюм вечного плакальщика и вдовца, оденет в ослепительно белый и будет любить, поджидая течку, чтобы вспомнить, как пламенем разгорался аромат его любимого, когда тот мучительно извивался на мокрых простынях, поджидая его появления в своих покоях, куда верные слуги проводили чужого альфу по своим проходам.       Он мог обещать все это.       Нужно было только разобраться, что стало с миром в столицах, пока он, потеряв память, становился священником и принимал назначение в самый захолустный, самый дальний городишко, какой только можно было отыскать в Италии.       И что стало с ним, как с герцогом Каваллоне — человеком, известным своим богатством и лучшими конями во всей Европе.

×××

      Катарина бросается ему на шею в слезах и блаженстве — внимание Оливьеро цепляет несоответствием, прежде чем он разбирает, в чем дело: на сестре одежда цветов дома Алауди. Черные кудри в мудреной прическе с серебряным гребнем, но нет ни черного-золотого бархата платьев, ни массивного золота ожерелий на гордой шее. Все тона светлые или пылко-яркие, обрамляющие ее красоту и дарующие образ кроткой сеньорины. В голубом платье она мало походит на себя былую. Но стоит отметить сброшенный с плеч черный плащ — и все становится понятнее.       Редкая женщина-альфа, она живет в отдельном доме, со своим набором слуг, и Оливьеро вопросительно смотрит на спешившегося с коня Алауди. Тот морщится, держась за поясницу — на секунду альфе стыдно. — Многое пришлось переиграть, — буднично объясняет омега.       Они проходят в светлый чистый дом, в котором каждый шкаф и комод, все говорит о том, что мебель везли из Франции — но Катарина гладит спинки стульев и углы столов так, что совершенно очевидно — все выбирала сама. Оливьеро бы выбирал иначе, но это дом сестры, не Алауди даже, так что он мирится и радуется, обнаруживая что-то не ажурно-воздушное, пригодное для низкой сестры и жениха, а себе под стать.       Оливьеро падает в массивное кресло на веранде позади дома, Алауди садится в соседнее такое же, устраиваясь в нем по-домашнему, скинув обувь и поджав босые стопы. Вьер вскидывает брови на подобные манеры жениха — но Катарина тут же приносит омеге холодный травяной отвар в высоком стакане, а слуги помогают выпутаться из расшитых тряпок, прямо на месте помогая переодеться в домашнее, и все это — не покидая кресла. Оперативно — и очень вольно. Бесстыдно.       Но Катарина смотрит на Алауди с лаской, как на младшего брата. Оливьеро видит, как юная девчушка, которой была его сестра, ласкает единственного человека на свете, который горевал столь же сильно, как она. Если не сильнее — Катарина альфа, она сильнее духом, но она женщина — и это играет с ней злую шутку. Она вынуждена была подчиняться омеге, жениху своего брата, как единственному родственнику-мужчине.       Вот только Алауди лелеял и холил ее, как никто другой не стал бы. Оливьеро начинает понимать, в чем соль, совсем не сразу.       На правах князя и почти родственника, Алауди возглавил оба рода после того, как пропал Вьер. Катарина, единственная наследница всего состояния, подписала соглашения о переходе под его руку, потому что это ничего не изменяло в ее жизни.       Алауди не выдал ее замуж силой, не отнял наследство. Он купил ей особняк и выделил содержание, сделав одной из самых богатых женщин света — и самой свободной.       Такого покровителя, не использующего ресурсы как захочется, не было ни у кого. Катарина вела дела своей семьи, лично скакала на их конях, вводя всех в шок манерой езды по-мужски. Носила мужское и женское платье — и все это ей позволяли совершенно спокойно. Алауди баловал сестру своего жениха, многие поговаривали о их свадьбе — но молодой французский князь, омега, владелец удивительного состояния что во Франции, что в Италии, приняв траур по пропавшему жениху, не снимал его годами.       И это было тем, что поддерживала сама Катарина. Они были семьей, единые в своей скорби и печали. Алауди с тех пор заматерел, подрос — но единственный альфа, с которым он хотел жить, в свое время разругавшись с отцом, но поменяв кандидата для помолвки с женщины на мужчину, был мертв.       И чувственный юноша, князь Данте Французский, как звали его в Италии, чьими портретами наводнился Старый Свет, самый желанный жених для любого альфы — он тоже умер. Похоронил себя в черной парче и кружеве, застегиваясь на все пуговицы, укрывая лицо за пышными рукавами и надушенными платками. — Романтический, но недосягаемый омега, темная печаль морских глубин, тайная мечта всех холостых альф, включая младшего брата короля Испании и цвет герцогства всех стран, — Катарина провела пальцами по белым волосам и омега вздохнул, не перебивая пересказа о своих подвигах. — Когда ты пропал, я думала, не выхожу его.       У Оливьеро сжалось сердце. Он и сам обратил внимание на болезненную худобу возлюбленного, на его болезненную бледность, хотя за модой Алауди не следовал, и раньше радовал легкостью, с которой на белой коже появлялся румянец.       Катарина гладила утомленного омегу, а потом удалалась, бросив на брата требовательный взгляд.       Алауди слишком долго нес на себе бремя сильного — настала пора вспомнить, что он молодой красивый мужчина, уже не столь юный, чтобы и дальше ходить холостым — это уже неприлично. А уж за все, что он сделал для их семьи, Каваллоне должны целовать ему ноги.       Оливьеро был не в силах спорить — смятение и нежность колючей проволокой свились у него в груди.       Теперь он пересказом вскользь знал, как много сделал для него любимый — и одновременно не знал ничего. Все это требовало долгих разбирательств и работ с бумагами.       Альфа подхватил на руки задремашего омегу, принюхался и озадаченно крякнул — пахло противозачаточным составом и не только им. Кажется, омега глушил родной запах.       Кто посмел протянуть свои загребущие лапы к его жемчужине, заставляя пить всякую гадость?       В этом следовало разобраться.

×××

      Оливьеро напоминал себе Одиссея, вернувшегося из дальнего странствия. В доме его почти что супруга — гости, празднующие его погибель, а возлюбленный вынужден терпеть все это, безропотно проявляя гостеприимство.       Сватающихся к Алауди охламонов он вышвырнул первым делом. Вторым — вышвырнул тех, кто пытался добраться до состояния его сестры.       Обставленно все было красиво — караван восточных жеребцов и кобыл с лоснящимися шкурами, тюки восточных сластей, диковинные животные, лучшие вина и изделия, и он, человек с мечом, из-за которого неприступный омега обессиленно роняет свой платок и к которому в объятия бросается, как в лучших романах о любви. Трепетный и тонкий на фоне широкоплечего альфы. Все, как на картинах.       Сплетни и слухи разнеслись мгновенно, Оливьеро едва успевал отвечать на приходящие письма, сообщая о своем добром здравии и подтверждая возвращение. Отлично ощущалась досада некоторых доброжелателей, издавна покусывавших его производства в попытке откусить кусочек.       Он уже и забыл, насколько ядовит и лжив высший свет.       Воспоминания о двух его личностях соединялись друг с другом, позволяя все больше несостыковок подмечать и все больше информации использовать себе на пользу.       Вьер вникал в перемены долгими вечерами, перечитывая газеты и слушая пересказы Алауди, который про все всегда знал и видел между строк.       Узнал про Виджиланте-Вонголу и беспорядки на улицах, про беспорядки внутри Италии, про войны на Востоке, в которых и сам участвовал, правда, тогда это был совсем не он — но в этом был свой плюс. С мечом, огнем и крестом на борьбу шел молодой священник, имеющий за это награды и папское благоволение. Теперь все это должно было пригодиться. Как и другие вещи.       Оливьеро все больше становился собой, благодаря небеса за верность и терпение своего любимого.       Когда-то давно, герцог Каваллоне пропал; теперь пропал отец Себастьян, но знак вопроса вместо точного ответа, кем же был на деле молодой мужчина, позволял существовать двум личностям, обе из которых принадлежали одному человеку.       Позволял появиться личности-призраку, и наплодить таких личностей еще больше.       Оливьеро чувствовал себя графом Монте-Кристо, когда вернул себе свое имя и инициировал возрождение своего рода. Слуги некогда опустевшего, а теперь вновь раскрывшего двери дома, бурлили, наводя порядок, расставляя по новым местам добро, когда-то доставшееся не герцогу, но скромному священнику.       Первое, что Оливьеро сделал после того, как вернулся на свое место — это вернул себе звание главы дома Каваллоне. Его сестра вновь оделась в золото и бархат, вновь засверкала, но уже в ореоле собственной, местами скандальной славы — тяжело быть смелой женщиной.       Прием в честь возвращения начался буднично — гости прибывали, хозяева дома встречали и принимали их, пышно разодетых на торжество — не каждый день можно посмотреть на возвращение герцога старой крови.       Много вина было выпито, много речей сказано, много тостов было произнесено за здравие и еще больше шепотков в уши влилось, предлагая выбрать в супруги чьего-то сына или дочь, брата, сестру. Оливьеро увиливал, уходя от темы через комплименты и шутки, к чужой досаде.       А после часы пробили полночь. И Вьер публично и весьма прямо объявил о том, что наконец-то может сочетаться браком с так долго поддерживавшим его род женихом.       И со взмахом руки, обрамленной пышным кружевом, открылись тяжелые парадные двери зала, позволяя всем увидеть самого позднего, но самого желанного гостя. Особу королевских кровей — а, как известно, лишь им позволено опаздывать.       Впервые за десять лет свет увидел Данте Французского в белом и пастельных цветах его дома. Бледно голубая лазурь и жемчужно-белый шелк одежд, лунный тон кожи, — и все это в объятиях живой темноты и золота Каваллоне. Тяжелый плащ с мехом, цепочка регента, массивный перстень черненного золота и рядом — второй, чуть более тонкий, из серебра.       Золотой перстень Алауди передал альфе, первым целуя камень в оправе и большую ладонь, погладившую его по лицу с невыразимой словами нежностью. В ответном взгляде ярких золотых глаз было слишком много любви, чтобы демонстрировать её публике, но и наедине любви в этих глазах было не меньше — пусть подавятся.       Цветок, закованный в металл оправы — именно таким Алауди в этот вечер увидела аристократия, ошарашенная и взбудораженная возвращением давно пропавшего альфы и какой-то литературной верностью его жениха.       Впрочем, от многих в связи с этой верностью веяло досадой — в конце концов, Алауди был по-настоящему соблазнителен даже в образе разбитого горем вдовца, а уж без черноты траурных одежд он и вовсе с ума сводил. Да и Каваллоне был не из тех, мимо кого пройдешь с безразличным взглядом. — Красивая пара, — вздохнули в толпе, когда альфа и омега закружились по залу, открывая пору танцев. Кто-то в ответ заскрипел зубами.       На тонких пальчиках блондина в свете тысяч свечей сияли тонкие колечки белого золота с яркими камушками и самым разным значением. Не было только брачного перстня, все остальные приковывали взгляд нестерпимой яркостью — даже давно никем не виденное помолвочное кольцо сверкало осколком звезды в узкой оправе.       А ночью, помогая Алауди выпутаться из тряпок костюма, разминая узкие стопы, целуя покатые плечи и облизывая нежную шею, покрытую светлым пушком, Оливьеро сжимал своего омегу, вновь пахнущего слабее, чем положено, и рыкал: — Теперь-то ты мне все расскажешь.

×××

      Эрнесто Росси от прочих его воздыхателей отличался двумя вещами: у него не было совести и было очень много трупов в багаже жизни. Где Джотто отыскал такого мерзавца — один бог ведал, но счет к нему у Алауди рос по часам.       Впервые обнаружив в своих покоях неучтенного гостя, Алауди проделал дырку в его руке и в своей перине. И то, и другое, удалось выкинуть вон — испорченное белье воняло кровью, Росси ругался, как сапожник.       Утром Алауди с удовольствием обнаружил, что Спейд и Накл подбил мерзавцу оба глаза и за то, что влез к омеге, и за ор посреди ночи. Но за омегу больше. Как альфа, Спейд отлично понимал силу искушения, но как герцог мерзости мезальянса терпеть бы не стал — а Эрнесто был настолько безродным, насколько безродным вообще мог оказаться сирота, выросший без родителей и малейших ориентиров, где искать свою родню. А Накл просто всегда был с Алауди немножко ближе, чем остальные, и его траур, как священник, уважал безмерно — не в каждом сила любви будет такой, что он лишнее десятилетие будет таскать черные тряпки и бесконечно ходить в церковь.       Эрнесто не остановился на одной попытке. Он поджидал течку — но ее Алауди провел под барьерами Джотто и Асари, — брал общие задания — но Алауди мог не спать сутками, собирая информацию, и подобраться к нему, не схлопотав ни от кого, было почти невозможно.       Джотто за голову схватился, поняв, что Росси помешался на его Облаке — Алауди разбил о пустую голову больше ваз и зеркал, чем любой обитатель особняка сумел бы за триста лет, искусал тянущиеся к нему загребущие руки, и в конце концов, единственным выходом осталось лишь всеми силами разделять Эрнесто с его маниакальной целью — альфа слюной и желчью исходил, когда видел, что молодой мужчина разговаривает с кем-то.       Алауди отправился домой — а ночью проснулся с ножом у горла и едва смог отбиться от покушения на святое. Помогла Катарина, с ревом снесшая все двери, потому что даже женщина-альфа неучтенных гостей не потерпит, тем более с подзащитным омегой в прицепе. Немало подсобил и револьвер, лежавший под подушкой.       Так Алауди сделал в Эрнесто вторую дырку меньше, чем за два месяца, и если бы не пламя Солнца — кто знает, чем обернулась бы для него пуля в живот.       Алауди искренне желал ему смерти, когда связанного переправлял в Вонголу, а после он уехал искать Каваллоне и пока что ничего не слышал о подвигах этого человека. — Кольцо, кстати, он украл первым делом. Куда дел — не знаю, но игрался и звал своей цацкой на память. При себе он его не держал, когда я его обыскивал, может, продал, — Алауди рассказывает о своем величайшем позоре, отводя глаза. Как начал пить противозаточные составы, чтобы не дай бог не оказаться в положении, если случится страшное и отбиться он не сможет. Каваллоне не смог сдержать рык — от мысли, что к его любимому тянулись загребущие руки черни, клыки выдвигались с щелчком, раня губы, и Алауди зализывал ранки юрким язычком, урча тихо и уютно, усмиряя инстинкты пары. — Ляжешь со мной, — приказал мужчина. Омега нахмурился, и тогда тот выдавил, переломив себя: — Пожалуйста. Я с ума сойду, если утром тебя не окажется на месте или окажешься, но не в том состоянии, в котором я оставлял тебя одного.       Омега пожал плечами и молча застегнул на себе чужую рубашку, утопая в ней — Каваллоне мог обернуть его в любую свою вещь дважды или трижды, — после чего устроился на своей половине кровати. Оливьеро ревниво обнюхал омегу, феромоны вспыхнули, от чего Алауди задышал чаще — и, задрав рубашку, поцеловал парня в плоский живот. — Я боялся, что ты прячешь детей от другого мужчины, — признался Оливьеро и напрягся, ощутив, как Алауди замер. — Об этом тоже надо поговорить, — в конце концов вздохнул младший, и альфа, неожиданно для себя, вспыхнул, как порох, теряя себя от неожиданной ярости.       … очнулся он сжимая чужое горло зубами, толкаясь короткими движениями в поджимающееся тело. Алауди повизгивал на члене, растягиваемый пальцами, и это были самые близкие к болезненным звуки, которые он когда-либо слышал от своего партнёра. Альфа обескураженно замер, с трудом воспринимая информацию о действительности.       Стало страшно смотреть на то, что он мог сделать с любовником в приступе ядовитой ревности. Однако в его услугам были руки и глаза.       Бедра оказались синими, с отпечатками его ладоней, синева была под коленями и на левой лодыжке, на горле краснели и багровели злые укусы — словно он целился в глотку. Загривок — одна сплошная метка, запах альфы разъедал естественный аромат омеги без остатка. На ребрах — синева тисков рук, укусы на сосках, на боках, и узел, двигающийся в растянутой пальцами заднице. Сцепка, как она есть, только такая насильственная, какой не позволишь себе даже с падшей особой, не то, что с любимым. — О, черт, — побледнев выругался Оливьеро и осторожно разделил их тела. Омега захрипел, один глаз у него уже заплыл, из носа и разбитых губ сочилась вязкая кровь.       Подобное Вьер видел только единожды, и никогда он думал, что сможет сам сотворить.       Пламя Солнца пришло как и всегда легко, но внутри поселился стылый страх. Раньше он никогда не позволял животному в себе одерживать верх, а сейчас чуть не убил и изнасиловал единственного, кто по-настоящему любил его.       Горло он залечил первым. Внутри ядом кипела ненависть к себе — он не заслуживал права касаться этого прекрасного создания, не заслуживал оставить на тонкой шее свои следы.       Но укусы заживали сеточкой неровных шрамов, навсегда изуродовавших еще недавно гладкую кожу, и аромат альфы лизал кожу плотным коконом.       Омега может хоть до самой старости прикрывать шею — запах ревнивых, ядовитых меток не исчезнет до конца жизни.       Те следы, что другие альфы могли оставлять на любимых годами, он нанес за ночь.       Алауди все не приходил в себя — только плакал и изредка издавал полные боли, униженные звуки. Сломленный — и весь его. Все, как и хотелось альфе в амоке.       Оливьеро как никогда прежде не хотелось жить. — Прости меня. Прости меня. Прости, прости, прости…        Вязкий кошмар ушел от поцелуя в лоб и ощущения прикосновений влажной тряпицы. Болела голова. Оливьеро непослушной рукой потрогал, где сильнее всего ныло — и наткнулся на знатную шишку, с шипением отдернув пальцы. — Вьер? — тихий осторожный голос Алауди всколыхнул кошмар, альфу подбросило на постели, но через мгновение на плечи уже давили маленькие твердые руки, призывая лежать смирно, и от запаха омеги, окутавшего со всех сторон, становилось спокойнее. — Данте, — слабо, но со слышимым облегчением позвал мужчина. — Что случилось?       Омега хмыкнул. Послышался звук упавшей в воду тряпки и тут же — звук отжима. — Ты проверял, насколько быстро я уворачиваюсь от загребущих рук и нейтрализую угрозу ударом подсвечника о затылок. — Не помню, — пожаловался альфа, по-детски хныкнув. — Я бы возмутился, если бы помнил, — Алауди едва слышно смеялся над ним и менял повязки на голове, спасая от удушливой летней жары. Потом верный Ренато принес горький отвар, еще противно теплый, выпив который, Оливьеро провалился в вязкой сон без сновидений.       А утром он проснулся от настойчивого стука в дверь: — Господин Оливьеро, господин Алауди, простите, что беспокою! Покои господина Алауди ночью разорили!

×××

      Комната Алауди в особняке Каваллоне оформлялась неохотно и простаивала пустой годами. Оливьеро провел ладонью по потускневшим обоям с голубыми розами и оглянулся на стоящего у окна Алауди. Омега сжимал шпагу в левой руке и выглядел таким злым, что Каваллоне невольно захотелось посочувствовать виновнику.       Шишка на затылке подтверждающе заныла.       Злить Данте было плохой идеей. — Нам нужно выманить его за город, — неожиданно сказал Алауди. Шпага отправилась за пояс, а сам мужчина направился к столу, выворачивая ящики один за другим. Наконец, личная гербовая бумага легла на столешницу, слуги принесли чернила и перо, и Алауди деловито застрочил что-то мелкими убористыми буквами, мешая французский и итальянский в кучу. У Вьера заболели глаза от попытки разобрать послание, потом сильнее прежнего заболела голова.       Посыльный выехал еще через четверть часа, а Данте принялся рыться в своем шкафу, досадливо цыкнув в конце концов. — Пропал мой зимний плащ на меху. Тот, алый.       Оливьеро расплылся в улыбке и мечтательно вспомнил время их юности. Алауди необычайно шла роль Красной шапочки. — Испорчу тебе твое падение в ностальгию — в красном плаще ты меня больше не увидишь, — напомнил омега, и альфа встрепенулся. Ради того, чтобы снова раскладывать любовника на мехе, было не жаль никаких денег, но алый шелк, золотая строчка — о, плащ был дорог не только, как память. Вьер вписал еще один должок в список этому Эрнесто и принялся отдавать приказание приготовить вещи на выезд. — Я наконец-то увижу твое секретное гнездышко? — улыбнулся он, приобнимая омегу со спины и целуя благосклонно открытую шею. — К вопросу о скрываемых детях, — как ни в чем не бывало начал Алауди. Вьер с трудом подавил дрожь, шишка засаднила, ревность и недовольство трусливо не показывались в голове. — Тебе следует побыстрее обнародовать факт нашего брака, светским можно наплести, что это был тайный брак, знаешь — молодость, страсть, романтика. И по бумагам впишем дату, примерно чуть больше десяти лет назад. Документы я куплю, это не трудно — но признать своего сына публично сможешь только ты. — Погоди… что? — Оливьеро ошеломленно заморгал и отстранился. Алауди так и остался стоять, отведя взгляд, а по щекам у него полз нежный румянец. Вьер почувствовал, как у него сильнее забилось сердце.       Дверь в покои Алауди закрылась, словно сама собой, оставляя их наедине, и омега вдруг начал решительно расстегивать мелкие пуговички на рубашке. — Присмотрись, — тихо велел он, проведя пальцем круг по окружности левого соска. Сощурившийся Вьер с трудом различил четыре маленьких шрамчика-прокола и в ушах зашумело, когда он понял, на что именно смотрит.       Алауди мгновенно оказался у него на руках, поднятый в бесконтрольном порыве кружить его бесконечно — зардевшийся, смущенный, с таким задорным огнем в глазах, что Вьер почувствовал, как молодеет на десять лет.       Поцелуй показался ему как никогда сладким. — Я родил тебе самого жадного ревнивого собственника на свете — после тебя, конечно же, — десять лет назад, — негромко озвучил догадку Алауди. Голос у него прозвучал неожиданно горько. — И все десять лет я мог видеть нашего сына только урывками, чтобы не привлечь врагов семьи, — Вьер торопливо поцеловал омегу в волосы, уловив ломкое состояние партнера, но тот уже плакал — ни одна омега не оторвет от себя ребенка, если есть выбор, а укус на груди омеги гарантировал, что не готовый к разлуке, маленький альфа всегда найдет и узнает родителя.       Разлучить одного с другим наверняка получилось только боем. Омега ломал себя, чтобы не сорваться к ребенку, годами. — Как зовут нашего сына? — прошептал Вьер, дыханием ероша волосы своего возлюбленного. — Амадео, — помедлив, озвучил Данте. — Амадео Диего Каваллоне, князь де Нуаж — твое герцогство можешь передать только ты. Я вписал его в свои документы во Франции, но в Италии без официального брака с двух сторон я был бессилен, я даже не альфа. — Я все сделаю, — пообещал Оливьеро, и снова поцеловал Алауди в волосы. — Он сильно вырос? — Я не знаю, — омега покачал головой и прикусил губу. — Я не появлялся в резиденции три года, но знаю, что его обучением занимался Спейд, и если что — должен был увезти его в Испанию.       Восторженный свет Оливьеро немного померк.       Три года без единственного родителя — он бы уже разнес стены и отправился бы искать своего отца, тем более их запахи переплетены, ошибиться невозможно… — Противозачаточные отвары с глушилкой запаха, — прошептал альфа. — Ты мешал нашему сыну найти себя, — он развернул омегу за плечи и встряхнул. Алауди безвольно сжался, руки дернулись, как в порыве обнять себя. Альфа негодовал, но бессильно. — Росси бы загрыз моего медового мальчика, если бы нашел — и я бы лучше покончил с собой, чем ходил на могилу своего ребёнка, — прошептал омега. Оливьеро вздохнул, словно эхо, но вздыбленные нервы улеглись. — Ты все сделал правильно, — помедлив, признал он. — Но теперь нашему сыну десять — и он даже не знает, кто его отцы. — Я не думаю, что Спейд так плохо исполнял свои обязанности, — омега подобрался, силой воли заставляя себя прекратить рассыпаться, вновь превращаясь в подданого французской короны, агента королевы, внешнего советника Вонголы — в кого угодно, но неизменно — идеального во всем, чем занимается. — В любом случае, я упустил десять лет его жизни, — мягко не согласился Оливьеро. — А ты — последние три года. Маленький альфа, три года неспособный улизнуть и найти отца-омегу — это серьезно, не к кровати же его этот твой Спейд привязывал? — пошутил Оливьеро.       Лучше бы он тогда не шутил.

×××

      Первое, что они видят, спешившись с лошадей — мальчишку, стоящего со шпагой наголо против троих противников. Оливьеро ощущает гнев, определив расстановку сил, и не глядя находит пальцами свое оружие, но Алауди накрывает его руку своей, призывая остановиться. Голос из тени сада хладнокровно командует: — Начали.       Троица бросается на ребенка. Ребенок успешно накалывает на острие троих, когда появляется четвертый, и в его опыте и стиле чувствуется мастерство. — Позор, — рычит незнакомый мужчина, когда шпага отлетает, а нога в сапоге на каблуке впечатывается в грудь золотоволосого мальчика и тот отлетает спиной в раскиданное по земле сено, в котором у него до этого увязли ноги. — Три года, а ты до сих пор вошкаешься с иллюзиями дольше, чем твой отец раскидывает сотню, — очертания троих нападавших оплывают, и Каваллоне ругается под нос, поняв, что не определил иллюзиониста — тот очень хорош.       По мнению Оливьеро — никто не может раскидать сотню за несколько минут, однако Алауди рядом с ним скидывает сюртук, сбрасывает в руки слуге жилет, не щадя часов и брошей, обнажает шпагу и упруго шагает вперед, едва не чеканя шаг. — Деймон, — приветствует он на ходу обернувшегося к нему иллюзиониста, а через секунду уже обрушивает град ударов на шпагу незнакомого альфы, вынужденного уйти в глухую защиту. Вьер может только нервно дергаться, наблюдая за тем, как его почти-муж теснит своего друга, а через две минуты Данте ставит ножку в сапоге на чужую грудь, уперев кончик шпаги под челюстью. Пламя Облака ревет и грохочет, Оливьеро ежится почти машинально, когда глаза снова отыскивают мальчика. Тот успел встать и расправить одежду, и теперь смотрит на валяющего по земле альфу Алауди, как на божество.       Вьер не успевает даже моргнуть, как мальчонка срывается с места, и тонкий породистый нос едва заметно подрагивает, уловив нужный аромат. — Папа! Папочка! — золотая молния несется, сшибая все преграды, кувыркаясь чуть ли не через голову. Алауди разворачивается и отбрасывает шпагу, чтобы через секунду в него врезался живой снаряд и они оба свалились в свежее сено, скрывшись там с головой.       Лежащий на земле Спейд посматривает на воткнувшуюся в его хохолок шпагу почти филосовски, прежде чем лениво вздохнуть: — Надеюсь, теперь твоими манерами займутся твои отцы, Амадео де Нуаж, потому что я тут бессилен.       Оливьеро осмысливает сказанное, пока до него не доходит.       Амадео, медовый мальчик его Алауди. Солнечный блондин, золотые кудри по плечи — если Вьера перекрасить, то такими они и будут.       Не может быть.       Алауди тяжело встает, удерживая двумя руками весь вес чужого тела. У него в волосах трава, но Каваллоне не видит гнева на его лице.       На его груди, прижавшись щекой рядом с тем местом, где маленьким альфой оставил след своего укуса, лежит их сын.       Его маленький, десятилетний мальчик. Его сокровище.       Оливьеро не знает, как подойти к своему омеге. Его сын смотрит на незнакомого альфу, словно готов драться, и маленькие пальцы, уверенно державшие шпагу, цепляются за сорочку отца так, что не оторвать.       Оливьеро отступает.       Это не война, казалось бы, но поздним вечером продумывая план, как попасть в спальню к своему омеге, чтобы не получить в глаз свечой, Вьер уже ни в чем не уверен.       Спейд, наблюдая за его попытками, паскудно ухмыляется.

×××

      Две недели Оливьеро приходится кружить вокруг собственного возлюбленного, пытаясь обойти возникающего на пути их сына. Амадео везде: помогает Алауди отвечать на письма, просит позаниматься с ним французским, читает вслух, когда Данте вечером приходит посидеть у камина. Спейду приходится использовать Туман, чтобы Вьер смог донести своего заснувшего почти мужа до кровати, и бестолковые прежде попытки обучить мальчика видеть сквозь иллюзии приносят свой результат: маленькое Небо вспыхивает сверхновой, с каждым разом обмануть медового мальчика все труднее.       Деймон досадует, что ранее не мог придумать мотивацию, когда они вдвоем вынуждены выкрадывать заснувшего Алауди и спасаться от разьяренного мальчишки бегом. Проснувшийся омега смотрит скептично и насмешливо, альфы ощущают стыд, тылы подпирает закрывший выход своим телом мальчик.       Они сбегают через окно, как воры, и думают, что с такой мобилизацией всех сил, у Росси не будет ни шанса даже подойти к Алауди незамеченным.       Наглое Солнце ищет Вонгола и все люди Каваллоне, Росси ищет Алауди, а Алауди не выходит из дома. Оливьеро ищет подступы к не признающему его ребенку — у мальчика ум французских князей, но его упрямство и ревность — от Каваллоне целиком и полностью.       В церковных книгах десятилетней давности между тем появляются записи о браке Данте, князя де Нуаж и Оливьеро, герцога Каваллоне. Крестильная книга оказывается в полном порядке — с этой стороны Накл помог еще десять лет назад, проведя обряд крещения, хотя о личностях крестных Вьер так ничего и не узнал.       Друг-священник Алауди экстремально силен, но его одного мало. Оливьеро пишет Папе о своей ситуации и просит о содействии, как отцу Себастьяну, который вдруг обнаружил, что он имеет обязательства перед полувенценосным омегой и их сыном, а наглые священники скрывали правду о его местоположении целое десятилетие.       Тот дает свое высочайшее разрешение устроить всем сладкую жизнь, и Оливьеро с полным карт бланшем морально потрошит всех церковников Флоренции, начав со своего духовника — не узнать герцога, пусть даже израненного и брошенного умирать? Поставить на ноги, а после снарядить на войну в далеких странах, против не менее далеких турков? Пытаться помешать поискам законного супруга?       Руки помнят, как держать меч, жиревшие на пожертвованиях Алауди святые отцы лишаются голов один за другим, и все это кажется карой божьей.       После этого не грех исполнить еще одну свою мечту, и они из маленького домика Алауди возвращаются в особняк Каваллоне. Амадео впервые может посмотреть на все, что принадлежит ему по праву — на время это обезоруживает маленькую головную боль своего отца.       Оливьеро в родных стенах разворачивается на полную, намеренный сделать фикцию правдой, а тайную свадьбу — свадьбой публичной, с гостями из высшего света и недельным гулянием.       Объявление о публичном венчании под сводами Санта Мария дель Фьоре заставляет бурлить всю Флоренцию. Все, весь город подбирает наряды, заказывают подарки из Рима и Милана, спорят, во что и как будет одет жених-альфа и жених-омега. Кроме знати приглашаются все горожане — герцог Каваллоне щедр, пусть сноп колосьев, пусть свежий хлеб — молодая пара примет самые незатейливые подарки и отблагодарит решившихся стать свидетелями их счастья.       Амадео после объявления смотрит так, что становится очевидно: Вьер в его глазах немного вырос, впервые сделав что-то правильное. Они стоят на соседних банкетках в ателье, когда Амадео едва слышно спрашивает: — Ты признаешь меня во время свадьбы? Я ведь бастард.       Вьеру хочется ругаться словами, для ушей десятилеток негодными. Его сын правда считал, что он нагулянный? Врать не хочется — версия тайного брака хлипкая, нет никого, кто бы видел Данте с обручальным кольцом.       И все-таки он говорит: — Ты никогда не был бастардом, Амадео. Я объявлю о тебе, как о своем сыне, в любой момент. Но портить удовольствие твоему папе не будем — жениться украдкой очень романтично, но какой омега не мечтает пройти к алтарю в белом и в цветах? — А он имеет право? То есть, я думал, рожавший должен будет надеть что-то другое, он же не невинный.       Оливьеро едва сдерживает ухмылку — по такой логике белый не светил Алауди еще после первой их встречи, но вместо этого он говорит: — Я женился на нем, когда он был еще невинным, как ангел. Теперь — это просто формальность, церемония для удовольствия и во имя мечты. Уверяю тебя, папа будет плакать у алтаря, а мы будем любить его и утешать, потому что даже от счастья плакать глупо.       Он улыбается, видя, как покраснел его мальчик, и едва разбирает тихое смущенное бухтение: — Если ты посмеешь не жениться на нем и снова заставишь плакать в своей комнате, я сам на нем женюсь. Или дядю Деймона попрошу. Папа должен быть в безопасности.       Оливьеро не знает, смеяться ему или плакать, помощницы швеи, снимающие с них мерки, кусают губы, сдерживая хохот. Алеющий щеками малыш мил до спазма у сердца и грозен, как котенок, которому мама-кошка лижет мордочку.       И все-таки это его сын.       А с дядей Деймоном они еще поговорят.       Домой Вьер несет медового мальчика на руках, довольный и едва не урчащий, любуясь, как отпрыск резво трескает жареные каштаны, купленные у торговца. В особняке Данте с особым усердием дрессирует слуг, заставляя выучить приметы всех гостей, все этапы церемонии, места всех и каждого в каждую минуту праздника.       О платье Алауди известно только то, что оно белое и идеально отражает его происхождение. Вьер не удивится, увидев горностаевую мантию и геральдические лилии золотом, но посмотреть ему не позволяют — костюм выполняется в условиях полной секретности. Многочисленные кузины Алауди заполняют дом с полудня до вечера, нет разве что правящей королевы Франции, но и она получила свое приглашение, и если вдруг у нее появится срочное дело в Италии, Оливьеро не удивится.       Амадео носится по дому, как выпущенный из пушки, залезает во все уголки; служанки устали вытирать пыль в открытых им закромах. Неутомимый, неуловимый, он оттаивает по отношению к отцу, но не слезает с колен Алауди, сколько может, наплевав на напоминания, что он уже большой — к своему ребенку, перед которым ощущаешь вину, Алауди просто не может быть строг.       Амадео будет маленьким пажом на свадьбе, и представляя, как золотой ангелочек будет смотреться, поддерживая подол одеяния, Вьер поскорее хочет жениться. Сильнее он ждет только права быть мужем и отцом, первую брачную ночь, триумф, когда грязные слухи будут задавлены на корню.       Он ждал так долго, потерял десять лет, не смог взять на руки своего новорожденного сына — он даже не узнал, что его омега беремен, не целовал округлый животик, не носил вздорное сокровище на руках, не был свидетелем первого кормления, первого слова, первых шагов. Ему так жаль упущенного, что хочется стереть из памяти десять лет и наверстать все.       Возможно, когда все окончится, он так и сделает, а пока дон был одержим своей идеей исправить все, что было не сделано. Свадьба — так обязательно пышная, памятная; семейный портрет у лучшего художника, чтобы Микеланджело и Мартинелли в одном флаконе. Признание наследника — чтобы с возложением регалий и в одеянии цветов двух домов.       В сравнении с грандиозностью всего этого Росси кажется наименьшей проблемой. Оливьеро пристрелит поганца, даже если никогда так и не узнает, зачем тот украл кольцо Алауди и почему полез к меченому омеге.       Поиски во Флоренции, Милане и Риме ничего не дали, люди Каваллоне уже почти дошли до Сицилии — мятежное Солнце как сквозь землю провалилось. Оливьеро подозревает, что Росси затаился где-то рядом, скрытый от их глаз союзником или покровителем — он даже почти подумал на Джотто ди Вонголу!       Но Джотто и без него есть чем заняться. Король мира теней, Джотто целует пальчики юной герцогини Миланской, очарованный ее экстерьером и душистым ароматом спелых вишен. Бьянка Сфорца хороша, Оливьеро думал когда-то о помолвке с еще девочкой, но жизнь столкнула его с Данте, и никакая миланская принцесса ему стала не нужна.       Вонголе ничего не светит: пусть Бьянка и благоволит харизматичному хулигану Джотто, ее светлая головка работает в совсем ином направлении. Как и великая тезка, она строит глазки королям и принцам, уговаривает маменьку разослать портреты маслом во все высокие дома, словом — ищет себе мужа почти судорожно.       Джотто можно только посочувствовать, хотя еще неизвестно, насколько серьезен он сам.       Росси ловят вечером перед брачной церемонией. Джи с наилучшими пожеланиями притаскивает ублюдка связаным и раненным, грызущим кляп. Оливьеро простреливает ему колено перед тем, как усадить на стул в подземной темнице. Алауди укладывает Амадео, и приходит к тому времени, как у Эрнесто Росси иссякают оскорбления. Ну, почти. — Французская шлюха! — вопит тот. Побледневший от бешенства Алауди нехорошо улыбается и впечатывает обтянутый белым батистом кулак в длинный нос. Тот ломается со смачным хрустом, лопается, как перезревшая слива. Лицо заливает кровью. — Хочешь еще как-нибудь назвать меня? — предлагает мужчина, и берет с разложенного пыточного столика маленький острый нож. Убить таким очень проблемно, а вот причинить боль — очень легко. Алауди поглаживает лезвие, всерьез рассуждая, что он отрежет альфе раньше — яйца или ухо?       Оливьеро отходит в сторону. С этой стороной Алауди ему только предстоит познакомиться.       Его жемчужина приобрела очень необычное средство защиты. Очень радикальное, но эффективное.       Меньше чем через час у них есть ответы на все вопросы. Разгадка оказывается проста.       Настоящее имя Эрнесто Росси — Леонардо Монтефельтро, и с правом зваться последним законным представителем этой фамилии его разделяет лишь одно досадное обстоятельство: Леонардо — бастард покойного герцога.       Он вырос на улицах, но единственный родитель никогда не скрывал, чей он сын. Можно фыркать сколько влезет, но если знатному захотелось в свою кровать омегу с улицы — кто ему откажет? Папа Эрнесто же работал в замке Монтефельтро несколько лет, прежде чем оказался в постели хозяина. Пусть одну ночь, но он делил с герцогом ложе.       А стоило омеге оказаться в положении, как их выгнали.       Алауди качает головой, и Вьер понимает его сомнения. Бастардов проще пристроить к делу при замке, чем гнать квалифицинованную, уже обученную прислугу. Или омега ну очень навязчиво лезла в постель хозяина, или ну очень громко требовала признать себя отцом. Учитывая танцы покойного герцога с Папами, бастард был очень невыгоден нестарому тогда мужчине.       Пусть и был единственным кровным наследником мужского пола.       В любом случае, Гвидобальдо да Монтефельтро был последним мужчиной этой фамилии, и наличие у него непризнанного сына ничего не изменяло — пока жив его племянник, делла Ровере со своими потомками, Эрнесто-Леонардо нечего ждать «причитающегося ему по праву».       Даже если бы он женился на князе, это скорее уронило бы имидж княжеского дома — мезальянсы не поощряются в их среде. Общество скорее сквозь пальцы посмотрит на близкородственный брак с новорожденной, чем на попытку бастарда влезть на другой уровень социальной лестницы.       Алауди, которого в бешенство приводила одна мысль о том, что эта мерзость смела грезить оказаться в его постели вместо Оливьеро и въехать в Рай за счет денег и титула его семьи, побелевшими пальцами сжал револьвер.       Эрнесто мог быть чьим угодно бастардом — и герцога, и конюха, все едино. Он не сумел правильно подать претензию на имя и титул, он попытался найти короткий путь, и тут — о, как удобно — среди знакомых ему лиц оказался князь, да еще и омега.       Посмотрел бы Данте, как этот проходимец подмазывает герцога ди Спейда помочь ему возвыситься по праву крови.       Мерзость, мерзость какая!       Пущеная в упор пуля пробила висок. Алауди отложил пистолет и снял белые перчатки, после чего пошел смывать кровь и менять испачканную одежду.       Оливьеро остался, чтобы отдать распоряжения о теле и чистке помещения. И пистолета. Об одежде он не беспокоился — для допроса он и Данте облачились в самые плохие вещи, которые стребовали у слуг. Пара перчаток из батиста — не в счет. — Теперь ты увидел, каким я стал, — едва слышно проговорил омега, когда Оливьеро окончил отдавать указания и вошел в комнату своего жениха-или-все-же-уже-мужа и обнял сидящее перед туалетным столиком видение. Алауди успел принять ванну и переоделся в ночную рубашку. Обнявший его мужчина с удовольствием ощущал горячее тело под тонкой тканью. — Из-за меня, — отозвался альфа. — Будь я рядом, и моя жемчужина надежно была бы сохранена своей раковиной. Это не твоя вина, а моя. — Омега не должен быть таким, — полуутвердительно пробормотал Данте. — Не должен быть, — подтвердил мужчина. — Но о том, что я видел, никто не узнает. — Ты не окажешься от меня? — Это даже не смешно, — заметил Вьер и нахмурился, глядя в зеркало. Растерянный, слишком молодой с таким лицом Данте, весь розовый и белый, невинный, чистый. Только что убивший человека.       Любимый. И это было единственной важной вещью во всех этих рассуждениях. — Я собираюсь соблазнить сейчас всю эту порочную красоту, а утром нацепить на вот этот пальчик обручальное кольцо. Кстати, украденное помолвочное я нашел в каблуке его сапога. — Можно будет поменять камень на фальшивку и не бояться носить при выездах, — деловито предложил Алауди. — Мой омега не будет носить фальшивку, — возразил мужчина и поцеловал в белую шею, туда, где оставались едва видны следы его любовных меток. — Жду не дождусь, когда смогу снова укусить тебя. Разнежить, вылизать и укусить, когда ты будешь беспомощен передо мной, любовь моя. Когда будешь умолять взять тебя, заливаясь соловьем. Мой хороший… — Мой жеребец так любит поболтать, — Алауди повернул голову, касаясь его щеки губами, лаская кожу дыханием. Поиграл плечами в вырезе. — Где же доказательства?       У Оливьеро потемнели глаза. — Не буду терять время, — патетично воскликнул он, выпрямляясь и подхватывая жениха на руки, унося в постель. — Завтра наступит скорее, если мы ляжем спать прямо сейчас!       Тихие возражения и капризы омеги были заглушены поцелуем, после чего большая рука задрала на голову ночную рубашку. Как бы Вьер не любил вид белой попки и длинных ног, приглашающе разведенных для него, сегодня его интересовал небольшой аккуратный член, прижавшийся к животу.       Хотелось скорее в течку, когда Данте будет истекать смазкой и смотреть с томной поволокой. Хотелось видеть, как смазка сочится с головки, марает плоский живот с едва заметной белой ниточкой родового шрама — неудивительно, что он не увидел его в первый раз. Алауди лечило сильное Солнце, возможно даже, не одно.       Вьер избавился от своих вещей, отвел с лица еще влажные волосы и нависнув над женихом, провел языком по члену. Алауди уже немного выпутался из подола ночной рубашки и теперь жег взглядом, цепляясь пальчиками за ткань. Застонал, сладко и звонко, когда член налился и альфа заглотил его целиком, начиная сосать.       Иногда Вьеру хотелось связать ручонки омеги этой ночнушкой, задрав ее до шеи. Оставить смотреть на белую ткань, куполом покрывающую голову, а самому ласкать чувствительное тело. Иногда в его мыслях для того же ему становился нужен мешок, веревки, душистое масло, повязка на глаза и кляп, колодки на шею, если изводить омегу ему приказывала злость.       Не давать коснуться себя, не давать смотреть. Вьер не любил отвлекаться на прикосновения к себе, а Данте всегда любил трогать. Приходилось бросать на перину и искать, чем занять шаловливые ручки.       Данте кончил дважды подряд, пища протестующе и стискивая коленками широкие плечи, когда альфа облизал головку в последний раз. — Когда ты сомневаешься во мне, мне хочется тебя отшлепать, — Вьер стянул с разомлевшего омеги рубашку, решив, что пора приучать спать обнаженным. Алауди, лишившись и так задранного белья, машинально свел коленки, как настоящая скромница. Блестящего от слюны члена и запаха секса, висящего в воздухе, это не отменило.       Сам Оливьеро одевался на ночь, только будучи в чужом доме — недоразумения происходили и у больших перестраховщиков, а зрелым альфам приходилось быть осторожнее, особенно если у союзников были глупенькие потомки, желающие видеть своим амантом красивого взрослого мужчину.       Зрелым омегам приходилось запирать двери на сто замков — если молодой альфа хотел секса, он норовил просочиться через форточку. К счастью, для самых страстных могли заключить контракт с содержанкой хорошего, но не высокого происхождения — на какие только жертвы и уступки не пойдешь, чтобы сберечь репутацию глупому отпрыску.       Вьер подумал, каким будет Амадео. Алауди был страстным, но до первой разрядки когда-то, вел себя, как необъезженный жеребец — кусался, лягался, дрался, но не кричал. Вьеру пришлось потрудиться, чтобы вкусно пахнущий лавандовой водой мальчик забился под ним в наслаждении по-настоящему. Данте очень хотел быть обманщиком, он будто проверял, насколько серьезен вторженец или это блажь.       Возможно, маленькому глупенькому омеге тоже хотелось стать взрослым. Но начни он заманивать, Оливьеро не смог бы устоять, пальцами он не ограничился бы. Вязка в первую близость могла окончиться плохо, на размеры альфа не жаловался.       В течку они любились до полного изнеможения, старый князь, отец Данте, заставил подмахнуть уйму бумаг, обезопасивших помолвку до такого уровня, что Оливьеро чуть ли не рабом своего омеги должен был стать, попытавших дать задний ход.       Каваллоне от своего выбора отказываться был не намерен. Катарина могла получить отличного мужа, но Вьер не был готов уступить младшей сестре свою жемчужину. Он был очарован, влюблен до такой степени, что даже разрывающийся от подозрений батюшка Алауди, когда остыл, махнул рукой на бегающего к ним, словно мальчишка, герцога — а ведь Оливьеро казался сдержанным, щеголеватым и строгим при первой встрече, когда они вновь стали обсуждать возможность породниться.       От главы дома Каваллоне, конечно, ждали не такого безумия, но Данте сходил с ума по своему аманту, тот тоже на руках носил свое сокровище — у старого князя не осталось сомнений, что это будет брак по любви. Сдержанности парочка еще научится, а вот будет ли любой другой альфа так обожать его кровиночку — тот еще вопрос.       Прижимая к себе горячее тело возлюбленного, Вьер постепенно успокаивался. С проблемным ухажером они разобрались, украденное вернули… Знать бы конечно, куда делся алый плащ с мехом!       С бумагами за десять лет он тоже разберется, его дела не в запустении, Алауди вертелся как мог, где не мог — продавливала Катарина. Завтра они сыграют свадьбу, обвенчаются при сотнях свидетелей, для знающих — якобы второй раз. Он впишет сына в документы, а потом увезет свои сокровища отдыхать на Сицилии, познакомится с Джотто ди Вонголой, отсоветует крутиться рядом с наследницей Сфорца.       Грандиозные планы грели душу, от волнения не спасал даже выпитый за ужином бокал вина.       Алауди на очередное его шевеление закинул ножку на бедро, притерся щекой к груди, и за подсчетом его горячих выдохов Оливьеро сморило.       А утром они едва успели умыться, как альфу погнали из покоев вон: омегу следовало привести в порядок, довести до собора и уже на месте упаковать в праздничный наряд.       Облачившись в свадебный наряд, Оливьеро за два часа до церемонии уже был на месте, истаптывая пятачок возле усыпанного цветами алтаря. Мужественно следя за тем, как цветочницы украшают скамьи собора, Оливьеро сдерживал нетерпение и волнение: скоро, совсем скоро, совсем-совсем скоро…       Он убьет любого, кто в нужном месте церемонии, после слов священника «если кто-то против этого брака, пусть скажет сейчас или замолчит навечно» попробует подать голос.       Мелькали платья и украшения кузин Алауди, неподалеку в компании мужчин беседовал Спейд; судя по тем описаниям, которыми в свое время снабдил Данте, это и была та самая Вонгола, о которой столькое было сказано в эти недели.       Оливьеро поправил лавандовую бутоньерку, выдохнул и сцепил руки за спиной.       Это обещали быть самые долгие часы ожидания в его жизни…

×××

      «Яблоку негде упасть» было очень точным описанием собора Санта Мария дель Фьоре этим погожим летним деньком. Август, солнце, запах урожая, праздничные горожане — свидетели стояли внутри, стояли в дверях, стояли на площади. Пришлось менять ход церемонии, потому что прохода для жениха-омеги не осталось. Теперь его должны были привезти, как Золушку на бал, помочь выбраться, помочь выбраться маленькому золотому пажу, расправить подол и под бдительными взглядами гостей провести точно по прямой, до самого алтаря, под бдительный пригляд жениха.       Судя по тому, как исчез Спейд с Джи, и переоделся в пышное одеяние Накл, было ясно, кто проследит за транспортировкой единственной омеги среди костяка Виджиланте. Смущенный, одетый по-восточному необычно Асари и безмятежный Джотто встали у алтаря, свидетелями со стороны омеги. Рядом с Оливьеро поднялась Катарина в полумужском одеянии, готовая первой поздравлять своего младшего брата, а именно таким человеком стал для нее Данте.       Когда заиграла музыка и появился роскошный экипаж, все ахнули. Иллюзии Спейда превратили простую, но украшенную для праздника карету во что-то невероятное, сверкающе белое, слепящее глаза. Белоснежный ажурный кузов, позолота на деревянной резьбе крыши и дверце, гербовые лилии, шестерка кремово-золотых лошадей и двойка сопровождающих в черных костюмах, в которых без труда узнались Спейд и Джи. Спейд остановил лошадей, Джи спрыгнул с козел, снял лесенку с запяток, поставил перед дверцей и только тогда открыл.       Первым спустился маленький златокудрый паж в новеньком мундире цвета двух домов, стал по другую сторону от Джи и протянул руку. Тонкая ручка в белой перчатке охотно легла в маленькую ладонь, потом показался белоснежный сапожок на низком каблучке, вставший на лесенку.       Образ выхватывался как-то частями: белый с серебряной вышивкой плащ с белым мехом, метущий пол, тянущийся и тянущийся следом за омегой, пышный капюшон с каркасом, в тени которого не видно лица, только чуть колышется от дыхания тончайшая вуаль.       Вот маленький паж одергивает легший на плечи плащ, отводит от тела, расправляет, обнажая, кажется, самую простую, шелковую тунику в пол с длинными рукавами почти до колен, с прорезями для рук. Кожу ниже скрывают белоснежные перчатки до локтя, на пальчиках ни одного кольца. Широкий вырез обнажает плечи, вот только и тут вместо голой кожи изящнейшее и сложнейшее многоярусное колье.       Жемчуг воротником охватил шею, скрыл плечи, вышивкой с аметистами стек на грудь, и так — до самого корсета с серебряным шитьем, ужавшего тонкую талию и нечетко обрисовавшего бедра.       Подол туники чуть ширится, плывет складками при шагах, и только потом, благодаря мелькающему в разрезе от бедер материалу, становится ясно, что и под ним имеется еще одна, нижняя туника, полностью серебряная, а ноги омеги обтянули то ли кальсоны, то ли панталоны.       Не будь видны плечи, и Оливьеро смог бы с уверенностью сказать, что где-то там же окажется и нижняя сорочка.       Наряд прост в своей сложности, и Оливьеро улавливает еще одну шпильку в свой адрес: такие платья были в моде десять лет назад. Алауди не стал просить пошить новое, по сезону платье; он подогнал старое, заменил бриллианты на аметисты, добавил нижних слоев и безмолвно напомнил о том, как чуть не попрощался с возможностью иметь супруга вообще.       Оливьеро хочет встать на колени и раскаиваться в случившемся промедлении. Если бы больше десяти лет назад он так лихо не полез на рожон, если бы чуть не погиб, не потерял память…       До их свадьбы тогда оставалась неделя. Неделя, во время которой Алауди в слезах искал жениха, неделя, во время которой еще неизвестно, что успел передумать юный омега, неделя безрадостных примерок, равнодушного выбора букетов, непонятной тошноты по утрам и отговорок, что это от волнения. Неделя — прежде чем белое платье исчезло в глубинах шкафа, сменившись чернотой одеяний. Юный вдовец проплакал себе все глаза и заперся, чтобы тайно родить наследника, о котором никто, кроме самых близких, так и не узнал.       Алауди напоминал этим платьем о всей своей боли, о всех неоправдавшихся тогда надеждах, о вине альфы, о рухнувшей в одночастье жизни, о годах муки позора и неизвестности, о своей отчаянной вере, горькой и мучительной, и одновременно…       Ему будто бы вновь шестнадцать, он весь — белый снег и розовый жемчуг. Оливьеро опрокидывает каркас капюшона и не может им надышаться — как глупо он потерял шанс посмотреть на такую красоту еще десять лет назад! Как глупо и неоправданно — он ничего не приобрел, пытаясь помочь завлекшей его в подворотню простушке; она же первая ударила его по затылку, прежде чем руки воров начали обшаривать его карманы, добавляя ему травм и ударов ножами для надежности.       Становится горько; Оливьеро хочет снова и снова просить прощения за свою доверчивость, снова сожалеть, что не может вернуться на десятилетие назад, не пойти за простушкой, поехать домой в экипаже, загнав лошадей, но успев к ужину, чтобы при встрече поцеловать самого любимого на свете юношу, поймать его, слетевшего как и всегда со ступеней, подхватить на руки и занести обратно в дом, укоряя за птичий вес.       Его Данте — самый прекрасный на свете. Он не корил его, когда Оливьеро признался, как попал в переплет, но он плакал, и Вьер видел, как на секунду мелькнула тень той муки, которую его мальчик испытал когда-то. Он стоял на коленях перед тяжело сгорбившимся в кресле Данте, целовал тонкие пальцы, а любимый плакал безмолвно и горько, и за каждую его слезинку Каваллоне ненавидел себя злее, чем все его враги вместе взятые.       Случайность — но она чуть не убила его, их обоих. Случайность же заставила Данте затянуть потуже корсет, застегнуть на все пуговицы сюртук, покрыть белой пудрой лицо, пряча красноту проплаканных глаз и появиться перед немногочисленными друзьями и союзниками уже таким, каким его запомнили надолго — несчастным, с разбитым сердцем, но верным тому, кто, быть может, даже среди живых уже не ходил.       Другая тень в белом — кузина Алауди, в которой так трудно узнать юную королеву Франции, — кладет на склоненную голову серебряный обруч мелкозубчатой короны. Данте Французский — троюродный брат королевы, шестой в очереди на трон — был бы четвертым, родись альфой.       Едва ли когда-нибудь ему придется сесть на трон и править, но в его жилах течет голубая кровь, поэтому среди пышного букетика лаванды в его руках, притаились маленькие цветы белой карликовой лилии. Символ Франции, символ его семьи.       Оливьеро сквозь шум в ушах слушает священника, не в силах отвести взгляда от своего омеги. От его опущенных к долу глаз, от его длинной шеи с мелким жемчугом украшений, от его сжатых в белую нитку губ. Он влюблен, он так влюблен в своего мальчика, и на полшага за спиной стоит другой его мальчик. Этот другой мальчик видел горькие слезинки своего папы, этот мальчик привык защищать Алауди, раз больше некому.       Этот мальчик возненавидит Оливьеро, если тот заставит Данте заплакать еще хоть раз, отомстит за каждое грубое слово, если оно сорвется с губ, уничтожит за любое прегрешение, потому что такова его клятва.       Десятилетний мальчик, он привык быть единственным мужчиной рядом со своим папой, и Оливьеро еще придется потрудиться, чтобы заслужить право быть ему отцом, мужем Данте, опорой для них обоих, привыкших держаться друг друга и Катарины.       Поэтому когда слова священника требуют «сказать сейчас или замолчать», Оливьеро поворачивается к свидетелям с таким ожесточенным выражением лица, так многозначительно положив руку на шпагу, что некоторые машинально делают шаг назад; в проходе кто-то даже падает.       Они обмениваются клятвами, Катарина подает кольца, и Оливьеро едва дышит, окальцовывая пальчик скрытый белой перчаткой. Ответное кольцо садится на палец, как влитое, и Оливьеро не слышит отмашку целовать свое сокровище — он уже целует того, кто стал его душой и сердцем, целует с таким голодом, с таким наслаждением, с такой всепоглощающей страстью, что стоящим рядом становится неловко смотреть.       Алауди и правда плачет, такой красивый, такой невероятно нужный, что хочется поставить ради него мир на колени, подарить звезду с неба.       Но приходится ограничиться подниманием на руки маленького пажа и оглашением признания малолетнего Амадео Диего Каваллоне, герцога Каваллоне, князя де Нуаж, своим сыном.       Королева Франции украшает еще одну светлую головку маленьким венцом, крепит регалии; тем же, но со своей стороны, занимается Катарина.       На вершине собора звонят колокола, свидетели и горожане разражаются приветственным ревом; в воздух летят чьи-то колпаки, шапки и шляпки, платочки и цветы. Они идут по проходу рука об руку, чуть перед ними, озадаченный несением иконы, семенит их сын, а Данте продолжает тихонько лить слезы, и никто не может обвинить его в этом: все знают, как долго подобной церемонии ждет каждая омега.       В такой ситуации, даже тайный, крайне романтичный брак, даже если он был, ничем не может помочь.       Прямая обязанность каждой влюбленной омеги — быть счастливой.

×××

      В семейном особянке Каваллоне хорошо: хозяин дома с самого утра закручивает мозги управляющих в кренделя, младший хозяин устроился на качелях в саду, юный наследник подле него смиренно внемлет учителю, изредка закручивая мозг, как обучил отец. Что примечательно, альфы Каваллоне не решаются всерьез шуметь: единственный в их жизни омега дремлет почти постоянно, рефлекторно поглаживая округлый животик.       Алауди в ожидании рождения двойни.       До знаменательного события еще два месяца, Данте жалуется на отеки, еду, капризничает, хочет любви и родить поскорее. В доме постоянно целых три человека с пламенем Солнца, не считая самого Оливьеро, который каждый день по два часа тренируется заживлять что угодно, начиная с порезов и заканчивая всем остальным. Амадео завидует отцу, но в тонкие материи управления пламенем не лезет — еще неизвестно, что проявится в нем сильнее, — Небеса и Солнце отца или папино Облако.       На втором этаже крутит роман с кузиной Алауди, Еленой, Деймон Спейд — очередная белокурая гурия в этой семье не редкость, редкость — это ее покладистый характер. На такие заявления Данте ничего не говорит, чтобы не расстраивать раньше времени — в их семье нет никого с покладистым характером, но об этом Спейд пусть узнает на своей шкуре, чтобы разучиться делать поспешные выводы.       Роман зашел так далеко, что в семье серьезно рассуждают, когда пара решится на помолвку, только тшшш! — пусть влюбленные об этом ничего не услышат, не то непременно сговорятся и наломают дров.       Каждый день начинается с того, что, сидя в будуаре, Алауди критикует еду. Слуги стоически переносят его отказы и стараются не зависать, получив пожелания. Князь то готов переваривать гвозди и подошвы от башмака, то отодвигает от себя «выкидыши высокой кухни». Оканчивается все обычно тем, что беременный шлепает в кухню и кашеварит что-то на свой вкус. Несъедобное для большинства, омегой непонятная пища поглощается без единого каприза, оставляя кастрюли сверкать донцем.       После этого Алауди условно добреет и позволяет мужу с первенцем приблизиться и даже подержаться за животик. Двойня пинается, будто пришпоривает вороных, попадая четко по прижимающимся ладоням. Данте поддерживает живот руками, пьет в неограниченных колличествах, делает зарядку, в жару — даже плавает, игнорируя тоскливые взоры супруга: близость запрещена, в ближайший год герцогу придется облизываться и дружить с рукой.       Вопрос контрацепции следовало продумать еще после свадьбы, но Оливьеро был против приглушенного аромата любимого и очень хотел себе ребенка, за ростом которого сможет наблюдать что он, что его амант.       Меньше чем через год Алауди озвучил симптомы своего девятимесячного «недуга» и злорадно подытожил: получите-распишитесь!       С тех пор мир в доме существовал только в том виде, в котором его обозначал носящий под сердцем детей супруг. Слуги ходили по стенам, гости шастали в обход, глава семейства научился растворяться в тенях, а наследник подхалимничал и потому единственный постоянно был рядом и всецело доволен любым капризом родителя.       Во вроде бы абсолютно покорном мальчике дремала выучка Спейда, и Алауди иногда задумчиво щурил голубые глаза, не зная, подозревать ли в мальчике юный Туман или же пытаться нивелировать недостатки специфического воспитания иллюзиониста?       В любом случае пока что ничего не было ясно.       В вечернюю пору Данте привычно переходил в гостиную и позволял мужу немного побыть рядом. В пору гнездования из шкафа герцога пропали все-все имеющие его аромат вещи, когда вещей не осталось — пришлось позволить мужчине бывать в постели беременной омеги. Условия были просты, соблюдать их Вьер выучился безукоризненно, к седьмому месяцу мест взаимодействия стало чуточку больше, ко взаимному удовольствию.       Сидя у ног своего любимого, Оливьеро прижимался щекой в животику и внимал ощутимым пинкам. В папу-Облако, контактов малыши, похоже, не любили. Амадео, конечно, тоже дичился по первости, так что Каваллоне не обращал внимания — даже самое нелюдимое Облако можно приручить, стоит только выбрать, как это сделать, а уж об остальных атрибутах и вовсе можно не беспокоиться. Одиночек и коммандных там как раз поровну.       В особняке Каваллоне хорошо: хозяин дома беззаветно влюблен в своего супруга, тот, когда не шипит на попытки погладить отекшую ножку, отвечает ему взаимностью. Их старший сын в своей комнате рассматривает миниатюры первых красавцев и красавиц Европы, но заглядывается почему-то на восточных принцесс и принцев, чьи изображения передал дядя Асари. Среди китаянок и кореянок красавиц ровно поровну, на японок Амадео не смотрит, представляя себе хлопоты пути. О браке думать рано, черноглазые красавицы и красавцы с портретов ввергают в смущение, и потому, отложив их изображения, мальчик возвращается к белокурым феям обоих полов из мест поближе.       Может, когда-нибудь потом…       Десять поколений спустя, с тем же смущением Каваллоне Дино будет смотреть на поверженного Хибари Кею и совершит непростительную с точки зрения всех родственников Алауди ошибку: он отступит. Очень далекий потомок какой-то из многочисленных кузин Данте, Кея сочтет это слабостью, и даже обзаведясь уже парными метками, Дино каждый раз, как в первый, придется проводить воспитательную работу со своим амантом.       Вылюбленный до бессилия Кея будет смотреть на Дино с нежностью в ртутных глазах, но длиться эта пора будет не очень долго — примерно до первого восстановления физических сил, то есть минут пять.       После в радужке юноши будет загораться вызов, и это будет тот же вызов, который в самый первый раз, еще в пору знакомства юного княза и герцога, заставил последнего красться в комнату к молодому омеге.       Легенды любят твердить о перерождении связанных душ, психология любит твердить о генетической памяти, а история…       История объяснит все куда проще: она просто любит двигаться по кругу.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.