ID работы: 14853596

В крови ромашки

Слэш
PG-13
Завершён
103
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
103 Нравится 18 Отзывы 11 В сборник Скачать

холод и апатия

Настройки текста
О таких, как Джаст, говорят — он в рубашке родился. Везёт ему действительно просто нечеловечески, даже в сущих мелочах. Было дело, они всем Майншилдом налепили гору вареников, и лишь в один из них засунули кусочек соли вместо вишни — шутки ради. Шанс было не особо велик, но из всех претендентов достался подобный «подарочек» именно Джасту, хотя подобное везение, наверное, сложно назвать светлой удачей. В остальном же благосклонность фортуны всегда играла только на руку: это выигрыши в лотереях и ставках, это ценные сокровища в данжах, это стрелы, которые при любых условиях достигают цели, это просто цепочки порой нелепых случайностей, приводящие к победе, даже когда не ожидаешь. Из-за этой удивительно милостивой фортуны многие ему небезосновательно завидуют, и один только Секби нахмурился однажды и сказал, что как бы за такую удачу расплачиваться потом не пришлось, ведь просто так ничего не бывает. Как выяснилось многим позже, он-сука-был-прав. И, вообще-то, Джаст никогда не чувствовал к Алфёдову что-то большее, чем дружескую привязанность, вы не подумайте. Он не выделял его из ряда товарищей-Дровосеков, таким же образом общаясь с Секби, Сантосом, Хевилом… Чуть более почтительно — с Альцестом, в котором видел отцовскую фигуру. И момент, в который всё пошло не так, указать сложно. Будто в одну секунду, в щелчок пальцев — раз! — и вместо товарищеских чувств вспыхивает это. Это остаётся без названия на долгие полгода. Просто потому что Джасту не хочется с этим разбираться, не хочется ничего менять, не хочется рисковать, променивая стабильность на призрачный шанс неизвестно на что. Его всё устраивает, вот только… Вот только глупое, горячее, огненное сердце и внимания не обращает на нежелание что-либо решать. Оно истерит, оно тонет, оно рвётся и бьётся, как дичь в силках: отчаянно, пытаясь вырываться на свободу, не собираясь сдаваться до последнего. До глупого, горячего, огненного сердца не доходит никаких «звоночков», оно слепо, оно безрассудно. Оно не придаёт никакого значения тому, как морщится Алфёдов, глядя на целующихся Модди и Пугода. — Такие милые, аж приторно, — подмечает с улыбкой Сантос, и Алф фыркает. — Ты чего? — То, что между ними — странно. И больше он по этому поводу ничего не говорит. Джаст как-то слишком поздно понимает, что влюбляется. Он обзывает себя тугодумом, тормозом, награждает себя прочими подобными эпитетами. И залипает. Откровенно пялится на белоснежную кожу, на тёмные, как бесконечность, глаза, на отстранённую и задумчивую улыбку, от которой мурашки бегут по загривку. Алфёдов завораживает, как дикий танец вьюги, как метель, как блеск засиявшего на солнце льда; манит, словно он из магнита сделан, а Джаст — сплошное железо. Алфёдов добрый и временами чересчур наивный, но это не кажется каким-то минусом. Он спокойный, мирный, неконфликтный… В глазах Джаста — так вообще идеальный. Ему нравится слышать его звенящий смех и его голос в принципе, он начинает терять нить повествования, потому что банально заслушивается. Джаст ловит себя на глупой мысли, что хочет защищать Алфёдова от всего мира, хотя знает, что тот способен и сам за себя постоять; он ловит себя на не менее глупой ревности ко всем вокруг — как будто право на эту солнечную улыбку должно быть только у него. И внутри копится эта влюблённость, она одухотворяет, она из воздушных крыльев чего-то подозрительно похожего на любовь соткана. Она заставляет ловить каждый взгляд, каждую улыбку, каждую фразу, и Джаст смущённо позволяет себе мечтать. Мечтать, что однажды они будут гулять, переплетя пальцы, будут обниматься, лёжа где-нибудь в поле с ромашками, будут целоваться до немеющих губ и крошечных укусах на них. Будут жить вместе, будут готовить завтраки на тесной кухне и звать всех в гости, будут спать, прижавшись друг к другу, как два слипшихся пельменя. От представленных картинок дыхание замирает, а сердце начинает прыгать игривым котёнком, требуя, чтобы эти моменты поскорее настали, чтобы Джаст прекратил мяться и только наблюдать. Начать приходиться с самого невинного и банального: с комплиментов и подкатов. На первое реакция была примерно одинаковая: улыбчивое «спасибо, мне приятно». Пришлось переходить к более тяжёлой артиллерии. — Алфёдов, а ты случайно не психолог? — спрашивает Джаст, когда они остаются наблюдать за ходом настолки, из которой он намеренно выбыл вслед за другом. — Нет, — недоумённо отвечает он, не отрывая взгляда от игроков. — Тогда почему мне так хочется, чтобы ты глубоко проник не только в мою голову? — Джаст благодарит всех известных богов за то, что попросту не умеет краснеть. Алф непонимающе смотрит на него, и, очевидно, совсем потерял нить разговора. — Это шутка, — торопливо добавляет он, и складка между чужих бровей разглаживается, а губы растягиваются в слабой улыбке. Неловкость так и расползается под кожей, и Джаст клянёт себя на чём свет стоит: ну ведь можно было бы догадаться, что Алфёдов не поймёт, он же простодушен и невинен, как младенец. Ну, по крайней мере в этой стезе. На следующий шаг в плане ОД — «Охмурить Друга» — Джаст решается почти неделю. Желание дотронуться крепнет с каждым часом, доходя почти до своего апогея, и в конце концов выпадает удобный случай в один из выходных дней: они все вместе стоят в ожидании какого-то увеселительного представления от Жирафа, и в толпе все друг к другу жмутся, чтобы лучше видеть сцену. И Джаст осмеливается. Он касается чужой ладони якобы случайно, задерживает дыхание в ожидании какой-то реакции — но Алф безразлично отходит в сторону, вежливо тем самым давая больше места. А потом руку рассекает болью, и только чудом Джасту удаётся сдержать истошный крик. Он уходит рваными шагами, пробормотав что-то вроде «сейчас вернусь», и изо всех сил закусывает губу, чтобы не заорать. На местах прикосновения распускаются ромашки. Тонкие, с волос, стебли растут прямо из кожи, рассекают её безжалостно — совсем немного, но болит чертовски. Белые лепестки цветов окрашены кровью. Его собственной, вязкой, алой, солёной даже на запах. — Что за блядство, — испуганно шепчет он и пробует вырвать стебель. И взывает от боли, тут же заставляя себя замолкнуть, боясь, что услышат, переполошатся. Он ощущает эти растения как своё тело, он будто со всей силы дёрнул на себя собственную кожу. Джаст торопливо рыщет по карманам, игнорируя кровоточащие от прорастающих ромашек раны на пальцах, вынимает ножик и зажимает его рукоять зубами. И решительно вырывает остатки цветов с корнем, зажмурившись так сильно, чтобы ухнуть в тёмную бездну под веками, окрасившуюся мучительными вспышками с солёным привкусом. Крик заглушается тёплым деревом, на глазах выступают острые капельки слёз. На землю летят измятые ромашки в крови, она же с ладони каплет, мрачным дождём по белым лепесткам проходится. Бинты эти раны надёжно скрывают, прячут, и Джаст обречённо понимает: прикасаться к Алфёдову ему заказано. Вряд ли это было совпадением, верно? Проблема только в том, что касаться его хочется, и с этим Джаст ничего не поделает. Затолкать бы эти чувства, спрятать, как сорванные с собственного тела цветы, для которых он торопливо капает яму, помогая себе лезвием ножа. Только отказаться от Алфёдова — сложно, и Джасту бы держаться от него подальше, но он опять в толпе ищет его, чтобы встать рядом. Коснуться его плеча своим — и зажмуриться от безжалостной муки. Он улетает, никому не сказав ни слова, неловко приземляется в небольшом пролеске, падает, подворачивает ногу, но эта боль — ничто, если сравнивать с грёбаными ромашками. Он скидывает пальто, почти раздирает остальную одежду, чтобы добраться до новой охапки соцветий. Джаст проводит кончиками пальцев по лепесткам — на коже остаётся кровавый след. Его плечо мягким травяным ковром покрыто, и он уже внутренне содрогается от осознания того, насколько сильно будет страдать, вырывая ромашки. И ведь оставить их невозможно. Такое не заметить очень сложно: нужно быть или слепцом, или глупцом, а никто из его друзей таким по-настоящему не является. А раскрывать подобную тайну — постыдно и страшно. «Да и ничего серьёзного же, — уговаривает он самого себя, когда вновь зубами зажимает нож, чтобы терпеть было легче. — Не смертельно же это, верно?» Он зарывается пальцами в стебли, рвёт их на себя и воет в рукоятку. Как будто сам с себя скальп снимаешь, как будто режешь кожу без анестезии тупым инструментом или вырываешь себе ногти — ничего из этого Джаст не пробовал, но отчего-то уверен, что ощущения должны быть схожи. Он удивляется, что от боли не теряет сознание — её слишком много, как и измазанных в побуревшей крови смятых цветов, падающих один за другим на землю. Кажется, на то, чтобы удалить их все, уходит целая бесконечность, и в итоге Джаст просто валится в остатки символа собственной любви. В том, что чёртовы ромашки связаны с Алфёдовым и чувствами к нему, сомневаться не приходиться. Хотя бы потому, что эти дурацкие цветы на Алфа похожи — очаровательные в своей простоте и стойкие, упрямые. Джаст вытягивает дрожащую руку, разматывает бинты — кожа испещрена ужасными бугорками от зажитых ранок. Он вздрагивает, понимая, что то же самое в более худших масштабах будет красоваться теперь и на его плече. То, что он теперь — почва для ромашек, трудно счесть за добрый знак. А если прибавить недоумение Алфёдова от отношений Пугода и Модди, его абсолютно искреннее непонимание всех намёков и постоянные побеги с романтической темы, а ещё задвинуть в уголок свою влюблённость и признать, что ответного интереса нет и никогда не было, картина вырисовывается далеко не оптимистичная. Это всё невзаимно. Ромашки — знак его обречённой любви, и лекарство кажется очевидным и простым — разлюбить. Только проблема в том, что если ты знаешь, что человек никогда не будет твоим, то любить его можно бесконечно долго. И Джаст вляпался по самую маковку, вытянул неудачный билет впервые в жизни. Только сейчас до него доходит, что Алфёдов попросту другой. Он даже мыслит по-своему, не теми категориями, которые привычны обычному человеку. В его сознании нет принципов «хорошо» и «плохо», «правильно» и «неправильно», «нравится» и «не нравится», «люблю» и «не люблю»… Джаст подозревает, что там что-то наподобие «скучно» и «интересно» или «новое» и «привычное». И чувства для него — что-то и впрямь странное. Нелогичное, неразумное — как отношения, так и поцелуи, которые так неприятно удивили его однажды. Джаст копается в собственной памяти, запоздало анализирует образ и поведение Алфёдова: и вспоминает, с каким трудом он в начале их знакомства понимал, где шутка, сарказм, а где серьёзная правда. Они, было дело, даже посмеивались над этим и предлагали ввести таблички с соответствующими названиями, чтобы было проще. Алфёдов вообще редко проявлял какие-то эмоции — а поручиться за то, что они в целом у него есть, тоже нелегко, ведь имитировать их он вполне мог научиться. Он — прямое воплощение слов «холод и апатия», если так разобраться. Джаст бы хотел надеяться и верить, что он просто себя накручивает, что на самом деле всё не так — но сжимает в кулаке увядающие окровавленные ромашки и глотает обидчивые слёзы. С того момента он начинает внимательнее наблюдать за другом, стараясь отрезать от себя свою влюблённость, оценивать происходящее трезво, объективно. И приходит к неутешительным выводам. Алфёдов — равнодушие, воплощённое в человеке, Алфёдов — безразличие, Алфёдов — холодный ветер и всегда одинаковая улыбка, Алфёдов — внимательные глаза и попытка понять, как правильно на всё реагировать. Джаст думает: пиздец. А потом ещё раз: пиздец. Алфёдов — чёртов идеал, а идеальными бывают только боги, и божественному, как известно, любовь противоестественна. Ну и каков был шанс из всех людей в мире влюбиться в того, кто не чувствует ничего? Только новое открытие ни капельки не позволяет взять и в мгновение ока перестать быть влюблённым идиотом. Джаст всё ещё ловит себя на том, что неконтролируемо улыбается, когда слушает Алфа, что частью души верит, что ошибается и просто оправдывает таким способом свою невзаимность. Он старается, он правда старается минимизировать их столкновения, прикосновения; ему хватает и того, что зажившие было раны ноют, как будто цветы из них просятся наружу, утихая — сюрприз! — только рядом с Алфёдовым. За следующий месяц он всего трижды избавляется от цветов — один раз на ноге и дважды — на руках. Шрамов становится больше, боли — тоже, и глупая, бессмысленная любовь к равнодушию — вот она, живее всех живых, греется в сердце, вздыхает и завороженно улыбается. Его странные отлучки, конечно, не остаются друзьями незамеченными, но он успешно несёт такую ерунду, что от него отставали и закатывали глаза. Только Секби внимательно щурится и недоверчиво качает головой, и каждый раз его слова всплывают в голове. Кажется, за невероятную удачу и впрямь приходиться расплачиваться. — Чего застыл? — окликает его Альцест. — На позицию! Джаст послушно возвращается на место, потирая ушибленный бок. Эти тренировки ему скоро в кошмарах будут сниться, честное слово! Но это и впрямь полезно, не столько из-за результатов, сколько потому, что устаёшь временами так, что думать и копаться в себе не остаётся ни времени, ни сил. И вновь клинки сталкиваются друг с другом, стальной скрежет раздаётся визгливо, неприятно резанув по ушам, и Джаст с головой уходит в работу, сосредоточившись на том, чтобы атаковать Альцеста. И упускает момент, когда Сантос выбивает из рук Алфа оружие, и того по инерции ведёт в сторону. Алфёдов врезается в него неловко, спиной касается случайно груди, живота, даже бедёр, и Джаст отчётливо понимает: пиздец. Он убегает быстрее, чем его успевают откликнуть, он убегает, чтобы взвыть в кулак от пронзающей боли, упасть на колени, кубарем свалится по склону и на бис удариться головой об ствол дерева. Ромашки на теле кустами прорастают, их корни между рёбер шевелятся, и кажется, что у него на теле теперь целые букеты: вырывай и дари. Дари тому, кто безразличен и холоден ко всему вокруг. Он разрывает одежду, пытается вырвать ненавистные цветы и хрипит, потому что стебли оплетают лёгкие, потому что дышать — трудно. Он даже не пробует заглушить рвущуюся боль — это всё слишком-слишком-слишком. Слишком для одного хрупкого человеческого тела, которое нежданно-негаданно стало благодатной почвой для ромашек. Джаст слышит топот ног, громкие голоса, он знает, что среди них есть и Алфёдов, а потому — судорожно рвёт цветы, оплетающие грудную клетку, и боль, как цунами, топит сознание, погребает его под собой, и отчаянно цепляться получается только в скользкие от крови стебли, а это притаскивает за собой новую волну. «Сука, да что же за…

…блядство.»

Мысль оказывается додумана удивительно чётко, и Джаст моргает пару раз, прежде чем понять, что оглушительной боли нет. Второй мыслью оказывается осознание, что цветы он вырвать не смог: от груди до бедёр они всё равно расстилаются ромашковой поляной. Ощущается это, как будто ему вдруг пришили хвост: неудобно, непонятно, но терпимо. — Очнулся! — раздаётся сбоку радостный голос Секби, и Джаст косится на него. — Что… — он кашляет и сдаётся произнести хоть слово: то ли из-за сухости в горле, то ли из-за корней в груди. Секби подрывается, помогает сесть, подносит к губам стакан с водой и частит: — Ты провёл без сознания три дня. Альцест взял у тебя разные анализы и пытается сейчас выяснить, что с тобой, но пока не особо получается. — Надо их вырезать, — хрипит Джаст, жадно наглотавшись воды. Секби смотрит на него с жалостью и отводит взгляд. — Мы уже пытались. Они отросли заново, — его сбивчивая речь прерывается тишиной. — Даже там, где до этого не было. Джаст смотрит на руки и чертыхается. Он будто держит охапку ромашек, и, если прищуриться, это даже могло бы выглядеть нормально — вот только цветы растут из-под кожи, они циркулируют внутри. А сердце, очевидно, эпицентр: качает заражённую кровь на два круга, да ещё и бьётся переполошенно, влюблённо. — Как ты так… вообще? — спрашивает Секби, стыдливо скользя взглядом по кустам ромашек на всём теле. — Хотя стой, не отвечай, позову Альцеста и всех наших, чтобы ты по триста раз не рассказывал. Джаст мотает головой: — Давай только Альцеста. Пожалуйста. Секби на него странно косится, но кивает и уходит, и Джаст утомлённо откидывается на постель, чувствуя слабость во всём теле. Он поднимает на уровень глаз налитые тяжестью ладони и снова изучает ромашки: свежие, пышущие жизнью, будто растут на цветочном поле, а не на его теле. Их бы ненавидеть за то, сколько боли они причиняют, но в груди разливается глупая и непонятная нежность. Джаст сам себя называет мазохистом и думает, что с пальцев цветы точно надо вырвать, потому что жить с ними — невозможно и неудобно. И дышать с цветами в груди — та ещё морока. Он как будто умудряется приловчиться, не задыхаться и не кашлять, но ощущается это отвратно, будто изнутри кто-то скребётся постоянно, ноет, мечтает выбраться наружу. — Слава богу, очнулся! — восклицает Альцест и подсаживается рядом с кроватью. — Как самочувствие? — Обалденно, — закатывает глаза Джаст. — Видишь, аж зацвёл от счастья. Друг тут же мрачнеет, сообщает, что его буквально накачали обезболивающим и срезали все цветы, но на следующее утро те опять выросли, причём ещё и на руках, говорит о том, что нашёл в крови лишние клетки, и просит рассказать всё как можно подробнее. А что Джаст? Джаст и вываливает, не глядя на Альцеста, о своей влюблённости и обо всех разах, когда цветы появлялись на его теле, умалчивает он только о том, что думает о равнодушии Алфёдова — кажется, что это сочтут за клевету, за ложь, и лучше для всех будет, если он этого не упомянет. — Что ж, спасибо за откровенность, думаю, круг поисков значительно уменьшился. А теперь отдыхай, для организма твоё цветение губительно. Джаст хмыкает, сжимает ладонь в кулак: ромашки почти жалобно скулят, сцепляясь друг с другом, но это не такая уж сильная боль. По сравнению с разбитым сердцем — так вообще терпимо. Но то, что его болезнь прогрессировала — очевидно. Когда он наконец-то остаётся наедине с самим собой, первым делом вскакивает, чтобы найти нож или другой острый инструмент, и тут же валится назад: голова кружится, желудок вертится смерчем, а ноги вообще ощущаются ватными. Ромашки из ладони приходиться выдирать так, по-грубому, руками, закусив угол подушки, и потерять сознание, едва закончив со всеми цветами. Чтобы наутро обнаружить их вернувшимися, ставшими крупнее, белее и устойчивее. Джасту выть хочется от бессилия, от невозможности что-то изменить, он бы даже заплакал, зарыдал, скрючившись в позе эмбриона, как мальчишка, если бы на это были силы. Проведать его забегают многие, чаще всего Дровосеки и Жираф. С последним, вообще-то, легче всего: он будто не делает никакого различия между тем Джастом, который был раньше, и тем, кто сейчас полёживает на больничной койке, обросший цветами. Жираф шутит над ромашками зло, в своей привычной манере, заражает оптимизмом, отмахивается на все унылые прогнозы и увлечённо планирует путешествие в дальние земли. Заходит к нему и Алфёдов, обычно вместе с кем-то, спрашивает о самочувствии, рассказывает что-нибудь о жизни долины, о своих проектах, а в глазах — равнодушие, и от этого равнодушия сбежать бы, но сердце требует смотреть и впитывать каждую крупицу внимания важного им человека. Через пару дней Джаст упрямо встаёт, игнорируя увещевания всех вокруг, а попыток вырвать своё белоснежное проклятие больше не предпринимает. Первым делом он бредёт к Альцесту, чтобы потребовать результаты его исследований. — Я не знаю, что это такое, — пряча глаза, сообщает он. — Я нашёл упоминания о ханахаки, но… — Но? — эхом повторяет Джаст, подсознательно чувствуя неладное. — Но это другое. Там цветы выкашливают, а поражение концентрируется в лёгких. Ты же… — А я просто в клумбу превращаюсь, да? — находит в себе силы съязвить Джаст и трёт грудь, с отчаянием ощущая под кулаком эти блядские ромашки. — У тебя в крови странные паразиты на эритроцитах, — с грустью произносит Альцест, печально поморщившись от чужой шутки. — И, по твоим словам, катализатором послужил тактильный контакт, и… — Да плевать мне, как и откуда это взялось! — шипит Джаст не хуже змеи. — Ты мне скажи, как это всё прекратить? — Я не знаю, — признаёт он и отводит взгляд виновато. Джаст вздыхает горько и садится рядом. Альцест неловко кладёт ему руку на плечо, обмотанное бинтами: ходить с топорщащимися во все стороны цветами — та ещё пытка. — У меня есть одна идея, но для этого нужен Алфёдов, — говорит он через пару мгновений молчания. — Я не уверен, что это поможет, может даже хуже стать. — Куда уж хуже, — хмыкает Джаст. — Вываливай давай. — Да что там вываливать, — машет ладонью Альцест. — Так как заражение у тебя в крови, может помочь переливание. А раз это всё завязано на Алфёдове, то кровь нужно брать его. — Думаешь, он согласится? — Куда он денется, — легкомысленно жмёт плечами Альцест. — Ты бы поговорил с ним. Мало ли… — И сам не без ума, — огрызается Джаст. А поговорить действительно стоит, и он вытаскивает Алфёдова после сдачи крови на анализ в небольшой то ли недо-лес, то ли недо-парк поблизости. Просит выслушать внимательно и рассказывает всё, не глядя в глаза собеседнику, боясь увидеть в них безразличие или, хуже того, научный интерес. Добавляет о предложении Альцеста и умолкает. — То есть… — медленно произносит Алфёдов. — То, что с тобой… Это всё из-за меня? Джаст не находит в себе силы ответить и просто кивает, проклиная себя за то, что опять залипает. Рядом с Алфом оказывается не так тяжело дышать, и силы на жизнь тоже откуда-то берутся. Словно он — его лекарство и погибель в одном флаконе. — Мне жаль, — он отводит безразличный взгляд. Джаст хмыкает. — Ты не виноват. Просто так случилось, — он вымученно улыбается. — Должно же было мне хоть раз не повезти. Только этот раз — фатальный, этот раз — смертоносный, этот раз — как выйти в открытый космос без скафандра и умереть от бесчеловечного холода. — А можно… ну, дотронуться до них? — неловко спрашивает Алфёдов спустя минуты молчания. И Джасту бы — отшатнуться, Джасту бы отказать решительно, и он об этом, честное слово, даже думает: пока расстёгивает свободную рубашку и стягивает бинты. Ромашки жизнерадостно тянутся к свету, сбрасывают с себя всю помятость, и Алфёдов несмело тянется ладонью к груди. За такую картинку в других условиях Джаст бы отдал весь мир, только в чужих глазах сверкает холодное любопытство — и ничего больше. У Алфёдова рука ледяная, это ощущается даже через ромашки. Боли, на удивление, нет — хотя вряд ли цветы станут расти поверх самих себя, верно? Прикосновение робкое, изучающее, пальцы еле дотрагиваются до лепестков: словно ветер их игриво колышет. А ромашки и рады стараться — они будто становятся белее, чище, крупнее, льнут к чужой ладони, как послушный пёс к хозяину. Выдают чувства с головой, будто до этого непонятно было. — Сорви себе на память, — шутливо предлагает Джаст, и Алфёдов стреляет взглядом исподлобья и серьёзно спрашивает, словно не заметив подвоха: — Правда, можно? Джаст удивлённо выдыхает, но зачем-то — дурак дураком — кивает. Нет бы послать, отшатнуться, признать, что неудачно пошутил — но он только закусывает губу в ожидании вспышки боли. Алфёдов тянет на себя стебель медленно, его зрачки расширяются, пока он наблюдает за тем, как неохотно растение поддаётся. Джаст шипит — ощущение, будто ему в тело воткнули раскалённую добела иглу и теперь с садистским наслаждением гоняют её туда-сюда. Рана от вырванного цветка тут же начинает ныть, но это больше похоже на облегчение, чем на настоящую боль. Алфёдов бережно баюкает ромашку в ладони, словно она — хрупкая драгоценность, словно подуешь на неё — и рассыплется пеплом с запахом полыни. Джаст ромашке в чужих руках откровенно завидует. И Алфёдов на переливание действительно соглашается. Непонятно по каким соображениям, и в тёмных глазах — ни капли сочувствия, сожаления, в них только интерес. Словно Джаст — диковинка, а не страдающий от неведомой болезни человек. Альцест сообщает о том, что, судя по экспериментам, всё должно пройти успешно, кровь справляется с паразитами на эритроцитах, и вот уже на следующий день, решив не тянуть почём зря, их устраивают на соседних койках, потому что переливание — из вены в вену; и Алф перед операцией шепчет с улыбкой: — Всё будет хорошо. И Джасту хочется обмануться, ему хочется верить, что Алфёдов переживает, что ему не всё равно. Что слова — не из вежливости, не потому, что поддерживать и утешать — хороший жест, что так принято среди людей, а из-за искреннего волнения, из-за того, что Джаст для него кто-то особенный. Только врать самому себе он не привык, и в ответ он просто кивает: говорить с застывшем комом в горле — плохая идея. В этот момент он Алфёдова почти ненавидит. А потом засыпает, убаюканный анестезией.

***

— Получилось? — первая фраза, которую он произносит, едва приходит в сознание. — Вроде бы, — несмело улыбается Альцест. — Как себя чувствуешь? Джаст умудряется самостоятельно сесть, уронив голову на забинтованные ладони, и сообщает: — Кружится всё. А так… Будто бы всё в порядке. — Организму нужно время, чтобы адаптироваться, это нормально, — успокаивает то ли его, то ли себя Альцест. — Так что потерпи уж, у тебя пока постельный режим и всё такое… — А Алфёдов как? — перебивает его Джаст, даже не стыдясь своей одержимости. — Бодрячком, — улыбается Альцест и треплет его по плечу: — Это ты, горемыка, опять провалялся трое суток, а он — всего десять часов. И ему действительно становится лучше. Ромашки засыхают, отпадают, и начинается это всё с рук. Джаст удивлённо изучает чистую кожу ладоней с зарубцевавшимися ранами, обрадованно касается всего вокруг, умудрившись соскучиться по обычным тактильным ощущениям, и мечтает, что совсем скоро сможет дышать полной грудью, избавившись от цветов в лёгких. Его радость продолжается неделю: он даже рискует коснуться Алфёдова рукой и жмурится в ожидании цветов — но они не появляются, и это кажется весомым поводом верить в то, что болезнь отступает. Пока в одну из ночей его не выгибает в странном приступе, когда цветы снова атакуют успевшее расслабиться тело, когда горло сжимается в кашле, и на ладони, прижатой ко рту, оказываются влажные, измазанные в крови лепестки. Вся его сущность скручивается, мотается из стороны в сторону, будто Джаст — не человек, а полотенце, которое нужно отжать и высушить. Он чувствует, как лопается кожа, как между костей ползут стебли ромашек, и задыхается воем, захлёбывается плачем — освобождение, казавшееся таким близким, рассыпалось прахом, поманило — и исчезло, как сладкая предрассветная дремота. Он опять теряет сознание, он опять просыпается в своей персональной больничной палате и думает, что, пожалуй, уже умер и это всё — его личный Ад для одного. — Не получилось, — меланхолично сообщает он Альцесту и содрогается в приступе кашля, пачкая постель тёмной, почти чёрной кровью, в которой ромашки почти растворяются. И снова умудряется ухнуть в бесконечную бездну, не слыша, что ответил Альцест, не видя, с какой жалостью на него смотрели товарищи-Дровосеки, не зная, что у его постели плакала Ники, пока остальные её успокаивали и боролись с собственным горем. Джаст вообще стал большую часть находиться в каком-то бреду. Жизнь запоминается урывками: приступы кашля, новые ромашки на теле, склонённое над ним лицо Секби, голос Алфёдова, рука Альцеста, гладящая по плечу, чьи-то обещания, что всё будет хорошо. Лживые, конечно — как всё может быть хорошо, если Джаст мечтает о смерти? — Он почти не приходит в сознание, — подтверждает очевидное Альцест на очередном «консилиуме». — Что нам с ним делать? — спрашивает Сантос несмело, и взгляд сам собой скользит в сторону палаты, откуда слышен надсадный, хриплый кашель. — Я не знаю! — на грани истерики рявкает Альцест. — Его кровь просто отторгает всё, что мы влили, и бог знает, что с теми цветочными паразитами будет! — Но он же шёл на поправку, — негромко возражает Секби и оказывается награждён обречённым взглядом. — Может, ещё раз… — Я не знаю, что делать. — Альцест опускает голову. — Даже если организм справится с этим, непонятно, что делать с его клумбовой болезнью. Я не знаю, — обессиленно повторяет он и опускает руки, и все толпятся вокруг него, тоже утешают, не понимая, кому это нужно больше: ему или им самим. Алфёдов уходит незаметно для всех, проскальзывает в комнату Джаста, окликает его негромко и не слышит ответа. Он и сам не знает, зачем сюда пришёл, зачем усаживается на самый краешек постели и осматривает расслабленное во сне тело с пучками ромашек повсюду. — Прости, — собственный шёпот вырывается против воли и пугает, кажется чересчур громким и ярким, не его. Алфёдов в непонятном для себя порыве робко касается чужого пылающего лба… и тут же одёргивает руку, чтобы удивлённо на неё уставиться.

На ладони несмело расцветают невинные ромашки, а на их белых-белых лепестках рассыпаются алыми звёздочками мелкие капельки крови.

Днём позже эти же ромашки летят на чёрный гроб.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.