ID работы: 14863730

Любовь есть дисгармония

Слэш
R
Завершён
25
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник Скачать

Дабы определить место всего сущего, явилась Эна, Эон порядка…

Настройки текста

Дабы определить место всего сущего, явилась Эна, Эон порядка…

Сандэй пытается подняться: хватается за выступающие кирпичи на стене и тонкие перекладины какой-то поваленной набок поржавевшей полки, делает рывок и — снова приваливается к стене, ударясь головой — нимб больно впивается в затылок. Не хватает сил. Перестает цепляться за что попало и, прижавшись подбородком к груди, медленно дышит: с трудом вбирает воздух, с таким же трудом выдыхает в паническом страхе потерять последнюю связь с жизнью; проскальзывает пальцами по взъерошенным перьям в попытках пригладить, но не выходит — истрепались из-за падения с высоты, от побега по грязным туманным закоулкам Рифа, от постоянных остановок в темных уголках из страха преследования. Так и продолжает сидеть и прислушиваться к звукам, к таким разрозненным, таким размытым и далеким, что аж жужжат на подкорке мозга нестройным рядом — может, Сандэй потерял чувство внутреннего единства, из-за чего вещи вокруг потеряли нить связи меж собой. Может, и правда нет ничего общего между гудящими где-то внизу трубами — посвистывают, отчего шум легко спутать с существующими лишь в детских глупых сказках призраками, — жалостно пищащими крысами и металлических скрежет — Сандэй не понимает, что это, но отчего-то звук превращается в шрамы на коже. Слышит шаги: пытается вжаться в стену и подтянуть колени к груди, чтобы укрыть их крыльями и спрятаться во мраке угла — вряд ли кто-либо проявил бы к нему благосклонность и отпустил, позволил бы сидеть сбившимся в мягкий кокон и смотреть исподлобья, вряд ли бы кто-либо считал его немую — слишком дорого обходящейся его гордости, чтобы быть произнесенной, — просьбу оставить его в покое и собрать остатки человеческих чувств ради последнего дела перед окончательной смертью Порядка. Пытается, но не получается — нога перестает слушаться и отдает пробегающей электрическим разрядом болью; чувствует, как чья-то ладонь, утянутая в перчатку, крепко хватает лодыжку — не тянет, но держит так, словно поймала что-то невероятно ценное и не готова отпускать. Сандэй шипит и вновь цепляется за полку, но не пытается отползти — уже бессмысленно; прикрывает глаза и хмурится. Пара тихих шагов и чье-то тяжелое присутствие, следом — облегченный вздох: — Птенчик. — Только одному человеку во всей Пенаконии хватило смелости обращаться к нему так, и Сандэй также мысленно хмурился в попытках не думать о тоне произнесенного. Сандэй не открывает глаз — словно бы чувствуя, что лишь одного взгляда хватит, чтобы Галлагер обо всем догадался, а он умеет схватывать на лету, — но чувствует, как его пальцы, обхватившие тонкие перекладины полки, аккуратно разжимают чужие, как они переплетаются меж собой; сам отпускает кирпич и наугад вкладывает в уже протянутую ладонь Галлагера — тот словно ждал этого. Его ослабшее тело тянут наверх и тут же подхватывают: крылья, перестав чувствовать угрозу от неизвестного, опадают на плечи белой пушистой фатой, и Сандэй, поддавшись знакому теплу, позволяет себе задремать — на границе сна и реальности удерживает запах крепких сигарет вперемешку с гремуче сладкими леденцами, едва уловимый запах будто состаренных кляксами кофе страниц книг. Тот же запах — усилившийся настолько, что буквально стискивает горло, — заставляет Сандэя резко проснуться: вокруг — привычная глазу темнота и черные тени предметов, которые, стоит к ним приглядеться, приобретают пугающие, будто криво улыбающиеся, очертания. Сандэй смаргивает, и пелена спадает: вместо нее обычная, чуть захламленная, комнатка с двумя узкими окнами сбоку — тусклый, мертвый свет будто и вовсе не светит, а так, висит декорацией снаружи, чтобы создать иллюзию живого мира. Оттого Галлагер — сидит рядом с постелью на каком-то ветхом стуле, — будто сливается с тенью, и его крепкая фигура напоминает еще одно искривленное очертание — лежащему по струнке Сандэю, смотрящему искоса, оно кажется давящей полой темнотой. Тень склоняется: Галлагер приближается к его лицу — улавливает кофейный запах, — и пытается что-то разглядеть сквозь помятость от тяжелой дремы; легко цепляет пальцем тонкий подбородок и поворачивает его вправо-влево — ничего. Галлагер выпрямляется — снова становится безликой тенью, — и откачивается на стуле назад, шаря по столу — различаемо из-за шороха бумаги и явно задетой ладонью кружки, — ищет что-то. Снова склоняется над Сандэем: тот коротко оглядывает его, не в силах поймать фокус на лице. Так, на пару секунд успевает зацепиться за непривычно потускневший цвет глаз, который раньше напоминал — если Сандэй зажмурится, то легко вспомнит, — вечно предзакатное солнце, сейчас же — тусклую рябь рассвета. — Ты что делаешь? — Сандэй хрипит — откашливается, чтобы избавиться от раздражающего першения в горле, — но все также не двигается, позволяя себе наконец-таки почувствовать жесткость матраса. Жмурится — чувствует, как мягкие крылья прижимаются к щекам и прикрывают глаза, — от внезапно прокатившегося по всему телу страха, от какого немеет тело вплоть до подушечек пальцев: Сандэй лежит в этой темной комнате и вовсе не чувствует тела, будто оно больше не связывает его с реальностью, будто оно больше не терпит контроля над собой, будто оно больше не воплощение его мысли и побуждений — Сандэй не чувствует воли к жизни, словно прикосновение к Эону отняло то последнее, что принадлежало лишь ему. Галлагер и вовсе не обращает внимания на вопрос: — Собираюсь вычистить перья. — Сандэй хмурится — единственное позволенное недовольство, — и искоса наблюдает за тем, как Галлагер тянется к сложенным на животе перьям: как аккуратно расправляет левое крыло и бережно кладет его себе на ладонь — оно куда шире ее, накрывает темной щекочущей вуалью, — как разделяет пальцами спутавшиеся между собой пушистые зубцы, как сдувает пыль и вычищает прилипшие частички грязи и мелкого мусора; как Галлагер поглаживает перья щёткой — с будто причудившейся Сандэю чуткостью, которую при большем воображении было бы легко списать на совершенно иные чувства. Тот лишь капризно дергает плечом — мол, хватит играть в заботу, — но Галлагер не обращает внимания: быстро косится в сторону прикроватного столика — может, ему сиюсекундно захотелось прикурить, — но продолжает проходиться щёткой по каждому перышку, чтобы вновь прикрыть им оголившийся живот Сандэя. Галлагер тянется к правому крылу, но стоит все также бережно уложить его себе на ладонь, как останавливается. Сандэй замечает его задумчивый взгляд и слабо улыбается. — Кто-то сделал это с вами? — Правое крыло — и без потрепанности и неопрятной взъерошенности — выглядит чужеродно, будто его, поломанного или насильно обрезанного, и вовсе не должно быть: наверное, именно поэтому оно всегда было прижато ближе к телу, прикрываемое левым, без единого изъяна. — С рождения. — Сандэй неохотно отвечает — скорее бурчит под нос, — и это искреннее недовольство выдает в нем разбитого юношу, которым он не мог позволить себе быть будучи главой клана. Он отворачивает голову к стенке и бесцельно водит пальцами по шершавым, совсем старым, обоям: чувствует пристальный взгляд на своем лице и жмурится, чтобы перестать ощущать его на себе — не думает, что Галлагер искренне обеспокоен этим, может, просто пытается подбодрить свое жалостью, но Сандэй не вынесет его побитого грустного — такой, словно ему и правда есть дело, — взгляда. Посмотрит в ответ — покажет Галлагеру, что ему не все равно на его скорую смерть. Посмотрит Галлагеру в глаза — значит безмолвно признается, что сбежал в Риф, чтобы найти его и убедиться в том, что он все еще существует. Сандэй жмурится сильнее, но мягкие касания Галлагера к подрезанным перьям — свидетельство обреченности его существования, — вторят его мыслям: Галлагер и так знает.

Стоило ей ударить по белым клавишам, как поднималось солнце, по черным - всходила луна. Так утро сменялось вечером. И то был второй день.

Сандэй бродит по комнате, крепко держа в руке подсвечник с одинокой, покачивающейся от каждого его осторожного шага, свечой: по ту сторону Пенаконии — с ее искрящимся бутафорством и мерцающими взрывами фейерверков, накрывающих Театр куполом, — в Рифе вечная ночь; иногда становится чуть светлее — так, словно наступает полутьма, и темнота вот-вот начнет тускнеть, — но то лишь короткий миг, который Сандэй едва успевает поймать. Ходит по кругу, и маленький огонек крадется тенью по стенам за ним: больше нечем заняться, пока Галлагер совершает очередной обход по Рифу, и Сандэй пытается — затаенно надеется, что у него получается, — понять, что тот чувствует. Когда Галлагер делает шаг за порог, надеется ли он, что ему будет позволено сделать шаг назад? когда идет по Рифу — все такой же вальяжной, но твердой походкой, — то пытается ли он запомнить все до последней мелочи, как бы бессмысленно это ни было? волнуют ли его неожиданно заметные черты старения на лицах товарищей — может, раньше и нет, но теперь, начиная предчувствовать смерть, преследующую шаг в шаг? когда он лежит на этой жесткой кровати, сожалеет ли он о чём-либо? Может, Сандэю просто хочется надеется — со всей капризностью похороненного в себе маленького ребенка, — на то, что Галлагер хоть немного сожалеет о том, что было между ними — когда-то давно, еще до ареста и вскрывшейся черный дыры противоречий. Сандэй замирает посреди комнаты, и огонек свечи мирно колышется на сердце его замершей тени: тогда это было важно, сейчас — важно то, что Галлагер никогда не был реальным, но чувствовался так, словно был самым настоящим во всей Пенаконии. Что чувствуют люди — Галлагер по-прежнему человек для него, — знающие о своей скорой смерти? Что чувствуют перед лицом знания своей окончательности? Сандэй делает два шага к столу: на спинке стоящего рядом стула с подвязанной потрепанной подушкой висит жилет — больше похож на призрака, — и галстук, и даже в темноте Сандэй угадает в нем тот самый малиновый; на столе — ворох бумаг, поверх них пепельница с парой оставшихся скрюченных окурков, блистающая — если поднести чуть ближе, — отсветом огонька эмблема Гончих — она больше не нужна Галлагеру, так, напоминание о не-его прошлом. Сандэй дотрагивается до нее, словно одна крошечная вещь обладает силой дать ответы на множество зудящих глубоко внутри, где-то в области сердца, вопросов. Эмблема — как у всех других членов клана. Жилетка — та, которую можно достать в любом простеньком магазинчике Пенаконии. Пепельница — ну что ж, дань подработке барменом, простенький и непримечательный символ того, что Галлагер хоть изредка, но умел выслушивать. Бумажки с рекламой и игральные жетоны — это частичка внезапно проснувшейся страсти к азарту. Всё и ничего одновременно. Сандэй отходит от стола, но продолжает цепляться за стул: крепко вцепился в чёртов галстук и почему-то не может отпустить эту мягкую ткань. Словно если сильнее сожмет, до мятых складок, то найдет крошечный намек на настоящего Галлагера — не того, вобравшего в себя по части Пенаконии, но того спрятавшегося под мишурой, — вцепится стальной хваткой и, шаг за шагом по толстому канату, доберется до сокрытого. Почему-то теперь это отчаянно важно: даже если подо всем — пустая оболочка, просто глупое пустое тело с придуманным сердцебиением, выдуманными кем-то шрамами, вьющимися на концах темными волосами и глазами оттенка заходящего пенаконийского солнца. Наверное, это стало отчаянно важным из-за собранных в кусочков воспоминаний, превратившихся в болезненное осознание: когда Сандэй прислушивался к мерному сердцебиению Галлагера — разомлевшего, курящего прямо в постели и даже не удосужившегося за это извиниться, — то на деле слышал лишь пустоту; когда Сандэй позволял себе накрутить крошечный темный локон на палец — и вовсе не чувствовал жесткого волоса из-за белых перчаток, — то касался лишь пустоты; когда он, преодолев дурацкое волнение, обхватил щеки Галлагера и притянул его к себе, чтобы прижаться губами к его прикрытым глазам — цвет и правда напоминает Пенаконию, а Сандэй любит ее также сильно, как и его, — то признавался в любви к пустоте. Он отпускает ткань галстука и делает пару шагов к кровати, присаживается на нее и окидывает комнату взглядом: свеча тут, близко к груди, и теперь стены кажутся черными, а мебель и разложенные вещи снова превращаются в темные очертания, пугающие своей кривизной. Улыбается уголком губ: наверное, поэтому Галлагеру так нравилось в его — иногда их — спальне в Резиденции Росы. Там — просторная светлая комната, с мягкой и такой большой кроватью, что они могли спать на расстоянии вытянутой руки, но почему-то всегда притирались друг к другу и путались ногами. Там — запах свежих лиллий и сладкой выпечки, которую Галлагер всегда приносил с собой, а вместе с ней и въевшийся запах горького алкоголя и сигаретного дыма. Там — идеальная чистота, все строго по своим местам: Галлагер подчинялся его правилам, поэтому, раздевая Сандэя, всегда отвлекался на то, чтобы повесить его одежду на мягкие плечики — Сандэй лишь коротко улыбался и позволял себе притянуть Галлагера за галстук, так, легкая похвала за послушание. Но это в прошлом: может, пустота Галлагера и была причиной тому, что он так легко проник в жизнь Сандэя. Он наклоняется к прикроватному столику, чтобы поставить подсвечник, но замирает — пахнет чем-то сладким. Все же ставит ее на столик и приоткрывает ящичек, шарит ладонью внутри и натыкается на сверток. Сандэй разворачивает его на свету: это платка шоколада — такую Галлагер всегда пытался всунуть в карман его пиджака при каждом удобном случае. Сандэй просто держит его в ладони — не хочет ее съедать.

Из звездных потоков она создала острое перо, которым наметила символы для звуков и счета. Звездная пыль стала рекой, по которой добрые и справедливые отправлялись вверх по течению, а злые и бесчестные - вниз.

Сандэй доверчиво тянется обрезанным крылом к рукам Галлагера: чуть встряхивает им — замечает, как выпадает пара перьев и исчезает в темноте, наверное, спрятавшись у ножек кровати, — и легонько задевает колено Галлагера. Тот сидит рядом, на краю матраса, уже держа наготове мягкую щетку — он и не предупреждал вовсе, что собирается выхаживать его как птенца, потерявшего способность летать, и вместо слов кладет каждое перышко на ладонь, мягко проходясь по ним щетинками. Сандэй наблюдает за движениями рук Галлагера — прижимается щекой к плечу и исподлобья, таким завороженным взглядом, рассматривает, как теплое пламя свечи рассасывает тени с его кожи, как покачивающийся отсвет забирает мертвецкую бледность и придает живости. Сандэй крепко цепляется за простыни — пытается сдержаться и не позволить себе коснуться ладоней Галлагера, — и прикрывает глаза, сосредотачиваясь на ощущениях от прикосновений: прошло столько времени с их настоящей близости — не вынужденной, не от отчаяния, как сейчас, — что и забылось вовсе, каково это — чувствовать себя желанным в руках Галлагера и испытывать его умелую нежность, от которой внутри все перемалывается в мелкие кусочки, потому что до него никто и не смел обращаться к Сандэю так. С непривычки было мучительно, потому что ласка способна приручить и посеять чувства — они противоположность гармонии; после — болезненно, потому что без мягких касаний и сплетенных меж собой пальцев кожа коченела, покрывалась гусиными лапками мелкой дрожи — словно вот он, порог смерти, и все из-за слабости быть прирученным; после расставания пришлось снова привыкать — также мучительно и болезненно — к тому, что больше нет право на слабость, как и права быть подверженным чувствам. Сейчас же болезненности не находится местам от отчаянности — Галлагеру осталось не так долго, Сандэй же цепляется за это короткое оставшееся время всеми силами, — и от нежности жестов Галлагера хочется заплакать навзрыд — от облегчения, от возвращения забытого чувства, с которым Сандэй некогда распрощался навсегда, и осознания, что оно все еще есть где-то глубоко внутри него, таится и греет. Сандэй приоткрывает глаза и из-под прищура подглядывает за сосредоченным Галлагером. Позволяет себе спросить: — И… — Сандэй сбивается в момент: как произнести то, о чём даже больно думать? Галлагер останавливается — щётка едва касается пера, — и, приосанившись, разглядывает Сандэя в ожидании его слов —не торопит и дает время, чтобы собраться. — …каково это — умирать? Галлагер хмурится, всматривается в лицо Сандэя со всей серьезностью: тот, пусть и говорит тихо, будто бы в нерешительности, просит быть честным в столь интимном вопросе. Галлагер тянется к прикроватному столику, чтобы отложить щётку, и возвращается обратно, придвигаясь чуть ближе к Сандэю — теперь его подобранные под себя колени утыкаются в бедро, и Галлагер аккуратным движением поправляет сползший с них край одеяла. — Раньше, когда я приходил к Михаилу, то казалось, что легко. На его лице осталось такое спокойствие и умиротворение, что… может и правда показаться, что его смерть — это всего лишь безмятежный сон. Каждый раз, смотря на него такого, я радовался, что его уход был безболезненным. Он заслужил спокойную смерть. — Галлагер прочесывает пальцами спутанные волосы: выглядит нервно, и Сандэй цепляется за край одеяла, чтобы не позволить себе дотянуться до его шершавых, вечно покрытых давно зажившими царапинами и ссадинами, пальцев и сжать их в ладони. Легче не станет. — Но умирать больно. Может, потому, что… — Сандэй успевает шикнуть на него: не готов слышать о его выдуманном существовании вот так вот — в темной комнате где-то в Рифе, друг напротив друга, находясь на острие лезвия, зная, что через пару тянущихся дней оно пройдется по ним обоим. — …потому что я распадаюсь на части. Галлагер протягивает руку. — Прикоснитесь. Сандэй боязливо тянется пальцами к его ладони: она теплая, и прикосновением чувствуется, как под кожей растекается жизнь — Сандэй прикрывает глаза в беспокойстве, улавливая не бурный поток, как это было раньше, но едва заметные покачивания волн, словно некогда резко плескающаяся река жизни мельчает и мельчает, стремительно иссыхает до дна, и последние капли вот-вот утекут сквозь пальцы. Его пальцы скользят вверх, к запястью Галлагера: иссыхание чувствуется и на коже — то похоже на потрепанные страницы книг, случайно оставленных под палящим солнцем и оттого шершавых, выцветших, оставляющих пыль на кончиках пальцев. Так с кожи сходит выдуманная история: распадается на частички — невидимые, тут же растворяющиеся в воздухе, что и не ухватится, — уносит с собой и то единственное, что было реально; как итог — не остается ничего. — Хотели ли бы Вы избавить людей от смерти из-за этого? Или… — но Сандэй не слышит его. Галлагер говорит, что быть ничем — больно, и Сандэй склонен ему верить — впрочем, как и всегда: не больна та смерть, после которой тело все еще пребывает в блаженстве существования — тогда бесцельное существование увековечивает и не позволяет думать о пережитой боли, — но болезненна та смерть, не оставляющая после себя ничего, и мысль о муках сводит с ума. Сандэй чувствует ком в горле и судорожно вздыхает: возможно, ни в какой иной момент он не надеялся столь усердно, что все это глупая затянувшаяся шутка. Но нет: частички засушенных страниц перестают чувствоваться под пальцами — они растворяются. Может, это и вовсе не иссыхание. Может, Галлагер остается звездной пылью на его пальцах, о которой говорилось в Библии порядка — той самой, которая, рассеявшись по всему свету, найдет свое упокоение в реке из звездных потоков. Не замечает, как шепчет цитаты себе под нос — быстро и нервно, так, что едва можно разобрать слова. Галлагер стискивает его ладони в своих — Сандэй расслабляется от прикосновений, не переставая бормотать и смотреть куда сквозь темноту — будто просит о чём-либо кого-то спрятавшегося в пустоте комнаты. Галлагер не останавливает его и продолжает сжимать его ладони, поглаживая большим пальцем покрасневшие, исцарапанные костяшки.

Все сущее получило предназначение, и всем стало понятно, как отличить доброе от злого, хорошее от дурного. И то были третий и четвертый дни.

Сандэй нервно переворачивается на бок: движение дается тяжело от ощущения чужеродности своего же тела, и сбившаяся в толстую складку простынь вызывает доселе не испытываемый дискомфорт — будто это не ткань, а настоящий земляной бугор, который давит бок. Вжимается головой в подушку и трется об нее щекой, словно хочет провалиться в шершавую ткань наволочки, елозит плечами, чтобы не то расправить раздражающие складки простыни, не то чтобы почувствовать хоть что-то телом, пусть даже жесткость матраса: ставшая привычной за столь короткое время кровать будто и не ощущается вовсе, вместо нее — пустота, липнущее и обмотавшее его тело одеяло, словно заменяющее кожу, ощущение придавленности, от которого веки только сильнее наливаются тяжестью. После состояния полудремы — легкой, баюкающей своей невесомостью, — всегда накрывает пеленой бреда: она накрывает колпаком, внутри которого бесконечная темнота и пугающая до мурашек многоголосица, похожая на нестройное пение церковного хора. Ему мерещатся божественные клавиши: к ним тянутся серебряные пальцы, покрытые глубокими трещинами, проходятся волной к самой высокой ноте, чтобы аккуратно ткнуть по ней — Сандэй улавливает звучание, но оно больше не такое чистое, как раньше, наоборот, запятнано чем-то сбивчивым, что будто тянется изнутри и не дает уловить красоту ноты. Серебряные пальцы стремительно бегут в обратную сторону — играюче, перескакивая через несколько клавиш сразу, но не нажимая их. Сандэй жмурится от дискомфорта: из-за неровных звуков жжется в ушах и кружит голову, из-за чего кажется, что трещины серебряных пальцев расползаются черной речкой и стекают по клавишам, разбивая из напополам, спускаются в бездонную пустоту и касаются его кожи — трещины ползут по его рукам, будто пытаясь утянуть с собой в бесконечный божественных хаос, но Сандэй цепляется за смятую ткань и наконец-то чувствует что-то кроме пустоты. Приоткрывает глаза и, жмурясь, подсматривает за движениями рук — все так же бездумны, — но замечает нотные листы: палец случайно задевает их, и они слетают вниз, прямо к Сандэю. Чернильные ноты растекаются по листам и отчего-то становятся алыми, собираются в уголке, чтобы превратится в птичье перо — истерзанное и тонкое, будто принадлежащее давно мучающейся птице. Сандэй через силу приоткрывает глаза и видит темный силуэт — от испуга хочет отползти назад и уткнуться спиной в стену, но тело не шевелится, все еще подвластное строю неровных нот. Он улавливает чужое прикосновение к сжатой в кулак ладони — та крепко держит край одеяла, словно от этого зависит, сможет ли он удержаться в реальности, подальше от сна о пугающем Порядке, — и сам хватается за чужую ладонь. Снова вглядывается с силуэт: Галлагер сидит перед кроватью и рассматривает его — из-за бессилия Сандэй не может уловить его эмоций, но отчего-то кажется, что они все те же, как в тот момент, когда Галлагер узнал о его тревожных, преследующих с самого детства, снах и успокаивал, держа его дрожащее тело в руках. — Птенчик. — Галлагер тихо зовет его, и сквозь пелену сна Сандэй улавливает сладковатый аромат — с тяжестью дается воспоминание о том, что, скорее всего, так пахнут до ужаса кислые шипучки, — и шлейф сигаретного дыма. — Позволь себе поспать. Ну же. Сандэй елозит щекой по подушке — кивает. Тихо произнесенное “Птенчик” отдается эхом в голове, вплетается в хаос божественных клавиш и находит так свое место — шепотом заменяет самую высокую, звонкую ноту, и Сандэй, чутко прислушиваясь, цепляется за нее. Хочется спать, но он не может: сонливым и измученным взглядом смотрит на Галлагера, пока тот поглаживает его ладонь, так и прося помочь ему. Галлагер понимает — конечно, он понимает. Тот тянется к парящему над головой Сандэя нимбу и снимает его, аккуратно откладывая на прикроватный столик. Становится легче: Сандэй чувствует, как возбуждаемый бредом жар волнами отступает от сердца и расползается по телу — плывет по рукам и скапливается на кончиках пальцев, чтобы тут же испариться на липких ладонях, плывет вниз по ногам и в последний раз сжимает ноги в тисках, чтобы подарить резкое облегчение. Слышит облегченный вздох Галлагера, и в резко опустевшей голове, вместе с его шепотом, эхом разносится: “доброе от злого, хорошее от дурного”.

Она взяла орбиты планет и обратила их в свод мер и законов, которым стали следовать люди.

Он заставлял нас заучивать все оды наизусть. Порой мне казалось, что если бы он мог выжечь слова на коже — скорее, если бы ему хватило безумия упасть до такого, — то он с легкостью сделал это. — Сандэй сжимает маленький пухлый стакан в ладони — Галлагер принес с собой, вернувшись обратно после дел Рифа. Теперь сидят на потрепанных стульях друг напротив друга: оба — нога на ногу, так, что их щиколотки скрещиваются, а их сошедшиеся в одной точке фигуры отбрасывают причудливую вытянутую тень на стене. Сандэй упирается взглядом на острое колено — на ткани брюк едва различимый полумесяц, — но чувствует, как Галлагер с интересом разглядывает его, и в этом интересе нет двойного дна. — “В мире царит гармония, и сияют звёзды. Это заслуга Бога. Все люди - братья, у всего есть общее начало, и дыхание ветра благословляет землю!” Сандэй отпивает из стакана — сладко от вкуса и приятно от заботы, отдающей своей привычностью даже в моменты полного отчаяния хождением по острой грани ножа. Обычно он тонко улыбался Галлагеру, а тот едва заметно кивал — своеобразные “спасибо” и “пожалуйста” между ними, — но теперь он не может: не тогда, когда в слабом отблеске света заметна смертельная бледность коже, чернеющая местами — то похоже на маленькие клочки бумаги с рваными краями, так выглядит распад написанного человека. Сандэй неожиданно продолжает: — Ты не был знаком с ним лично, поэтому это может казаться странным, что за силой скрывается безумие, которое остается незамеченным лишь из уважения к фигуре. — Елозит на стуле: его щиколотка ползет вверх по брючине Галлагера. — Но безумие всегда сопровождает силу, идет с ней рука об руку и влияет на тех, кто стоит близко. Галлагер криво улыбается — беззлобно, но с некоторым лукавством: — Что по-твоему значит быть безумным? — Взращивать в своем подопечном идеи, словно он птица в клетке. — Тогда… что по-твоему значить быть фанатичным? — Впитать эти идеи и без оглядки сделать их своей жизнью. Не представлять рассвета без них. Замечать о том, как каждая частичка жизни замещается чем-то другим и не оставляет шансов на собственную волю. Собственными руками давить чувства из-за того, что они не совместимы с идеей. — Излишняя — снова от отчаяния — честность топчется по коже гусиными лапками: хочется расчесать кожу до красных отметин — всего-то до них, а не как раньше, до кровоподтеков на подушечках пальцев от дробленого стекла, рассыпавшегося по столу, — но он снова отпивает сладкое нечто в стакане, сосредотачиваясь на том, как сладость растворяется на языке чем-то цветочным. Вкусно. Галлагер снова улыбается — Сандэй уверен, что тот всё понимает. Пусть разговоры о чувствах всегда оставались чем-то неведомым им: они никогда не говорили о мироощущении — а разве оно и так не было понятно? — не говорили о спрятанном глубоко внутри них обоих, обходили стороной разговоры о чувствах друг к другу — у них не получалось, просто не получалось, словно бы с намеком, что это вовсе не для них. Но отчего-то Галлагер всегда оказывался на шаг впереди. Опыт? Вряд ли — после всего это предположение сходит на неплохую шутку. Может, потому что изящество, всезнающая тонкость его слов и жестов, тихий, но оттого пугающий авторитет Сандэя — все это лишь вуаль, под переливающимся шелком которой размывается его истинное лицо, покрытое трещинами и бережно собираемое самим по кусочкам, лишь бы никому не дать разглядеть его неидеальность. Галлагер разгадывает. Сандэй поднимает взгляд на него — тот все также неподвижно сидит и разглядывает его, — и, пытаясь придать уверенности своим словам, произносит: — Если бы ты вернулся в Семью… — Сандэй коротко жмурится: хотел ли бы он этого? Где-то там глубоко внутри — да: в этом чувствовалось какое-то интуитивное желание нащупать малейший шанс на “них” среди разрушенных обломков того, что осталось между ними после предательства Галлагера; и пусть это бы означало возвращение к давно забытому положению незнакомцев с трудным, разделенным надвое, прошлым, пусть это бы означало, что крошечное расстояние между ними снова ощущалось как развернувшуюся бездонную пропасть, не обойти и не перейти — прощение сам по себе ценный жест. Сандэй легко представляет себе — потому что уже когда-то давно представлял раз за разом, — как их разделял бы стол Главной залы: они стояли бы друг напротив друга по разные края, по круга — главы кланов, с осторожностью наблюдавшие за Сандэем, будто готовые в любой момент смиренно согласиться с его волей, понимавшие, что решение о принятии предателя Галлагера на пост офицера в Клан Гончих только за ним. В его воображении главы Кланов смолчали бы, потому что знали и чувствовали, что дело соткано из личных — потаенных настолько, что, возможно, остаются неразгаданными даже самим господином, — мотивов. Галлагер внимательно смотрел бы на него, а Сандэй смотрел бы в ответ, будто стремясь разглядеть его раскаяние за предательство Семьи, без прямых вопросов и ненужных слов — толк в них, если Галлагер, поступясь гордостью униженного, через силу и без какой-либо искренности в уставшем голове, произнеснес бы “Был виновен”. Сандэй улыбнулся бы на это, тонко, едва заметно приподняв уголки губ и одарив блеснувшим хитринкой взглядом. Сандэй хотел бы дать ему шанс: да, это потакание слабости, но хотя бы раз в жизни он должен почувствовать, каково это — слушать свое сердце, а не мелодию Гармонии и хор Порядка. — То что? — Галлагер переставляет свой стул чуть ближе к Сандэю. — …то по правилам, ты должен был бы исповедоваться передо мной. — Представлял ли это Сандэй? Да — много раз. Краем глаза осматривает его лицо: тени ложатся причудливым узором, отдаленно напоминающим прорези деревянных ромбиков в исповедальне, и то придает лицу Галлагера некоторой задумчивости и серьезности. Может, так бы он выглядел, когда раздумывал над возможными фразами для исповеди, а может, и вовсе собирал по частям план о новом предательстве, которое было бы сродни подрезанию оставшегося целым крыла. Наверное, Галлагер, будто бы почувствовав, что его уркадкой рассматривают — прямо как сейчас, в комнате-развалюхе, — вздернул бы подбородок, и Сандэй, в один миг переставший скрываться, тяжело сглотнул бы: крошечные, едва заметные пылинки плывуще спускались бы вниз — в свечении проникших в исповедальню закатных лучей казались бы белыми, похожими на снег, которого никогда не было и не будет в Мире Грёз. Наверное, Галлагер будто бы специально подставлялся свету, едва заметно тянувшись носом — теперь, когда Сандэй знает об его истинной сущности, его жизнелюбие кажется таким естественным. Наверное, Сандэй сошел бы с ума, если бы находился к нему так близко и так одновременно далеко — это зарождающееся с легкой руки сумасшествие позволило бы простить Галлагеру все. — Что бы ты сказал? — Птенчик. — Галлагер тянется к нему… — правда в том, что ничего. —...и обхватывает его пальцы своей ладонью — Сандэй нервно сглатывает из-за внезапного холода на коже и отпивает сладость, зацикливаясь взглядом на месте соприкосновения их рук. — Я бы не стал исповедоваться тогда. Сейчас тоже не стану, но только потому, что я не хочу произносить тех вещей, которые ты не хочешь слышать — точно не перед моей смертью. Сандэй тихо вздыхает и переплетает их пальцы меж собой: в его воображении Галлагер также не ответил бы ему — может быть, произнес бы что-нибудь колкое или даже пошутил бы, — но одно неизменно, и это маленькие жесты Галлагера, мягко поглаживающие уязвленное самолюбие Сандэя. Тот снова разгадывает его, потому что будто бы чувствует, как его независимость от правил Семьи даже с клеймом предателя заставляет Сандэя внутренне терзать себя — в любой из развилок этой бесконечной вселенной Галлагер не дает им шанса.

Она играла на клавесине с черно-белыми клавишами, символы для звуков и счёта были ей нотами. Река, текущая вверх, но не вниз, аккомпанировала мелодии, а свод законов определял ей музыкальную форму.

Галлагер тянет его за руку по опустевшей главной улице Рифа — если бы Сандэй не знал этого, то вряд ли бы догадался: на длинные темные улицы опускается ночной туман, и они, и без того спутанные в бесконечный лабиринт, перестают отличаться друг от друга. Потрепанные, начавшие чернеть, фасады зданий, в отблеске разлома Грёз внезапно приобретающие белые подтеки — похоже на застывший воск потухшей свечи; некогда броские, а ныне стершиеся рекламные постеры, выглядывающие из-за угла и будто бы напоминающие о богатой жизни — да, так когда-то было, но теперь она не для местных, так, неприятно пожурить; горящие экраны телевизоров — иногда и вовсе разбитые, с рассыпавшимися осколками у пузатого основания, — мелькают цветными вспышками, похожими на рябь, и оттого опустившийся к ногам грязно-серый туман пестрит на асфальте. Галлагер указывает на вывески — вычурные и тяжелые своими богатыми украшениями, явно свидетели лучшего времени Рифа. Они приостанавливаются, и Галлагер, все еще крепко держащий Сандэя за руку, медленно ведет его вдоль затхлых, покрывшихся пылью и грязью, витрин. Тут — музыкальный магазин, и через дыру в формы звезды с бесконечным множеством концов виднеются остатки пластинок; напоследок Сандэй цепляется взглядом за играющими самим собой инструментами — слабо-слабо, что кажется, момент их последней мелодии вот-вот настанет. Дальше — пекарня: Галлагер мимоходом что-то говорит про вкусный хлеб, и Сандэй не может сдержать смешка, тут же прикрывает рот крылом — тот никогда не ел хлеба по каким-то причинам, и Сандэй впервые задумывается, что, возможно, это одна из самых настоящих его черт. После — магазин игрушек: стекло не тронуто и запачкано грязью и сетками темных разводов, а за ним — маленькая детская коляска с пышными, посеревшими от времени, рюшами и легкой вуалью, кукла в тяжелом, украшенным богатыми камнями, платье и плюшевый песик, тоскливо смотрящий на богатую даму своими глазами-пуговками. На углу — отель, заброшенный и заколоченный досками: лампы вокруг вывески все еще мигают, и в их отблеске Сандэй ловит сосредоточенный взгляд Галлагера — у того тяжелые мысли, и Сандэй крепче сжимает его пальцы. Они сворачивают в переулок, и поднимаются вверх, по пожарной лестнице. На крыше — никого. Галлагер подводит Сандэя к тонкому ограждению и отпускает его ладонь, оба тут же цепляются за перила и осматривают Риф с высоты: выглядит так, словно здания выстраиваются в скосившуюся лестницу, тянущуюся вверх, к кладбищу, чтобы расступиться перед разломом Грёз и провалиться в мерцающее небытие. Сандэй щурится, будто бы пытаясь разглядеть что в его пустоте, и недовольно хмыкает — конечно, ничего. Остается лишь обвести по воздуху контур разлома: напоминает мертвое солнце, хотя какое есть настоящее, он и не знает — в Мире Грёз оно фальшиво и, если приглядеться, скорее похоже на большую сияющую монету. Украдкой осматривает Галлагера и ловит себя на успокаивающей мысли — в нем все кажется привычным: взъерошенные волосы и неряшливо лежащая челка, прищуренный, задумчивый взгляд — Галлагер размышляет о чем-то тяжелом и, впрочем, как всегда хранит мысли вдалеке от всех, — и морщинки, пролегающие меж бровей и расползающиеся заметной сеточкой в уголках глаз; неровно отрастающая щетина — сколько раз Сандэй обреченно вздыхал из-за нее, — и приподнятые в подобие слабой улыбки уголки губ. Все по-старому, но что-то все равно ощутимо меняется — оно ощущается нытьем на сердце: может, дело в бледности его кожи или в том, как он улыбается — почти вымученно и не так живо, без знакомой хитринки и мальчишеского задора, позволяемые себе Галлагером из внутренней уверенности и убежденности в своем очаровании даже будучи похожим на взъерошенного, уставшего от жизни, пса. Это незнакомо. Это больно. Сандэй ползет пальцами по периле — вышло бы игриво, если бы происходящее было бы моментом из их прошлой жизни, — и задевает кончиками ладонь Галлагера, будто безмолвно прося обратить на него внимание и принять его сожаления. Галлагер не оборачивается, но поддевает пальцами пальцы Сандэя и стискивает их в ладони — бережно и мягко, и тот чувствует, что в жесте нет и намека на вымученность, лишь привычка. — Тебе тут нравится? — Сандэй тихо спрашивает. Галлагер тихо вторит ему: — Да. — Он поворачивается к нему полубоком: смотрит сверху вниз, засматриваясь на лицо Сандэя: возможно, если бы он не изучил его так хорошо, то смог бы легко поверить в спокойствие его глаз — его всегда было легко спутать с задумчивостью. Галлагер серьезно произносит…— Сентиментальный вопрос, не находишь? — Может быть. — …но Сандэй вовсе не улавливает искорку смешливости в его словах. Задумчиво постукивает пальцами по ладони Галлагера. — Просто… сейчас мне хочется побыть сентиментальным. С тобой. — Что ж, раз так. — Галлагер усмехается, и Сандэй тянется пальцами к его улыбающемуся рту: дотрагиваются до растянувшихся уголков губ и поглаживают по щеке — даже через перчатку ощущается покалывание щетины, но теперь это не вызывает ничего кроме прилива странной, почти отдающей болезненностью, нежности. Его кожа холодна, и от прикосновения к ней разлетаются мелкие чернильные частички — пару секунду, и их след растворяется в воздухе; еще одно поглаживание по щеке — пальцы Сандэя вплетаются в его взъерошенные волосы, — и частички вновь слетают с его кожи, исчезают в темноте. Галлагера будто и не волнует это: со всей внимательностью разглядывает лицо Сандэя, словно бы впитывая каждую его деталь напоследок, и произносит, — Я собираюсь поцеловать тебя. Сандэй делает шаг к Галлагеру — их губы сталкиваются на полпути и прижимаются, не двигаясь, словно за бесконечно тянущиеся секунды пытаются нагнать длительное время разлуки, распробовать горечь тогда, еще в их прошлой жизни, слетевших с губ слов и одновременно проститься уже не на время, а навсегда. Сандэй отрывается и тут же целует вновь, уже привыкнув к холоду губ Галлагера — это совсем неважно. Важно, что Галлагер — живой и все еще нуждающийся в воздухе, — держит его в своих руках: Сандэй прижимается к нему сильнее, обнимая за шею и со странным волнением проникая пальцами под расстегнутый воротник рубашки, а Галлагер обнимает его крепче, чересчур расслабленно водя ладонью по его пояснице — вверх-вниз, вниз-вверх, — словно поцелуй и вовсе ничего не значит для него. Сандэй чувствует, что это не так — он знает, что Галлагер волнуется не меньше его и умело скрывает это намеренной медлительностью и будто бы безмятежностью, но его нервозность — будто бы на издыхании, словно идеальное спокойствие обрывается в точке своего завершения, — выдает его. Она прячется в подрагивающих кончиках пальцев, отчего расслабленные касания неожиданно начинают ощущаться как изголодавшиеся; прячется в его сбивчивом дыхании, которое Сандэй ловит каждый раз, стоит ему отстраниться от губ Галлагера и пробежаться взглядом по его лицу; прячется в том, как он меж поцелуями утыкается лбом в лоб в попытке оттянуть момент. Галлагер берет Сандэя за руку и пролезает пальцами под вырез креста на перчатке — Сандэй покрывает его лоб и щеки мимолетными поцелуями, расправленными крыльями прикрывая их лица.

Она придала смысл всему сущему, и все стало лучше под небесами. Затем она прекратила творить.Но всё живое воззвало к Эне: “Твой порядок определяет наше место в мире, но он же дал нам понять: мы не более чем твои марионетки. Потому в тот день все собрались и скинули Эона в пропасть забвения. Хвалебные оды голоса затянули в унисон: Порядок мертв, Мир в Гармонии. То был седьмой день.

Сандэй нервно спит: даже при крепко зажмуренных глазах — когда кроме искр ничего и не видно, — промелькивают давно знакомые тени, одним щелчком божественных пальцев рассеивая их и расчищая бездонную темноту для своего появления — и так на еще одну мучительно тянущуюся ночь. Невыносимо тяжело вздыхать, отчего хочется просто задержать дыхание и никогда больше не выдыхать, потому что дальше — очередной вздхох и очередная зудящая тупая боль где-то внутри; невыносимо держать глаза закрытыми — бессонница догоняет, и веки наливаются тяжестью, которая снова отказывается прихлопнуть его со всей силы и заставить наконец-то забыться в пустоте; невыносимо лежать и терпеть ломоту тела — словно Порядок телесно наказывает его за непослушание. Раньше хватало сил, чтобы раз за разом терпеть, но с каждой пережитой в тишине, без жалобного скулежа, ночи что-то ломалось внутри. Сандэй крепко сжимает рубашку Галлагера в ладони, чувствуя мягкие поглаживания у основания крыльев, внизу спины: тот водит пальцами по чувствительной коже, и холод его прикосновения отрезвляет, заставляя постепенно оттолкнуться от тревожности сна. После пальцы Галлагера приглаживают отросшие и распушившиеся перья, и Сандэй ослабляет хватку — продолжает держаться за него не так сильно, но все еще прижимается своим телом к его, устроившись головой на руке. Галлагер снимает нимб с головы Сандэя: тот вздыхает с облегчением, словно долго истязавшая его боль рассыпалась в одно мгновение, и тянется рукой к его щетинистой щеке, чтобы коротким прикосновением сказать “спасибо”. Всё заканчивается.

И на восьмой...

Галлагер исчезает. В руках Сандэя остается поэма о черном вороне.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.